«Главное, — думал я, поднимаясь по лестнице, — все успеть самому рассказать, пока Зинаида не позвонила. И рассказать папе. Если мама первая узнает — мне труба».

И как я это слово отруба» мысленно произнес, так совсем тоскливо стало. Хоть вой.

Я присел на ступеньку и зажмурился. И сразу перед глазами видение: белая ньютонова голова плавно, как в замедленной киносъемке, валится на гладкую, сверкающую витрину. А потом стеклянный взрыв и осколки, осколки… Море осколков. В общем, кошмар.

Только бы папа дома был. Он поймет. Ругать, конечно, будет, накажет, но поймет. А вот мама… Я уже заранее слышу, как она кричит: «Он может только гадить! Гадить — и больше ничего. Что к нему в руки попадет — все изуродовано, разбито».

Мама может устроить скандал из-за любого пустяка. Вот она, к примеру, приходит с работы и не обнаруживает в прихожей своих тапок. И тут же с порога: «Я сколько раз тебе говорила, не надевать моих тапок!» Я, конечно, бегу, отдаю ей тапки, а мне вслед опять: «Не ходи в носках по грязному полу, ты за день всю квартиру изгадил — ступить нельзя!»

Однажды мы с папой изготовили плакат с надписью: «Неумеренный гнев порождает безумие». Папа вычитал это изречение у какого-то философа. Плакат прикрепили на дверце шкафа, возле маминого трюмо.

Вечером мама пришла с работы, прочитала написанное, засмеялась и добродушно сказала: «Господи Боже мой, два бездельника». Потом она подошла к плакату поближе, присмотрелась, и лицо у нее вмиг стало темнее тучи: «Да вы с ума сошли! Гвоздями в полировку!.. Ну, ну, нет слов!».

Плакат был гневно содран, а нам с папой досталось по первое число.

Конечно, мама бывает и доброй, и веселой. Просто она нервная. А нервная она потому, что работа у нее такая. Мама работает в торговле. Нет, с покупателями она дела не имеет. Она сидит в управлении. И весь самый-самый дефицитный товар через нее проходит. Вот этот проклятый дефицит и подорвал ее нервную систему. «Спекулировать я не могу и не умею, — говорит она иногда своим близким подругам. — А купить — для себя я всегда могу купить — у меня элементарно нет денег». Представляете, какая у нее нервная нагрузка: всякие там турецкие дубленки, немецкие миксеры, голубые финские унитазы все это плывет перед ее глазами, сверкает, дразнит и… приплывает к другим. К тем, кто спекулировать и может, и умеет.

Конечно, если б, к примеру, я в торговле работал или папа — нам бы на все это барахло начхать было б. Нас на мякине не проведешь. Ну, а мама. Что с нее возьмешь, она женщина. Женщина — это не мужчина.

А денег у нас действительно всегда не хватает. И, главное, совершенно непонятно — почему. Отец работает, мать работает, алкоголиков нет. Семья, как это сказать, малодетная — один ребенок. Я то есть. Видеомагнитофонов не покупаем, в Швейцарские Альпы на каникулы не летаем, а денег нет. Вот нет, и все тут! Хоть ты тресни!

Впрочем, мама твердо знает, почему их нет. Она считает, что во всем виноват папа. Папа преподает английский язык в музыкальном училище, ну, и маму это просто бесит. «Ты бы еще нянечкой в детский сад пошел, — говорит она. — Горшки за детишками выносить. Ну какой ты, спрашивается, мужчина, если семью не можешь обеспечить. Вот ты все стучишь на машинке, изображаешь там что-то — бери халтуру. А что? Сейчас, между прочим, пятьдесят копеек за страницу платят. Или учеников возьми. Да мало ли что можно придумать! Ну сколько можно в нищете сидеть?!» «Бедность, сообразная закону природы, — большое богатство», — туманно отвечает папа, и мама смотрит на него, как на умалишенного…

Папа был дома. Он сидел за письменным столом и печатал на машинке. Молча выслушав мой невеселый рассказ, он встал, надел плащ и сказал:

— Сиди дома и никуда не уходи. Я могу позвонить. А разговор у нас еще впереди.

И ушел.

Я ходил по пустой квартире из угла в угол, пил из-под крана сырую воду, и самые злые в мире кошки скреблись на душе: «Что же теперь будет? Наверное, из школы исключат. А может, и в колонию посадят… Ну почему мне так не везет? И трубу жалко, прямо до слез. Если б я не понимал, но я ж все прекрасно понимаю — большая ценность, историческая реликвия… Эх! А куда же он пошел? В музей? В школу? А может… в милицию?»

Часа через два раздался телефонный звонок:

— Сидишь, варвар?

— Сижу.

— Ну, вот что. Возьми моток веревки, молоток, маленькие гвозди — так, в полдюйма примерно — и приезжай в строительный магазин. В тот, где мы с тобой фанеру покупали. Все ясно?

Когда я приехал в магазин, папа был уже там. Возле него у стены стояло стекло метра полтора длиной и в полметра шириной.

— Это ты купил, да? — глупо спросил я. — Мы что, сами будем… ну, витрину вставлять?

— Какой ты, однако, догадливый, — хмуря брови, сказал папа. — Да, мы будем вставлять витрину. Сами! Сами бьем, сами чиним. А кто же? Экскурсовод? Твоя учительница? И потом, люди должны увидеть, что мы… что ты не тупое животное, не дикарь, которому плевать на все и вся, что ты искренне раскаиваешься, переживаешь, волнуешься… Или я ошибаюсь?

— Я понял, папа, понял. Ты… ты молодец!

— Гм, я-то молодец. Но вот почему мне приходится напоминать тебе в двенадцать лет, что в общественных местах нужно вести себя прилично, — этого я не понимаю. Я полагал, что такие элементарные вещи ты уже усвоил.

Когда мы шли к автобусной остановке, я спросил:

— Пап, ну стекло мы вставим, Ньютона мне, кажется, простили, но труба… трубу жалко.

— Трубу ему жалко. А когда ты товарища ни с того ни с сего пихал, ты о трубе думал? Думал о том, что ты не в подворотне, а в государственном музее?

— Да, пап, честное слово, я его чуть-чуть, дотронулся только, а он за ковер…

— Ладно, ладно, слышал я уже и про «чуть-чуть», и про ковер. Хватит. — Папа помолчал, а потом как бы невзначай буркнул: — А трубу я починил.

От этих слов я даже вздрогнул и остановился посреди тротуара.

— Починил?! Как починил? Не может быть?!

— К счастью, труба не разбилась, а только развалилась на составляющие ее части. Ну, мы с Петром Лукичом, с замдиректора, ее и собрали. Очень, кстати, славный человек, этот Петр Лукич.

— Папуля! — закричал я, не веря своим ушам. — Ты даже не представляешь, как ты меня… Эх, прямо гора свалилась! Эх, я так рад!

Я кинулся на папу и чуть было снова не разбил злополучное стекло.

— Ну, все, все, отставить веселье, — сказал папа. — Так или иначе тебя придется наказать. Раньше ставили в угол и не давали денег на кино и мороженое. Теперь это, конечно, устарело. Что ж, придется… придется наложить на тебя епитимью: десять дней не мыться, не чистить зубы и не готовить домашние задания. Следует также посадить тебя на сырую воду с сушеными акридами.

И хотя я понятия не имел, что это за епитимья и сушеные акриды, но я понимал, что папа уже шутит. И, значит, можно было продолжать жить.