По весне первой весть о том, что на острове в камнях проросла зеленая травка, принесла Наталья Алексеевна. Григорий Иванович не узнал жены. Приподнялся с лавки:
— Что с тобой, Наталья?
У Натальи Алексеевны губы дрожат, руки прижаты к груди. Исхудала за зиму зело. На лице одни глаза только и были. Как пушинку ее носило. Но тут и вовсе уж глаза распахнулись и сама как плат белый. Шагнула к мужу и, протягивая ему что-то в кулаке — в землянке темновато было, сразу-то и не разглядишь, — сказала:
— Смотри.
Голос ее ударил в сердце Шелихова. Глянул он на руку протянутую и тут только увидел пучочек травы. Тоненькие былинки, слабенькие, но горящие, как лучики зеленого пламени. Не понял, что же произошло-то? Смотрел оторопело на кулачок, сжавший травинки.
Наталья Алексеевна всхлипнула:
— Весна, Гриша! Весна!
Качнулась на ослабевших ногах. Шелихов обнял ее. И тут только дошло до него: как же она ждала эту весну, если вот так обрадовалась травинкам. Как тосковала у нее душа. «А ведь всю-то зиму долгую молчала, — подумал, — ни разу не пожаловалась. Напротив — других бодрила…»
— Наталья ты моя, — выдохнул, — Наталья. Ну, ничего, ничего, — сказал уже спокойнее, — дождались. Все теперь, все…
Погладил ее по голове.
Из кулачка жены взял травинки, приблизил к лицу. Былинки зеленые… Хрупкие, тонкие, с едва обозначенными жилочками и узелками. Сколько растет вас по лесным опушкам, лугам, полям? Ходит иной человек, топчет, мнет, давит красоту несказанную и не задумывается. Другой жжет кострами, до корня, до черной земли без всякой жалости мозжит тележными колесами, рвет кольями да ненужной городьбой. А вот сколько радости вы можете доставить человеку, сколько всколыхнуть в нем надежд, как осчастливить можете — до слез.
— Успокойся, Наташа, — гладил по голове Шелихов жену, — сядь.
Наталья Алексеевна села. Плечи у нее вздрагивали, как у малого дитя.
«Наталья, Наталья, — подумал Шелихов с нежностью, — трудную ты выбрала судьбу со мной, отправившись в путь дальний. Слыханное ли дело: баба и в ватагу пошла за мужем? Сидеть бы тебе в Иркутске в теплом доме, у окошечка, и дожидаться мужа. Ан нет — пошла вот. Что впереди нас ждет? Что на плечи твои слабые ляжет».
Зиму прожили, слава богу, неплохо, все живы остались. Землянки, сухие да теплые, выручили.
Галиоты перезимовали без порчи. Конечно, прошпаклевать надо было, просмолить, — дерево-то за зиму подсохло. Устюжане достали деревянные молотки, приготовились варить смолу. Ждали только погоды.
Дверь в землянку стукнула, вошел Самойлов. Армяк на плечах внакидку.
— Григорий Иванович, пошли. Наши моржа завалили.
Небо над островом звенело от птицы. Пропасть ее свалилось на остров по весне. Стаями летели гуси, утки, лебеди, чайки. В воздухе стоял несмолкаемый свист крыльев, гоготание, крики. Птица спешила за короткое северное лето свить гнезда, вывести потомство.
Морж, забитый ватажниками, огромной неподвижной тушей лежал на гальке, глаза его стеклянно были уставлены на слепящее солнце. Когда Шелихов с Самойловым подошли к охотникам, один из них уже распорол широким и острым ножом брюхо зверю, обнажил алое нутро. Руки охотника были залиты кровью, которая еще недавно играла в большом и сильном теле моржа.
На конце ножа охотник подал Шелихову кусок печени.
— Наипервейшее средство от любой болячки, — сказал он. — Ешь, пока теплая.
— Присоли, Григорий Иванович, — посоветовал Степан. Губы у него были в крови.
Шелихов приказал мясо засолить для похода и отыскать наилучшую питьевую воду.
Устюжане взялись за молотки, пошли к галиотам, Устин сказал:
— За неделю управимся, Григорий Иванович.
На берегу мужики мыли с песочком бочонки из-под солонины. Тухлятину выбрасывали на радость птице. Дрались чайки из-за кусков, под ноги людям бросались. Но на них никто не обращал внимания. Каждый чувствовал: скоро в поход.
«Почтенному господину капитану Олесову судна именуемого «Святой Михаил». Оставили сей остров Берингов 1784 года июня 16 числа. Назначаем на случай сборным местом Унолашку, один из островов, считающийся под именем Лисьей Гряды…»
Шелихов старательно выводил буквы. Письмо это в туеске берестяном, осмоленном, оставляли на острове, надеясь, что Олесов придет сюда на своем галиоте.
Дописав письмо, Шелихов взглянул на Измайлова. Тот глаза отвел. Не верил, что команда галиота «Святой Михаил» еще жива.
— Подпишись, — Шелихов протянул ему перо. — Так оно крепче будет.
Письмо сложили вчетверо. Устин стал заливать туесок смолою.
На вышке, по сибирскому обычаю, оставлен был съестной припас: мясо вяленое, мука, крупа, порох, дробь и ружье.
Свежий весенний ветер гулял над островом. Через час на галиотах поставили паруса и корабли вышли в море. С «Трех святителей» ударили из пушки. Клубом белым взметнулся пороховой дым. Его подхватило ветром, понесло над морем. Пушка ударила во второй раз и в третий… Пальба сорвала с острова бесчисленные стаи птиц, с криком и гоготом поднялись они в небо. Закружили вокруг кораблей, провожая их в поход.
Утром Измайлов разглядел за волнами прозрачные летящие облачка. Прищурил рысьи глаза:
— Шабаш доброму плаванью.
Усы разгреб недовольно.
Но ничто, казалось, флотилии не угрожало. Шли в фордевинде при всех парусах, туго надутых. И флаг российский щелкал и играл весело на корме.
Шелихов с сомнением посмотрел на облачка. Перистые, легкие, они, похоже было, вот-вот истают, и следа не оставив. Но Измайлов свое твердил.
День только начинался, но солнышко уже пригревало, от снастей шел легкий пар. И они колебались, струились, казались паутиной серебряной, одевшим галиот коконом. Корабли спешили к Алеутским островам.
Ватажники под командой Самойлова прибирали судно. Драили палубу, окатывали забортной водой, глиной красной особой, для того и прихваченной на галиот, медные части оттирали до блеска. Самойлов покрикивал. Но ватажники и так работали не за страх, а за совесть, и покрикивал он больше для порядка.
Палубу хорошо отдраить сил немало надо положить. На добром судне палуба как желточек. И светла, и не занозиста. Каждый сучок на ней виден, каждая жилочка древесная. Ее и песочком трут, и голиком холят, а то и скребком где надо пройдут и опять песочком да голиком. В семи водах искупают и уж тогда только скажут: довольно, вот теперь хорошо.
Тут же на палубе, на бочке, расстелили карту. Ветер углы карты шевелил и море рисованное колебалось и билось, как живое за бортом.
Измайлов, нависая над бочкой, басил:
— Ежели бы мы, как в прошлом годе по осени шли, острова вот эти, — ткнул пальцем, — Крысьими называемые, лучше бы с юга обойти. — Глянул на горизонт, на облачка, о которых уже говорено было. — А сейчас непременно с севера заходить надо. Ветры осенью одни, а по весне иные. А острова, сам увидишь, подлые. — Прищурился недовольно и еще раз повторил: — Как есть подлые.
Сел поудобнее, начал рассказывать, что и камней здесь подводных понатыкано где ни попало, течения злые, и, что еще опаснее, ветры крутят вокруг островов, будто их ведьмы гонят метлами. Сказал о старых мореходах, на островах этих прежде побывавших: Михайле Неводчикове, Андрияне Толстых, Степане Глотове. О бедах, которых они натерпелись. И суда их здесь о камни било, и течениями черт-те куда утаскивало, мачты ломало ураганами.
Кое-кого из ходивших на Алеуты моряков он знал сам, о других слышал много. По его рассказу представлялись они людьми необыкновенной смелости и риска.
— По имени Андрияна Толстых, — сказал, — острова Андрияновскими названы. Уж чего только Андриян здесь не натерпелся. Отчаяться надо гораздо, чтобы острова такие описать. Но русский человек рисков. Цыган, ежели конь понравился, сколько хочешь вокруг да около ходить будет, и ты в него из ружья пали, а все же исхитрится и коня уведет. Момент выберет, и охнуть не успеешь, а конь уже пылит по дороге и подол цыганской рубахи на ветру бьется. Гони не гони за ним, а уйдет. Андриян, как цыган вокруг лошади, около островов этих ходил. И било ватагу его здесь ураганами, и ломало, но он все же карту составил, и карту добрую. Половина команды на островах этих полегла. Пойди, поищи могилки те. Да и сам чуть не пропал, Андриян-то. По совести сказать, место это гиблое. Как уж андрияновской ватаге пришлось — догадываться только можно. И что еще страшно, так это сопки огнедышащие. На островах их с десяток, а то и более горит.
Рассказал Измайлов, что старые мореходы свидетелями были того, как огнедышащие сопки суда забрасывали камнями величиной с добрый коч. Плюнет камушком сопка такая и затаится. И неведомо, когда проснется и в другой раз камушками заиграет. А то еще и пеплом сопки суда заваливали.
О пепле Измайлов вовсе как о небылице рассказывал. Что-де, мол, такой пепел, бывало, сопки эти сыпали, что и днем солнца не видно. Ночь вроде бы черная стоит.
— И не приведи господь, — сказал, — в это время дождь ударит. Пепел корой схватывается и палубу и все снасти залепляет. Бывает, что паруса рвет. Хрупкими паруса становятся. Ломаются, как ледок.
Мужики, стоящие вокруг, слушали, разинув рты.
Далеко от галиота, но все же видимые хорошо, шли в море киты, построившись в кильватер.
— Что те гуси! — сказал один из ватажников.
Над китовыми горбами фонтанами взбрасывалась вода. Киты шли быстро, забирая к северу.
— Ишь, — сказал Измайлов, — нашим курсом идут. Видно, тоже к островам прибиваются.
Подошел Самойлов. Приборка на палубе была закончена, галиот сверкал чистотой. Киты ушли за горизонт.
Приметно стало, что галиот потерял в скорости. За кормой не стало пенного следа.
Измайлов взглянул на паруса. Они обмякли и висели на мачтах складками.
— Падает ветер, — сказал капитан Шелихову.
Солнце припекало все сильнее. Корабль обсох и четко рисовался мачтами на синем небе. На палубу вытащили бачки с похлебкой из рыбы. Ватажники сели вокруг бачков. Измайлов ходил вдоль борта, стучал каблуками, хмурился. Облака у горизонта набирали силу и опускались ниже к морю. Скорость совсем упала.
Шелихов ушел в каюту, а когда через час вышел, то моря не узнал. Галиот плыл будто в молоке. Над невидимыми волнами стоял слой тумана.
Галиот «Симеон и Анна», шедший в кильватере, только мачтами выглядывал. Как отрезанные, мачты плыли над белесой, плотной пеной необыкновенного тумана.
Измайлов приказал убрать паруса.
Туман над морем все поднимался. Галиот «Симеон и Анна» совсем исчез. Слышно было только, как колокол на его борту жалко дребезжал. Такого тумана ни Измайлов, ни Самойлов не могли припомнить.
Сидели они в каюте у Шелихова. По трапу застучали шаги. Вошел Степан:
— Так что колокол на «Симеоне и Анне» затих.
— Ну вот, дождались! — с сердцем сказал Измайлов.
На палубе Шелихов прислушался. Куда там! Тишь такая — в ушах звенело. Ни звука над морем, ни всплеска.
К концу дня тревожная весть облетела галиот: в трюме обнаружилась течь. Загудели голоса. В трюм полезли Измайлов с Устином. Григорий Иванович и Самойлов ждали у трюмного люка.
— Ну что там?
Воды оказалось немного.
— С полвершка, — сказал Устин. — Свежая. Течь недавно открылась. Видать, когда галиот на воду спускали, крайний шпангоут потревожили. Вот плахи чуток и расперло.
Туман между тем стал убывать, потянуло ветром. Измайлов велел ставить паруса. Галиот пошел на восток.
К первым Алеутским островам подходили ночью. Ватажники увидели на горизонте багровые сполохи. Забеспокоились, послали сказать Измайлову. Пламя играло во весь горизонт.
На палубу вышел Измайлов, сонный, недовольный, глянул на сполохи и зевнул:
— Что взгалтелись? Сопка это огнедышащая. К Алеутам подходим.
Послали за Шелиховым.
Григорий Иванович вышел и крайне изумился. Полнеба полыхало в пожаре.
Из моря постепенно поднимался остров с охваченной огнем вершиной.
— Ну, ребята, — сказал Измайлов, — теперь гляди в оба. Места здесь опаснейшие.
Сам он в эту ночь уже не спускался в каюту. Стоял около рулевого колеса и как ворон каркал:
— Эй, впереди! Гляди зорко!
На волнах плясали багровые блики отсветов, свивались жгутами, вспыхивали и гасли.
Острова благополучно прошли и побежали дальше. Пляска огненная на волнах утихла.
Измайлов сказал:
— Григорий Иванович, считай, нам повезло. Близь острова этого всегда дождь да туман. А мы, хоть и не с попутным ветром, но при ясном небе идем. Пролив проскочим, а там до самой Уналашки посвободнее будет.
Светало. Шли проливом. Течение сильное, встречное. Измайлов беспокоился:
— Сейчас за остров зайдем, может ветер шквальный ударить.
Ватажники стояли у мачт.
— Поглядывай! — крикнул Измайлов.
Ветер обрушился на суденышко с такой силой, что галиот чуть не опрокинуло. Но паруса переложили, и суденышко выровнялось, пошло дальше.
Шелихов внимательно вглядывался в берег. На острове карабкался вверх непроходимый кустарник. Тут и там выглядывали голые скалы. И вдруг Шелихов различил какие-то звуки. Рев, рокот.
— Лежбище. Зверь морской, — пояснил Измайлов.
За мысом открылось лежбище. Берег будто колебался — столько здесь скопилось сивуча, котиковой матки, нерпы. Зверь лежал от самой волны до крутых скал. Огромные туши двигались, кувыркались, тесня друг друга, возились на камнях. И над всем этим скоплением могучих тел стоял неумолчный, утробный рев.
Измайлов приказал убрать паруса. В клюзе загремела якорная цепь. Судно остановилось.
Шелихов поднял подзорную трубу. Михаил Голиков горячо зашептал:
— Вот уж зверя-то. Давай к берегу, Григорий Иванович.
Глаза у него горели жадно.
Шелихов прикинул: «Спустить сейчас ватагу на берег за зверем, потом шкуры мочить надо, мять, выделывать, сушить — времени пройдет много. А «Симеон и Анна» у Уналашки ждет. Нет, не до охоты сейчас. Зверь еще впереди будет».
— Ну, знаешь, Григорий Иванович, — изумился Михаил. — Мимо такого богатства еще никто не проходил!
— Люди нас ждут.
На том разговор и кончился.
К Уналашке подошли через несколько дней.
Шли в мороси дождевой, в реденьком тумане, но с ветерком. Поставили брамсели. Туман разлетался под бушпритом.
Остров показался слева по борту, выступил из моря крутой гривой сопок. Прибойная волна толкалась в прибрежные камни, одевала их пеной. Надо было искать подходящую гавань. Пошли вокруг острова.
Шелихов беспокойно шарил глазами: где паруса «Симеона и Анны»? Парусов не было видно.
За скалой открылась бухта, защищенная от ветра. Измайлов повеселел, хотя губы у него были синие: с ночи стоял на вахте.
В бухте открылись взору мачты. Галиот «Симеон и Анна» спокойненько стоял на якоре, в глубине бухты укрывшись от ветра. Паруса убраны, флаг полощется на корме.
Шелихов, сорвав шляпу, закрутил над головой.
Через полчаса суда ошвартовались борт о борт, а вся ватага высыпала на берег. Шелихов велел разводить костры, вешать котлы. Сказал: «Съестного припаса не жалеть!»
Бочаров рассказал, как они заблудились в тумане и обошли острова не с севера, как «Три святителя», а с юга. Зверя по южному берегу Уналашки приметили гораздо много.
В разговор встрял Голиков:
— Надо бы байдары на воду поставить и за зверем пойти.
Измайлов его поддержал.
— Да, зверя взять можно хорошо.
— Набьем трюмы доброй рухлядишкой!
Но Шелихов рта не открывал. Самойлов понял, что у него на уме свое, и замолчал.
Вечером Константин Алексеевич снова завел разговор о походе за зверем.
Григорий Иванович сидел в каюте при свече, упорно вглядывался в карту.
— Эх, Константин Алексеевич, в поход этот собираясь, я не мошну набить хотел, а державы Российской для тщась. Вот, видишь, земля? — Очертил пальцем острова Алеутские и прибрежные земли Америки. — Все это русскими людьми открыто и описано. Великим трудом это сотворено и жизней здесь положено зело много, но ни поселений здесь российских, ни городков, даже флага или знака державы не поставлено! Вот и решил я, не щадя себя, закрепить их за державой, а для того основать здесь поселения, городки поднять, землепашество завести. Где мужик зерно бросил, та земля уже навек его.
Самойлов с удивлением поглядел на Шелихова.
— Ну замахнулся ты, Григорий Иванович… Да такое свершить — одной жизни не хватит.
— Хватит, — с уверенностью ответил Шелихов. — Мы начало положим, а там уж тот, кто за нами пойдет, довершит.
— Да, — протянул Самойлов, череп лысый потер. — Да… Большое дело. Трудов немалых стоить будет.
— А ты-то как? Пойдешь со мной?
— Я-то пойду, — просто сказал Самойлов.
Не знал тогда Шелихов, что будут у него здесь и покровители могущественные, и противники всесильные.
Генерал-губернатор Иван Варфоломеевич Якоби призвал к себе иркутских купцов. Собрались в зале. Генерал вышел, как все генералы выходят: грудь вперед, в лице значительность, глаз не видно.
Откашлялся и говорить начал о благотворном влиянии торговли на процветание государства. Купцы млели. Ничего более приятного сказать генерал не мог. Прямо масло лил на души. Генерал перевел разговор с торговли внутренней на торговлю внешнюю. И тут Иван Ларионович Голиков, а с ним и другие купцы, посылающие суда за моря, насторожились.
Но Иван Варфоломеевич присел в кресло и милостиво ручкой сделал жест правителю дел иркутского и колыванского губернаторства Михаилу Ивановичу Селивонову. Тот выступил вперед. Этот заговорил о беспорядках и неурядицах в портовых делах, о ненадежном оснащении судов, о жадности иных, что на суда потратиться жалеют и от того жизни мореходов подвергают опасностям. В зале кое-кто опустил головы.
Селивонов разгорячился, но, к общей радости, губернатор платочком махнул и правителя своего прервал. Селивонов отошел в сторону.
Спрятав платочек, генерал опять заговорил о благе торговли, и имя назвал Шелихова. Экспедиции такие — дело зело похвальное.
На том аудиенция у губернатора кончилась, и купцы, немного поняв из речей генерала, стали расходиться.
Иван Ларионович сказал своему компаньону Ивану Афанасьевичу Лебедеву-Ласточкину:
— В толк не возьму: и вроде бы говорил дельно генерал, а ничего не сказал.
Иван Афанасьевич тоже был в недоумении.
А генерал, собрав купцов, имел свой резон. Помнил он, что говорено было Федором Федоровичем Рябовым у камина. Ни на чью сторону стать он еще не решил, а дабы ни та, ни другая сторона не могла упрекнуть его в бездеятельности, вот и собрал купцов. Теперь все стало на свои места. Ежели сторонники решительных мер зададут вопрос, ответить им будет легко. «Как же, ваше превосходительство, радеем. Купцов вот призывали, говорено было о торговле и о дальних плаваниях».
А спросят иные, тоже можно сказать с уверенностью: «Никаких, мол, действий, а тем более затрат на занятия эти — как-то: торговля и мореплаванье — нами не допущено».
Одним словом, Иван Варфоломеевич поступил истинно по-генеральски.
Шелихов торопил ватагу. И все же на острове Уналашка случилась задержка.
За зверем, как ни шумели многие, не пошли. Шелихов настоял на своем. Задержались по причине неожиданной. На второй день после встречи галиота «Симеон и Анна» Григорий Иванович послал Степана с товарищами осмотреть остров. Думал так: «Пока мы здесь на галиотах кое-что починим да подделаем для дороги, пускай посмотрят берега, проведают, какой зверь имеется и птица». Степан ушел, но к вечеру неожиданно вернулся. Уходили мужики на байдаре, а возвращались берегом. Байдару тянули бечевой, брели вдоль прибойной волны.
Добежали к Шелихову, Григорий Иванович поспешил на палубу, глянул и увидел: Степан ведет с собой местных жителей. Лица у них смуглые, с блестящей кожей. Глаза раскосые.
Григорий Иванович сошел с галиота. Степан доложил:
— Григорий Иванович, к тебе здесь вот два их старших.
Григорий Иванович посмотрел на алеутов. Были они одеты в глухие одежды из птичьих шкурок, в длинные камлейки из кишок морского зверя. Похожие одежды Шелихов видел у эскимосов и у ительменов. На головах у алеутов деревянные шапки с козырьками.
Впереди гостей стоял высокий алеут, с рыбьей костью в носу и с цветными рисунками на щеках и лбу. Он смело шагнул навстречу Шелихову и, глядя черными, необыкновенно подвижными и живыми глазами, быстро заговорил.
Кильсей перевел Шелихову:
— Говорит — как и с прежними русами, на острове этом бывавшими, хотели бы они обменять меха на ножи и топоры. Обнищали с железным припасом.
Шелихов спросил Кильсея:
— А на языке-то каком они лопочут?
— Язык у них на эскимосский смахивает.
Старейшина алеутский взглядывал на Григория Ивановича острыми глазами. И вдруг шагнул вперед и сунулся к нему лицом, носом коснулся носа. Ватажники засмеялись.
— Это он с тобой, Григорий Иванович, — сказал Степан, — побрататься хочет. Обычай у них такой.
Шелихов обхватил алеута за плечи. Почувствовал — крепкий мужик, как литой. Сказал своим:
— Что стоите? Котлы вешайте. Гостей по-русски встречать будем.
Во время обеда с галиота к ватаге вышла Наталья Алексеевна. Алеуты все, как один, встали, поклонились ей. Кильсей рассказал, что на острове женщину почитают за первую в семье, она пользуется особым уважением. Наталья Алексеевна поднесла алеутам цветные бусы, вызвав у них восторг.
Подкатился Михаил Голиков, заговорил об обмене, показал нож, топоры. Старейшина нож взял в руки и пощелкал языком — хорош, мол.
Костры догорали, потянуло туманом с воды, закричали чайки. Утро было солнечное, теплое. Море дышало свежестью, сильным и острым запахом водорослей.
Шелихов попросил старейшину отпустить с ними в море своих мужиков. И путь среди островов покажут и помогут ватажникам. Старейшина заулыбался: брату он готов помощь во всем оказать!
Сняв свою чудную шапку, он передал ее Григорию Ивановичу, благодаря за подарки. Шапка большая, коробом, обшитая цветными шкурками, была богато украшена ворсинками нерпы, перьями.
На двух спаренных байдарах посылали за мехами к алеутам Степана и Михаила Голикова. Наказали им, чтобы обернулись быстро, но те пришли только через два дня. Байдары с горой были нагружены мехами: шкуры и бобровые, и котовые, и огненной лисы. Выделка самая добрая.
С ватажниками пришло десять алеутов. Их старейшина отрядил с Шелиховым идти в поход.
Флотилии предстоял последний переход — к острову Кадьяк. Благополучно прошли гряду островов Лисьих. До Кадьяка оставалось рукой подать. Но тут выпало еще одно испытание.
В проливе ветер был такой силы, что пену из-под бушприта забрасывало на палубу. Когда вышли из пролива, волны ударили в борт, будто ядра из пушки. Судно задрожало, пошло враскачку, и колокол на носу зазвонил сам по себе.
Измайлов, пряча лицо в тулупчик, погнал ватагу к парусам, но качка не стихала, галиот начал черпать волну.
Вдруг, словно наскочив на камень, галиот клюнул бушпритом и стал заваливаться на бок. Измайлов заорал срывающимся голосом:
— Всем по местам!
Шелихова сбило с ног. Галиот лежал бортом на волне. Трофим, стоявший у рулевого колеса, торопливо крестился.
— Господи! Спаси и помилуй…
— Руль держи! — крикнул капитан.
Галиот все больше ложился на левый борт.
— Право руля! — гаркнул Измайлов и дал команду убрать паруса.
Резко изменив курс, галиот увалился направо, левый борт пошел из воды. Ватажники мотались по реям. Судно выровнялось на киле и встало вразрез волне.
Подошел галиот «Симеон и Анна», с него начали спускать байдару.
Шелихов подумал, что самое опасное позади. Волна уже не захлестывала на палубу.
— В трюме груз завалило на борт, — сказал Измайлов. — Раскачало и завалило.
Он был спокоен.
Капитан оказался прав. Груз при качке сломал переборку и съехал на левый борт. Мешкать нельзя было и часа. Шелихов распорядился подвести с заветренной стороны «Симеон и Анну» и ошвартовать борт о борт.
— Как подпорка для нас будет, — сказал он.
Команду «Трех святителей» вызвали на палубу, расставили с баграми. «Симеон и Анна», убрав паруса, медленно надвигался с заветренной стороны. «Толкнет, — подумал Измайлов, — и опрокинет». Пальцы в ботфортах поджались. Но у рулевого колеса стоял сам Бочаров. Вся его фигура выдавала напряжение. Шелихов застыл рядом с Измайловым. Ждал: сейчас ударит.
Галиот придвинулся ближе, ватажники подняли багры. Обошлось без удара. «Три святителя» и «Симеон и Анна» встали рядом. С палубы «Трех святителей» подали концы, и оба судна оказались в связке.
— Молодцы, братцы, — сказал Измайлов. — Молодцы!
Зажгли фонари. В трюме было все вперемешку: ящики, мешки, бочки, коробья. Груз стали переносить на галиот «Симеон и Анна». Когда трюм освободили, галиот ровно встал на киль.
Измайлов разбудил Шелихова к вечеру.
— Вставай, Григорий Иванович, Кадьяк виден.
В косых лучах заходящего солнца остров был темен. На волнах качались бесчисленные чайки. Остров приближался, заслоняя горизонт.
Глядя на чаек, Измайлов сказал:
— Кончено, конец походу!
Здание Двенадцати коллегий в Петербурге имело столько коридоров, коридорчиков и тупичков, что человеку, впервые попавшему, разобраться в этом лабиринте было трудно. Острословы говорили: «Пройти Двенадцать коллегий все одно, что круги Дантовы». Здание замечательно было еще и тем, что при значительной массивности и толщине стен отличалось промозглой холодностью комнат и залов.
Александр Романович Воронцов особенно сильно мерз в своем президентском кабинете Коммерц-коллегии. Непрестанные ветры с Балтики гнали низкие тяжелые тучи, разверзавшиеся над столицей то снегом, то холодным дождем. На садовых решетках, на колоннах дворцов, на многочисленных статуях Летнего сада снег, пропитанный влагой, намерзал ледяными шубами. Александр Романович приказал топить камин в своем кабинете постоянно. Человек, воспитанный на английский манер и проведший немало лет в стране туманной Альбиона, он распорядился топить камин не березовыми дровами, а углем. И в отличие от помещений, где камины топили березой, не дававшей дыма, в кабинете Александра Романовича стоял чуть горьковатый, миндальный запах угля. Эта изысканная горчинка была приятна английскому вкусу хозяина.
Но сегодня пламя жаркого угля не согревало Александра Романовича, он зябко потирал руки у камина. Изрезанное глубокими морщинами властное и сильное лицо вельможи морщилось. Но не только холод досаждал Александру Романовичу. Были и другие, более веские причины.
Дела в империи внешне складывались благополучно. Турецкая Порта признала завоевания Россией Кубани и Таманского полуострова. Генерал-поручик Ингельстром ввел в Тамань пехоту, и крымскому хану Шагин-Гирею ничего не оставалось, как согласиться выехать в Калугу. По-восточному пестрый караван хана под плач и причитания многочисленных жен двинулся в глубь России, через бесконечные южные степи по дорогам, проложенным меж седых ковылей. По этой равнине не раз и не два ходили, сея ужас, разорение и смерть, татары Крыма, и вот сейчас последний крымский хан поехал по этой же дороге, но уже как пленник.
Александр Романович взял щипцы и пошевелил угли в камине. Со свойственной ему книжностью он подумал: «В Крыму дописана еще одна страница истории, начатая Петром Великим».
Бросив щипцы в угольный ящик, вытер руки белоснежным платком и откинулся на спинку вывезенного из Англии редкой красоты кресла времен королевы Елизаветы: темное дерево, резные морды львов на подлокотниках с загадочными улыбками сфинксов. Воронцов отчетливо представил себе лицо хана Шагин-Гирея, которого везут в плен, и подумал, что колеса кареты в этом случае скрипят по-особенному отвратительно.
Воронцов еще раз улыбнулся, думая о суетности человеческой гордыни.
Но как ни радовали графа успехи на юге, в мыслях его оставалась какая-то неясность. Александр Романович умел видеть на политическом небосклоне не только яркие звезды, но и самые легкие облака. «Победы, победы, — думал граф, — но Порта укрепляет Очаков, подтягивает войска к южным границам империи… Узел здесь еще не разрублен, несмотря на ликующие возгласы петербургских политиков».
Все больше граф обращал свои взоры к востоку. Виделись ему великие торговые пути, лежащие через тайгу, угадывались их продолжения через океан.
Год назад императрица, выпятив нижнюю губу, на вопрос Безбородко об ассигнованиях на развитие торговли и мореплавания на востоке ответила: «Вот еще!» Тогда же граф Александр Романович сказал себе: «Нет, это не каприз. Императрица слишком расчетлива, чтобы позволить себе говорить необдуманно». Экспромты были для нее не свойственны. Свои решения она готовила заранее, с немецкой аккуратностью предусматривая возможные последствия.
Александр Романович хорошо помнил лицо императрицы. Властный подбородок, слишком пристальный для женщины взгляд, капризные подкрашенные губы. Оно не было ни красивым, ни безобразным, но казалось собранным из многих лиц. В нем были властность и бессилие, воля и изнеженность римской патрицианки. Лицо было полно противоречий, как и сама жизнь Екатерины. И чем больше размышлял Воронцов, тем сильнее убеждался в мысли, что это — «Вот еще!» — было ни больше ни меньше, как страхом немецкой принцессы перед громадностью земель восточных. Она правила величайшей державой в мире, но Сибирь и побережье океана Тихого для Софии Августы-Фредерики Ангальт-Цербской всегда оставались страшной, ледяной, не укладывающейся в ее немецкие представления своей необъятностью, загадкой.
С востока — с астраханских, яицких земель — пришли Разин и Пугачев. В кокетливой переписке с Вольтером императрица игриво называла Пугачева маркизом, но он был для нее кошмаром, нависающим над головой. Когда при императрице говорили: восток — у нее суживались глаза и бледнело лицо.
«Нет, — думал граф, — у императрицы трудно получить поддержку в благих начинаниях на востоке. Но…»
Воронцов не любил Екатерину. Причин к тому было много. Одна из них — неумеренное любострастие венценосной дамы. В середине нынешнего года умер очередной фаворит Екатерины. В Петербурге, не скрываясь, говорили:
— Смерть сия последовала от чрезмерного употребления зелья, амурный пыл побуждающего.
Екатерина была безутешна. О каких делах государственных, о каких прожектах можно было говорить?
Ни понять, ни простить этого Воронцов не мог. И Екатерина, чувствуя его неприязнь, отвечала ему тем же. Но граф Александр Романович был фигурой слишком крупной и нужной империи — это Екатерина понимала.
Воронцов взял с каминной доски колокольчик с тонкой костяной ручкой. В дверях вырос лакей с английскими бакенбардами и выражением почтительности на лице. Воронцов сказал с той неопределенной интонацией в голосе, с какой высказывают пришедшее вдруг, еще не окончательно обдуманное решение:
— Да… да… Пригласи его превосходительство Федора Федоровича Рябова.
Федор Федорович явился незамедлительно.
— Садитесь, — указал ему граф на кресло у камина.
То, о чем говорил граф Воронцов со своим помощником, осталось тайным.