Прорытые в мерзлой земле траншеи нашего батальона тянулись через заснеженное поле, на котором густо были разбросаны грязные пятна воронок и местами топорщился мелкий кустарник, ощипанный пулями и осколками. Далеко впереди сквозь мутноватую дымку виднелись островерхие кирхи немецкого города.

Наше командование готовило новое наступление, и уже больше недели на переднем крае стояло затишье, если не считать редкой стрельбы, которая так же неожиданно возникала, как и обрывалась. В траншеях оставались только дежурные наблюдатели, остальные отдыхали и грелись в землянках.

Затишье царило и в траншеях противника, до которого от нас было не более трехсот метров. Но однажды ночью фашисты всполошились. Над нейтральной полосой повисло несколько осветительных ракет, ошалело забили пулеметы. Мы выскочили из землянок и рассыпались по траншеям, еще не соображая, что произошло. Пули зарывались в снег где-то перед нашими окопами и только изредка проносились над головами бойцов.

Мы не сразу догадались, что гитлеровцы прочесывали нейтральную полосу. Нам было приказано молчать, чтобы не выдавать своих огневых точек. Солдаты, затаившись в окопах, высказывали различные предположения:

— Пронюхал что-то фашист…

— Разведчики, видать, в тылу пошарили…

Лишь на рассвете, когда прекратилась стрельба и уже можно было отчетливо просматривать нейтральную полосу, мы поняли причину ночного переполоха. Наблюдатели обнаружили метрах в двадцати от нашей траншеи человека. Он лежал ничком между двумя воронками и, судя по всему, был мертв.

Командир батальона приказал бойцу Шпалеву доставить человека в траншею. Но едва Шпалев выполз за бруствер, как фашисты опять открыли огонь. И вряд ли солдату удалось бы выполнить приказание комбата, если бы человек, к которому Шпалев полз, лежал несколько дальше от наших траншей.

На плащ-палатке Шпалев притащил убитого в траншею. Он был в форме немецкого унтер офицера. Сухое лицо с горбатым крупным носом, над которым срослись светлые широкие брови. Когда с убитого сняли каску, из-под нее рассыпались густые русые волосы.

Под шинелью унтер-офицера нашли потертую полевую сумку. Из нее командир батальона извлек сложенный в несколько раз широкий лист бумаги. На листе был нанесен план каких-то строений, испещренный красными и синими крестиками. План, видно, был важный, потому что комбат, переговорив по телефону с командиром полка, вызвал офицера связи и приказал:

— Лично доставьте сумку с бумагой в штаб дивизии.

Позже мы узнали, что это был подробный план зданий немецкого города, в подвальных помещениях которых фашисты спрятали большое количество уникальных картин, рукописей и книг, созданных немецкими художниками и писателями разных столетий. Хранилища были заминированы, и схема, найденная в сумке, представляла подробный план всех заминированных участков и подходов к ним.

Других документов в сумке не оказалось. Не нашли мы их и в карманах одежды унтер-офицера. Не нашли ни единого клочка бумаги, который помог бы нам установить фамилию, имя или хотя бы национальность убитого. И лишь только когда на шее унтер-офицера увидели небольшой медальон, кто-то заметил:

— Немец. У нас не принято эту штуку на шее таскать. А у них она вроде талисмана.

Боец был отчасти прав. Действительно, иногда у убитых немецких солдат и офицеров мы находили медальоны, в которых хранились маленькие фотографии жены, матери, детей или невесты.

Комбат снял медальон, и, когда раскрыл его, бойцы, стоявшие рядом с офицером, удивленно переглянулись. Медальон был пуст, но на позолоченном дне его искусно выгравирован крохотный портрет Ленина.

Командир батальона долго рассматривал медальон, потом приказал еще раз проверить одежду унтер-офицера. Но поиски ничего не дали. Для нас так и осталось тайной, кто был этот человек, думавший о спасении сокровищ немецкого народа и поплатившийся за это своей жизнью.

Мы похоронили его недалеко от траншей, в маленьком лесочке, где уже было несколько могил бойцов и офицеров нашей дивизии. Вместо каски со свастикой мы положили на холмик каску со звездой.