Штурмовые группы бойцов Первого Белорусского фронта медленно продвигались к центру города. Гитлеровцев приходилось выбивать из каждого дома, из каждого этажа. Город горел. Черный густой дым клубился над остроконечными крышами домов, над мрачными кирхами и смрадной пеленой тянулся в чистое небо. В дыму терялись, точно утопая в грязи, ослепительные лучи апрельского солнца.

В полдень бой стих. Бойцы закреплялись на занятых рубежах.

— Подтянут тылы и резервы — начнем опять штурм, — сказал пулеметчик Ващеев своему напарнику Ляпунову, когда они остановились в узком, как коридор, дворе. Ващеев ткнул рукой в грязную стену дома: — Подвал внизу. Из него улица видна как на ладони. Тут нам и приказано позицию занять.

Осторожно переступая через битый кирпич, которым была усеяна каменная лестница, пулеметчики спустились вниз. Это было полуподвальное помещение, разделенное надвое стеной с узкой металлической дверью. Первая половина была завалена дровами и ломаной мебелью. Квадратное окно с разбитыми стеклами выходило во двор. В углу, что был ближе к выходу, на узлах сидела худая, с бледным лицом женщина. Она испуганно уставилась на солдат, прижав к себе двух маленьких белокурых девочек-близнецов. А может, и не были они близнецами, а Ващееву лишь так подумалось, потому что девочки были очень похожи и одеты в одинаковые зеленые пальто. Они, как и их мать, робко смотрели на незнакомых солдат, на пулемет, который Ващеев держал на плече.

Ващеев, глянув на женщину и на детей, вздохнул и прошел к металлической двери. Ляпунов усмехнулся:

— Ишь ты, затаилась! Смотрит, будто мы с того света заявились.

— У каждого свое горе, — отозвался Ващеев.

— Го-о-ре, — протянул Ляпунов. — Небось в сорок первом у них не было горя, а радовалась эта дамочка, что ее супруг по нашей земле топает да ей посылки с нашим добром присылает.

— Может, радовалась, а может, и нет. На лбу не написано.

— То-то и оно, что не написано. А жаль. — И, обращаясь не то к товарищу, не то к немке, Ляпунов заключил: — Н-да, сорок пятый год — это тебе не сорок первый.

Ващеев прошел во вторую половину подвала. Ляпунов — следом и прикрыл за собой дверь.

Вторая половина подвала была так же захламлена. Вперемежку с дровами на полу валялись пустые бочки и ящики, рваный с цветной обшивкой матрац. Неприятно пахло сыростью и давнишней гнилью. Окна были заложены кирпичом, и только в самом низу оставлены узкие щели-амбразуры.

Ващеев остановился возле одной из амбразур, осторожно заглянул в нее. Он увидел широкую, далеко убегающую вперед улицу.

Подошел Ляпунов.

— Ишь ты! Пустота какая на улице, — удивился он. — Фашисты будто все вымерли.

— В домах притаились, — сказал Ващеев. — Выкурим скоро.

Ващеев спокойно, со знанием дела установил в амбразуре пулемет, подтащил бочку и, перевернув ее вверх дном, уселся на нее с правой стороны от пулемета, где и полагалось ему быть, как первому номеру.

Ляпунов устроился на рваном матраце, слева.

Иван Ващеев и Семен Ляпунов воевали вместе третий день. Раньше у Ващеева был другой помощник, но его убили в бою, и Ивану прислали Ляпунова, который прибыл в часть из полевого госпиталя.

Пулеметчики несколько минут молчали, прилаживаясь на новом месте. Ляпунов частенько с беспокойством поглядывал в амбразуру, потом сказал:

— Думается, затевают фашисты что-то. Притихли, а потом, гады, какую-нибудь свинью подкинут, атаковывать начнут.

— До этого дело не дойдет, — сказал Ващеев. — Духу у них мало теперь и силы мало. Конец им скоро.

— Скорей бы! — вздохнул Ляпунов. Он отвалился спиной на матрац, мечтательно уставился глазами в пыльный потолок. — Кончится война — первым делом отосплюсь. Сутки продрыхну, двое, трое — пока не надоест.

— Меня на сон не тянет, — сказал Ващеев. — Вот с косой или за плугом походить охота. А спать, ей-богу, не тянет.

— Кому что. — И, с интересом рассматривая товарища, словно видел его впервые, Ляпунов спросил: — Родом-то ты откуда?

— Из-под Пскова. Островский район. Слышал такой?

— Не приходилось, — признался Ляпунов. — А я из Калинина. Город был ладный, да вот жена пишет, фашисты всю красоту порушили.

— Города наладим, красоту… Жизнь наладим. Все наладим. Вот только мертвых не воскресишь. — И Ващеев тяжко вздохнул, словно под какой-то непосильной ношей.

— Что из дому-то пишут? — полюбопытствовал Ляпунов.

— Не пишут.

— Не пишут? — простодушно переспросил Ляпунов.

— Писать некому.

— Что ж ты без родни, без семьи, что ли?

— Была семья… — Иван повернулся к товарищу, но смотрел мимо него, куда-то в угол подвала. — И дом был… и дочка была. Танюшей звали… Годами, как эти, — Ващеев кивнул в сторону двери, за которой сидели две немецкие девочки с матерью.

— Умерла?

— Жену гестаповцы… А дочку в доме сожгли… Жена моя, Паша, первое время партизанам носки шерстяные вязала, а потом явка в квартире была. Вот и пронюхали об этом гестаповцы. Пришли, взяли жену. На глазах дом с дочкой спалили… Пашу через неделю повесили…

— Эх, сучьи дети! — выругался Ляпунов и нервно заерзал на матраце. — А мы тут нянькайся с ними. Замполит толкует: «Смотрите, товарищи, не обижайте население, особо женщин и детей…» А они с нашим народом поступали как? Вон позавчера, когда мы женский лагерь освободили, так там охрана и надзиратели бабы ихние. Говорят, такие гадюки — почище мужиков. А мы тут с ними любезности разводи! — Ляпунов зло смахнул с матраца волос, выбившийся из-под обшивки.

После непродолжительной паузы Ляпунов кивнул головой в сторону первой половины подвала:

— Вот сидит она с ребятней тут — душа в пятках. А почему? Небось знает, что они-то у нас творили, сколько из-за них слез да крови невинной пролито. Выкинуть бы ее на улицу, под пули. Пусть бы и они узнали, почем фунт лиха.

— Они и так теперь знают.

— Что-то сомнение берет…

— И ребятишки тут ни при чем, — тихо возразил Ващеев. — Малы они… Умишко-то какой у них? А мать что… У матери одна забота — детишек уберечь.

— И у твоей Пелагеи была такая забота, — заметил Ляпунов. — Тоже думала, как дочку вырастить. А вот они не посчитались…

— Не береди душу…

Ващеев нахмурился, отвернулся. Недолго молчали.

Ляпунов полулежал на матраце и дымил сигарой, часто отплевываясь и натужно чмокая губами. При этом его щеки сильно втягивались, образуя глубокие провалы. Ващеев посмотрел на него, усмехнулся:

— Эдак дым из сигары вытягивать, чего доброго, грыжу наживешь.

— Нет, что ни толкуй, а удобная штука, — отозвался Ляпунов. — Главное — крутить ее не надо. Раскрыл коробку, а она готовенькая лежит. Бери прямо в рот…

Разговор пулеметчиков оборвала стрельба. Солдаты встрепенулись, припали к пулемету. Но сколько они ни всматривались, на улице не было видно ни единой души. Стреляли где-то в стороне. Стреляли бойко, с захлебом, точно кому-то надоела тишина, и вот он, обрадованный случаю, спешил как можно больше израсходовать боеприпасов.

— Это на участке седьмой роты, — определил Ващеев. — Там наши ребята с гестаповцами дело имеют.

Еще долго лежали возле пулемета Ващеев и Ляпунов, изредка переговариваясь вполголоса. На улице заметно посерело, когда в подвале раздались гулкие шаги, металлическая дверь приоткрылась, и в нее просунулась голова усатого солдата.

— Давай за горячей пищей, братва! Кухня приехала.

Пулеметчики засуетились. На лице Ляпунова расплылась довольная улыбка, глаза добродушно заблестели. Можно было подумать, что его приглашают не за обычной солдатской пищей, а к праздничному столу.

— Наконец-то тылы наши проявили себя, — весело сказал он. — А то уже третий день всухомятку.

Когда Ващеев взял котелки, Ляпунов напутствовал:

— Ты, Иван, на повара поднажми. Пусть побольше нам положит. Скажи, что работа у нас вредная и помещение нечеловеческое. В мирное время тем, кто в таком помещении работает, даже молоко выдают. Или давай я схожу.

— Ладно, нажму, — пообещал Ващеев и ушел.

Вернулся он не скоро. Это даже рассердило Ляпунова, и он в душе ругал Ивана за медлительность. Но когда тот появился в подвале, злости у Ляпунова как не бывало. Из котелка, который Ващеев держал в руке, волнистой струйкой тянулся белесый пар, разнося по подвалу пряный, щекочущий нос запах кислых щей. Ляпунов, предвкушая удовольствие, даже потер руки, сполз с матраца. Но его радость была короткой: он заметил, что второй котелок, котелок Ващеева, был пустой.

— Почему одну порцию принес? — И, не ожидая ответа, Ляпунов лихо выругался: — Я так и знал, что повар обожмет. Говорил, давай я пойду. Я бы ему показал…

— Я бы, я бы… Ну что ты разошелся? Повар не обижал, — сказал Ващеев и поставил котелок со щами на бочку, пустой — рядом.

— А как же?

— Отдал.

— Что отдал?

— Одну порцию я отдал.

— Кому отдал? — растерянно спросил Ляпунов.

— Женщине… ребятишкам, которые тут, в подвале.

Ляпунов сердито махнул рукой:

— Ну и дурак же! Нашел кому… Что мы пришли сюда баб ихних кормить! Не хватало еще… Сам сутки не жрал, а тут такую любезность развел. Тьфу! Твоих-то они пожалели…

Ващеев хватил кулаком по бочке. Подпрыгнул пустой котелок.

— Ты… ты! — Лицо Ващеева покрылось красными пятнами, глаза недобро заблестели. — Ты… ты мне душу не тревожь. Ты меня с фашистами не равняй, понял? Не равняй! — И, несколько успокоившись, продолжал: — Фашисты — это одно, а мы — другое. Понял? И думы другие и сердце. И сюда мы пришли не за тем, за чем фашисты к нам приходили. Понял?..

Ляпунов отпрянул от Ващеева и испуганно следил за ним.

— Ну успокойся. Успокойся… Ишь ты, какой ершистый! Что я тебе враг?..

Ващеев не ответил, рывком расстегнул ворот телогрейки, устало сел на бочку.

Ляпунов посмотрел на котелок, языком провел по пересохшим губам. Есть очень хотелось. Он тронул Ващеева за плечо:

— Ладно, Ваня, будет. Давай есть. — И, помолчав, Ляпунов тихо продолжал: — Знаешь, за войну такое сердце стало, иной раз и сам не разберешься, что в нем творится… Ну, не злись…

Немного погодя солдаты не спеша ели из одного котелка уже остывшие щи. Они не смотрели друг на друга и не разговаривали. И Ляпунов ничего не сказал, когда Ващеев взял котелки и пошел за вторым, хотя идти была очередь его, Ляпунова. И ничего не сказал, когда вернулся Ващеев. Только увидев, что один котелок опять пустой, Ляпунов невольно крякнул.

После обеда Ляпунов сходил за горячей водой. Они помыли котелки, ложки. Потом Ващеев свернул цигарку, прикурил. Ляпунов достал сигары, повертел пачку в руке и опять спрятал в карман.

— Вань, дай нашенского.

Ващеев протянул кисет, мятый кусок газеты.

В подвале запахло крепкой, отдающей кореньями, русской махоркой.