Искатель. 1967. Выпуск №5

Федоров Юрий Иванович

Шерстенников Л.

Куваев Олег Михайлович

Шамаро Александр Александрович

Смирнова-Медведева Зоя Матвеевна

Алтайский Константин Николаевич

Олег КУВАЕВ

АЗОВСКИЙ ВАРИАНТ

 

 

Рисунки Г. НОВОЖИЛОВА

 

1

Человек по прозвищу Три Копейки сидел у обрыва и разглядывал марево нагретого воздуха над камышовыми зарослями лимана. Обрыв сбегал вниз глинистым двухсотметровым уступом, по которому, как альпинисты, карабкались лохматые козы. За обрывом начиналась рыжая азовская степь, над степью кружились коршуны. Коршуны крутились над камышами сверкающего на солнце лимана, за лиманом же не было ничего: пляж из мелкого ракушечника «черепашки» да вода Азовского моря. Непосредственно за спиной Трех Копеек находилась дощатая стенка заведения с краткой и содержательной вывеской «Вино», потом шла покрытая желтым булыжником площадь, за площадью куриными, поросячьими и человеческими голосами гомонил воскресный базар.

Таким образом, в этот утренний час Три Копейки мог, не сходя с места, охватить три сущности, три первоосновы бытия профессионального браконьера: лиман, где он упомянутыми в Уголовном кодексе способами ловил рыбу, рынок, где он обращал рыбу в деньги, и буфет, где эти деньги переходили в кассу буфетчика Ильи.

Все спокойно было в подлунном мире, спокойно и знакомо. Вот сейчас, Три Копейки это знал точно, к заведению подкатит на спортивном велосипеде отпускник с каким-то собачьим именем Адька и будет пить сухое вино, двадцать копеек стакан, а если он, Три Копейки, намекнет — с удовольствием угостит и его; он же будет врать ему разные побасенки и пить за чужой счет, пока не надоест.

За стеной заскрипел замок, грохнулся на землю тяжелый засов — буфетчик Илья открывал свое заведение сегодня позднее — значит, будет жаловаться на то, как мозжила всю ночь простреленная нога. Потом, точно по заказу, появился и Адька в проклепанных и прошитых синих штанах, в цветастой шелковой рубахе — форма отпускника из провинции.

Адька появился без велосипеда. Он был весь такой невыспавшийся и вроде помятый, и потому Три Копейки выразил вслух сочувствие и заботу:

— Волосы у тебя, Адька, выгорели, как мочало. Ты голову прикрывай, а то вылезать начнут. Будешь путать, где голова, где пятка.

— Дьявол с ними, — хмуро сказал Адька. — Мне пятки не меньше головы нужны.

— За границей способ нашли, — таинственно понизив голос, сообщил Три Копейки. — Для лысых. Продергивают тебе под лысиной нитки, а на них надевают пластмассовые волосы, точь-в-точь как при изготовлении швабры. Получается прическа любой цвет, без парикмахерской, цела до гроба. Знал я одного научного человека, он в зарубежной поездке такие сделал.

— И как? — заинтересованно спросил Адька.

— Да, — грустно сказал Три Копейки. — Первый сорт была прическа. Сам трогал. Потом тот научный человек попал по ошибке в милицию на пятнадцать суток. Остригли его наголо. Только нитки под кожей остались.

— Хо-хо-хо, ха-ха! — развеселился Адька. — Пропал академик, пластмасса-то не растет!

Три Копейки покосился на яростно палящее солнце и черные точки коршунов в небе.

— Винца бы, — сказал он. — В жару хорошо.

Буфетчик налил два стакана — с сухим для Адьки и крепленым мутно-бордовым портвейном для Трех Копеек.

Через час они спорили, положив локти на столик.

— Поймают, — говорил Адька. — Не может быть, чтоб тебя не поймали. Не может этого быть, потому что…

— Не может быть никогда, — уныло договаривал Три Копейки. — Я когда в браконьеры пошел, сразу на «Литературную газету» подписался. Хлестче всех о нас пишет. Читаю год — пишет, второй — пишет, я ловлю — они пишут. Соображаешь? Скучно читать, ей-богу.

— Вот пойду я в инспектора, и ведь я тебя изловлю, — сказал Адька.

— Жалею я эту инспекцию, — вздохнул Три Копейки. — Им моторы казна дает, у нас свои, выхоженные, и лодки мы сами делаем, которые сквозь камыш, как сквозь воду, проходят. И стрелять он в меня может, только если я в него перед этим пять раз пальну. И время у меня свое. Он отчеты составляет, а я изучаю местность. Жестокие законы нужны, чтоб нашего брата искоренить, а так… Сейчас инспекция на одних засадах живет. Но лиманов много, их мало. Ну, наткнулся я на засаду, им надо мотор завести, а я в уход. Пока убегаю, я сети в воду сброшу, они у меня уже заранее к грузу привязаны. Без сетей — берите. Никакой суд не признает меня виновным. Просто выехал погулять. Изнашиваются в этих условиях у инспектора нервы.

— Пойду, — сказал Адька. — Отпускник должен перемещаться. Активный отдых — друг здоровья.

Адька быстро пересек булыжную площадь. Спешить было некуда, но он еще не усвоил искусство шаркающего курортного променада.

Перед рыночным входом стоял галдеж. Толстые смуглые кубанки в цветастых платьях задирали ноги в кузова пыльных грузовиков. Связанные за ноги куры в их руках прикрывали оранжевыми веками круглые ошалелые глаза. Из дверей столовой валил запах горячих котлет с томатной подливкой. Отцы семейств в соломенных шляпах несли редиску. На стоянке автобусов, идущих к морю, колыхалась двухсотголовая очередь. До моря было одиннадцать километров, а маломестный автобус ходил раз в сорок минут. Последние в очереди были обречены торчать тут до вечера. Но эта толпа состояла из стойких, видавших виды жителей больших городов, и они не отчаивались.

Адька прошел на рынок. Под гофрированной крышей его было прохладно. Дощатые столы в обшарпанной зеленой краске уже опустели, в проходах валялась давленая ботва редиски, семечковая шелуха. Только рыбный ряд стойко держался. Полосатые крупные окуни, плотные лиманьи щуки, судаки с оловянными глазами лежали на прилавках. Темные сомы меланхолично свешивали с прилавков китайские усики, и из-под сазанов с недоуменно приоткрытыми ртами выглядывала запретная осетрина.

У рыбных груд стояли тетки из Замостья — браконьерской слободы. Тетки презрительно смотрели на бесстыжих курортниц в обтягивающих штанах и прозрачных кофточках до пупа. Они не зазывали и не упрашивали — знали цену.

Адька прошелся вдоль ряда, остановился у белобрысого пацана лет пятнадцати и выбрал себе судака средних размеров.

— Три рубля, — сказал пацан и безразлично покосился на белесые нитки облаков, зарождавшихся в неведомой выси. Из-под зеленого стола вылезла белобрысая же с веснушчатым носом девчонка, стала разглядывать Адьку.

— Почему дорого? — спросил Адька. — Вчера такой полтора стоил.

— Такая сегодня установка, — твердым рыночным басом ответил пацан.

Адька щелкнул девчонку по носу и отдал трешник.

— Та подождите ж, я вам веревочку вдену, раз вы без кошелки, — уже по-человечески сказал пацан. — Марья, дай бечевку!

Дивчина нырнула под прилавок. Адька взял судака и пошел опять мимо теток-тамерланов, которые молча смотрели прямо перед собой, переживая конкурентную зависть.

Адька вышел на затененную акациями улицу. Очередь у стоянки автобусов к морю чуть-чуть рассосалась. Наиболее малодушные из хвоста очереди расползались, видно, по домам, проклиная юг, жару и транспортные организации. Энергичные мужчины в майках образовали компактную массу у ларька, где продавалось вино.

Напротив почты у водопроводной колонки стояли с ведрами две юные аборигенки. Пылающая южная плоть дерзко пренебрегала сарафанами, и юные аборигенки стояли у льющейся воды, как нимфы. Адька чертыхнулся и, повинуясь суровому внутреннему кодексу, стал смотреть на асфальт. Однако впереди него, чуть покачиваясь под коромыслом, плыла соседская дочка, десятиклассница. Загорелые ноги ее с плотной, как у танцовщиц, щиколоткой, переступали по асфальту. Девчонка покосила на Адьку жгучие глаза и усмехнулась вовсе не по-школьному. Адька готов был треснуть ее судаком по голове, но вместо этого сказал: «Привет». Девчонка ничего не ответила, только хлопнула своими ресницами и опять усмехнулась. Адька готов был побожиться, что эта малявка читает у него в душе запросто, как на экране. Он яростно захлопнул за собой калитку и остановился, чтобы собрать слова и единым тайфуном стереть в порошок своего друга Колумбыча, как только он его увидит. Но вместо Колумбыча на стук калитки из сада выскочил пес Дружок — черно-белая дворняга. Пес уселся на землю, глядя на Адьку веселыми преданными глазами. Адька прошел к сараю, взял топор и оттяпал Дружку судака на рубль с чем-то.

 

2

В местах отдаленных бывает так, что человек вдруг ни с того ни с сего начинает толковать об иных краях. О тех — самых, где виноград стоит полтинник, девчонки круглый год ходят просто так по дорожкам в своем капроне и вообще жизнь надежнее, выгоднее и гораздо приличнее. Человек, долго рассуждает о преимуществах собственного дома по сравнению со всяким жактовским, не говоря уже о барачном или палаточном житье-бытье, и в конце концов находит себе рай на земле в неизвестном ему до сих пор Ставрополе-на-Волге или Клюжновке.

С Адькиным другом Христофором Колумбычем именно так все и было.

Он уезжал раза три, но все это кончалось разговорчиками, а тут все поняли, что он уезжает всерьез, ибо нашел то самое место. Было это место на Азовском море, и рыба там сама лезла на берег, дома отдавали желающим почти даром, кругом имелись плавни, лиманы, крутые горы, а запахи разной растительности по ночам сгущали воздух до состояния густого ароматического киселя. О городке этом он услыхал от случайного автобусного попутчика, а тот, может, и сам его не видал, но, так или иначе, место было найдено, и Адькин друг Колумбыч уезжал.

Они познакомились четыре года назад у подножья одной из амурских сопок, и знакомство это можно назвать предопределенным судьбой, ибо ему предшествовал жизненный путь как Адьки, так и старого армейского служаки в отставке. Колумбыч имел биографию из богатых: зимовал в Тикси во времена героической Арктики, был снайпером на Халхин-Голе и долгое время прожил в северной Гоби, в одиночной юрте, давая приют попавшим в беду армейским шоферам. Среди всех этих дел он был еще пограничником, призовым стрелком, возглавлял шумевший когда-то лыжный переход Урга — Москва и на дне чемодана хранил типографские афиши с программами сольных концертов на балалайке. Столь разносторонняя деятельность помешала ему обзавестись собственным углом, а потому, выйдя в отставку в чине старшины и побездельничав два года в Самарканде, он подался на север, в страну своей молодости, и, видно, сделал это не зря, ибо само вторжение его в когда-то легендарные, но изменившиеся за четверть века северные края сразу родило легенды, как рождает их выход в море старого, полузабытого корабля.

Одна из легенд гласила, как на аэродроме полярной авиации не пускали в самолет специального назначения одного человека с двустволкой, рюкзаком и набором четырехметровых удилищ. Не пускали, ибо двустволку надо везти в разобранном виде, в чехле, рюкзак сдать в багаж, а удилища можно только складные.

На все возражения дежурной человек отвечал убежденно, что двустволка ему нужна неразобранная, в рюкзаке у него необходимые патроны и снасть, а насчет длины и системы удилищ ему лучше знать из всей России. Только так он и может лететь над любым диким местом: грохнется самолет — кто будет кормить экипаж и уважаемых пассажиров?

Говорят, что от этих неопровержимых доводов сник начальник отдела перевозок, помнивший времена первых полетов в Сибири, и начальник аэропорта, вызванный на шум, замолк с затуманенным взором, а командир корабля с четырьмя значками, каждый — за миллион километров, сказал: «Я этого вооруженного деда беру под свою ответственность». Самолет взлетел и взял курс на восток. Еще говорят, что по дороге самолет тот исчез и нашли его через два дня на глухом запасном аэродроме возле какой-то речки. Первый пилот и второй пилот, штурман, радист и бортмеханик в кожаных штанах отрешенно стояли на берегу водоема с четырехметровыми удилищами в руках, а на ступеньках самолетного трапа сидел и курил старина с двустволкой, охраняя всемирный покой.

На север Колумбыча утащила, как он понимал, тоска по устроенной жизни, а до пенсии идеалом устроенной жизни была армия, когда командиры и интендантство заботятся о твоем перемещении по планете, пище три раза в сутки и одежде. Сходный вариант на гражданке он нашел в топографической экспедиции. Экспедиция занималась триангуляцией вначале возле Норильска, а потом перекочевала на Амур. Колумбыч же определился туда завхозом, что вполне соответствовало его званию старшины. Почти сразу у него прорезались таланты: уложить человеку на спине мешок с цементом, который надо нести на вершину, окружить царской заботой вернувшегося из «многодневки» бедолагу, вовремя оттащить тоскующему на вершине наблюдателю термос с заваренным по дозе чаем и еще иногда, когда идут дожди, вдруг брякнуть ни с того ни с сего: «В пустыне Гоби дует ужасный ветер — хамсин. Когда он дует…» И все лежат, слушают стариковские побасенки, и все становится на свои места, возникают у каждого идеи и жизненные перспективы.

У прокаленных тысячами километров страны профессионалов топографии Колумбыч получил уважительное звание «кадровый». Почетное это звание дается редким, за высокий и точный экспедиционный дар. Заодно он получил и свою кличку, ибо звали его Христофор, кроме того, подобно Колумбу, он свято, наплевав на географию, верил в существование неоткрытых и интересных земель. Все-таки изредка на Колумбыча нападала тоска. Неясный комплекс тоски пожилого мужчины.

Грусть по несуществующему сыну, из которого так приятно делать мужчину.

Тоска по дому, который можно назвать своим, откуда тебя понесут достойно хоронить и будут плакать люди и соседи.

Тоска по какой-то неясной местности, в которой есть все, что искала твоя душа, той самой местности, которая для каждого человека бывает только одна.

Но тоска на него нападала редко, ибо чего там еще было желать: мужское общество, к которому он привыкал двадцать пять лет, четкая полуармейская жизнь, охота и рыбалка, из-за которых он всю жизнь служил в глухих гарнизонах и менял Алтай на Саяны, Саяны на Гоби, Джунгарскую пустыню, болота Полесья или Туркестан.

Уже в амурские времена в экспедиции появился Адька.

 

3

Жизненный путь Адьки был прост и определился в девятом классе, когда он в селе посреди Барабинских степей прочел книгу топографа Федосеева «В тисках Джугдыра». Как истый сибиряк, Адька решил судьбу сразу и основательно. Он поступил в топографический институт. В институте он не готовился стать ученым, несмотря на научное поветрие века, не вникал особо в проблемы планетарной или математической геодезии, а просто готовил душу, голову и тело к работе рядового экспедиционного инженера, труженика земной картографии. Для этого он обтирался по утрам снегом, три раза в неделю бегал на лыжах, спал зимой в спальном мешке при открытом окошке, а также выписывал охотничий журнал и два специальных.

Курс подготовки кончился, Адька получил диплом, направление и покатил из сибирского вуза еще дальше на восток, к назначенному месту. И хоть был он уже инженер и взрослый человек, но крепко надеялся на романтические перспективы, вроде тех, что описаны у Федосеева.

Когда он добрался до места, действительность его не разочаровала. На временной базе из нескольких самодельных срубов имелся только один человек, человек этот в момент появления Адьки был занят замечательным делом: прилаживал оптику к трехлинейной винтовке. На стенке одного из срубов были распялены две медвежьи шкуры, тут нее валялись красномясые пластины рыб и стоял набор удилищ с катушками и без них.

— Ваше хозяйство? — спросил Адька, кивнув на это великолепие.

— Я завхоз, — сказал незнакомец. — Мое дело склад, снабжение мясом-рыбой и разная другая помощь в работе.

Положив винтовку на стол, он выпрямился так под метр девяносто и крикнул: «Ося!» Тотчас в избушку зашел, покачивая головкой, журавль и посмотрел на Адьку умным черным глазом. Сердце Адьки дрогнуло, и с этого момента началась его дружба с Колумбычем.

К работе Адька приступил с истовой старательностью, можно сказать, лег в работу. В этом ему помогало выработанное по системе здоровье, несомненный нюх, необходимый топографу для выбора нужных вершин, с которых идут основные засечки, и сибирская основательность, столь необходимая при скрупулезных камеральных расчетах.

Адька и не задумывался никогда, счастлив он или нет. Это была его жизнь, которую он выбрал на десятки лет еще в девятом классе. А вечера можно было проводить с Колумбычем за нужной беседой о системе оружия, с которым охотятся на крокодилов, или размышлением о судьбах снежного человека.

Когда на Колумбыча накатила блажь и он нашел то самое место, Адька опечалился больше всех, хотя и вся экспедиция крепко была печальна.

Честного завхоза найти можно, но где еще найдешь человека, который разотрет по-отцовски ноги и спину после адовой ходьбы по курумнику с двумя пудами железных скоб на спине, и кто же еще в дождяную тоску расскажет про жуткие ветры в черных Гобийских пустынях или про вкус воды в колодцах джунгарских степей?

Ради проводов Колумбыча экспедиция «спустилась с гор» в приисковый поселок, откуда ходили автобусы до железной дороги. Всю дорогу Колумбыч, словно оправдываясь, толковал насчет всеобщего оскудения жизни для истинно бродячего человека: «Автобусы всюду ходят, и, говорят, скоро даже в Якутске паровоз загудит… Не-ет, пора на покой…»

В поселковом магазине взяли они несколько бутылок вина и пошли в столовую, чтоб уж там проводить Колумбыча по всем экспедиционным правилам. Но получилось скучновато: портвейн ни к лешему не годился. Колумбыч ковырял вилкой в тарелке и бубнил: «Вот вам, пожалуйста: прииск, золото, а в столовой «котл. руб. с верм. и под.», и в Самарканде это, и хоть куда ни заберись, везде будет столовка и будет стоять «котл. руб. с верм. и под.». Немного только развеял их один загулявший братишка-старатель. То ли для маскарада, то ли душа требовала, но вырядился он, как у Мамина-Сибиряка, в широченные шаровары и красную рубаху навыпуск. В одной руке нес человек никелированный электрический чайник, на носике чайника висел стакан, на другую руку нанизаны были круги краковской колбасы. И вот так этот хлебосольный малый подходил к каждому, кто сидел в столовой. «Пей», — и протягивал чайник со спиртом. «Закусывай», — протягивал руку с нанизанной колбасой. Все рассмеялись при виде доброго этого парня, а Колумбыч сказал: «Ну и чего смеетесь? Может, это последний человек на всю золотую Сибирь. И костюм-то у него, поди, из театра, а на чайник да колбасу всю зарплату угрохал — жена ему взбучку даст…»

В общем его, видно, окончательно заела тоска по какому-то неизвестному месту или уюту.

Когда автобус упылил к цивилизации и пыль улеглась, все стояли и вспоминали легенду о том, как шесть лет назад под Москвой на аэродроме полярной авиации не пускали в самолет человека с двустволкой.

В поселке им не сиделось, и они отправились обратно на свою базу в амурских сопках. Осень была. Адька шел и размышлял, что не родилось еще человека, который смог бы описать амурскую осень, когда сопки стоят прозрачно-желтые от пожелтевших лиственниц и по этим желтым прозрачным холмам раскиданы кусты красной рябины и хочется только одного: идти, идти и идти, и невозможно себе представить, что где-то кончатся эти желтые холмы, этот желтый солнечный воздух, и не верится, что бывает ночь, дожди, непогода, а просто веришь чуть не наяву, что некто неведомый и добрый просто перекрутил кадр, задержанный по недосмотру, теперь же на всем земном шаре будет всегда и везде так: желто, тихо и солнечно.

В голове у Адьки крутилась в это время любимая песня уехавшего Колумбыча:

Там далеко, там далеко страна чужая, Три тысячи рек, три тысячи гор ее окружает, Три тысячи лет с гор кувырком катится эхо — Туда не дойти, не долететь и не доехать…

Так шли они по тропе, пробитой вьючными лошадьми, все выше и выше, все больше сопок открывалось им, а потом уже выползали дальние, которые были не желтые, а синие, очень четкие, как на контрастной фотографии, бурундуки верещали в кедровых кустах, кедровки перекликались, смоляной воздух крепче любого нюхательного табака так и бил в ноздри, и Адька, самолучший и личный друг Колумбыча, сказал: «Надо было нашего старика провести еще раз по этой дороге, потом отпустить. Куда бы он, ну подумайте сами, куда бы он, к лешему, уехал? Пусть мне весь этот Крым, и Ялты, и Ниццы в личную собственность подарят, я и пальцем не шевельну, чтоб туда переехать».

От Колумбыча стали приходить письма. Вначале писал кратко: «Дом купил, свой виноградник на пару бочек вина, солнце круглый год, в январе купаться можно, и все вы, ребята, идиоты, что прозябаете там, в дыре». Потом письма стали толстые и романтические, что тебе сто томов Майн Рида. Были в тех письмах греческие храмы с обломками статуй невиданной красоты, скифские курганы с сокровищами, гигантские плавни, где человеку заблудиться легче, чем грудному ребенку в необитаемой пустыне: сел в лодку около дома, зазевался немного — и очутился уже в Турции, кабаны там сидят за каждой камышиной и выжидают момент, чтоб вспороть тебе живот изогнутыми клыками, а чуть выше, в дубовых лесах, бродят свирепые медведи. Получалось, что всю жизнь он искал подходящее место, где мог бы успокоиться, а место это оказалось в самой что ни есть обычной европейской России, возле обмызганного туристами всех столетий теплого моря.

Но в тех великолепных письмах звучала плохо скрытая тоска, а так как адресовались письма Адьке, то ясно было, что Колумбыч пробует просто переманить Адьку на юг, играя на его неустановившемся характере и воображении.

Одного добился Колумбыч: все кинулись искать на картах этот интригующий городишко, но так его и не нашли, видно, слишком уж он был незначителен для карт. К весне Адьке подошел отпуск, настоящий шестимесячный отпуск, накопленный за прошлые годы. Адька решил было провести его в родном барабинском селе, но совет умудренных жизненным опытом ветеранов решил, что ему надо ехать на юг, ибо Адьке не приходилось еще переваливать через Урал, на европейскую сторону.

Тот же совет разработал краткую инструкцию, как должен вести себя человек на юге. Инструкция сводилась к тому, что на юге положено:

1) пить много сухого вина;

2) всемерно валяться на солнце около соленой воды;

3) крутить легкомысленные романы.

Инструкция не блистала новизной, но, по мнению ветеранов, именно в проверенности ее практикой человечества содержалась сила, способная удержать неискушенного Адьку от разных ненужных поступков. А уже перед отъездом появился еще один пункт. Начальник экспедиции Самлюков, легендарный ветеран картографии, отозвал Адьку в сторону и спросил риторически: «Ты знаешь, что нам предстоит на будущий год?»

Адька знал. На будущий год им предстояло черт знает что. Экспедиция должна была работать в одном районе по заказу армии. Район этот был глух и труден, но вся соль заключалась в том, что школа русских армейских топографов еще со времен Пржевальского имеет заслуженную мировую славу, и их гражданской экспедиции надо было показать работу высшего класса и еще чуть выше, ибо принимать ее будут признанные асы топографической науки.

— Это я к твоему отпуску, — сказал начальник. — У нас щербинка на месте выпавшего Колумбыча. Ты его должен представить на место. Езжай к нему, ликвидируй недвижимую собственность и тащи сюда. Дело не в том, что он нужный завхоз. Я десятки экспедиций провел, человечество знаю и знаю тот редкий кадр, который каменная стена, с одной стороны, и дрожжи для настроения — с другой. Понял?

— Понял, — сказал Адька и отбыл по той же самой дороге, по которой в прошлую осень отбывал Колумбыч. И все было так же, только на сей раз стояла весна, а в столовой не было малого с чайником. Видно, жена его и впрямь перевоспитала.

 

4

Чтобы Адьке добраться до Колумбычевых райских кущ, надо было лететь до Краснодара, а оттуда автобусом двести километров. Дорогу он знал по письмам и дал телеграмму, чтобы не встречали отпускника-бездельника. Хорошо было сидеть в самолетном кресле: в кармане аккредитивы, позади ничем не омраченное бытие и впереди свобода, дуй по карте Союза в любую сторону или остановись временно, выпей в буфете коньячку с лимоном и шагай по неизвестному городу, купи билет на вагонную полку, смотри пейзажи и просыпайся под шум неведомых мест. Поэтому Адька и дал телеграмму. Но первый, кого он увидел, был старый Колумбыч возле зеленой оградки краснодарского аэродрома, все такой же тощий, высокий, только сильно загорел и вроде стал еще прямее. Он смотрел на другой АН-24, прилетевший чуть раньше, смотрел на толпу пассажиров, все, как один, в темных очках и цветастых одеждах, и сам Христофор был тоже в цветастой рубахе навыпуск и узких брючках, со спины — просто не в меру вытянувшийся мальчик.

Этот не в меру вытянувшийся шестидесятилетний мальчик прятался от пассажиров с другого АН-24 за телеграфным столбом, старый разведчик, око границ, видно, хотел огорошить Адьку неожиданным появлением, а Адька стоял у него за спиной и смотрел на такой знакомый затылок с аккуратной военной прической и представлял, как Колумбыч ехидно улыбается, предвкушая изумление на Адькином лице, но последние цветастые пассажиры прошли, и Колумбыч даже сгорбился в недоумении, и тут Адьке вспомнились долгие дни и вечера, которые они провели вместе, и то, как старый чудак обучал его выхватывать мгновенно пистолет из кармана, пистолет тот брали напрокат у начальника экспедиции, обучал куче столь же ненужных и увлекательных вещей, и стариковские руки, которые делали ему массаж и наливали чай в кружку, ставили оптику на его карабин и учили, как препарировать для чучел птиц с амурских озер, и Адька, весь пронизанный щемящей нежностью, сказал за спиной:

— Привет.

Колумбыч мгновенно обернулся, но Адькин «кольт» уже неумолимо смотрел на колумбычевский живот, и тому ничего не оставалось, как поднять руки и сказать традиционное:

— Ты выследил меня, грязный шайтан…

— Да, — сказал Адька. — И только бутылкой сухого, повторяю, сухого вина, ты можешь купить себе пару минут презренной жизни.

— Какие слова! — вдохновенно откликнулся Колумбыч. — Какая музыка! Покупаю себе два раза по паре минут.

Была уже ночь, когда они выбрались, наконец, на шоссе. «Запорожец» долго кружил среди белеющих в сумерках домишек, а Адька крутил головой, пытаясь разглядеть эти новые места. Вот он, юг, тот самый юг, откуда пластинки привозят «О море в Гаграх, о пальмы в Гаграх» и отпускники осенью делятся мемуарами о развеселом житье.

— Вот справа, — слышал Адька, — виноградник. Громадная площадь, и каждый куст на цементном столбе. Дерево здесь и года не стоит, сгнивает в плодородной почве. Вот слева — лиман. Там сазаны лодки переворачивают от дикой своей силы.

— Остановись, — сказал Адька. Густая темная ночь обнимала их со всех сторон. Свет фар выхватывал придорожный кустарник.

— Слышишь? — сказал Колумбыч. В чернильной тьме по бокам шоссе что-то скрипело, посвистывало, шебаршило и квакало. Не тишиной, а неустанным ночным шумом, безудержным шевеленьем жизни была заполнена южная ночь. Далеко впереди, на бугре, зрачками гигантского зверя вспыхнули фары. Казалось, кто-то дикий, неистовый рыскает по древней степи, выискивая добычу.

— Так Леньку на острова отозвали? — спросил Колумбыч.

— Да, — сказал Адька. — На полярные острова отправился Ленька. Не в виноградник на цементных столбах.

— Ах дурак! Глупый Ленька. Там же тундра. Лед там и тундра. Ты слышишь, воздух какой? А ведь в тундре кислорода в воздухе не хватает. На пятнадцать процентов меньше — научный факт.

— Хватает. Он телеграмму прислал: «Кислорода хватает».

— Иду на взлет, — сказал Колумбыч и сел в машину. Он повел ее тихо, потом громко повторил: «Иду на взлет», — и даванул на акселератор. Крохотный «Запорожец» рванулся в ночную тьму, и Адька, откинувшись на сиденье, думал, что хорошо вот так сидеть в машине, и в голове чуть кружится от кислого вина «Рислинг», и еще он думал, что хорошо иметь друзей. Истинная твоя семья и есть среди друзей, а не всяких там люлек, пеленок, торшеров.

 

5

Раскаленное солнце яростно рвалось в низкие окна саманного дома. Это солнце и разбудило Адьку. Он посмотрел на часы. «Восемь утра. Что же днем-то будет?» — подумал он.

Солнце давило на стекла с неодолимой силой, и Адька вспомнил институтские лекции об опытах физика Столетова. Его опыты по измерению давления света считаются верхом экспериментального мастерства, а какого дьявола тут измерять: стоит только доехать до Азовского моря.

Колумбыча он нашел в саду. Тот сидел на ветхозаветном чурбачке перед загородкой из проволочной сетки.

За загородкой бродили куры, голенастые, недавно вышедшие из младенческого возраста особи с ярко-красным опереньем.

В одной руке Колумбыч держал толстую книгу, в другой тетрадку и занимался загадочным делом: смотрел то в книгу, то на огненно-красных кур, делая непонятные черточки в тетрадке.

Вчера, в первый день Адькиного приезда, они просидели чуть не до рассвета за кислым темно-красным вином из винограда «изабелла».

— В этом вине, — поучал Колумбыч, — ужасное количество разнообразных витаминов. Человек, который его пьет много и каждый день, заболевает гипервитаминозом, как, допустим, тот, кто поел печенку белого медведя.

После гипервитаминозного вина они пели старые свои экспедиционные песни.

Лихие были эти песни, и Колумбыч наигрывал на своем банджо, неизвестно где он ухитрился приобрести этот иноземный инструмент, но банджо гудело настоящим экспедиционным басом: «Нам авансы крупные вручили, доброго пути не пожелали, в самолет с проклятьем посадили и отправили ко всем чертям…»

От гипервитаминозного вина сухость стояла во рту и голова слегка болела. Солнце медленно ползло на верхушки абрикосовых деревьев и яблонь. Колумбыч все путешествовал между своими курами, книгой и записной тетрадкой.

За дощатым забором шел разговор:

— Ваня, иди кушать.

— Я уже кушал.

— Что ты кушал?

— Борщ.

«Черт возьми! — думал Адька. — Жизнь проста, как равнобедренный треугольник. Утро. Солнце. И человек уже покушал борщ».

Вчера было так хорошо, и они уже утихли от своих экспедиционных песен, когда Колумбыч снял со стены гитару и кончиком ножа, смазанным сливочным маслом, стал наигрывать на одной струне протяжные мелодии южных морей. Таинственный мир, где растут пальмы и пляшут хулу, вошел в низкую комнату саманного дома. Единственно, что хотелось, — жить еще три тысячи лет вот точно так: в трудной своей работе, а потом отдыхать среди своих ребят, пить вино, петь свои песни и знать, что завтра опять будет та же работа и свои в доску парни вокруг.

И вот сейчас Адька смотрел на углубленного в книгу Колумбыча и размышлял.

— Курица А, — загадочно шептал тот, — превалирует над курицей Б. Это ясно. Но которая из них будет Д, черт побери?

Адька не выдержал и прыснул. Колумбыч повернулся к нему и посмотрел, как Архимед на того" самого римского солдата.

— Слушай, — сказал Адька, — тебе случайно не надо полечиться?

— Это тебя надо лечить, вот по этой книге, — обиженно сказал Колумбыч и показал Адьке обложку: «К. Д. Шиеезон. Зоопсихология». — «Во всяком курином сообществе, — процитировал Колумбыч, — можно выделить особь А, отличающуюся наибольшей активностью, особь Б, особь В и так далее. При удалении одной из особей ее место занимает следующая по рангу…» Понял? — торжествующе сказал Колумбыч. — Точь-в-точь как у людей: начальник, зам. начальника и зам. зама. Курицу считают глупой птицей, а мы-то много ли лучше?

— Слушай, — сказал Адька. — Я приехал купаться в теплой морской воде, а не твои бредни слушать. Море в какой стороне?

— Пятнадцать минут до конца наблюдений. Кончу — отвезу на машине.

— Нет, — сказал Адька. — Машина мне не с руки. Мне пешком ходить надо, чтоб ноги не слабели. Шесть месяцев — сам подумай. Я тут в комнатную болонку превращусь или вроде тебя стану.

— А я что? — спросил Колумбыч.

— А ты уже все, — с хитрой безжалостностью ответил Адька. — Собственность завел, куриц считаешь. Ребята сейчас бы на тебя и плюнуть бы не захотели. Понимаешь, даже и намека нет, что ты когда-то в экспедициях состоял.

— Обожди, — сказал Колумбыч. — Видишь курочку А? Я ее Мария-Антуанетта зову. А вот та — курочка Б. Фрейлина ее имя. Кидаю зерно. Смотри!

Колумбыч кинул сквозь сетку зерно, курицы суматошно кинулись, и одна из них его съела.

— Видел? — торжествующе спросил Колумбыч. — А и Б подбежали одновременно, но Б уступила. Остальные только видимость делали, что кидались. Если бы горсть — другое дело.

Адька смотрел на кур и видел, что все они одинаковы.

— Потом начну опыты с отсаживанием, — сказал Колумбыч. — Когда ранги определю. Пока только А, Б и В знаю.

— Колумбыч! — сказал Адька. — Пойдем, милый, к доктору. Тебе темечко напекло, бредить начинаешь..

— Наука! — уважительно вздохнул Колумбыч и захлопнул книгу. — Пища для души и ума пенсионера.

 

6

Адька поселился в саду в палатке. Этим он преследовал две цели: уязвить Колумбыча подчеркнуто экспедиционным образом жизни даже в этих разлагающих душу и тело южных краях и самоутвердиться, подчеркнуть для самого себя, что он профессиональный бродяга и на долгие годы палатка — его дом, палаточный пол — его ложе.

Отвергнув всякую помощь Колумбыча, он натянул палатку по жестким экспедиционным канонам под старой, покореженной временем сливой, притащил найденную во дворе сарайную дверь и положил ее на кирпичики, чтобы снизу не проникала сырость от влажной кубанской земли, в углу палатки поставил ящик-стол, покрыл его чистым газетным листом, прилепил свечку для ночного чтения, разложил книжки и — почувствовал себя счастливым самостоятельным человеком.

Колумбыч только покряхтывал завистливо, глядя на все эти приготовления, потом сказал:

— Там и второй человек поместиться может.

— Иди, иди, — ответил Адька. — Тебе надо спать под крышей и по ночам пересчитывать кур. Ни к чему тебе палатка.

С хитростью потомственного сибиряка Адька просто хотел довести Колумбыча до белого каления и уж потом предъявить ему ультиматум, сказать, что ребята просто требуют Колумбычева возвращения. Раньше времени об этом не имело смысла говорить, ибо Колумбыч начал бы хвастать про то, как был он всю жизнь незаменим везде, куда кидала бродяжья армейская жизнь: строитель плотов и лодок, лекарь, охотник, тренер, душа общества, музыкант — гитарист-балалаечник. Кроме того, Адьке хотелось побыть в палатке одному, имелась необходимость крепко подумать. Первые два пункта наказа он выполнял после приезда легко: каждое утро мотался на пляж и пил сухое вино без особого удовольствия, но ведь ребята же знали, что советовали. Насчет третьей части наказа — женщин — дело обстояло хуже, если не катастрофически. Вообще-то Адька считал, что суровому экспедиционному человеку женщины ни к чему, одна морока с ними да волнения, от которых женатики, оставившие жену где-то в Москве, Ленинграде или Новосибирске, перед отпуском чуть не на стенку лезут.

С другой стороны, все та же экспедиционная мужественность требовала быть победителем всегда и везде — будь то сопка, медведь или соблазнительная красотка.

Но все, все на сей раз было иначе. Началось это в первый же день поездки на пляж.

Адька сидел тогда в «Запорожце» и смотрел на чистенькие, ослепительно белые улицы южного городка с затененными акациями тротуарами, полосатыми легкомысленными зонтами над тетками-газировщицами и загорелым, смуглым, цыганистым здешним народом. Городок этот не числился в особо курортных, но приезжих было много, их сразу можно было отличить по техасским штанам и расписным рубахам. Адька с неприязнью смотрел тогда на здешний и приезжий люд. Что они понимают в жизни? Сидят всю зиму по каким-нибудь конторам над входящими и исходящими, едят каждый день витаминозные натуральные овощи и фрукты и ждут лета — каждое лето, даже поездка в этот заштатный городишко — для них событие, мемуары на целую следующую зиму.

Адька посмотрел на Колумбыча, но Колумбыч был всецело занят рулем: четкий военный человек, четко, по-военному вел машину.

«Не место ему тут, совсем не место», — подумал Адька.

Они проехали центральную асфальтированную улицу, пыльный, покрытый булыжником спуск к Кубани, горбатый мост через мутную, желтую Кубань, редкие, спрятанные в садах саманные домики окраины и выехали на дорогу к морю. Насыпная дорога шла сквозь соленое, поросшее ржавой осокой прибрежное болото. Запах сероводорода шел сквозь ветровое стекло, ослепительно сверкали блюдца воды между зарослями осоки и черной грязи, и по этой грязи, осоке и воде бродили белые цапли. Цапли ходили кучками и в одиночку, как будто сообща разыскивали потерянный кем-то предмет, а некоторые стояли на одной ноге, точно припоминали, где все-таки тот предмет мог быть потерян. «На тундру местами похоже, — подумал Адька. — Только вместо цапель там журавли». И Адьку царапнула мысль об оставленных в амурских сопках ребятах. Как там они сейчас таскают на вершины бревна, цемент и железо, встают в пять утра, потому что утро — лучшее время для наблюдений, под комариный вой сидят ночами над нудными увязочными таблицами?.

«Во работенка! — подумал Адька. — И в отпуске от нее не отделаешься».

Но через пять минут он забыл о работе, потому что увидел море. Самое настоящее южное море с пляжными зонтами на крепких столбах, желтым ракушечным пляжем, с «Волгами», «Москвичами» и «Победами» у начала пляжа и голой толпой коричневых купальщиков. На пляже кипела деятельная жизнь: ревели транзисторы, взлетал волейбольный мяч, от воды шел самозабвенный ребячий вопль.

Адька стал быстро раздеваться, чувствуя, что необходимо вот сейчас же, немедленно залезть в эту кишащую человеческими головами воду, приобщиться к племени отдыхающих. Раздевшись, Адька чуть не с омерзением посмотрел на свое белое, лишенное загара тело и пошел к воде, утешаясь: «Ладно, загар за три дня нагоню, а плавки на мне японские, из Владивостока».

Прибрежная полоса воды была желтой и мутной, как вода Кубани, но дальше от берега она переливала голубизной в ослепите льном мерцании солнечных бликов.

Адька поплыл к чистой воде, и сразу же через двадцать метров он остался один, шумная суета пляжа исчезла, исчезли людские голоса, были только он, Адька, и море. Адька плыл медленно, соображая, чтобы хватило сил обратно, хотя и был уверен в этой своей силе, так как плавал совсем не плохо. И когда Адька уплыл уже совсем далеко, он увидел еще далеко впереди зеленую шапочку, которая качалась на волне.

«Девчонка, — подумал Адька. — Куда ее черти занесли? Ну врешь…»

И он помахал вольным стилем к этой зеленой шапочке, ибо самолюбие его требовало заплыть дальше всех и тем утвердиться на этом пляже среди разномастных людей. Зеленая шапочка приближалась ужасно медленно, потом он услышал голос — девчонка пела. Пела так себе просто, как будто берег не болтался где-то в ужасном далеке. Адька оглянулся. Берег был очень далеко, просто и невероятно, что он сюда заплыл, фигурки людей казались совсем крохотными.

«Ни черта, — подумал Адька. — Устану — отдохну на воде». Он проплыл мимо девчонки не так чтобы близко, но и не так чтобы в отдалении. Она помахала ему рукой: «Плыви сюда».

— Хорошая погода, верно? — спросила она радостным голосом, когда Адька подплыл. Адька согласился. Минут пять они болтались на воде, поддерживая пустячный разговор и равновесие. Адька не мог разглядеть девчонку, зеленая шапочка скрывала голову, видны были только глаза с покрасневшими от воды белками.

— Плывем обратно? — сказала девчонка.

— Плывем, — согласился Адька.

Они плыли медленно, брассом, и Адька думал, что это, чего доброго, завязка его первого романа, — надо только не упустить девчонку, когда выйдут на берег.

А девчонка вдруг крикнула: «Догоняй!» — и пошла отмахивать баттерфляем. Баттерфляй у нее был очень техничный, это Адька понял сразу.

«Пловчиха какая-нибудь», — думал он, стараясь не отстать, но потом стало уже не до мыслей.

Когда Адька вылез на берег, его чуть пошатывало и в голове звенело. Он оглянулся, пытаясь разыскать девчонку, но зеленая шапочка уже исчезла. Адька пошел к машине, возле которой маячила долговязая фигура Колумбыча. Лицо у Колумбыча было старое, куда старше возраста лицо, а фигура как у семнадцатилетнего мальчишки, сухая, в четких переплетениях мускулов, Колумбыч приплясывал под свист соседнего транзистора на самом солнцепеке.

— Замерзаю в воде, — пожаловался он. — Не успел накопить жировой прослойки. С кем это ты на волнах качался?

— Не знаю, — сказал Адька. — Мощная девчонка, баттерфляем ходит.

— Она и «дельфинчиком» ходит, — сказал приплясывающий Колумбыч, — я ее знаю. Из института физкультуры она. Акробатка.

Адька лежал на горячей ракушке и думал о том, что хорошо бы закрутить роман с акробаткой. Чтоб потом в дождливые дни в палатке предаваться воспоминаниям, а уже совсем потом, на склоне лет, тоже предаваться воспоминаниям о полноценно прожитой жизни, где была работа, опасности, женщины и вино. Жизнь мужчины.

Акробатку он увидел через час. Она сама пришла к нему и села рядом. Он увидел ее еще издали, когда она шла к машине, и как-то сразу узнал, а узнав, разочарованно хмыкнул. Девчонка была маленькая и по-физкультурному плотная, с плотными, развитыми тренажем ногами, и вся фигура у нее была такая, какая бывает у девчонок-физкультурниц, а у них она всегда отличается от фигур журнальных красоток. На акробатке был отчаянно смелый «бикини», две голубые полоски, ткани, но, наверное, из-за спортивной ее фигуры этот отчаянно смелый купальник не наводил на грешные мысли. Но больше всего Адьку разочаровало лицо. Круглое веснушчатое лицо с коричневыми пятнами от солнечных ожогов и облупленным носом. Не такой, совсем не такой хотел видеть Адька даму своего южного романа.

— Почитать есть что-нибудь? — спросила девчонка, как будто Адька был давним ее приятелем, хорошим знакомым.

— Есть, только скучное, — сказал Адька. — Спецлитература.

— Скучное не надо, — сказала она и стала смотреть на море коричневыми, как у козы, глазами. Адька лежал и думал, как бы начать непринужденную светскую беседу.

— А лихо у вас получается плавать, — сказал он.

— Ты тоже ничего, — откликнулась акробатка. — Только голову низко держишь, когда вольным плывешь.

— Да, — сказал Адька. — У нас в Сибири особенно учиться негде. Я морозоустойчивый очень, потому и научился.

— Ух! — передернулась акробатка. — Как в той Сибири можно жить? Я всю жизнь здесь прожила и учиться поехала в Кишинев, где теплее.

— Можно, — снисходительно ответил Адька. — Лучше, чем здесь.

— Я сегодня на танцы пойду, — по неизвестной логике сказала акробатка.

— Отлично, — краснея от собственной наглости, откликнулся Адька. — И я тоже. Где встретимся?

— У парка в восемь, — скучно ответила акробатка и вдруг пошла прочь в своем немыслимом «бикини», как будто не затем и приходила, чтобы назначить Адьке свидание.

«Ну и ну! — подумал Адька, глядя ей вслед. — Действительно юг. Жаль, что она замухрышка такая, а то бы…»

Он так и не успел додумать, что бы было, если бы акробатка не была такой замухрышкой, так как увидел Колумбыча, который, подойдя, вынул из кармашка баночку и кинул ее Адьке.

— Мажь кожу, а то сгоришь.

— Нет, — сказал Адька. — У меня кожа несгораемая.

— Я лучше знаю, — сказал Колумбыч.

Адька взял баночку. Крем «Нивея» предохраняет от ожогов солнца, способствует загару, применяется после бритья.

— Эликсир, — сказал Адька. — Универсальное средство. Заживляет поломы конечностей, излечивает туберкулез, служит прививкой от рака.

Мимо в пятый раз прошел гигантский парень в жокейской шапочке. Парень был великолепен в могуществе двухметрового роста и отлично развитой фигуры. Он шел подрагивающей небрежной походкой, какой ходят по пляжу гордящиеся фигурой пижоны.

— Чего тут шляется этот десятиборец? — спросил Адька.

— А что ему делать? — ответил Колумбыч. — У него цикл развития уже закончен.

Пляж все так же грохотал в выкриках волейболистов, шуме транзисторов и неумолчном шорохе ракушек, которые перекатывала накатная волна. Но шум этот уже шел на спад, все больше людей одевалось и шло к автобусной остановке или машинам. Какой-то запоздавший пузатый дядька, боязливо переступая босыми ногами, спешил к воде, живот у него колыхался.

— С подвесным бачком дядечка, — усмехнулся Колумбыч.

— Давай домой, — сказал Адька. — Хватит на первый день.

Вечером Адька начистил югославские мокасы, извлек из чемодана чешский костюм и финскую нейлоновую рубаху. Все эти вещи покупались по случаю в Хабаровске, Владивостоке или Новосибирске и валялись на базе в обшарпанном чемодане — тоже в ожидании случая. Завязывая галстук, Адька подумал о ребятах, у которых тоже вот сейчас во вьючных ящиках или обшарпанных чемоданах валяется такое же барахло, ибо покупали они всегда вместе.

Южный вечерний сумрак шел в окно. Адька подумал, что сейчас там уже четыре утра, ребята на базе спят мертвым предутренним сном, — а те, кто дежурит на вершинах, дрогнут в спальных мешках, а может, уже встали, чайник коптится в смолистых ветках кедровника, одинокие наблюдатели тянут к огню ладошки, отблеск огня пляшет на чехлах приборов, на карабине, что висит всегда под рукой, ибо страшновато бывает в темный предрассветный сумрак и очень бывает одиноко, когда едва прорезается синяя полоса рассвета, потом эта полоса постепенно краснеет, и, хотя в долинах еще ночь, на вершине ты уже видишь рассвет, потом видишь красный, совсем неяркий, так что можно смотреть, край солнца, птицы начинают пробовать голоса, прячется ночная нечисть, и тут ты уже не один, одиночество кончилось.

Адька вспоминал, как частенько в такие минуты к нему подымался на вершину Колумбыч и вынимал из кармана найденный по дороге и обернутый листом кусок свежего медвежьего кала, они подолгу рассуждали, когда тот медведь мог пройти и куда он направлялся, где его можно поискать, если утренние наблюдения пройдут благополучно. Иногда Колумбыч приходил позднее, когда Адька был уже занят работой. Он приносил на связке свежих, пахнущих водой хариусов, которых наловил по дороге, и пек этих хариусов на костре, а Адька, прильнув к окуляру теодолита, ловил черный цилиндр на тригонометрической вышке соседней вершины, запах печеной рыбы бил в ноздри, запах печеной рыбы, хвои и перекипевшего кирпичного чая. Он думал обо всем этом, и ему расхотелось идти на свидание с акробаткой, а просто хотелось посидеть вечер с Колумбычем, выпить красного вина из винограда «изабелла» и повспоминать былое. Он даже подумал успокоенно, что не надо никаких выкрутасов, конечно, Колумбыч вернется, не может быть, чтобы он мог привыкнуть, врасти в эту крикливую, нелепую южную жизнь. Не может человек к ней привыкнуть, пока работает сердце и ноги еще способны шагать по горным склонам. Затягивая узел галстука, он подумал чуть не с яростью: почему, в сущности, он обязан крутить какие-то нелепые романы и какой пошляк и идиот все это выдумал? Все-таки без пятнадцати восемь он вышел из дома.

В темноте город казался совсем другим. Акации бросали таинственную тень на тротуар, и прохладный воздух был пропитан запахом этих акаций, запахом юга. В бликах фонарей проходили медленно тихие пары, от городского парка неслись тревожные звуки оркестра. Адька остановился и закурил. Ему необходимо было закурить, чтобы успокоиться. Ночь, далекий оркестр и запах юга волновали его. Он медленно шел на оркестр, и ему казалось, что вот сейчас из калитки соседнего дома выйдет дама в длинном белом платье, с зонтиком и в шляпе с большими полями. Он всегда представлял таких дам, когда читал Тургенева или Чехова, ему нравились женские моды тех далеких времен. Адьку обогнали четверо оживленных парней. Они шли быстро и собранно, как на охоту, после них осталась волна сигаретного дыма и запах одеколона.

Парк с неизменной Доской почета и гипсовой пионеркой перед входом был ярко освещен. Акробатки, конечно, еще не было, Адька и не надеялся, что она придет сразу. Минут пять он изучал фотографии на Доске почета: напряженные, с желваками по скулам лица мужчин и заретушированных женщин в белых кофточках. Официантки, сантехники, продавщицы. Адька отошел от Доски почета, которая была неотличима от такой же в Хабаровске, Благовещенске или Сковородинове, и сел на лавочку. Духовой оркестр на невидимой танцплощадке умолк, взамен его тут же репродукторным ревом грянул разудалый джаз. Джаз отгремел вступление, и в микрофон зашептала, заговорила, закричала зарубежная певица.

И тут Адька увидел акробатку. Он бы и не поверил, что это была она, но девчонка шла прямо к нему и улыбалась.

Та замухрышка с обожженными до коричневых пятен лицом исчезла, переродилась, возникла вновь: таинственное существо с полупудовой короной рыжих волос, с мерцающими темными глазами.

«Старик, не подкачай!» — прошептал Адька самому себе.

— Здравствуйте, — сказала акробатка, как будто это не она сегодня утром болталась с ним в море и с первой же минуты звала Адьку на «ты».

— Добрый вечер, — с пересохшим горлом сказал Адька, — Я тут ваших знаменитостей изучал, — он мотнул головой на Доску почета.

— А-а, — сказала девчонка. — Тоже мне знаменитости! Там моя мама есть, уборщица, — без всякой последовательности сказала она и тут же перескочила: — пойдем потанцуем.

— Не обучен, — сказал Адька.

— Посиди тут, — сказала девчонка повелительно. — Я пойду минут пятнадцать попляшу и приду.

Адька уселся на лавочку перед отгороженной проволочной сеткой площадкой.

«Сеточка-то как у Колумбыча в загоне для кур», — язвительно подумал он. Снова захрипел репродуктор, и опять рявкнул джаз. Народ стал отлепляться от сетки, парни выбрасывали сигареты, и через пять минут на площадке уже творилось танцевальное столпотворение. Он тщетно пытался найти в этом столпотворении акробатку, мелькали какие-то твистующие пары, какие-то школьницы, которым давно пора спать, толстяк в шелковой тенниске тоже пытался делать твист на пару со своей распаренной дамой, два долговязых пацана усердно работали руками и коленками друг перед другом. Адька уже почти услышал привычный административный окрик: «Прекратите безобразничать!» — но окрика не было, и пацаны изнемогали от своих выкрутасов, пока не изнемогли совсем, и тут он увидел акробатку. Она танцевала с тем самым двухметровым десятиборцем, которого он утром видел на пляже, танцевала, запрокинув голову, чтобы видеть лицо верзилы-партнера, твист у нее получался хорошо, красивый был у нее твист, и у парня он тоже получался хорошо. Адька чувствовал, что ревность его так и одолевает.

«Еще чего не хватало», — подумал он. Репродуктор все выкидывал музыку, видно, это была нескончаемая пластинка, а может, какая бесконечная магнитофонная лента, пыль от шаркающих и топающих ног поднималась над площадкой.

Адька вытащил сигарету, отломил фильтр и выбросил его. Потом сразу же прикурил вторую сигарету, тоже отломив от нее фильтр. Джаз стих.

«Еще чего не хватало», — снова подумал Адька.

Мимо прошел генерал. Генерал был маленький, толстый и лысый, в галифе с широченными красными лампасами и буденновскими усами. Жена у генерала была совсем сухонькая седая старушка в длинном лиловом платье, и генерал тоже был очень стар, может быть, он воевал в свое время рядом с Буденным. Заслуженная чета медленно прошла мимо Адьки, и, глядя на них, он настроился на философский лад. Ни черта ведь страшного не случилось, просто он одичал малость средь гор и болот, и что из того, что другие люди находят радость в иных, не Адькиных, вариантах?

«Да, — подумал Адька. — Леший его знает, куда еще занесет меня судьба, может быть, придется, работать где-нибудь на Кавказе или, хуже того, в Крыму, и я тоже буду загорелым, крикливым и наглым».

Он и не заметил, что репродукторный джаз стих, снова заиграл духовой парковый оркестр, и заиграл он на сей раз непреходящую ценность — «Амурские волны». В нужный момент лязгали бронзовые тарелки, ухал барабан.

Под вечно печальную, с пеленок знакомую музыку Адька стал думать о том, что существуют на свете тысячи профессий, и в них работают тысячи великолепных нужных людей, и этим умным людям, наверное, его образ жизни, с работой, которая на треть состоит из работы вьючных лошадей, и еще на треть из простого бессмысленного выжидания пресловутых «погодных факторов», показался бы на две трети недостойным, лишенным целенаправленного и плодотворного бытия, каким должен жить человек. И люди, которые так думают, безусловно, правы, и он, Адька, тоже прав, ибо даже в мыслях не мог себе представить, как бы он ходил по заводскому гудку к восьми, стоял бы у станка до четырех, а вечером кино, телевизор или футбол, а завтра опять к восьми, и так год за годом, в точности по ходу часов, без всякого разнообразия.

Потом Адька стал думать о том, что у него сейчас много денег, даже очень много, ибо два с лишним года их негде было тратить, и тут еще отпускные, и надо проехаться по всем этим южным местам, всем этим мраморным лестницам, аллеям, потом осесть где-либо в тишине, где нет ни одного типа в соломенной шляпе и расписной рубахе, засесть около моря, ибо среди всего этого юга одно море не показуха, даже курортники не в силах его опошлить, а потом ехать обратно. Человек только на своем месте, в своей обстановке — человек, это он понял давно, наблюдая рабочих, нанятых из таежных дедов, и что получалось из этих дедов, когда они вывозили их в город, или просто в большой поселок, или просто в незнакомую обстановку. «Есть типы, которые всюду на своем, месте, — думал Адька, — так у этих типов просто нет своего места».

И тут Адька услышал смех. Оказалось, что акробатка сидит на скамейке напротив, смотрит на него и смеется.

— Я уже десять минут на тебя смотрю, — сказала она, — Ты зачем у сигарет фильтры отламываешь? Нервничаешь, да?

— Очень надо, — сказал Адька и увидел верзилу. Тот подошел к акробатке, подчеркнуто не замечая Адьку, и взял ее за руку.

— Пойдем. Сейчас эта плешь кончится, музыку заведут.

— Нет, — сказала акробатка, — Я больше танцевать не пойду.

Она выдернула руку.

— Ну-ну, как знаешь, — протянул верзила и теперь уже посмотрел на Адьку.

Он посмотрел на него в упор, словно оценивал Адькины физические, финансовые и прочие возможности.

— Как знаешь, — повторил он и пошел к танцплощадке, преуспевающий бог побережья. Акробатка пересела к Адьке.

— Мы как-то и не познакомились, — сказал Адька. — Меня Адик зовут, или Адька, дурацкое имя, где только его мои старики откопали.

— Лариса, — сказала акробатка. — Тоже не блеск. Пойдем. Походим.

Они прошли в аллею из подстриженных темно-зеленых кустов, здесь было полутемно, на скамейках сидели парочки, на каждой скамейке по парочке, потом вышли на улицу. Асфальтовая улица была сейчас пустынна, ее освещали только витрины.

Потом они свернули в боковой переулок, и асфальт сразу кончился.

Неровный, избитый ямами булыжник переулка сбегал вниз, к Кубани, и сама Кубань мерцала вдалеке в лунном свете, как лунная лента.

— Осторожно иди, — сказала Лариса, — тут ноги с непривычки сломаешь.

Она сняла туфли и пошла босиком.

— Земля прохладная, — пожаловалась она. — простуду можно схватить.

— Фокусником надо быть, чтоб здесь простуду схватить, — сказал Адька.

Стены саманных домов белели в темноте. Каждый дом был отгорожен забором, и за каждым забором, когда они проходили, надрывался пес.

— Почему окна темные? — спросил Адька. — Неужели спят?

— У нас рано спать ложатся, — сказала Лариса.

Адька споткнулся и через несколько шагов снова.

Ботинок начал шлепать по камням, Адька понял, что оторвал подметку.

— Подметку оторвал на импортных корочках, — сказал он. — Придется завтра искать другие.

— Снеси на рынок, — сказала акробатка. — Там безногий дядька тебе сразу сделает.

— На море завтра пойдем? — спросил Адька.

— Я завтра на «Волге» к лиману уеду с мальчиками. Будем в палатке жить, — сказала рассеянно Лариса.

— Это что за мальчики? — спросил Адька.

— Так… мальчики, — нехотя сказала Лариса. — Один хороший мальчик. Изумруд.

— Ну-ну, — мужественно сказал Адька. — Я тоже скоро уеду. Уеду куда-нибудь деньги мотать.

— Зачем мотать? — сказала акробатка. — У меня никогда денег не было, и я не знаю, как их мотать.

— Ну конечно, — сказал Адька. — Платье на тебе модерн и все прочее.

— Я это платье сама сшила. А чтоб туфли купить, два месяца голодом сидела. Ты когда-нибудь голодом сидел в физкультурном институте?

— Физкультура для женщины вредная профессия, — сказал Адька. — Стареют женщины быстро.

— Не постарею. Я за собой слежу очень, долго хочу красивой быть.

— Говорят, бездельничать надо больше. Спать много. И на диете сидеть, тогда до пятидесяти лет семнадцатилетней будешь.

— Мне бездельничать нельзя. Я с седьмого класса работаю, — сказала акробатка, — с седьмого класса себя кормлю и одеваю.

— Ларка! — донесся крик из-за забора. — С кем ты там?

— Мать, — прошептала акробатка. — Всегда, меня караулит. Иду! — сказала она громко.

— Ладно, — сказал Адька. — Я пойду. Счастливо отдохнуть в палатке. Изумруду — привет. Кажется, у Льва Толстого так лошадь звали. Или жеребенка. Не помню точно. Пока, — Адька стал подниматься вверх по щербатому булыжному переулку, но потом передумал и пошел вниз, к Кубани. Саманные домики кончились. Адька прошел в темноту через какую-то свалку и очутился в стене ивняка. Ивняк скрывал реку, тропинки в темноте тоже не было видно, но теперь Адька чувствовал себя на месте, почти как в тайге, и, забыв про чешский костюм, он стал продираться сквозь эти кусты, он знал точно, что не потеряет в темноте тропинки и направления. Перед рекой шла широкая глинистая отмель. Свет луны отражался в воде, и от луны и от этого отраженного света казалось совсем светло. Адька засучил брюки и стал пробираться к воде. Оторванная подметка шлепала по мокрой глине. У самой воды лежало несколько выкинутых недавним паводком коряг.

На душе у Адьки было муторно, и он презирал себя.

Город утонул в непроницаемой тьме, и только главная улица наверху светилась огнями редких фонарей. Собаки тоже, видно, спали, тяжелая тишина висела над спящими домами, тишина и запах деревьев.

Адька все шел и шел и где-то на повороте вдалеке увидел зарево костра и кольцо людей вокруг него.

— Наплевать, — сказал Адька. — На все наплевать в самом деле.

Он шел и шел вверх по дороге, она казалась бесконечной, белая и таинственная. На обочине в траве зеленым светофором горел одинокий светлячок. Адька положил его на ладошку. Прохладное загадочное существо не потухло на ладони, а дружески стало светить ему, Адьке.

Адька понес светлячка на ладони. Он долго шел по дороге, два раза закуривал, а когда закуривал, то клал светлячка на землю. Костра не было отсюда видно, музыка и шум уже не доносились, а дорога все шла. Наконец Адька почувствовал, что она выполаживается к перевалу.

На перевале громоздились какие-то невысокие скалы. Адька пощупал рукой рыхлый и ломкий известняк. Камни еще хранили тепло ушедшего солнца. Адька долго трогал рукой камни, ему приятно было ощутить их в этой глинистой пыльной стране, ибо много ночей он провел один на один с камнями вершин и свыкся с ними. Он пробовал разбудить сентиментальные воспоминания об оставшихся вдалеке друзьях, но ни черта не получалось. Ребята на работе, он в отпуске — вот и вся аксиома.

Сбоку от скал сквозь деревья был виден блеск звезд, отражавшихся в каком-то водоеме. Адька пошел туда, водоем оказался большой и черной лужей. В луже шевелилось и всплескивало, а по временам всплывало что-то большое.

Адька зажег спичку и увидел, как в двух шагах сидит и оторопело смотрит на него лягушка. Спичка потухла, и лягушка со страшным плеском бухнулась в воду.

«Чудеса! — подумал Адька. — Тут на перевалах лягушки живут».

Он сел на обломок какого-то ствола и стал думать о жизни. В ночной темноте жизнь казалась серьезной, значительной и звала к выполнению долга. Какого — Адька не мог себе четко представить, ибо до сих пор честно выполнял все долги, но сознание долга было.

Подумав о долге, он решил спускаться вниз, ибо суматошный Колумбыч поднимет тарарам на весь свет с его поисками.

Ему пришлось вернуться, ибо он забыл светлячка на опустевшей сигаретной коробке. Тот покорно дожидался Адьку, не пытаясь удрать. Адька доставил его на прежнее место и, выругав себя сентиментальным ошалевшим балбесом, отпустил на свободу.

Колумбыч не спал. Он сидел на крылечке и курил трубку. Трубку Колумбыч курил только в ответственные или особо блаженные минуты жизни. Адька не знал, какая причина сейчас заставила Колумбыча схватиться за «золотое руно».

— Ты где шляешься? — спросил Колумбыч. — Я полгорода обегал, тебя искал.

— А чего меня искать? — сказал Адька. — я на Кубани был.

— Дурак, — сказал Колумбыч. — Он в новом костюме на Кубани сомов ловил.

— Ловил, — упрямо сказал Адька. — Смотри, мне сом подметку оторвал.

— Подрался?

— Не успел. Повода не было.

— А здесь без повода. Здесь ребята острые, приезжих не любят. Особенно если девчонка вмешается.

Они отмыли в тазу Адькйны брюки и ботинки.

— Лавсан, — сказал Адька. — Роскошная вещь. Повесим — и завтра будут новые, глаженые штаны. А ботинки придется в мастерскую.

— Какая, к дьяволу, мастерская! — сказал Колумбыч. — Неси полено.

Пока Колумбыч пришлепывал молотком подметку, Адька переоделся в свои замызганные техасы, старую ковбойку и почувствовал себя человеком. «Мужская компания, — подумал он, — лучшее общество. Без причесок и выкрутасов».

— Отчего, Колумбыч, среди мужиков себя лучше чувствуешь?

— Ха, — сказал тот. — Я б тебе ответил на этот вопрос десять лет назад, когда от жены удирал.

— Нам жениться никак нельзя, — сказал Адька. — Ты вспомни Копейникова. Что с ним из-за жены творилось.

— Нет, — ответил Колумбыч. — Нет, нет и нет! — С каждым «нет» он загонял по гвоздю в Адькин ботинок. — Я отчего удрал — она рожать не хотела. А я сына хотел. А потом уже поздно. И приехал я к вам. Вы для меня были как семья, понял?

— Не пора ли вернуться в семейку? — сказал Адька.

— Нет, — сказал Колумбыч и положил молоток. — У вас все впереди, а у меня все в мемуарах. Уж лучше я буду здесь. Ты думаешь, мне одному две бочки вина надо? Для вас, дурачков, покупал.

— Ребята говорят, чтобы ты ехал, — сказал Адька.

— Подумаешь! — усмехнулся Колумбыч и взял молоток. — Я еще в Краснодаре по твоей физиономии прочел все, что ребята говорят.

— И что решил?

— Отстань ты от меня, — сказал Колумбыч. — Я уже старый. Я уже в Азовском море замерзаю, меня кровь не греет.

— Надо, Колумбыч, — серьезно сказал Адька. — Ведь тебя не ради прекрасных глаз просят приехать.

— А я всю жизнь жил со словом «надо». Всю жизнь под военной дисциплиной. Ты спать хочешь, а тут тревога. И наплевать, что она учебная, — вскакивай как ошалелый и начинай орать на других, кто быстро вскакивать не умеет. У вас тоже так, тоже дисциплина. Устал я от тревог, пойми меня. Я с курицами разговаривать хочу.

— Уеду я от тебя, — сказал Адька. — Частник ты, собственник махровый.

— Я тебя виноград завтра заставлю обрезать, — сказал Колумбыч. — Тебе бездельничать для головы вредно.

— В пустыне Гоби дует ужасный ветер, — хамсин, — усмехнулся Адька. — Неужели ты все забыл, Колумбыч?

— Отстань ты от меня, — повторил Колумбыч. — Везде дуют свои хамсины, и здесь тоже. Ты тут еще ничего посмотреть не успел, а уж готов Азовское море заплевать презрением. Если ты о земле ничего не знаешь, как можно ее презирать?

 

7

Колумбыч и впрямь заставил Адьку работать на винограднике. На адовой жаре Адька ходил меж шпалер и щелкал ножницами, обрезая отбившиеся в сторону бесплодные побеги.

Работа была на редкость нудной. Пропитанный зноем и зеленью воздух стоял между шпалер недвижимо, дурацкие ножницы быстро намозолили руку, а главное, трудно было понять, какая ветка нужна, а какая нет. Вдобавок с трех сторон, из-за трех заборов, приплелись соседи, все, как один, пенсионеры, и с высоты своего опыта начали поучать, разъяснять и рассказывать. Потом два соседа ушли и остался только один, его дом примыкал к Колумбычеву. Седой старикан, капитан дальнего плавания. Восьмой десяток сильно его сгорбил, но в нем еще держалась какая-то морская мальчишеская хватка, и Адьке это нравилось.

Он посмотрел на Адькины брюки с заклепками и сказал:

— Раньше мы такие всегда в Сингапуре покупали. Так и звали: сингапурские штаны. Приходим в Сингапур, и вся команда на берег — за штанами. Крепкая вещь.

Адька обрадовался случаю потолковать о Сингапуре и бросил ножницы. Через несколько минут к ним присоединился и Колумбыч.

— А чего мы здесь сидим? — сказал капитан. — Пойдем ко мне сливянку пробовать, — и тут же зычно, даже удивительно было, что в сгорбленном стариковском теле мог сохраниться такой пиратский голос, рявкнул в пространство: — Маня, добывай сливянку, гостей веду!

Они крепко пришвартовались у капитана на прохладной веранде. Десятилитровая бутыль со сливянкой, добытая из глубокого цементного подвала, тоже была прохладной, и ее лиловые чуть отпотевшие бока приятно холодили ладони. Жена у капитана оказалась ему под стать — до белизны седая, приветливая старушка, она больше даже походила на его сестру, чем на жену. Два здоровенных рыжих кота расхаживали по веранде, обвитой плющом, и, мурлыкая, выцыганивали рыбьи головы.

Сливянка оказалась до ужаса крепкой и вкусной. В шестом часу вечера они все еще сидели за столом и слушали повести о капитанах былых времен.

— Сейчас капитанов нет, а раньше были. Попал я очень давно на угольщик «Трапезунд». На судне — кошмар. Команда разболтана, на палубе грязь. А капитана нет. Никто его не видит. За весь рейс из каюты не выглянул. В Индийском океане, попали мы в шторм. Страшный шторм, кидает нас по килю и борту так, что того гляди кувыркнемся. И в этот ураган вдруг вылазит на палубу маленький старикашка. Встал раскорякой на мостике и как закричит ужасным голосом: «Что я вижу? Корабль это или свинарник? Боцман! Немедленный аврал на уборку!» Высыпали мы по боцманской дудке драить и чистить все подряд, а над нами висит страшный рев и проклятья капитана, такие загибы, что даже сейчас мороз меня по коже берет. А потом шторм стих и капитан исчез. Но все мы уже знали: есть капитан!

Через час Адька с Колумбычем, дружески поддерживая друг друга, шли к своему дому.

— Колумбыч, — говорил Адька, — а как же виноград не обрезан, от вредных насекомых не опрыскан? Погибнет природа.

— А ну его, — отвечал Колумбыч. — Завтра. Все завтра. Сельское хозяйство — утомительная вещь.

Вслед им неслось:

— А около Фарерских островов в Атлантике после войны прибегает ко мне помощник: «Капитан! Справа по борту мина!» — «Ну и что?» — говорю я спокойно…

Голос морского волка стал помаленьку слабеть и глохнуть в глубине комнат. Многоопытная капитанская жена знала свое дело.

 

8

Летние дни прыгали, как целлулоидные шарики, с бездумным легким постукиванием в бездумном хаосе, но для Адьки прыжки этих шариков были ограничены по крайней мере двумя стенками. Первой стенкой была необходимость уговорить Колумбыча, а второй стенкой, ах, являлась акробатка.

Конечно, они встретились с ней после ее поездки с мальчиками, среди которых был и Изумруд. Встретились они на пляже, куда прикатили с Колумбычем после попыток привести виноградники в надлежащий вид.

— Ну его к псам, — сказал Колумбыч. — Ты знаешь, он в Уссурийском крае просто в тайге растет. И ни черта с ним не делается.

— Правильно, — сказал Адька и зашвырнул ножницы. — Едем обмывать трудовую пыль.

Казалось, что в этом дурацком городе имелся только один «Запорожец», а так сплошные «Волги» по шоссе, и Колумбыч компенсировал чувство неполноценности тем, что старательно «делал» каждую «Волгу». Водитель он был классный, еще с монгольских времен, и мотор, надо отдать должное аккуратисту Колумбычу, у него всегда был отрегулирован до тонкости. А может, все дело заключалось в том, что за рулями тех «Волг» сидели пузатые собственники-копеечники, у которых страх за добро начисто съел самолюбие.

На пляже Колумбыч миновал стоянку, что размещалась на площадке плотного грунта рядом с дорогой, проехал дальше и лихо, с разгона взлетел на песчаный вал, отделявший полоску пляжа от простой суши. Так он и встал в высоте, маленький зеленый «Запорожец», над всей человеческой суетой и грохотом, а люди и прочие классные машины были просто внизу… Колумбыч на сей раз не похвастался, но ехидная радостная ухмылка так и растягивала без того щелевидный рот.

Тотчас внизу из коричневого мельтешения вынырнула акробатка и побежала к ним, приветствуя Адьку словами:

— Адька, ты где ж пропадал?

— А ты уже вернулась? — спросил Адька. — Как отдых на лимане?

— Да ну их, — простодушно ответила акробатка. — Я вначале поехала, а потом передумала.

Сказала и оставила Адьку размышлять над загадочным смыслом этих слов. Сейчас она опять походила на свойского конопатого парнишку. Куда она ухитрялась спрятать в себе ту рыжеволосую мадонну с полупудовой короной волос и мерцающим взглядом, оставалось неизвестным.

— Поплывем? — сказала акробатка. — Тут одни склеротики и паралитики. Плавать умеют, а подальше уплыть боятся.

— Конечно, — сказал польщенный Адька.

И опять они болтались вдвоем на зеленой воде где-то около противоположного берега Азовского моря, и весь пляж с публикой, машинами и мачтой спасателей казался отсюда маленьким и ничтожным.

— Давай, кто глубже опустится, — сказала акробатка.

Они опускались в прозрачную зеленую воду, в которой можно было отлично видеть друг друга, только все казалось зеленым и расплывчатым. Там, на каком-то метре глубины, Адька ее поцеловал, после чего, конечно, пришлось спешно выбираться наверх, ибо воздуху не хватало. После того как они отдышались, акробатка посмотрела на Адьку и хмыкнула так, что его бросило в жар, несмотря на прохладу воды и вообще неподходящую морскую обстановку.

Весь этот день акробатка вела себя по-ангельски и не покидала их трио из Адьки, Колумбыча и «запорожца»; домой она возвращалась вместе с ними, а вечером они с Адькой отправились в кино на фильм «Брак по-итальянски».

Опять Адька провожал ее в благоухании южной ночи. Акации над асфальтовым тротуаром в темноте казались могучими столетними липами, звук шагов четко раздавался в тишине, и казалось, что они идут в каком-то тоннеле или черт его знает из каких детских воображаемых картинок взятой аллее средневекового, парка. Он и она, там, за спиной, за деревьями, прячется замок со всеми своими мостиками, рвами и силуэтными на фоне молчаливыми часовыми на гребне стены, а ему завтра ехать в Палестину бить нечестивых, а она будет ждать его три тысячи лет подряд — и, между прочим, все эти три тысячи лет оставаться все такой же молодой и прекрасной.

Пятачки света от фонарей позволяли посмотреть друг на друга при свете. Акробатка была молчалива на сей раз, и, когда Адька смотрел на нее в очередном световом пятачке, она улыбалась смущенно и хорошо.

Около одноэтажного домика почты, где светилось в этот поздний час только крыльцо круглосуточного телеграфа, она сказала:

— Подожди, я к девчонкам забегу.

И убежала поговорить о чем-то с подружками, дежурными телеграфистками, а Адька сидел в тени акации за столом. Стол был окован жестью, на нем курортники, отсылающие пуды фруктов в ящиках с дырочками, упаковывали эти свои ящики.

Адька взволнованно курил, цикл его сумбурных мыслей можно представить примерно так: «Да-а, юг, черт возьми. Обстановка действует. И вообще…» О ребятах, которые маются сейчас с теодолитами на далеких горных вершинах или дрогнут в отсыревших спальных мешках, он не вспоминал.

Потом они спускались вниз по опасному для обуви переулку, и опять был ночной крик: «Ларка! С кем ты там?»

Он попробовал ее торопливо поцеловать, но она ловко подставила щеку и прошептала скороговоркой:

— Завтра увидимся.

Когда Адька вернулся домой, Колумбыч сидел за столом в очках. Очки он надевал, когда надо было что-либо мастерить. На столе на газетке лежала куча всяких приспособлений.

— Знаешь, — сказал Колумбыч. — Ложа-то у меня у ружья лаком покрыта, а у порядочных ружей она только с полировкой, без всяких лаков. С ореховым маслом отполирую — будет высший класс моя двустволочка. Осенняя охота скоро, а утки здесь — пропасть.

Адька ничего ему не сказал, посидел, посмотрел, как Колумбыч работает, всегда было приятно смотреть, как Колумбыч что-либо мастерит своими лапищами величиной с пол журнального столика каждая, и знать, что из этих рук обязательно выйдет вещь.

Потом Адька ушел спать счастливый. В палатке он долго лежал с открытыми глазами. На землю гулко хлопались недозрелые яблоки. Они попадали почти все, ибо зной иссушил землю, а до поливки у Колумбыча как-то не доходили руки. Во тьме южной ночи собаки вели разговор из одного конца городка в другой, иногда по улице с приглушенным треском проносился мотоцикл: шла сложная потайная жизнь городка.

Адька чувствовал спиной, как где-то на необозримой глубине под ним дышат, шевелятся и живут земные пласты глинистой майкопской толщи, той самой, о которой Адька знал по геологическому курсу в институте, что она дает нефть. Адька успел уже заметить, что в здешних краях нет привычных ему камней, а есть глина разных цветов и немного плохого песка.

Ему еще много ночей предстояло пролежать вот так в палатке с открытыми глазами. Легкомысленное прыганье целлулоидных шариков завораживало, и весь план Адькиного отпуска летел к черту. А он должен был, именно должен, а не то чтобы здорово хотелось, посетить еще все эти Ялты, Мисхоры, Симеизы и прочие Сочи, чтоб потом твердо ответить как положено: «Был на юге». Может, даже и пластинку привезти: «О море в Гаграх…» — или что там сейчас привозят. И фотографии: куча ничем не примечательных типов, на углу фотографии надпись: «Гурзуф. Скала Трех Любовников. 196…» И указывать пальцем — это вот я. И хранить эти фотографии до гроба, а потом, когда будет свой дом и, естественно, гости, которых нечем занимать, вынимать из комода на вежливую муку пришедшим.

Но все это летело к черту, ибо Колумбыч вел себя как впавший в склероз конь, не желающий понимать простых вещей. Он уходил от серьезного разговора под предлогом забот о большом хозяйстве: крышу красить, яблони окопать, виноградник весь зарос, забор надо чинить, пса подстричь, построить хозяйственный настоящий сарай, где будут зимой храниться лодка и лодочные моторы, и так без конца.

Но Адька ясно видел, что все это хозяйство идет само по себе, все зарастает и забор не чинится. Начав чинить забор, Колумбыч вдруг вспоминал о машине и уже не отходил от нее сутки, регулируя какой-то волосяной зазор в зажигании. А когда Адька предлагал строить этот пресловутый сарай, Колумбыч вдруг начинал сортировать патроны и вообще ревизовать охотничье хозяйство — охота-то осенняя на носу.

Все-таки в один из вечеров Адька заставил Колумбыча заговорить.

— Что ты, Адик! — сказал Колумбыч. — Я уже поистаскался и к дальним перемещениям не способен. Здесь мой дом и окончательная крыша. А интересного я и тут кучу найду. Знаешь, какие на Тамани идут раскопки?..

Адька пресек разговоры о таманских раскопках.

— Не могу бросить, — сказал Колумбыч. — Оставить так — все придет в полную разруху. Здесь это быстро делается. Продать — ну подумай, в мои годы и опять без угла своего и вообще с неясными перспективами, оставайся лучше ты здесь. Проживем.

Столь наглого предложения Адька не ожидал, и упрямство его ожесточилось.

А с акробаткой дело обстояло не лучше. Она вела себя примерно так, как ведет себя знак электричества на выводах динамо-машины переменного тока. То он видел ее на пляже среди кучи парней, которые, сделав из рук мостик, подбрасывали ее в воздух, а она крутила двойное сальто. Адька смотрел и сгорал от ревности. То она говорила: «Шумно очень, давай отойдем», — и они отходили в сторонку и лежали на ракушке, а она сыпала на Адьку эту ракушку из ладони и бормотала разную женскую чепуху, которую приятно слушать. Внешние ее метаморфозы были просто поразительны. Иногда они днем ходили по городку, выбирая какие-то нужные ей пустяковые покупки, и все встречные мужики прямо брякались на знойный песок от нахлынувших чувств и зависти, что такая девушка идет под руку с Адькой, а не с ними. Наверное, у Адьки был слишком многообещающий вид готового на все человека, и потому приставать, заговаривать и даже отпускать замечания они не решались.

Вечера они проводили в основном вместе. Именно в основном, ибо она частенько вдруг бросала Адьку: «Подожди, мне надо поговорить вон с тем мальчиком», — и говорила с ним по часу и больше, а он должен был изучать витрины. Плюнуть на все, повернуться и уйти было делом бесполезным. Адька и это пробовал, но она через час приходила к ним, вызывала Адьку и спрашивала простодушно: «А чего ты меня на улице бросил?» Простодушие ее обезоруживало, оставалось только клясть свою душу, способную на грязные подозрения. Иногда она попросту исчезала.

Колумбыч в этих делах был не советчик, да и вообще за все годы самых задушевных бесед они никогда не касались женского вопроса.

С горя Адька стал ходить в заведение буфетчика Ильи и там искать забвения в обществе Трех Копеек. Адьке требовалось не вино, а та доза вяло-циничного отношения к жизни, которым Три Копейки был так и пропитан.

Адька клял свое сибирское упрямство, без него было бы проще. Далась ему эта акробатка, вон сколько девчонок ходит, да и без них можно прожить. И пусть Колумбыч остается со своим заросшим огородом.

— Упрямство — опасная вещь, можно сказать, подсудная, — сказал ему Три Копейки. — У моего друга инспекция сети сняла. Он из упрямства поставил их опять на том же самом месте. Их опять сняли. Он из того же упрямства поставил третий раз — теперь отбывает. У инспекции тоже нервы есть, браток, как и у судьбы, запомни это.

 

9

С Колумбычем все оставалось по-прежнему. Старик ехать никуда не хотел и ловко увиливал от ответов. Начав опять чинить забор, он вдруг с остервенением переключился на постройку душа во дворе, чтоб спасаться от жары. Взгромоздил на столбы жестяную ванну и так мудро пристроил, что стоило нажать ногой дощечку — так текла вода, отпустить дощечку — вода течь переставала. После этого Колумбыч плотно ушел в изобретение специального прицела для дробового ружья, так, чтобы из гладких стволов далеко стрелять пулей.

Акробатка вела себя не лучше и даже больше мыкала Адьку. Правда, у них появился сейчас укромный угол, метров за двести от ее дома, где они могли долго и тщательно целоваться в поздний час. От всех этих бед Адька отупел и пал духом. Он только ждал, чтоб скорее кончился проклятый отпуск, ехать же никуда не хотел — зной и разлагающая южная обстановка высосали из него всякую инициативу. Он забрал у Колумбыча гоночный велосипед и часами гонял на нем по мглистым азовским пустыням. Адька отощал, с лица и спины у него уже слезала девятая загарная шкурка.

В одиноких мотаниях на велосипеде Адька стал помаленьку открывать для себя азовскую землю, древнюю Тмутаракань. Открытие началось для него с запаха полыни. Растение диких степей — полынь лучше всего пахла в вечерний час, когда земля отдает накопленный днем жар. Запах этот как бы концентрировал в себе целые тома русской давней истории. И удивительная стать здешних девчонок теперь не удивляла его, видно, эти стройноногие дивы просто унаследовали красоту амазонок, ибо именно здесь поселила амазонок фантазия древних греков и здесь находилось святилище Афродиты Апатуры, женского божества плодородия. Через эту землю бежала, спасаясь от гесперид, несчастная нимфа Ио, и, может, по дороге она успела родить и оставить здесь дочку, и именно отсюда не зря же была взята за чрезвычайную красоту жена для Ивана IV — «Шемаханская царица».

Древняя земля греческой Меотиды открывалась для Адьки сквозь посвист ветра в одиноких, сожженных солнцем травинках и блеске гигантских лиманов в закатном солнце.

Купаться он ездил все на том же велосипеде, но не на пляж, который возненавидел, а в район заброшенного порта, где остались только длинный цементный причал и обломки взорванных надолб времен войны. В Старый порт купаться ездили любители одиночества, и там Адька всегда видел двух девушек, тихих, почему-то печальных и прекрасных.

Он никогда с ними не разговаривал, а только так день на десятый стал здороваться. А разговаривать было не надо, так лучше — не знать, почему они вдвоем удалились от общества и почему печальны.

Дорога в Старый порт проходила мимо причалов действующего рыбацкого. Там стояли малогрузные сейнеры и шхуны, на шхунах тех сидели, свесив босые ноги с борта, моряки и удили бычков, а на леерах сушились мужские постирушки. Бродили по деревянным настилам жирные и важные морские коты. Адька думал иногда, что вот именно только сейчас, под конец, для него и начался отпуск, а так была — мука.

В конце августа у Адьки был день рождения. Он пригласил Ларису и старого капитана с женой. Больше приглашать было некого. Жена капитана взяла на себя заботу о столе и предложила зарезать пару кур для разных блюд.

— Конечно, — сказал Колумбыч и вдруг замолк. — То есть как? — сказал он наконец. — Зарезать? Марию-Антуанетту зарезать? И съесть? — Весь Колумбычев вид отражал напряженную работу мысли.

— Ну конечно, — сказала жена капитана.

— Не могу, — твердо отрезал Колумбыч. — Пусть их режет, кто хочет, и ест, кто хочет, а я не могу. И вообще непонятно. Есть же в Индии священные коровы, например.

Но, видно, сам факт, что куры, в том числе и Колумбычевы, для того и существуют, чтобы их в конце концов съесть, крепко Колумбыча надломил. Он стал странно задумываться.

День рождения прошел не особо весело. У старого капитана в этот день сдало здоровье, и, отпробовав пару стаканов вина, он отправился на покой. Колумбыч был задумчив, а мадонна вообще никогда ничего не пила и тоже не очень веселилась.

— Знаете что, — сказал вдруг Колумбыч, — махнем-ка мы сейчас в Анапу. Засядем в приличном ресторане, как приличные люди, счистим с себя мох.

Закипела деятельность. Мадонна помчалась домой наводить лоск, Колумбыч и Адька начали хрустеть крахмалом с запонками.

Через полчаса Колумбыча можно было вполне везти к английскому двору: сухощавая фигура в темном костюме, сен-симоновский нос и стальной блеск глаз на загорелом лице вполне допускали это. А мадонна превзошла себя. Ее волосы казались сделанными из тяжеленной меди, приходилось думать о том, как может тонкая шея выдержать эту тяжесть, и потому жалеть и оберегать эту девушку от бед.

В Анапе, в южном ресторане с пальмами в кадках, где был какой-то полуцыганский оркестр, и шорох моря доносился сквозь раскрытые двери, и имелась курортно-чадящая публика, они устроили загул. Какие-то люди были у их стола, был какой-то очень смешной актер оперетты с печальными глазами и очень много коньяка.

Проснулся Адька в машине и вначале долго старался понять, где он. Он видел потолок машины и сообразил, что лежит в верном «Запорожце», переоборудованном Колумбычем для кочевой жизни. Рядом кто-то дышал. По тяжести волос на своей руке Адька понял, что это мадонна. Он скосил глаза и увидел, что она спит, легко и доверчиво прижавшись к нему, вроде ребенка. Похмелья в голове не было, и Адька понял, что выпито не так уж много, а больше шума и вообще волнений. Он высвободил руку и выглянул в окно. Машина стояла у моря, в задах какого-то строения. От моря шел человек в тельняшке и нес два ведра воды. Было раннее утро.

— Эй! — окликнул человека Адька, — Где мы?

— В Анапе, браток, — ответил человек, прошел мимо и вдруг заржал по-лошадиному, развеселился. Лариса проснулась.

— Слушай, — Сказал Адька. — Давай жениться.

— Давай, — сказала она, потерла помятую во сне щеку и чмокнула Адьку теплым ртом.

В окошко просунулась рука с бутылкой кефира.

— Кефир алкоголикам полезен, — сказал голос Колумбыча.

— Где ты ночь был? — спросил Адька.

— Знаем, да не скажем, — ответил Колумбыч.

Они поели кефиру с теплыми булочками, потом Колумбыч предложил заехать на пляж искупаться. Но перед этим они решили забрести в магазин и купить маску с ластами.

Чистенькая утренняя Анапа постепенно нагревалась солнцем. Около газировщиц уже начинали скапливаться маленькие водовороты очередей, потоки людей с пляжными кошелками двигались к морю. Поливочные машины разбрызгивали на асфальт первую воду.

В магазине пришлось долго выбирать маску, потому что сен-симоновский нос Колумбыча не желал в ней вмещаться.

Пляж здесь был не то что в их городке. Во-первых, он культурно отделялся от местности каменной оградой, во-вторых, внутри той ограды было негде ступить. С трудом они разыскали свободное местечко.

— Пойду поплаваю, — сказал Колумбыч. Он надел ласты, маску, просунул под резинку дыхательную трубку, потом лег зачем-то на песок и мгновенно уснул. Адька прямо завелся от смеха, глядя на все эти манипуляции.

— Только ты и не думай, — глядя на киснувшего от смеха Адьку, сказала Лариса. — Ты и думать забудь про свою Сибирь.

Ветер донес до них жареный запах. Адька сориентировался и быстро отыскал будочку, где характерно толпилась кучка мужчин. Он помчался туда, взял палочку шашлыка и прибежал к Колумбычу.

Колумбыч, не снимая маски, сжевал шашлык, потом снял маску и сказал ясным голосом:

— Ну вот что. Хватит дурака валять. Я, Адька, еду на Амур, а ты как хочешь. За сегодняшнюю бессонную ночь я понял, что куры, огород и я находимся на разных полюсах. Или я огород угроблю, или он меня угробит. А раз я кур своих есть не могу, так зачем их растить? И потом сегодня ночью я прочел, что на юге переизбыток населения.

 

10

Адька с Ларисой зарегистрировали законный брак в загсе городка и стали жить в одной из комнат у Колумбыча.

Колумбыч же начисто ушел в сборы и приготовления к отъезду. Это была тысячелетне знакомая и вечно волнующая участников и зрителей процедура подготовки экспедиции. Колумбыч составлял списки, укладывал таинственные коробочки и ящички в угол комнаты и бурчал себе под нос загадочные слова.

Адька с Ларисой были заняты изучением и исследованием неизведанных континентов любви и семейной жизни, потому не особо досаждали Колумбычу, и потом Адька просто страшился приступить к решению возникшей перед ним главной проблемы. Но проблема та уже всплывала и начинала бурлить в ночных семейных разговорах.

В один из дней озабоченный Колумбыч сунул на ходу Адьке проштемпелеванную казенную бумагу. Это была дарственная на дом, приусадебный участок со столькими-то лозами винограда, столькими-то яблонями, сливами и абрикосами. Заверено нотариусом, уплачены пошлины, сборы и налоги. Обо всем подумал в эти дни мудрый Колумбыч.

— Вот, — сказал Колумбыч. — Ты парень хозяйственный, у тебя пойдет. Взамен давай мне денег на дорогу. А работу здесь найдешь. Найдешь работу?

— Лариса узнавала, — подавленно сказал Адька. — Есть место землемера в сельхозуправлении. Землеустроителя.

— Ну и отлично, — сказал Колумбыч. — Ребятам я все объясню. Поймут.

Адька не сказал Колумбычу, что сегодня ночью был крупный разговор.

— Нет, — сказала Лариса. — Никакие экспедиции не для меня. Ты же видишь, что я городская. Мне юг и море нужны. И муж нужен живой, а не отсутствующий, которого по три года ждать. Я ведь изменять не могу, потому мне трудно ждать мужа. Ты меня любишь или там речки-горки какие-то?

— Тебя, — сказал Адька.

Колумбыч отбыл на автобусе в Краснодар в сопровождении громадного багажа.

— Знаю я тех балбесов и остолопов, — объяснял он на стоянке. — У них, поди, сапог починить нечем, а про прочие деликатные работы и говорить нечего. Все везу, — и он любовно кивал на ящики.

День был мокрый, холодный, и было, как всегда, неуютно при прощании, когда один уже весь в дороге, его здесь уже нет, а у других мысли здешние. Колумбыч стоял в своем извечном коричневом плаще, лицо у него тоже было не шибко веселое. Загорелое, обветренное лицо пожилого человека, обдутого ветрами окраин государства, крупноносое лицо запойного бродяги, который, раз начав, где-то в далекой юности, уже не может остановиться или не считает пока нужным остановиться.

Колумбыч уехал. До землемеровой работы оставалось еще месяца полтора-два. Лариса должна была уехать на три месяца в конце октября, чтобы закончить счеты с институтом, и дни шли в осточертевшем безделье.

Адька стал освежать в памяти науку землеустройства и помаленьку знакомиться с задачами будущей работы. Шла семейная жизнь: завтрак, приготовленный женой, поход на рынок за продуктами, и еще он собирал у соседей советы, рецепты и правила ухода за культурным садом.

Грызущая печаль сидела в Адьке, и день ото дня червь ее становился все злее, и никакой велосипед, никакое ошалелое купание не могли от этого спасти.

В сентябре пляж опустел, как ветром сдуло кричащую, хохочущую коричневую, толпу и исчезли самозабвенные вопли ребятни, что копошилась у кромки воды, стояли только столбы ободранных зонтов, запертый на железные полосы павильон, где продавались чебуреки и вино, оставались неистребимые обрывки газет, которые ветер гонял по пляжу до тех пор, пока их не смоет и все не очистит волна осенних штормов. Адька полюбил ездить сюда и лежать в ложбинке между небольшими дюнами, слушать свист ветра.

Еще он любил взбираться наверх, на обрыв, где имелась какая-то неизвестного назначения башня давних времен, и смотреть с высоты на разноцветное от мелководья Азовское море… Около той башни он вспоминал загадочно запавшие в память стихи древнего китайского поэта:

Еду-еду, плыву Вдоль дороги в родные края. И считаю я дни, Когда старый завидится дом…

Куда он плывет и где его старый дом? И, размышляя об этом старом доме, который должен быть у каждого, ибо человек без корней — только полчеловека, Адька дошел до открытия, что он сделал солидную подлость, по крайней мере по отношению к Колумбычу. И уж тут, как ни крутись, необходимо ее исправлять, вроде Наполеона, который во время московского отступления как бы в виде наказания для себя часами брел вместе с солдатами по снегу, а его санки ехали рядом. Но в Наполеоне император взял верх над человеком, и он смылся на тех санках в Париж, а ему, Адьке, императорские штучки недозволены.

Оставалось дать сакраментальную телеграмму южного отпускника: «Шлите телеграфом деньги на дорогу», что Адька и исполнил в конце сентября.

Заглушая все печали, запела труба странствий. Труба та рождала энергию и четкую логику действий. Было много слез, первых семейных сцен и решительных объяснений. Но неумолчный зов трубы стоял надо всем, и тонкий пустынный звук ее звал к выполнению долга.

Автобус шел слишком медленно, и Адька пересел в такси, чтобы ехать сто сорок километров до Краснодара, а дорогой смотрел в затылок шоферу, чтоб ехать быстрее. В самолете он смотрел в дверцу пилотской кабины, чтоб сквозь ее металлическую преграду внушить пилотам, чтоб они быстрее гнали тяжелый реактивный лайнер, гнали к Хабаровскому аэродрому, где в ресторане «Аквариум» заливают горе вином потерпевшие крушение неудачники, коротают время до вылета сонмы горящих надеждами и радужными мечтами отпускников, летящих на юг, на каменных плитах и в модерновых креслах аэровокзала мается в ожидании бродячий северный и восточный люд — от могучих диктаторов золотых приисков до молодых специалистов и жилистых бывалых работяг горных разработок.

В городке после суматошного и исполненного волнений лета осталась одна Лариса, владелица трехкомнатного особняка, энного количества плодовых деревьев и удравшего мужа.

А самолет летел слишком медленно, ибо, кроме Адьки, он вез еще и тяжелый груз Адькиных жизненных шрамов: первых семейных сцен, слез и ночных объяснений. Хуже всего было то, что Адька оказывался в стане странного племени однолюбов. Шрамы на Адькиной душе с хрустом оформлялись, а он думал о том, что часто скрывается за рядовой и привычной телеграммой «Шлите денег на дорогу», и вспоминал, как они всегда дружно гоготали над этими телеграммами и с гоготом отправляли посыльного с монетой до ближайшей почты. Его, мужская семья, конечно, сделала так же.

Отдохнул в общем Адька на юге. Впрочем, кто знает, чем все это кончится…