Первых пассажиров мы взяли почти сразу, на нашей же улице. Двое парней в кроссовках нетерпеливо запрыгали и замахали перед машиной руками.

— До Кировского, шеф, — сказал один из них, просунувшись в дверцу. — Знаешь лавку, угол Кировского и Карповки?

— Так тут пешком за пять минут дойти можно, — удивился папа.

— Ну ты, шеф, не врубаешься. Закроют же. Там, говорят, «Сибирская» в полный рост. Да ты не волнуйся, треха за нами.

Когда мы подъехали, в магазин уже не пускали. Последние, возбужденные удачей покупатели выходили из дверей с набитыми водкой сумками.

— Черт, непруха! — сказал парень, сидевший впереди, и, посмотрев на папу, добавил: — У тебя, мастер, в «бардачке» пузырь не завалялся? Двадцатник плачу.

Папа отрицательно покачал головой. Парень сунул трешку и вместе с приятелем вылез из машины.

На углу Барочной и Зеленина нас остановил высокий мужчина в дорогом темно-сером костюме. От него приятно пахло какой-то чуть терпкой свежестью, напоминавшей лимон.

— Мне к «Прибалтийской», — сказал он, уверенно залезая в машину. — Но сначала на Ленина. Знаете кафе «Аврора»?

— Знаю, — сказал папа. — Есть там такой гадюшник с видеосалоном.

Мужчина засмеялся и, кивнув назад, в мою сторону, спросил:

— Сын?

— Он самый, — сказал папа.

— Мой балбес чуть постарше. Теннисом занимается. Ездил летом в Болгарию на соревнования. А на будущий год, если, говорит, какое-то там место займет, во Францию поедет. — Он повернулся ко мне и спросил: — А ты, студент, как, в теннис не играешь?

— Не, не играю, — сказал я, — Я в фантики люблю.

Но мужчина на мой юмор не обратил внимания. Из плоской бордовой пачки он достал длинную иностранную сигарету и, не спрашивая разрешения, закурил.

— Зря, зря. Теннис — игра джентльменов. Я сам каждое воскресенье на корты хожу. Чаще, к сожалению, не выходит. Дела.

— А вы, стало быть, джентльмен, — с улыбкой спросил папа, — аристократ?

— Да как посмотреть, — серьезно ответил мужчина. — В Бархатной книге моей фамилии нет. Ну, а если говорить о, так сказать, текущей действительности, то не жалуюсь. Кой-каких успехов добился. Так что если и не аристократ, то по крайней мере ударник. — Он засмеялся и добавил: — Социалистического соревнования. А что это у вас стучит?

— Да колесо заднее. Я его на вулканизацию отдавал, но плохо, собаки, сделали. Шишка какая-то образовалась.

— Ну, вулканизация, последнее дело. Все равно что салфетки штопать.

— У вас тоже машина есть?

— Да, у меня «Додж». В ремонте сейчас.

Возле кафе толпились, покуривая, парни. Девчонки в коротких, как шорты, юбках громко, неестественно смеялись. Когда мы подъехали, дверь кафе распахнулась, и здоровенный парень, под два метра ростом, спортсмен, наверное, бывший, выволок за шкирку какого-то крашеного, с наполовину выбритой головой панка. Бывший спортсмен пихнул панка под зад и равнодушно отвернулся, словно ничего примечательного не произошло. Увидев нашего пассажира, он живо подскочил к машине и торопливо пожал ему руку. Потом они, наверное, поострили насчет нашего «Бурана», посмеялись и скрылись за дверью кафе.

— Пап, — спросил я, — а что это за Бархатная книга?

— Есть такой старинный фолиант, где самые знаменитые русские роды записаны. Ну, там, Рюриковичи, Гедиминовичи. Бархатной потому называется, что переплет у нее из бархата малинового цвета. Нас с тобой там тоже нет. Хотя, знаешь, твой прадед, Алексей Дмитриевич, был дворянин. Не богатый, не знатный, но все-таки…

— Это что же получается, я тоже дворянин?

— Ты? — Папа повернулся и изучающе на меня посмотрел. — Вряд ли. Дворяне при всех своих недостатках были людьми воспитанными. И, уж во всяком случае, не устраивали погромов в музеях.

— Ну, пап, давай не будем больше об этом. Я серьезно спрашиваю.

— А если серьезно… По крайней мере знать об этом нужно. В конце концов не так важно, дворянин он был, крестьянин или священник. Важно помнить.

— А мой прадед, он когда умер?

— Он не умер. Его убили в восемнадцатом году в Петрограде.

— Ага, понимаю, его, наверное, белогвардейцы застрелили.

Папа усмехнулся и покачал головой:

— Нет, его красные убили. Поставили к стенке и из нагана в затылок.

— Как так красные? Он что же, за белых был? Контра?

— Эх, Андрюха, — сказал папа и потрепал меня по голове, — серый ты мужик. А впрочем, ты не виноват — так уж вас учат. Да и меня так учили… Так вот, белогвардейцем твой прадед не был, а был офицером русской армии. Когда первая мировая война началась, его на фронт взяли, как и всех. Стал офицером. Хотя на гражданке учителем работал в гимназии.

— За что ж его убили?

— Понимаешь, революция наша не такая простая была, как у вас в учебниках написано. Вот ты как себе все представляешь: рабочие с маузерами, солдаты в папахах с красными лентами. Но было и другое: тогда в Петрограде и расстреляли пятьсот шестнадцать офицеров и твоего прадеда тоже. Сначала им всем зарегистрироваться велели, как военным. А потом брали по списку — и к стенке… Без суда и следствия. Да и вообще без всяких объяснении. Офицер — в расход.

За разговором мы с папой даже не заметили, как вышел наш пассажир. Мы просто про него забыли. Но он про нас не забыл. Он решительно завалился на сиденье и коротко бросил:

— Теперь к «Прибалтийской».

По дороге он больше не проронил ни слова, сосредоточенно думая о чем-то. Да и мы с папой молчали, так как продолжать разговор при нем не хотелось. Когда мы подъехали к гостинице и остановились, пассажир продолжал сидеть, нахмурив брови и глядя в одну точку.

— Приехали. — Папа тронул его за плечо.

Мужчина очнулся, рассеянно посмотрел вокруг и молча вышел. Он уже поднимался по ступеням, но вдруг круто повернулся и быстро сбежал назад, к машине.

— Извини, приятель, размечтался, — сказал он, вынимая бумажник. — Это за простой у кафе. Купишь себе новое колесо.

И он положил на сиденье пятьдесят рублей.

Хлопнула и, как всегда, не закрылась дверца, пассажир исчез в гостиничной толчее, а папа молча сидел, вцепившись в руль так, что костяшки пальцев у него побелели.

Потом мы потихонечку ехали по Васильевскому, несколько раз прохожие голосовали нашему «Бурану», но папа не останавливался.

На одной из линий, пересекавших Большой проспект, он повернул налево и затормозил.

— Ну-ка, давай выйдем на минутку, — сказал он. — Видишь этот дом?

Мы стояли напротив старого шестиэтажного дома, с гранитным цоколем и с непременной полукруглой аркой, ведущей во двор.

— Вижу, — ответил я. — Ну и что? Дом как дом. Таких в Ленинграде много.

— Для тебя — много. А для меня один. Здесь я родился и жил до двенадцати лет.

— Правда? Так это ты меня на свою родину привез?

— Ну, можно и так сказать.

— А на каком этаже вы жили?

— На втором. Но окна не сюда, во двор. Давай зайдем?

Мы прошли темную, сырую подворотню и оказались в небольшом дворе, заваленном ящиками и картонными коробками.

— Ну, тут все, конечно, изменилось, — сказал папа. — Здания этого громадного с гастрономом не было, а стоял маленький, я бы сказал, полутораэтажный домишко — первый этаж наполовину в землю уходил. Так что он нам свет не загораживал. Кажется, домик тот не был даже кирпичным, а был деревянным, только оштукатуренным. А сам двор какой, Андрюха, был — ммм…

— Хороший, да? Как это, благоустроенный?

— Наоборот. Совершенно неблагоустроенный. А был он весь заставлен дровами. Поленницы, поленницы — настоящий лабиринт из поленниц. Знаешь, как в них играть было здорово! У нас там и штабы всякие были, и шалаши, и тайники. До сих пор помню запах сырых поленьев. А когда зимой дрова пилили, это вообще сказка! Мороз за двадцать, снег под ногами трещит, и запах свежих березовых опилок… Тебе этого не понять.

— А где ваши окна? — спросил я.

— Окно, — сказал папа. — У нас была маленькая комната с одним окном. Правда, двустворчатым. Да вон оно, крайнее слева. И дальше семь окон до угла — это все наша квартира.

— Такая огромная?

— Это еще не вся. Три комнаты выходили окнами на ту сторону, в совершенно глухой, темный колодец. Видишь, вторая арка — через нее туда можно попасть. Но была у нас в квартире совершенно уникальная комната. Собственно, комнатой ее можно назвать с большой натяжкой. До революции там находилась ванная. Метров пять квадратных, без каких-либо окон — только дверь и глухие стены, масляной краской выкрашенные. Так вот, представь, в этой каморке жила семья из четырех человек! Старуха мать — очень набожная староверка, двумя перстами крестилась, — ее дочь Нюра, зять Вася и маленький грудной ребенок. В комнате: кровать, сундук, на котором старуха спала, и фанерная тумбочка с деревянной щеколдой; с потолка на шнуре Лампочка в сорок свечей без абажура свешивается, в углу над сундуком образа, лампада все время горит, на веревке пеленки сушатся. Такая вот картина. Семья эта приехала из деревни вскоре после войны. А фамилия у них почему-то была Брукнеры. Бывало, выйдет Вася Брукнер в коридор покурить: галифе солдатские, калоши на босу ногу и маечка синяя с заплатой на спине. А на плече татуировка — кремлевская башня и Сталин. Достанет «Звездочку» — были тогда такие папиросы, самые дешевые, — закурит и скажет: «Ну что, Михалнна, несть колун-то?» А бабушка моя отвечает: «Принеси, Вася, принеси, голубчик. Намучились мы с топором, дрова сырые». «Тогда, Михалнна, с тебя причитается — сто пятьдесят с прицепом». И засмеется. А во рту все зубы — стальные…

Папа замолчал и посмотрел на светящиеся окна второго этажа.

— А хорошо бы сейчас зайти, — сказал я. — Хотел бы?

— Нет, это бессмысленно, — ответил папа. — Дом уже побывал на капитальном ремонте, так что от старого — одни стены.

— А вы хорошо тогда жили? Лучше, чем теперь?

— Да как сказать… Конечно, люди прошлое свое идеализируют, особенно детство. И все-таки скажу, что мы жили лучше. Человечнее, что ли…

По дороге домой, когда мы переезжали Тучков мост, папа сказал:

— Ох, и побегал же я по этому мосту взад-вперед. Сколько раз — не сосчитать. Мы когда переехали, я затосковал ужасно. Друзья, школа, двор — все это в один день от меня оторвали. Хорошо, что недалеко уехали. При каждой возможности я шмыг на улицу и бегом через мост, к друзьям. От нетерпения даже трамвай не хотел ждать. Прибежишь в старый двор, в поленницу заберешься и нюхаешь, в себя приходишь. А на новой квартире поленниц не было, там батареи уже стояли. Центрального отопления.

Было около одиннадцати, когда мы подъехали к нашему дому. Папа меня высадил, а сам поехал ставить «Буран» на стоянку.

Я уже взялся за ручку парадной двери, как вдруг услышал за спиной голос:

— Андрей!

Сердце у меня ткнулось куда-то в ребра и остановилось. Не хотелось ни отзываться, ни поворачиваться. Так бы, наверное, и простоял всю ночь, каждую секунду ожидая снова услышать свое имя.

Я обернулся и никого не увидел.

— Я тут, — послышалось с газона. — Иди сюда.

Оля сидела на скамейке в кустах бузины. На ней было совсем летнее, легкое платье, и она замерзла.

— Как хорошо, что я тебя встретила, — быстро заговорила она. — Просто здорово. Ну, теперь я спасена.

А что случилось? — спросил я. — Почему ты тут сидишь? Одна.

— Почему, почему. Потому. А с кем же мне сидеть? Послушай, Андрюшка, ты меня должен выручить. Обещаешь?

— Ну обещаю.

— Я знала, что ты мне не откажешь. Понимаешь, я поклялась родителям, что в полдесятого буду дома. А сейчас, наверное, уже одиннадцать.

— Без десяти минут, — сказал я, посмотрев на часы.

— Кошмар! Они меня убьют. Ну не убьют, конечно, но скандал будет дикий. Ты же знаешь моего отца он такой истерик. Наверное, уже сейчас морги обзванивает.

Олиных родителей я немного знал. Папа у нее действительно был нервный товарищ. Иногда он даже звонил нам но телефону и спрашивал, нет ли у нас его дочери, хотя Оля ко мне ни разу в жизни не заходила. Наверное, он обзванивал весь наш класс по алфавиту.

— Как же я тебе помогу? — спросил я.

— Я уже все придумала. Я как тебя увидела, так сразу и придумала. Тебя мои родители знают и очень хорошо к тебе относятся. Так что идем сейчас ко мне. Они, как тебя увидят, так сразу и успокоятся. А ты скажешь, что у тебя неожиданно был день рождения и ты меня неожиданно пригласил.

— Как это день рождения может быть неожиданно?

— Ну скажешь, там, не собирался, мол, справлять, потом собрался. Да наври что-нибудь. Какая разница. Главное, чтоб я с тобой пришла. Понимаешь?

— А где ты была-то?

— Где, где… Не все ли равно. У подруги задержалась. Ну договорились?

Совсем мне не хотелось идти сейчас к Олиным родителям и врать про какой-то день рождения. Просто бы так посидеть с ней на лавочке, поговорить. Но отказать Оле я не мог.

— Ладно, — сказал я. — Придумаем что-нибудь.

— Тогда пошли? Или, хочешь, посидим пять минуточек? Теперь уже не страшно.

— А что? Можно и посидеть, — сказал я равнодушным голосом. — Я не тороплюсь.

Мы сели на скамейку — я на краешек, Оля посередине. Она зябко поежилась и сказала:

— Только дай мне свою курточку, а то я замерзла ужасно.

— Конечно, возьми, — сказал я, поспешно стягивая с себя куртку и передавая ее Оле.

— Ну накинь. Видишь, я рук не могу оторвать: холодно.

Я встал и, шагнув к Оле, набросил куртку ей на плечи.

— У-у, хорошо! Тепленькая какая. Ну сядь, что ты встал столбом.

Я сел. Теперь уже совсем близко. Вцепившись в край скамейки, я боялся пошевелиться. Мне хотелось сказать Оле и про портрет в музее, и про то, что недавно видел ее во сне — будто она в зоопарке стоит возле белого медведя и кормит его из рук апельсинами. Я еще много всего хотел ей сказать, но слова застряли в горле, и я молчал, как истукан.

Оля поежилась, поплотней завернулась в куртку и сказала:

— Как ты сегодня музей разбомбил — потрясающе! У меня прямо все внутри похолодело. Вообще, знаешь, я страшно люблю такие острые ощущения. Вот чтоб по самому краешку… чтоб дух захватывало! Иногда я себе представляю, что несусь на мотоцикле где-нибудь в горах, а из-под колес камни стреляют и прямо в пропасть!.. Однажды меня мать в универсам послала. Ну положила я в корзину все, что она просила, а потом взяла банку селедки и в карман. Стою в кассе, расплачиваюсь, а у самой сердце так и бухает: ну как кассирша спросит, что у тебя, девочка, в кармане. И жутко, и хорошо.

— Так ты что же, украла? — спросил я.

— Глупый ты какой, — обиженно ответила Оля. — Нужна мне эта селедка! Я когда из универсама вышла, то выбросила ее в урну. Я риск люблю, понимаешь. Когда я рискую, тогда только и живу по-настоящему. А так — скука.

— Оль, — сказал я, — а я сегодня в музее один портрет старинной девушки видел, так на тебя похожа — ну просто очень.

— Не может быть.

— Ну честное слово. Я даже обалдел, когда увидел. Сам не мог поверить.

— Здорово, если не врешь. А какая она, красивая?

— Ну вообще-то да, ничего…

— А кто она? Наверное, царица какая-нибудь? Или княгиня?

— Нет, просто девочка, крестьянка.

— Крестьянка — это хуже. Но все равно приятно. А одета как?

— Да никак.

— То есть как «никак»? Голая, что ли?

— Нет, там, понимаешь, голова только нарисована. В таком полосатом платке.

— Платок-то хоть приличный?

— Платок? Приличный. Яркий такой, нарядный. Да на словах трудно объяснить. Давай лучше как-нибудь сходим, посмотрим. Хочешь?

— Обязательно сходим. Ты меня заинтриговал. Ну все, посидели, теперь пошли.

Оля позвонила в дверь своей квартиры, а сама за мою спину встала и легонько подталкивает:

— Ты вперед, вперед иди. Главное, чтоб они тебя сразу увидели.

На пороге возникли встревоженные лица Олиных родителей. Не успели они и рта раскрыть, как я торопливо затараторил:

— Здрасьте, Сергей Анатольевич, здрасьте, Любовь Васильевна! Вы, пожалуйста, Олю не ругайте, это я во всем виноват. Это из-за меня. Я, понимаете, Олю пригласил к себе в гости, вот мы и задержались. У меня…

— У тебя? — недоверчиво спросил Сергей Анатольевич.

— Ага, у меня. В гостях. Мы, понимаете, такой… э-э-э… арбалет делали. Я прут можжевеловый достал. Зверь, а не прут. Как стальной…

— Правда, папа, как стальной, — подала из-за моего плеча голос Оля. — Вообще у Андрея умелые руки. Он так пилит, так это, крутит… То есть сверлит. Я просто не могла глаз оторвать. Как в кино.

— Ну хорошо, он крутит, а ты-то что делала? — с не меньшим недоверием спросила Любовь Васильевна.

— Как что? Помогала. И потом, знаешь, мамочка, надо было кое-что на машинке швейной прострочить. Андрей на машинке не умеет. А вообще, папочка, у Андрея золотые руки. Он в кружок ходит. Андрей, в какой ты кружок ходишь?

— Да, я хожу… — сказал я, несколько сбившись.

— Вот видите, он ходит.

Почему-то слово «кружок» подействовало на Олиных родителей магическим образом. Лица у них смягчились, подобрели, и они даже заулыбались.

— Кружок — это замечательно, — сказала Любовь Васильевна. — Но, Андрюша, ты же серьезный мальчик. И папа у тебя такой интеллигентный человек. Ты мог нам позвонить. Ведь эта бессовестная девчонка не понимает, что родители волнуются, нервничают. Отец уже собирался в милицию звонить. Сейчас так много всяких хулиганов…

— Да, да, вы абсолютно правы, Любовь Васильевна, — сказал я. — Надо было позвонить. Это я виноват. В следующий раз мы обязательно позвоним.

— Ну хорошо, — сказал Сергей Анатольевич. — Ольга, попрощайся с Андреем и немедленно в кровать.

— Ты к нам, Андрюша, приходи почаще, — сказала Любовь Васильевна. — Мы тебе всегда рады. Не то что некоторым Олечкиным подругам.

Родители ушли в комнату, а Оля выскочила со мной на площадку и прикрыла дверь.

— Ну спасибо, спасибо, Андрюшка. Ты настоящий друг.

Она быстро притянула меня к себе и поцеловала. Наверное, она хотела поцеловать меня в щеку, но я трусливо дернулся, и поцелуй пришелся прямо в глаз. Оля засмеялась и исчезла за дверью.

Не успел я даже еще ни о чем подумать, как дверь снова распахнулась, и в проеме появилось смеющееся Олино лицо. Она поманила меня к себе и шепотом спросила:

— Андрей, а что такое арбалет?