Дальше в дневнике капитана Ромашкова снова образовался большой пробел. Занятый служебными и всякими другими делами, он долго не заглядывал в свою заветную тетрадь и только спустя некоторое время сделал следующую запись:

«Пыжиков сегодня признался мне по секрету, что он влюблен и в самом недалеком будущем намерен вступить в законный брак. Тут задумаешься! Еще совсем недавно пришлось улаживать дела с любовью сержанта Нестерова, а теперь появилась на нашей холостяцкой заставе любовь молодого офицера. По-моему, зря нет в уставе такого параграфа, который запрещал бы жениться офицерам пограничных застав. Я, видимо, ошибаюсь, смотрю на нашу жизнь чересчур строго, но сам я, пока служу на заставе, жениться не буду… Я, конечно, понимаю, что любовь к девушке, желание связать свою жизнь с любимой крепкими узами — чувство большое и достойное высокого уважения…»

Ромашков в смущении положил ручку на край письменного стола, потом снова схватил ее, чтобы поправить восклицательный знак, и очерчивал его до тех пор, пока он не стал похож на продолговатую дулю. Подумав, вдруг решительно дописал:

«Отставить! Тетрадь заведена для анализа офицерской работы, а не для рассуждений о любви… Отставить, отставить!»

«Август месяц все еще продолжается. Денечки отсчитывают все тот же 195… год. Начинает поспевать виноград, рядовой Баландин успел уже попробовать на каком-то взгорье. Кислыми и горькими показались ему эти ягодки. Распекал его за это не я, а сержант Нестеров. Не вдаваясь в подробности, скажу: подействовало. Узнав об этом, Петр Тихонович Пыжиков смущенно пожал плечами. Он пребывает в странной меланхолии. Она расслабляет его, умиляет и покоряет душу. Эту метеорологию зовут Настенькой Богуновой. Она («Ох, Настасья!») сделала из моего эксцентричного друга лирика, пай-мальчика, который готов часами сидеть у ног своей возлюбленной и слушать ее арии. Упражняется она под Клавдию Шульженко. Пыжиков почти ежедневно ездит в рыболовецкий порт проверять посты. К сожалению, они у нас там есть. Приходится заглядывать туда — и нередко — мне самому… Он же рвется все время и рвется так, что хоть сажай его на цепь… Возвращаясь оттуда, он приходит ко мне и делится своими сердечными вздохами. Но больше всего меня возмущает поведение Насти. Она все время крутится около наших постов и как будто кого-то подстерегает. Получается такая петрушка: стоит приехать мне на завод по самому неожиданному и неотложному делу, показаться на пирсе около швартующегося сейнера, я непременно сталкиваюсь с этой девицей. Она смотрит на меня дерзкими, нахальными глазами и строит улыбочки. Я избегаю всяких разговоров, но она всегда начинает первой.

— Здравствуйте, товарищ начальник.

— Мое почтение. — По долгу вежливости, я беру под козырек.

— Как поживаете?

— Благодарю. Отлично.

— Почему это, товарищ капитан, вы никогда не интересуетесь погодой?

— Наоборот, очень интересуюсь. Получаю ваши сводки, — отвечаю я ей деликатно.

После этого она обычно спускается с пирса на пляж, снимает свои зеленые спортивные штаны и, напевая, идет в море измерять температуру воды на разных глубинах. Всегда она ходит в этих зеленых штанах, других нарядов я никогда на ней не замечал. Иногда меня сопровождает Нестеров или кто-нибудь другой. Часто я задерживаюсь на судне дольше, чем это нужно. Ловлю себя на мысли, что она уже шлепает ладошками по воде где-нибудь далеко от берега.

Я выхожу на палубу, не поднимая головы, прыгаю на пирс и, словно паром из трубы, меня обжигает певучий голосок:

— Товарищ капитан, вы уже уходите?

Молча стучу каблуками по деревянному настилу. Вслед слышу звонкий смех и всплеск воды.

— Што это она так с вами, товарищ капитан, — удивленно и сочувственно спрашивает Нестеров. — В самом деле она не такая…

— Видишь флюгер крутится? — спрашиваю я его.

— Так точно. Это они его с Надей пристраивали.

— Ты им помогал?

— Было дело, товарищ капитан, — смущенно отвечает Нестеров и наклоняется к гриве коня.

— Почему же флюгер крутится? — спрашиваю я снова.

— Ветер потому что… — неопределенно отвечает он и сам тоже вертится в седле.

— Вот и у этой девицы так же. Тоже ветерком продувает…

Я пускаю коня в галоп. Щеки мои обжигает горячий встречный ветер. Конские подковы, наверное, выщелкивают из камней искры, но я их не вижу. Мне застилают глаза зелень Кавказских гор и большое синее море с одиноко купающейся на волнах чайкой.

После этого я не был на пристани несколько дней. Посты и наряды за это время там проверял Петр. Готовлюсь к поездке в отряд. Меня вызывают туда на сборы. Мой заместитель остается один. Что из этого полечится — я не знаю. Петр свое безволье и слабость возводит чуть ли не в степень подвига. В его неуравновешенном характере мне открылась новая черта-безмерного самолюбия и самонадеянности. Моя же беда заключалась в том, что я нередко еще обращался с ним так, как в пору нашей юности, смотрел на него, как на маленького Петьку Пыжика, способного созорничать и покаяться, прихвастнуть и даже с кулаками доказывать, что нос может расти и на затылке…

Раньше я этой его фантазии не придавал никакого значения. Сам был молод, глуп и наивен, как всякий обыкновенный мальчишка. Однако я ошибался. Оказывается, Петр себя никогда не считал рядовым, «обыкновенным». В спорах с ним рассеялись все мои иллюзии. Пылкому, не особенно-то приученному к труду Пыжикову всегда грезился этакий горбоносый профиль старозаветного, обиженного жизнью поручика, смахивающего на Вадима Рощина — героя романа «Хождение по мукам». Жизнь в военных училищах Петр считал самым прекрасным периодом своей юности, подготовительным трамплином для прыжка в большое будущее с кипучей разносторонней деятельностью. Многие из нас готовились к этому, готовятся и сейчас. Пыжикову хотелось миновать, перескочить многие ступени и ступеньки, где повседневный незаметный труд, проверка жизнью, испытания, первые успехи и неудачи — все, что создает прочную основу хорошего человека, нужного для границы офицера. Взгляды на жизнь у Пыжикова были неопределенные. Он хотел быть и хозяйственником, и политработником, и штабистом. Почему? Объяснить не мог. Но нигде не хотел брать на себя ответственность.

Не оставлял Пыжиков и своей мечты о «карьере ученого». Его отец, крупный хирург, весной прилетал в наши края по служебным делам. Вызвал на пару дней Петра, сводил его в курортный ресторан и остался сыном весьма доволен. Да и что можно было усмотреть в нем плохого? Офицер-пограничник, границу охраняет, служит на заставе. Во всем этом и почета и чести много.

Позднее к нему приезжала мать, привезла кучу сладеньких пончиков, печенья, конфеток. На меня она смотрела как на чужого. Ей показалось обидным, что я, а не ее сын капитан и начальник.

— Способных людей всегда зажимают, — сказала она, вытирая глаза душистым платочком».

«…Не записывал несколько дней. Сегодня ездил на пристань и снова встретился с этой девицей в зеленых штанах. Тихонькая, скромная удивительно! На этот раз к своему костюму она добавила белый берет, а глаза у нее, кажется, совсем синие. Мне показалось в них что-то похожее на тоску. Петр ходит мрачный и неприступный. Работает много. Это меня радует. Надя, встретив меня, угостила куском недозрелой дыни. Между прочим, она сказала, что у Насти с Петром разлад, и убежденно добавила, что у них вообще ничего не получится. Во мне шевельнулась вдруг какая-то нехорошая радость. Разве мне нужен их разлад?

Завтра утром я уезжаю. Вечером сидели в канцелярии и зачищали хвостики недоделанного. Мы как будто примирились.

Петр суров, подтянут, сосредоточен. Слушает внимательно и быстро записывает мои последние наставления. Я сказал, чтобы он постоянно помнил о стыке на левом фланге. Это самый отдаленный участок, и он является нашим камнем преткновения. В ненастную погоду туда трудно добираться и бывает, так, что наряды опаздывают. На этой злосчастной погрешности нас часто ловили поверяющие из комендатуры. Иногда майор Рокотов появлялся там раньше наряда и вырастал на берегу в остроконечном своем капюшоне, как сказочный дядька Черномор. Все это, будто на грех, случалось во время дежурства старшего лейтенанта Пыжикова. Разбор такого неприятного для нас инцидента потом происходил в канцелярии заставы.

Облокотившись на стол, майор Рокотов чертил схему движения нарядов, высчитывал время, подчеркивал рубежи и, как бы между делом, спокойным голосом нас так отчитывал, что на лице Петра, как и на схеме, образовывались всякие узоры — и бледные и розовые. Он скрипел стулом, крутился, но никакого оправдания не находил.

…Итак, я завтра еду. Несмотря на то, что мы примирились с Петром, на душе у меня неспокойно. Я считаю: что бы на заставе без меня ни произошло, ответственность лежит на мне. И заранее знаю, что, буду ли я в городском саду слушать духовой оркестр или смотреть новый кинофильм, я все равно не перестану думать о стыках на флангах, о солдатах на границе, о невидимых телефонных проводах и ночных разговорах дежурных, о молодом поваре, размешивающем в луженом котле солдатскую кашу, о младшем сержанте Нестерове, который заказал мне привести из города новый рубанок, о нашей прачке тетке Ефимье. Ей тоже надо какой-то платок привезти. Обо всем этом буду думать и помнить, где бы я ни находился, где бы я ни жил».