Ехать в Эос я не хотел. Он представлялся мне большой деревней, где на каждом углу попрошайничают цыгане, развалы рынков смердят рыбной тухлятиной, а неграмотные жители говорят с вульгарным акцентом богом забытой провинции. И если бы не строгий приказ отца, имевшего в Эосе торгового партнера, я никогда не поехал бы туда по своему желанию.

Конечно же, все оказалось иначе, чем я рисовал себе в своих обиженных мечтах. Вместо рыбных свалок я увидел низкие, с остроконечными крышами домики, увитые диким виноградом, с уютными внутренними двориками, где благоухал цветущий миндаль. Вместо попрошаек я увидел толпы богато одетого люда, приветливые, улыбчивые лица. А говор на площадях свидетельствовал о том, что здесь, не меньше, чем в других городах, расцветают и торговля, и искусства со всех уголков земли.

Спустя несколько дней я уже любил его. Покончив с делами, в ожидании своего судна я бродил по городу, по его узким улочкам, где домишки лепились друг к другу, поднимаясь по крутым склонам, где на каждом перекрестке били фонтаны и в тени апельсинов играли дети. Я часами сидел в его нетронутых временем уголках, где здания датировались пятым, а то и четвертым веком, и казалось, что окунаешься в иную эру. Порой мне виделось, что вот-вот из распахнутого узкого оконца выглянет закутанная в платки дева, или же на крыльце дома появится слуга в грубой шерстяной тунике с зеленой каймой на рукавах. Да, случалось, эти пахнущие пылью веков картины оживали, но вместо темнокудрой девы и слуги с зелеными рукавами появлялись стайка шумных детишек, женщина с овощной корзиной или мужчина с осликом. Все это были самые обычные, современные лица, в одежде нашего времени, с простой привычной речью и привычным поведением, одним словом – ничем не примечательные персонажи. И я, проживший всю свою короткую на тот момент жизнь в городской суете, среди повседневных дел и обыденных явлений, тянулся к каждому реликту прошлого, каждому камню древней мостовой, которыми я восхищался и смотрел едва ли не с благоговением. Всюду для меня оживали легенды, о которых я только слышал на занятиях по истории, гарцевали на конях закутанные в тоги сенаторы, шествовали затянутые в шелка дамы, и слышалась витиеватая и изысканная речь иных эпох. Увлекшись поисками старины, я отправился на удаленные городские рынки, такие же, как мне верилось, как при Кассии или Юстиниане. Я с удовольствием пробирался в рыночной толкотне, среди повозок, ящиков и клетей, где сидела птица и мелкий скот. Рассматривал потертые временем вывески, навесы и шатры переносных лавочек. Вглядывался в озабоченные, не замечающие меня лица, вдыхал запах пряностей, выпечки и копченостей.

В последний день я оправился проститься с Эосом. Город так полюбился мне, что я не мог избавиться от чувства горечи и досады при мысли о том, что вскоре суета селестийской жизни закружит меня, и унесет прочь от эосской старины, тишины этих уютных площадей, беленых незатейливых домиков, шумных и пестрых рынков. Я обошел все излюбленные места, и напоследок решил дойти до самой окраины, туда, где высился маяк. Я никогда не был в той стороне. Она была застроена богатыми особнячками знати, все зданиями новыми, и интереса к ним я не испытывал. Но, очутившись там, пожалел, что не уделил этому месту должного внимания.

Моим глазам открылась широкая, уходящая вверх улица, мощеная новой травертиновой плиткой. Вдоль нее стояли раскидистые, усеянные цветами миндальные деревья, роняющие лепестки бело-розовым дождем. Бирюзовое небо, лазоревая синь моря, изумрудная зелень тенистых садов, белоснежные виллы за коваными решетками, ласковая тишь, нарушаемая только шелестом листвы и птичьим щебетанием – все создавало неповторимую атмосферу роскоши и благородного уединения. Я брел по пустой улице мимо пустынных в это время года дворцов, любуясь пейзажем и пытаясь заглянуть вглубь палисадников в надежде увидеть хоть капельку недоступной мне богатой жизни.

Но едва я увидел этот дом, мысли обо всех прочих испарились из моей головы.

Он стоял чуть в стороне, едва ли не на отшибе. Перед ним была выложенная мозаичной плиткой площадь, высокие, старые, дуплистые деревья. Решеток или ограды не было и можно было подойти чуть ли не к самым дверям, а то и поглядеть на узкие окошки-бойницы первого этажа, плотно закрытые изнутри ставнями. Дом этот был двухэтажным, но узким и высоким, будто ему не хватало места и света, хотя он один и стоял перед площадью. Стены его были изъедены временем, поросли мохом и лишайниками, неизменными спутниками вечности. Высокие верхние окна были заколочены, на рассохшихся рамах пыль и паутина, засорились резные стоки, плесенью и зеленью поросли карнизы. Однако было видно, что за домом тем не менее следят – кое-где виднелись следы недавнего ремонта, подновленная черепица, свежее дерево выступающих балок. И этот дом передавал удивительное романтическое впечатление, какое только может создавать старинный брошенный особняк.

Я стоял перед ним и чувствовал неодолимое желание войти в него, увидеть планировку его комнат, старинную мебель, пахнущие клеем и пылью обои, прикоснуться, понюхать, узнать о нем все, кто жил здесь, ел, спал, встречал друзей, любил, все истории, разворачивавшиеся в его стенах. Ведь дома, подобные этому, просто обязаны иметь историю. И когда я шел назад, дом с его возможными тайнами и историями волновал меня безмерно.

Долго наводить справки не пришлось. Мой попутчик, торговец как и я, с которым я случайно разговорился в дороге, рассказал мне, что с этим домом в самом деле связана одна старинная легенда. Вот что он мне рассказал:

– Эту историю знает каждый ребенок в Эосе. Никто не поручится, что это не рыбацкая сказка и в ней есть хоть что-то правдоподобное. Говорят, что случилось это лет пятьсот назад, хотя кто знает это наверняка? Считается, что дом этот выкупил у разорившихся господ один влиятельный селестийский вельможа для своей любимой. Народ полагает, что этот вельможа даже является любимым героем селестийских преданий по имени Ястреб. (Признаюсь, я сам в детстве много читал о нем, и всегда сожалел, что этот обаятельный храбрец-вояка никогда не существовал на самом деле. Девушку же эосское поверье называет не иначе как воплощением лесной богини Минолли). В любом случае, история была такова, что девушку насильно выдали замуж за старого, ворчливого богача. Страдая от одиночества и строгости ревнивого скупердяя-мужа, красавица Минолли случайно встречает Ястреба и завязывается нежная и трепетная любовь. Возлюбленный крадет ее из мрачного дворца ее супруга и увозит в Эос, где влюбленные живут в уединении и идиллии. Он покупает для нее на рынке сливы, под ее окнами цыганский табор днем и ночью поет свои дикие песни, играет гитара. А девушка сидит на окне, глядя на город и вышивая ирисы. Но счастье не длится вечно, и ревнивый рогоносец находит беглянку и подсылает к ней убийцу. Находящийся в отлучке Ястреб никак не может помешать ему и появляется слишком поздно. В отчаянии он жестоко мстит убийцам любимой и затем до самой своей смерти скрывается от закона на пиратских стоянках вдали от мира.

Трогательная история запала в мою невинную и чувствительную душу. До самого моего прибытия в мечтах мне рисовался мой детский герой и его возлюбленная, отдыхающие у раскрытого в жаркую летнюю ночь окна. То и дело представлялся утопающий в зелени и цветущих миндалях дом, снующая под окнами толпа в старинных костюмах, притаившийся за дверью жестокий убийца, не ведущая об опасности беззащитная девушка, скорбящий над ее истерзанным телом возлюбленный… Я потерял сон, грезя о далеком эосском особнячке, и единственным выходом вновь успокоить себя мне казалось только одно – разыскать нынешнего хозяина дома и попытаться выкупить его. Так что нет ничего удивительного в том, что сразу по прибытии я отправился на его поиски.

Его имя мне ничего не говорило. Несмотря на то, что контора моего отца была одной из крупнейших в Селестиде, счетные книги сказали мне, что он не вел с нами дел. Так же как и с другими известными конторами, представители которых лишь пожимали плечами, когда я заговаривал о нем. На мой запрос в министерство пришел лаконичный ответ, что данное лицо намеренно скрыло свой адрес и личные данные. Одним словом, время шло, и я все более отчаивался узнать о таинственном владельце сокровища хоть что-либо. И вот когда я уже совсем потерял надежду, вернувшись домой после длинного и суматошного дня, я обнаружил на своем прикроватном столике письмо.

Дорогой конверт, гербовая печать, какой пользовались разве что лица самого высокого чина. Тонкая, шелковистая на ощупь бумага, удивительный легкий почерк, гладкий и ровный, будто его обладатель долго и тщательно овладевал мастерством каллиграфии. Необычно было встретить такой в наше время, когда это изысканное искусство практически умерло и сохранилось лишь у единиц аристократических родов как анахронизм и признак утонченного вкуса. Просто бросив беглый взгляд на это письмо, я понял, что столкнулся с представителем столь высокого класса, что от возможных вариантов у меня закружилась голова, и одновременно упало сердце – такой вельможа точно не продаст мне дом с миндальной улицы.

Приглашение посетить незнакомца в один из воскресных дней я принял сразу же, и не раздумывая. Мне не терпелось его увидеть. Поглощенный мечтами о доме и его обитателях, я представлял себе его хозяина потомком того влюбленного, Ястреба, и какой-нибудь смуглой островитянки. Или же сердился на него, воображая его сыном какого-нибудь богача, отнявшего у Ястреба последнее воспоминание о его любимой… Одним словом, я парил в мечтах, забросив свои дела и друзей. И когда назначенный день настал, я не мог прийти в себя от волнения.

Экипаж привез меня к воротам небольшого дома, расположенного на одной из оживленных улочек Авестума, торгового района Селестиды. Я часто бывал здесь и неоднократно видел этот простой, серый, каменный дом, но мне никогда не приходило в голову, что он может принадлежать родовитому человеку. Да и странно – что за человек захочет селиться вблизи торговых рядов, шумихи и толкотни? Слуга провел меня вначале сквозь просторный и уютный холл, затем вверх по лестнице, после чего мы оказались в светлом коридоре, где слуга постучал в дверь кабинета и затем впустил меня внутрь. Я немного замешкался на пороге. Несмотря на внушительные доходы нашей конторы и почтенную клиентуру, мне никогда не приходилось бывать в столь роскошной обстановке – все комнаты поразили меня выдержанностью стиля, мягкой цветовой гаммой, приглушенным, рассеянным светом. Сразу бросалось в глаза, что здесь живет человек, привыкший к богатству как к естественному спутнику его жизни, но при этом избегает излишков и помпезности. Все здесь было на своих местах, в должной мере, имело свое значение. Строгий порядок свидетельствовал об устоявшихся привычках и организованности владельца. Одним словом, тот, кого мне предстояло увидеть, был человеком неординарным.

Шагнув в кабинет, я оказался в маленькой, чрезвычайно уютной комнате, и до сих пор жалею, что, торопясь увидеться с хозяином, не рассмотрел ее в деталях. Мне она представляется сейчас полной мебели под старину – с резными, золочеными книжными шкафами, с витражными прозрачными дверками. Столиками, инкрустированными дорогими породами дерева. Были там несколько кресел, обитых расшитым ирисами шелком, с кистями, бахромой, вычурными подлокотниками. Был погашенный мраморный камин, с полной полочкой каких-то редкостных иноземных безделушек, рисунков в рамках и цветочной вазой, где стоял букет бордовых хризантем. Над камином висел темный, подпорченный временем групповой портрет в простой деревянной раме – от яркого света, лившегося сквозь три высоких окна, масло бликовало, и мне никак не удавалось рассмотреть лица, а только все застенчиво сомкнутые руки и детали богатых старинных платьев. Сам хозяин в ту минуту стоял у окна, прислонившись к тяжелой зеленой гардине, убранной насколько возможно и притянутой к золоченой бляхе тяжелыми витыми шнурами с массивными плетеными кистями. С улицы доносился шум повозок, конское ржание, крики торговцев с площади, извечная какофония живого города.

Он обернулся, и я не мог сдержать удивления – на вид мы с ним были одного возраста, только он был выше и стройнее, безупречно и со вкусом одет. Легкая походка, непринужденная, обаятельная улыбка – он двинулся мне навстречу, пожал руку, говоря слова приветствия. Заговорил быстро, плавно и легко, извиняясь, что заставил так долго себя искать, поскольку был в разъездах по делам… Я слушал его с легкой завистью – надо было родиться аристократом, чтобы иметь такие безукоризненные манеры, столько умения нравиться, так, что буквально через пару минут беседы с ним я испытывал к нему радушие и нежность как к давнему другу. Единственное, что смутило меня, так это его взгляд – внимательный, пронизывающий насквозь, ошеломляющий своей прямотой. Что-то было в его зеленых кошачьих глазах такое, что заставляло душу замирать, но в то же время некий магнетизм не позволял оторваться от них, как от взора дикого тигра или волка. Похоже, он знал об этом их удивительном свойстве, поскольку в продолжении беседы часто отводил взгляд на посторонние предметы. И все же, каждый раз, как он обращал ко мне свои странные всезнающие глаза, меня словно пронзало молнией, и я совершенно терялся.

Усадив меня в одно из кресел, он предложил закурить. Затем пустил дым колечками и, потянувшись, спросил меня, немного растягивая слова: «Так что же вас заинтересовало, что вы искали меня?» Я смутился, поскольку сразу забыл все свои подготовительные речи и замямлил: «Ну… это… Я был по делам в Эосе, вот… Я там гулял… Там такие красивые улицы, я люблю все старинное, еще с тех пор как обучался в этом… университете, вот». Он как-то по-кошачьи улыбнулся, не сводя с меня глаз, так что я совсем смешался. И разволновался еще сильнее: «Я там видел дом, такой красивый дом в миндалях, вот… И это, ну… я захотел его купить, вот… потому что он такой старый и… и…» «Романтичный,» – с еще более хитрой улыбкой подсказал мне он, сделав жест рукой. «Ну да…, – подхватил я, краснея. – Мне рассказали такую замечательную историю, наверняка это все сказка, но мне хотелось бы верить, вот… И девушка…это так трогательно… у меня еще не было девушки», – зачем-то сказал я и покраснел как рак.

Он беззлобно рассмеялся, затянулся и недолго смотрел, как дым тает в воздухе. «Вам всегда кажется, будто старина есть что-то романтическое, даже сказочное, – заговорил он, и его голос звучал приглушенно и чуть хрипло. – Как будто все, кто жили в прошлом, были созданы лишь для того, чтобы щеголять в длинной одежде, говорить вычурные вещи, покрасоваться на приемах и умереть где-нибудь роковым и случайным образом», – усмешка в никуда. – «Время стирает память о повседневности, размывает детали, оставляя какое-то очарование, не так ли?» – взгляд на меня, любопытный, ироничный, интригующий. Я покивал головой, не очень понимая, к чему он клонит. Отвел глаза и невольно залюбовался его рукой, державшей толстую дорогую сигару с удивительным изяществом. Дым плавал в воздухе шелковым облаком, пряный и сладковатый, голова начинала кружиться. «Я не могу продать вам дом с миндальной улицы, – ласково ответил он, но я не почувствовал разочарования, витая в полудремотном оцепенении. – Я бы без тени сожаления отдал его вам, поскольку вы, как никто другой смогли бы должным образом оценить его. Но для меня это больше, нежели старый дом, – дым вновь сорвался с его губ и потек, как утренний туман или легкое облачко. – Возможно, мне удастся сгладить отказ, а вы лучше поймете меня – я покажу вам кое-что». Он поднялся и, открыв дверцу книжного шкафа, недолго думал, затем опустился на колени и стал перебирать в нижнем ящике какие-то бумаги. Должно быть, в его сигарах было какое-то дурманящее вещество, поскольку я совершенно расслабился и чувствовал себя будто дома, хотя по природе я человек весьма застенчивый и очень стеснительный. Инкрустированные столики были мне родными, будто я видел их уже много лет и привык к ним. Грубо вырезанное чудовище черного дерева на каминной полке приветливо оскалилось мне. Меня не покидало ощущение легкого волшебства, будто я попал в чудесную лавку алхимика. Я с предвкушением чуда глядел на хозяина дома, на его спину и падающие на плечи волны каштановых волос, только сейчас заметил в его левом ухе маленькую серьгу, с какими обычно изображают на картинках пиратов, и какие часто носят мужчины в Эосе.

Он вернулся назад и положил перед собой на кофейный столик плоскую коробку, в каких учащиеся художественной академии носят рисунки. Внутри нее лежало много всякой всячины, причем все вещи простенькие и незамысловатые – коралловые колечки, разноцветная фенечка, стопка набросков углем – лошади и позы торгующих на рынке. Вытертый альбом с засушенными цветами и листьями, завязанный выцветшей некогда голубой лентой. Видимо, принадлежавшая ребенку тетрадь, разрисованная неуклюжими зверюшками, цветами, птичками и сердечками. Среди завитков я видел надпись таким витиеватым почерком, что не разобрал, но зато ясно прочел год, стоявший скромно в углу – 859. Пока мой собеседник выкладывал аккуратно стопки листков, я вновь тщательно присмотрелся к тетрадке, а потом оглядел весь стол и вещицы из коробки – так им около пятисот лет? А они не выглядели так. В лучшем случае я бы сказал, что они принадлежали отцу или деду этого молодого человека, но потом я вновь увидел на одном из альбомов дату – уже 861 год. И больше не сомневался. Глаза мои загорелись, фантазия заработала с утроенной силой. Тем временем хозяин извлек и бережно положил на стол сначала стеклянную коробочку, затем – толстую кожаную папку, после чего старательно и не менее осторожно убрал все лишнее обратно в коробку.

В стекле, приглядевшись, я увидел полинявшую, лишь местами сохранившую цвет вышивку. Золотые нити, толстые шерстяные бордовые, нежные тонкие лиловые узелки. Ирисы. Не окончена.

Вышивка так же отправилась в коробку.

На коленях юноши осталась папка. Тяжелая, с коваными уголками, истертая, местами прорвавшаяся и бережно подшитая блестящей ниткой. Трещины, разошедшаяся в труху и кое-где свившаяся лоскутками кожа. Зашнурована на плотный новый шнур. «Здесь не так уж и много, – сказал он, поглаживая папку, как задремавшего кота, – но чужой почерк трудно разбирать. Боюсь, вам понадобится время, поэтому, если пожелаете, можете остаться у меня на несколько дней, – затем внимательно посмотрел мне в глаза тем пронзительным острым взглядом и с лукавой всезнающей улыбкой прибавил. – Вас это заинтересует».

Конечно же, его предложение я принял. Не мог не принять. Мне не терпелось узнать, что там, в этой папке. Но ее он мне отдал позже, после ужина, во время которого в придачу к тонким винам и лакомой еде развлекал меня светской беседой, очаровывая меня все больше. Впоследствии мы подружились, и я часто бывал не только в его скромном домике в Селестиде, но и на роскошной вилле у моря. Я узнал этого человека настолько, насколько он мне позволил, так же, как тогда, в самом начале, лишь приподнял завесу над давнишней полузабытой историей, превратившейся в сказку.

(Рисунок. Карандаш, плотная ровная бумага, от времени принявшая изжелта-кофейный оттенок, потрепанные края аккуратно убраны в новую бумажную рамку. Ровные, четкие штрихи, косой наклон, выполнено в академическом духе, тщательно прорисованы детали, но присутствует некоторая застылость фигур. Интерьер гостиной. У стола стоит мужчина – высокий, лишь начинающий полнеть. Густые волосы на пробор, широкое лицо, мягкие черты лица, потерянная и рассеянная улыбка, открытый взгляд. Он в домашнем платье, заботливо передана светотень, рисунок из гвоздик на ткани, на поясе кушак, как носили богатые эосские дворяне, с кистями и бахромой. Возле стола на высоком резном стуле изображена женщина. Худое болезненное лицо, длинные темные, блестящие волосы, отрешенный и задумчивый взгляд, на приоткрытых губах обращенная вовнутрь улыбка. Образ не столь красивый, сколько трогающий своей мягкостью и кротостью. Простое платье, застегнутое у горла, узкие рукава по моде, небрежно наброшенная и ниспадающая до земли накидка. На ее коленях сидит ребенок. Девочка лет десяти. Непоседливость и незаинтересованность процессом рисования переданы идеально. Едва касается коленом колен матери, будто уже готова убежать, вполоборота к художнику, немного хмурое лицо, полные щечки, длинная коса, строгий и внимательный взгляд чуть исподлобья. В углу смазанная размашистая роспись художника (Лукиан). Подпись – Эней и Кармина (неразборчиво). Их дочь Леонелл. Год 853.)

(Рисунок Лукиана. Тот же почерк и стиль. Бумага тонкая, наклеенная на плотный картон, но все равно прорванная в нескольких местах. Вид летнего сада, слабо обозначенные деревья на заднем фоне. Впереди – три женские фигуры. Две молодые девушки сидят на скамейке. Одна из них держит в руках букетик цветов и с улыбкой смотрит на художника. Лицо круглое, румяное, черты лица крупноваты, глаза немного навыкате, взгляд честный и несколько наивный. Длинные светлые волосы убраны под косынку, платье свободного покроя, плечи укрыты платком или мантильей. Другая девушка сидит рядом, положив руки на колени, прямая, как языческая богиня, голова высокомерно запрокинута, взгляд резкий и насмешливый, на губах легкая презрительная усмешка. Темные волосы вьются и, заколотые гребнем на затылке, свободно падают на плечи, так же накрытые вышитым ирисами платком. Позади девушек, опираясь на зонтик от солнца, стоит худощавая женщина лет сорока, закутанная в длинные бесформенные одеяния сверху донизу – горло обвязано тяжелым бахромчатым шарфом, подколотая сбоку юбка ниспадает до земли, руки, мужеские, костистые под широкими рукавами убраны в тонкие кружевные перчатки. Даже волосы скрыты под платком так, что не видно ни единой пряди. Лицо узкое, с крупным носом, полными губами, вид отрешенный, несколько надменный. Глаза слегка навыкате полуприкрыты, будто она разглядывает нечто у своих ног. В углу размашистая роспись художника(Лукиан). Подпись другим почерком – Леонелл и Паулина, Маргарита N, кастелянша (угол поврежден). Год 860.)

(Из опубликованных воспоминаний Паулины N, баронессы Северного Ариэля. Год 902.)

«Мое детство неразрывно связано с Эосом, с его умытыми дождем склонами гор, с ревущим неистовым морем. С весенними полями, полными цветущих маков, и табунами диких лошадей. Я с удовольствием вспоминаю его, хоть и последующая моя жизнь, на мой взгляд, была весьма счастливой. Я родилась в одном из отдаленных и диких его уголков, и всегда считала себя жителем деревни, этакой крепкой и здоровой деревенской девчонкой, в противовес неженкам из города. Я умела распознавать птичьи голоса и различные травы, в лесу я была своей, и ко мне приходили дикие животные. Я была истинным дитем природы и едва ли не до совершеннолетия верила, что меня принесли моей матери лесные феи. Зимой мы с моими тетушками Седной и Маргаритой жили в нашем сельском доме, а на лето уезжали к морю, к одной из дальних родственниц тетушки Маргариты – Кармине д`F. Там я и познакомилась с Леонелью.

Я не могу представить своей юности без Леонели. Она была моим постоянным спутником и верным другом, мы были близки как родные сестры. На страницах своих дневников я еще не раз упомяну об этой моей милой подруге, не раз всплакну о том, что она так скоро покинула этот мир, так и не познав настоящего счастья. Но обо всем по порядку, я еще расскажу о той цепи злосчастных встреч, так повлиявших на мою бедную подругу. Хотя причины той непримиримости и ожесточенности, роковым образом сказавшихся на ней и приведших к ее смерти, до сих пор остаются для меня загадкой.

Летние поездки всегда были для меня событием. Сейчас, на краю своей зрелости, я, конечно же, вижу, что многое было не таким, каким кажется, но тогда, в детстве, любое мало-мальское происшествие становилось поводом для восторгов. Я помню, как ждала дня отправления, с каким нетерпением смотрела из окошка экипажа, узнавая пейзаж, ожидая появления того или иного знака, будь то поваленное дерево, причудливая скала или пастушьи домики. Когда я видела, подъезжая, приморские скалы, черные, усеянные птицами, серую ширь моря и силуэт Неллиного дома, сердце мое переполнялось радостью. Я очень любила этот дом, для меня он и сейчас сохранил в памяти прежнее очарование тайны. Мы часами бродили по полуразрушенному временем старому крылу, лазили по карнизам, чердакам, устраивали сокровищницы в руинах и играли в княжон, запертых в заколдованном дворце… Ах, детство! Беззаботная и непоседливая жизнь, столько бездарно потраченного на игры и шалости времени. Сейчас, сама будучи неоднократно матерью, я представляю, как тяжело было со мной тетушке Маргарите, каким непослушным и своенравным ребенком я была. Но тогда мы с Леонелью, по своему детскому эгоизму, нарочно дразнили и смеялись над своими няньками. Бывало, почувствовав свою вину, я садилась за урок или шитье, и Леонель меня уговаривала бросить занятие и сбежать куда-нибудь в дивный и отдаленный уголок старого дома, чтобы поиграть. И все же не любить ее было невозможно. Да и можно было не полюбить это чудесное, обаятельнейшее создание? Все в ней было замечательно, будто в какой волшебной фее – внешне она была очень привлекательным ребенком, которого все норовили потискать (как мне уже впоследствии рассказывали наши общие родственники), а в юности стала еще более хороша собой. Красота ее была даже не столь материальна – от общепринятых стандартов она была далека. Но ее легкость в общении, дружелюбие, веселый нрав располагали к себе людей, позволяли легко заводить друзей. Помню, я порой ревновала ее к ее новым эосским знакомым и часто плакала ночью в подушку, вспоминая наше общее детство. Если бы не те знакомства, изменившие ее взгляды, она стала бы одной из самых ослепительных дам нашего общества, я в этом уверена. Ведь куда там этим светским топорным модницам, грезящим о новых украшениях и платьях, до нее, блестяще образованной, остроумной, читавшей наизусть стихи и едва ли не целые книги! Мой милый друг, как часто я жалела о ней, сидя над детской кроваткой в бессонные ночи, как стремилась всей душой вернуть ее, но лишь мысленно поверяла ей, по привычке, как в старые добрые времена, свои печали и радости. О, никто, как она не мог понимать людей. И никто, теперь я, прожив долгую жизнь, уверена в этом, никто не понимал меня так, как она. Даже, к прискорбию моему, мой ныне покойный супруг, барон Ариэльский, не знал меня так, как знала мое сердце она.

Увы, бумага не может отразить всей моей любви и нежности к Леонели. Да и слог мой не так хорош, как мне казалось раньше. В любом случае, поверьте, что иного такого человечка, как она, более не могло существовать в природе. Да, я сожалею, что более плодотворно не потратила юности, а чаще отдавалась играм с нею, но все же я знаю, что не будь в моей жизни Нелл, мое детство было бы пресным, скупым и наверняка я сама была бы другим человеком. Я поняла это, когда ее не стало. Когда ее дерзкий смех затих навсегда, опустела ее полная друзей, стихов и картин комната, когда все стало серым и пустым. Эта пустота была невыносима и еще раз доказывала то, насколько цельной, насколько многогранной и законченной была ее душа. Меня ужасало ощущение остановившегося времени, а необходимость искать новых знакомых открыла для меня то, какими топорными, черствыми и пустыми кажутся люди по сравнению с ней. Для меня это был самый ужасный период жизни. Боль по Нелл не остывала ни на секунду, хотелось лишь одного – чтобы все оставили меня в покое и позволили предаваться скорби, но обстоятельства требовали действий, и приходилось что-то совершать, и каждое событие подчеркивало мне, как я без нее неполноценна, как привыкла к ее незримой поддержке, как естественно было для меня писать ей, рассказывать о своих тревогах, и как мучительно одиноко мне стало без нее. Я чувствовала себя потерянной, забытой в этом мире, сам мир стал для меня чужим и враждебным. Единственным лекарством было бы найти в нем Нелл. Но ее больше не было, не было! К счастью, именно в ту пору я встретила моего супруга, и наша нежная по-началу лишь дружба немного компенсировала мою утрату и смягчила боль по ушедшей подруге. Самой собой я стала лишь позже, когда стала женой и матерью, и вновь открыла для себя мир, свет, общество. Но об этом позже. Начало моей жизни полностью принадлежит одной Нелл.

Сейчас я не одинока, хоть многие мои друзья уже покинули мир. Меня окружают мои любимые дети, внуки и правнуки. Мой большой дом всегда полон гостей и смеха, и я среди них не чужая. Но что-то во мне меняется. Я становлюсь, наверное, все более сентиментальной и часто предаюсь воспоминаниям, хотя моя жизнь все так же полна и сожалеть мне не о чем. Но все же я часто, сидя в своей огромной, роскошной гостиной, которую создавала своими руками в первые годы своего замужества, среди гостей будто бы вижу ее лицо, ее острый насмешливый взгляд. И жажду вновь обнять ее, услышать ее голос, рассказать ей все, каждый мой день, каждую минуту. Рассказать то, что никогда никому не рассказывала, ведь лишь она одна поняла бы меня. И сейчас, когда я пишу эти мемуары, эту историю моей жизни, я пишу ее отчасти для нее. Мне хотелось бы, чтобы она сейчас сидела вон там, в том большом уютном кресле у окна, по своей привычке глядя на туманные горы. Я верю, что вскоре это осуществится. Я не знаю, сколько мне отведено. Быть может еще день, а может, долгие и долгие годы. Но как бы то ни было, мое сердце согревает вера, что там, за порогом иного мира, я вновь увижу любимые лица. И конечно же ее, милую Леонель».

(Дневник Паулины N, октябрь, год 860)

(Отступление. Этот и другие дневники баронессы, скончавшейся в 904 м году в здравии и трезвом уме, были ею завещаны Фелисии де S, от которой их получил я. Этим двум женщинам, столь разным по характеру и образу жизни, я бесконечно благодарен за их помощь в восстановлении истины и дальнейшем сохранении памяти о Леонель.

Ф.А.)

Как сильное бьется сердце! Немогу поверить, что это случилось только что и что я решилась на такое! Я даже незнаю с чего начать, мысли путаются… Все было так.

Я вышивала в своей комнате. Вдруг прибигает Нелл, вся взволнованая, раскрасневшаяся. Можно было бы подумать что она сейчас заплачет. Но у нее железные нервы, она никогда не плачет, чтобы ни случилось. Наоборот мне показалось, она сейчас взорвется от ярости. Я никогда невидела Нелл такой!

Она заперла дверь и подсела ко мне близко-близко. Зашептала чуть ли не в ухо, что я должна ей помочь. Я почти ничего непонила, Нелл говорила так быстро и так зло. Говорила, что «они» нарочна послали ее погостить у нас дома, чтобы она неузнала чего-то страшного. Я понила только что она очень пириживает за свою маму. Но когда она приехала ко мне, то сказала, что с ее мамой все в порядке… Впрочем это все отого что Нелл очень торопилась и говорила путано… Обещала что из дома напишет мне все в подробностях.

Мы дождались, пока тетушки Маргарита и Седна лягут спать и сами притварились, что спим. Но как только вся возня в доме улеглась, мы не медленно поднялись, на скоро оделись. Нелл ничего не взяла с собой. Меня непокидало ощущение какой-то тайны, это было так волнитильно! Мы шли по темным коридорам нашего дома, прислушиваясь, чтобы ненаткнуться на случайного слугу, будто какие загаворщики! Вышли в сад. Небо было затянуто облаками, месяца почти небыло видно, шумел ветер, да так что деревья шумели какбудто их мучали привидения! О было так страшно и так здорово! Мы прошли весь сад и вышли через заднюю калитку к полям. И тут я увидила всадника. Он стоял пачти незаметный под старой расколотой липой. Когда мы вышли он быстро подъехал к нам легкой рысью, я увидела, что на коне сидит мужчина!!! Я его никогда раньше невидела! Нелл пришикнула на меня что я должна молчать обо всем и утром сказать, что крепко спала, и неслышала, как она ушла. А потом вскачила позади мужчины в седло и они умчались так быстро и безшумно, что я могла бы поклясться что мне это приснилось. Боже! Нелл сбежала! Кто был этот мужчина? Наверное я сегодня не усну! Все как будто в книге какой! Нет, Нелл это чудо какое-то, с ней вечно случаются какието романтические вещи. Как ей это только удается? Интересно где она сейчас? Наверное в каком-нибудь заброшеном доме с этим мужчиной… Какбы я хотела это видеть! Я немогу дождаться! Она просто обязана расказать, каково это!

Бедняжка Нелл… Кто бы мог подумать что все будет так ужастно…. У меня сердце разрываеться оттого как она все описывает. Оказывается ее мама действительно серьезно заболела, а Нелл отослали ко мне чтобы она неузнала падробностей. Бедняжка, непредставляю что она сейчас чуствует… Не дай Бог когданибудь сталкнуться с подобным.

(Письмо Леонель д`F Паулине N, вложенное между страниц дневника последней)

Милая Лина,

Пишу тебе, моему самому любимому другу. Я бы так хотела, чтобы ты была здесь, чтобы я могла тебя обнять и рассказать все, как есть. Но ты так далеко… Выслушай меня, но сохрани все в тайне, а лучше, сожги это письмо, когда прочтешь.

Я представляю, что ты подумала, когда увидела что я уехала с Филиппом. Но я не могла покинуть дом твоей тетушки иначе. Когда мама послала меня к тебе погостить, я не придала такого значения той поспешности, с какой это произошло. Я так хотела увидеть тебя, милая моя, что совершенно не обратила внимания на многие вещи. Будь я капельку умнее, я бы поняла их смысл и конечно же, осталась бы… но что теперь попишешь… что случилось, того не изменить. Я только молю Богиню, чтобы с мамочкой все было в порядке.

Всадником был наш посыльный, Филипп, он приехал с письмом к тетушке Седне. Ты конечно же помнишь это, ты еще смотрела в окно и восхищалась, какой он хорошенький. Ты наверное не заметила, что его конь еле дышит, весь в пене и пыли. Филипп очень любит своих лошадей, и никогда бы не стал загонять любимца настолько. Значит, случилось что-то действительно серьезное, подумала я. Я сразу же побежала в конюшню, стараясь, чтобы меня никто не увидил, и отозвала Липпу в сторону, стала его расспрашивать. Он долго упирался и пытался даже вывести меня с конюшни, но я упорствовала и тогда он все мне рассказал…

Милая Лина, я никогда никому не рассказывала, но мне казалось, что между мамой и Липпой существовала какая-то тонкая связь. Где была она, там появлялся он, взгляды, жесты – никто другой, конечно, не заметил бы, но я очень хорошо знала маму, и что означают те или иные всполохи в ее глазах. И однажды, лазая в старом крыле, я увидела их прогуливающимися вместе. Я сразу же убежала, чтобы им не помишать, но мама все равно меня увидела. А вечером мы с ней разговаривали. Я многое поняла, многое стало для меня ясно, и то, почему она так часто плакала, и почему у нее всегда такое грустное лицо, и многое еще… Я никогда не знала мою мамочку такой, мне казалось, что, несмотря на отцову степенность и внешнюю холодность, их все же связывают какие-то чуства. Какой же я была дурой! Почему я такая дура и никогда не вижу главного? Я ненавижу себя за то, что обвиняла ее в том, что она меня не любит, ненавижу за все те мелкие детские обидки и дурацкие поступки, которыми расстраивала ее! Ненавижу! Если бы я только могла понять все это раньше, я бы каждую минуту угождала ей и выражала бы благодарность за все то, что она ради меня вытерпела и сделала.

И я была рада, что с Липпой она хоть ненадолго смогла быть счастливой, и получила ту заслуженную любовь и радость, которой не могла получить от отца за все эти годы.

Липпа рассказал, что мамой случилось несчастье. Она не боялась, что сможет убедить отца в том, что это его ребенок, но этот ребенок с самого начала причинял ей много хлопот, отчего она все это лето пролежала в своей комнате, не имея сил выйти в сад. И вот… (клякса)… она, должно быть, почувствовала неладное и потому-то так скоро отправила меня из дому. Сказав это, Липпа помедлил, словно решаясь, можно ли доверять, и, не глядя на меня, сказал, что худшее случилось, и теперь мама в тяжелом состоянии.

Ты понимаешь, что я не могла оставаться здесь ни минуты. Мы сговорились с Липпой и он подождал меня у задней калитки, как тебе уже известно.

К утру мы добрались до дома. Липпа просил меня потом вернуться и рассказать, как себя чувствует мама. Я видела, как ему хотелось отправиться к ней, но он, как слуга, не мог этого сделать. Мне было его ужасно жаль. Я тут же побежала к маме.

Она лежала в своей спальне, невероятно бледная, с запавшими глазами, волосы свалялись, лоб покрыт испариной. Она писала письмо, и, когда я вошла, как раз запечатывала. Отдала его служанке и мы остались вдвоем. Я не могу тебе пересказать всего, о чем мы говорили, всех чувств, которые я пережила. Бедная мама, невыносимо было видеть ее такой уничтоженной, такой усталой и больной. «Не осуждай меня, – говорила она мне, – потому что трудно противиться любви, и невозможно изменить себе». Но разве могла я осуждать ее? Разве могла я упрекать ее за желание испытать счастье? И теперь она умирала, и никто не мог, или не хотел ей помочь. Она держала меня за руку и утешала, хотя зачем было утешать меня? У меня впереди много рассветов и закатов, а она может не увидеть завтрашний восход! Хотя она заслуживает этого больше, чем я, и будь моя воля, я бы с радостью согласилась оказаться на ее месте. Она говорила мне: «Род моей матери уходит корнями далеко в прошлое, к самым истокам этого края. Много было на роду этом славных деяний, но много было и боли и страданий. И однажды случилось так, что легкомысленная девушка из нашей семьи разгневала некую лесную колдунью. И колдунья прокляла ее и все ее потомство, сказав, что каждая женщина нашего рода будет наделена редкой красотой и талантами, но их обладательнице они не принесут ничего, кроме горя. Нашей жизни многие будут завидовать, но жизнь эта будет чрезмерно кратка, а вслед за смертью придут несчастья, разящие близких.

И сколько я помню, – со вздохом говорила она, – так и было. О прабабке дошли лишь невнятные слухи, что она была весталкой, приехавшей с островов. Пылкая любовь привела к тому, что она нарушила сакральный для их жречества обет невинности. Спасаясь от наказания, которым, как известно, является смерть, она примкнула к цыганам и какое-то время скиталась с ними. Но в одном из городов ее узнали и схватили. Неясно было и то, почему вместе с ней были повешены несколько цыганских девушек. Впрочем иначе вряд ли история какой-то цыганки сохранилась бы в памяти, а бабка была еще мала, чтобы помнить.

Бабка путешествовала вместе с цыганским табором. Мне рассказывали, что в ту пору все песни в придорожных харчевнях пелись лишь о ней. Дерзкий и своенравный характер, совершенная стать, кошачья гибкость… Она пленяла многих, даже слишком многих. И один из влюбленных в нее выкрал ее и увез в свой дом. Он держал ее как узницу, хоть и не жалея сил, чтобы скрасить ее заточение. Чудом ей удалось бежать и вернуться к своим, и тогда она была уже в тягости. Ее вновь обретенная свобода не длилась долго. Этот человек нашел ее, преследовал и, увидев ее с ребенком на руках в обществе одного из мужчин семьи, которого он принял за возлюбленного, приревновал и пришел в ярость. Спустя несколько дней он ворвался в палатку, где ночевала семья, убил бабку, того юношу и едва не зарезал и маленькую маму, когда его схватили. Наутро его повесили на суку осины, и табор двинулся дальше. В одном из ближайших городов осело одно из семейств и в нем-то и воспитывалась моя мать.

К матери судьба была добрее. Приемные родители-цыгане ничем не стесняли ее свободы, позволяя выбрать самой свою судьбу. По меркам того времени и тех суровых нравов это было неслыханным для закоснелого города случаем. Она вышла замуж по любви и они с моим отцом прожили годы благополучно и счастливо, растили меня в согласии и ласке. Но, когда мне не было и десяти лет, она погибла, попав под несущуюся колесницу вельможи. Мы с отцом остались жить вместе.

И на мою долю досталось много песен и славы. Зная историю нашей семьи, я твердо решила не выходить замуж. Я отвергала каждого, кто бы ни приходил. Чтобы отвадить женихов, я высмеивала их на площадях, оскорбляла их и заставляла их делать глупости. Но оттого желающих получить меня не становилось меньше. Оставались упертые, упрямые, пораженные любовным недугом, которые исполняли мои желания на лету. Среди них был и твой отец. Не самый богатый, не самый привлекательный, он был каким-то родственником моему отцу и как приехал, так и поселился в нашем доме. Я ненавидела его приставания, его сальные взгляды, когда он садился за стол. Не знаю, с чьей руки поползли слухи, что он мой любовник, но горожане стали неприязненно и косо смотреть на меня. Узнав об этом, я велела отцу выгнать его, и тогда он поселился неподалеку в маленьком домике, и по утрам часто маячил на балконе, пытаясь привлечь мое внимание. А потом случилось это несчастье… Загорелся один из сараев на улице, пламя быстро пожирало деревянные дома. Это случилось ночью, возможно от не потушеной свечи или выскользнувшего уголька… Погибло несколько семей. Моего отца завалило балками и я, кружа вокруг горящих руин, слышала, как он воет от боли, пока не затих навсегда. У меня не осталось ничего, утром я сидела на тлеющих развалинах в одной рубашке и не знала, что же может быть дальше. Жизнь, такая спокойная и налаженная, оборвалась. Я любила отца. Он был весел, добр, часто шутил и пел… Живя вместе, мы так срослись, что без него представить себя я уже не могла. Да ведь я ничего и не умела, кроме как шить и плести кружева от безделья. О, в тот день многие вспомнили мне обиды, а девушки, завидовавшие мне, приходили посмеяться и, издеваясь, кричали мне – неужели наша гордячка Мина станет одаривать красотой нищих, чтобы добыть хлеба? И тогда появился твой отец…

Он вел себя как настоящий рыцарь, убеждал, что сможет позаботиться обо мне, что я могу остаться у него, пока не налажу свою жизнь. Он все просчитал, прекрасно просчитал. Он заваливал меня подарками, покупал самое дорогое и вкусное, постарался разорвать все мои дружеские связи… Одним словом практически утвердил меня в качестве своей жены. Подарки, которые он делал, тяготили меня, ведь я знала, что их нужно будет отдавать. И чем больше он для меня делал, тем тяжелее я себя чувствовала. И наконец, вместе мы прожили не один год, и я привыкла к нему, и мой план о том, чтобы самой встать на ноги и, расплатившись с ним, уйти в свою жизнь, все отдалялся и казался мне все более невыполнимым. Время от времени он просил моей руки, и я неизменно отказывала ему. Но однажды он начал давить на мою вину, на те поступки, которые он совершал для меня, хоть я их и не просила. В ту ночь в своей комнате я плакала и жалела, что не сгорела вместе с отцом и своим прошлым. А наутро я согласилась стать его женой. Он к тому времени стал довольно известен в торговом мире, обзавелся деньгами, мы зажили на широкую ногу и купили это самое имение. Правда, уже тогда жилой была лишь часть дома, и мне так и не удалось восстановить разрушенное крыло и запущенный сад. С тех пор я и не выезжала никуда. И только когда я узнала, что жду ребенка, в памяти всплыла старая история. И чем ближе приходил срок, тем сильнее я мучилась. Я была уверена, что не переживу родов, но больше всего я сожалела о том, что ребенок, которого я ношу, так же обречен разделить эту проклятую судьбу. У меня была лишь одна надежда, что будет мальчик и судьба сжалится над ним. Но родилась ты».

Она многое рассказывала мне в эту ночь, держа меня за руку. Рассказывала каждый свой день, каждую мысль так, будто мы уже не увидимся. Она просила меня никогда не выходить замуж и я поклялась ей в этом. Потом пришли служанки с бинтами и лекарствами. Мне сказали, чтобы я пока отдохнула от дороги, и вот я пишу тебе, пока мне нечем убить время. Извини, что получилось так много, но я сейчас не знаю, что мне делать. И я очень волнуюсь.

Мне еще нужно пробраться к Липпе. Поэтому я целую тебя, милая Лина. Надеюсь, мама скоро поправится и я вернусь к тебе.

Твоя Нелл.»

(Письмо Энея д`F его супруге Кармине, нераспечатанное по причине смерти адресата.)

(Отступление. Эней д`F скоропостижно скончался через два года после смерти Леонелл, получив простуду во время перегона торгового каравана из приморской провинции в центр страны. Болезнь была настолько скорой и тяжелой, что он не сумел оставить завещания или иным способом распорядиться имуществом. Все его внушительное состояние, возросшее за последние два с половиной года, было передано государству. Я же состоял в составе судейских, расследовавших это дело на возможность убийства. За небольшую сумму мне удалось выкупить все личные бумаги и семейные архивы, не имевшие никакой ценности ввиду отсутствия каких-либо заинтересованных в них родственников.

Ф.А.)

Здравствуй, возлюбленная моя госпожа Кармина.

Мне прискорбно слышать тяжелые вести о твоей болезни. Я сожалею, что Господь так скоро взял нашего наследника, о котором мы с тобой столько мечтали. Не печалься, ибо мы должны смиренно переносить нашу долю. Надейся, возлюбленная госпожа, что милостивые небеса пошлют нам своего ангела в утешение и твое благостное чрево вскоре возрадуется.

К сожалению, дела не позволяют мне сейчас покинуть Селестиды. Увы, но судно, которое должно было доставить в Александрий груз специй и полотна, затонуло в время шторма. Это серьезный урон нашему благосостоянию, ведь я так много средств вложил в эту экспедицию и товары. Если в ближайшее время я не смогу расплатиться с долгами и возместить хотя бы немного от того ущерба, что нанесла нашей семье эта катастрофа, нам придется признать себя банкротами. А это значит, что нам придется продать наши вещи и, может быть, даже имение. Но, к счастью, я ожидаю прибытия Октавиана из Ариэля, его кампания должна принести нам достаточную выгоду. Так же не стоит забывать и об Юстиниане, ты наверное помнишь его, возлюбленная госпожа, еще совсем молодой юноша, но весьма талантливый и с чудесной деловой хваткой. На днях я получил от него письмо с очень выгодной информацией. Это так же должно помочь нам отвоевать пожранное неразумной природой.

Милая моя госпожа Кармина, ты не представляешь глубины моего отчаяния, что в эту минуту я не могу присутствовать подле тебя. Но надеюсь, что ты понимаешь, что все, что я делаю, я делаю ради нашего благополучия. Я желаю тебе скорейшего выздоровления, пусть Господь осенит тебя своей милостью.

Любящий тебя, твой супруг

Эней д`F.

Приписка: Я весьма огорчен твоим желанием лишить Леонеллу супружеского счастья. Я надеялся, что ты подаришь мне большую семью и в моей старости вокруг меня будет резвиться множество милых детишек. Увы, моим мечтам не суждено было осуществиться, и я полагал, Нелл вознаградит меня вдвойне. Мне горестно слышать, что старая глупая сказка в твоих глазах весит много больше пережитого нами блаженства. Что ж, ежели таково твое желание, я беспрекословно подчинюсь ему, хоть мне и печально слышать это.

(Дневник Паулины N ноябрь, год 860)

Сегодня гуляла в лесу. Дошла до старой мельнецы. Я очень люблю это место, мне кажется, что там живут феи. Вокруг заброшеного колеса уже разраслись травы и камыши, летом все белое от цветувщих кувшинок, а множество бабочек садятся на не большой илистый островок по средине речки. Сейчас конечно уже нетак красиво, деревья пожелтели и облитают, трава пожухла. Но я все-равно люблю это место.

После обеда мы с тетушкой Ритой играли на лютне. Ее чтото безпокоит, а раз я слышала, как она говорила тетушке Седне, чтото про семью Нелл.

Нелл мне совсем непишет. Прошло уже больше недели с того письма. Надеюсь с ее мамой все в порядке. Да, когда ты читаешь о таких вещах в книжках, это одно и совсем другое – когда чтото подобное происходит с твоими близкими. Например раньше мне казалось, что уж если ты вышла замуж, то все должно быть хорошо. Мы с Нелл часто говорили об этом. Нужно все силы отдавать семье, заботиться о муже и о детях как о себе… Это все так идеально… А если выполнять обязанности не приятно? Нам же ненравится слушать, когда тетушке Рите приспичит почитать морали, хоть мы и обязаны это делать. Что тогда? Пытка до конца дней? А если муж окажется не приятным человеком? Ведь он необязан оказаться таким, как мы мечтаем. А если он незахочет выполнять свои обязаности так же как мы? Ведь тогда и самой семьи небудет… Но ведь невыйти замуж нельзя. Это традиция, пусть глупая и ненужная, но все так делают и вряд ли есть возможность избежать этого. Ну разве что стать такими как тетушка Рита, на которой никто не женился, потому что жениться на тетушке Рите – ну это лучше сразу прыгнуть в чан с кипятком.

Весь день идет дождь. Читаю книгу которую дала тетушка Рита. Кто только пишет такие занудные книги? Наверное тетушка Рита решила выдать меня замуж, иначе несталабы подсовывать мне такие дурацкие книжки о правилах поведения жены и матери. «Если вы стали матерью…» – вот прям шла-шла на кухню, и вдруг – бамс! – и я матерь! Ой, что делать? Конечно, читать «Кодекс правил…»!!! Почему здесь нет Нелл? Тогда бы мне непришлось изоброжать из себя дурочку, увлеченную «Кодексом правил..» Мне кажется тетушка Рита побаивается Нелл, и поэтому ничего неможет поделать, когда мы делаем все не так как она хочет. Она и меня недопекает так когда Нелл рядом.

«Если ребенок рожается попкой вперед…» – может быть тетушка Рита сама нечитала эту ужасную книгу? Тут так красочно описывается, как он рожается и что надо делать, но при этом ни дай Бог на прогулке у тебя развяжится чулок и ты припаднимешь юбку его поправить! А уж если ты скажешь слово «жопа», то тетушку Риту кондрашка схватит. Почему нельзя говорить «жопа»? Есть слова на много хуже и отвратительнее, например, «убийство», «обман».

Сегодня пришло письмо от Нелл. Ее мама умерла. Вот почему она так долго неотвечала. В письме она сказала что скоро приедет ко мне. Я незнаю что делать. Мне еще неприходилось иметь дело с кемто в таком горе и я незнаю, как бы необидеть ее случайно. Как все грустно…

Почему меня никто нелюбит? Ведь я уже давно не ребенок! Время все идет и идет, я станавлюсь старше, а любовь все неприходит? Многие девочки ище раньше моего начинают гулять с парнями и навирника уже давно поциловалесь, а я даже незнаю, как это. Почему мне так невезет? Они совсем необращают на меня внеманея, даже когда мы все вместе играем во дворе, они выберают других девочек, а я всегда остаюсь одна, или они делают это из адалженея. А ведь я лудше их, я и красивие, и умнее, я пишу истории, а те девочки навирника неумеют писать воопще. Прашло ище одно лето, и ничиво неизменилось… Тетушки только хвастаються что у них много ротствинников, а приизжают только всякие старухи и их чванливые девчонки, и никогда не приизжают парни. Впрочим есле и приизжают, тетушка Рита всигда ведет себе так, чтобы они ко мне ваобще неподходили. Канешна же так я никогда неиспытаю любовь…

Нелл приехала. Вид у нее ужастный но ее можно понять. Впрочем она каквсегда удивляет меня. Я думала что она будет подавлена или грустная, а вместо этого она зла, как тигр. Сразу прошла в свою комнату, заперлась. Я боюсь идти к ней. Ее отец разговаривает с тетушками в гостинной. У него такой подавленый и растеряный вид. Наверное мне лучше пойти погулять, чтобы никому немешаться. Знаю Нелл – еще грянет буря!

Когда я вернулась с прогулки, тетушки уже ждали меня. Тетушка Рита сказала что для того чтобы смягчить боль утраты, господин Эней хочет увезти Нелл в Эос и там заняться ее будущем. Он очень разбит смертью госпожи Кармины и вся его нежность теперь сосридоточелась на Нелл – так объяснила тетушка Седна. Но чтобы Нелл не грустила они предлагают мне сопровождать ее в поездке. Мне даже неверится! Не ужели я поеду в Эос? Конечно было бы лучше если бы тетушка Рита неехала с нами – она на верняка постарается испортить нам с Нелл все лучшие моменты. Но все равно это так здорово – оказаться в столице, где так много молодых и красивых юношей, не то, что в нашем захолустье! В нас с Нелл обязательно влюбятся два молодых дворян – ах, вот здорово, если бы они оказались близницами! Они будут писать нам письма, а мы с Нелл будем тайком передовать их друг другу!!!

Главное чтобы Нелл поскорее утешилась. Мне больно видеть ее такой.

Но мне надо идти собираться и проведать Нелл – мы с ней еще неуспели даже словом перекинуться. Так что, милый дневник, до скорого!

(Письмо Маргариты, кастелянши N, к Августе Сильвии, 16 ноября, год 860)

(Отступление. История этих писем оказалась долгой и причудливой. Августа Сильвия, мелкая провинциальная дворянка, была детским другом кастелянши Маргариты. Их матери так же дружили между собой, поэтому неудивительно, что у них была вначале одна кормилица, а затем их обучал один и тот же учитель. Августу Сильвию рано выдали замуж, и она уехала в дальний эосский уголок в дом своего мужа. Кастелянша Маргарита так никогда и не вышла замуж. Близким, в частности, своей сестре Седне, она объясняла это своей высокой добродетелью и скромностью. Впрочем, мне приходилось с ней встречаться, и мне больше кажется, что виной тому ее склочный и непреклонный характер. Что касается писем кастелянши, то они пролежали в письменном ящичке Августы Сильвии с того дня больше четверти века, пережив своего адресата, которая была уже немолода и к тому же слаба здоровьем. Многочисленные дети, чей выводок едва умещался в довольно скромном жилище, не замедлили занять комнату матери, едва она испустила дух. Все ее вещи, которые не приглянулись новым обитателям комнаты, перекочевали на чердак. И лишь спустя лет двадцать ее юные правнуки, играя на чердаке, нашли эту лаковую шкатулку и, желая взломать ее хитрый замочек, принесли ее в дом. Их родители, мельком проглядев зажелтевшую и пыльную переписку, решили, что она не имеет никакой ценности, и вернули ее владельцам. Письма принял один из внуков баронессы Паулины. Он так же не знал, что с ними делать, фамилия госпожи Маргариты не говорила ему ничего, хотя принесшие их настаивали, что женщина эта является ему какой-то родственницей. Другие из его фамилии так же не признали покойную кастеляншу. И только спустя добрых два года кто-то случайно показал эти письма самой баронессе Паулине. Я представляю ее изумление, когда она увидела их. Мы с ней поддерживали дружеские связи все это время, и она написала мне тогда письмо, где рассказывала, как неприятно ей было перечесть их. «Я никогда б не подумала, что тетушка Рита на самом деле так ненавидела Нелл, – цитирую ее письмо. – Я была уверена, что она злится на нее в шутку. Ведь на Нелл нельзя было злиться – такое это было милое дитя. Впрочем, даже подруга тетушки Риты в своих обратных письмах не раз писала ей, что не верит, чтобы ребенок (о, мы все для них были еще детьми, подумать только!) мог быть настолько злым и испорченным. Я сама никогда не видела этой дамы, Августы Сильвии, но мне она представляется весьма приятной женщиной. Я была поражена, узнав, какое количество детей она сумела вырастить и прекрасно воспитать. Поэтому я склонна думать, милый мой друг, что она хорошо разбиралась в детях». Сам же лично я смог ознакомиться с ними уже после смерти баронессы, когда по ее завещанию они перешли Фелисии, а затем мне. Впрочем, к тому моменту от доброй полусотни писем уцелело не больше десятка – лишь баронесса Паулина сумела позаботиться о них должным образом. Остальные же не считались со старыми бумажками и позволили большинству писем бесследно пропасть, послужить бумагой для растопки или обертки продуктов. Вот так, жестоко и совершенно естественно истиралась и вымарывалась из живой жизни память об ушедшем человеке. Так некогда волнующие и тревожащие мысли были оценены как старинный хлам и исчезали в небытие, весело потрескивая в пламени каминов, согревающих живых.

Ф.А.)

Здравствуй, дорогая Августа.

Как твои дела? Как поживает маленький Септимий? Надеюсь он поправился от лихорадки? Как ты только успиваешь за ними всеми следить? Я тебе порожаюсь! Да, удивительно видить в это время такую удивительную женщину как ты. Столько детей, и ты каждого успеваешь обслужить! Сейчас все стримитильно катится в пропась, и женщины измельчали и опустились. Совершенно забыли и стыд, и приличия, и традиции!

А помнишь, как было в наше время? Конечно и тогда были похатливые кошки вроде Мирины, но вцелом общиство не было таким гнустным и развратным. А сейчас я чем больше смотрю, тем больше меня возмущает, что все стремится к тому, чтобы выстовить свою стыдобу напоказ. Ты не поверишь, дорогая, но я слышала, некоторые даже кичатся тем, что совершают совакупление. И чем больше они это делают, тем больше хотят, чтобы их ценили за это. Мне пришлось на днях уволить одну такую девку из своего дома. Помнишь, я рассказывала тебе о ней – это та самая Помпея, которая так чудестно готовила мне по утрам кофе. Мне так трудно было это зделать, я привыкла к ней и никто неумел готовить так хорошо, как она. Но знаешь, она ведь пол-года как вышла замуж, и все у нее не было детей. Я спросила ее, отчего так, может быть, мне следовало бы дать ей денег, чтобы она съездила отдохнуть и поправила свое женское здоровье. А представляешь… ох, мне даже написать это стыдно! Эта мерзавка, не таясь, рассказала мне, что нарочно пользуится ведьминским отваром, поскольку, видители, ей еще хочится пожить в свое удовольствие! И как только ее муженек не избил ее за такие слова? Впрочем, он такая размазьня, что неудивительно, как согласился на это. И я ее уволила. Клавдия готовит кофе на много хуже Помпеи, но я должна была показать своим служанкам, что в моем доме будут служить только благорозумные и добрадетельные девушки.

Ах, Августа, у меня такое горе! Вдобавок к этому ужастному кофе… Неделю назад сканчалась Кармина, та самая приблуда. Представляешь, ее муженек, он всегда был такой тряпкой, таким не собранным, таким безатветственным, что даже не прислал не то, что бы приглошение на похароны, но и самого известия о ее смерти! И тут приезжают они оба – он и его дочка, и сообщает, что вот, мол, умерла Кармина, все скорбят и так далее… Я хотела было ему высказать, что так дела неделаются, но что ему, дураку, объяснять? Все равно так туп, что не поймет ни чего.

Нет, ты не подумай, что я собераюсь скорбеть по ней. Она никогда мне не нравилась, и ты знаешь, что я всегда стыдилась, что она являится в какой-то мере моей родствинницей, хоть и очень дальней. Сама такая же безответственная, как и ее муж. Вульгарна до мозга костей. Впрочим, что можно взять от дочки купчишки, да еще такой, какая сама по своей воле незамужней пять лет жила под одной крышей с мужчиной? И только потом, видимо, для сокрытия стыда, вышла за него. Нет, дорогая, горе мое заключаится в том, что… Я так возмущина, что не смогу даже объяснить это!

Одним словом, приехал Эней со своей дочкой и говорит, мол, вот теперь у него никого неосталось и Нелька у него единствинное счастье… Ну ты знаешь, каким балтливым может быть этот обармот. в общем, собрался он ехать в Эос, пристраевать свою дуреху, и заодно предложил и нашу взять с собой. Я только, конечно за – ведь нельзя всю жизнь держать на своей шее Паулину? Она и без того туповата, и не немного, а на всю голову. Одни сказочки в уме и поигрушки, а все из-за этой кошкиной дочки Нелл! Конечно же, я соглосилась – чем быстрее наша найдет себе мужика, тем скорее мозги поправит. Да и непридется вечно за ней ходить, как за маленьким ребенком. Но мне предется тоже ехать с ними!

Нет, я конечно могла бы отказаться… Но ведь тогда этот нытик начал бы обвинять меня в жестокасердии и так далее… Да и отпускать нашу дуреху, которой кто хочет, тот и верти, с такой прошмандовкой, как Нелька – это значит, что они там пустяться во все тяжкие… В общем, посочуствуй мне, дорогая. Придеться мне поехать туда. И терпеть эту мерзавку и ее пакости. Как же я ненавижу ее! Настолько избалованный, испорченный, распущенный ребенок, самый мерзкий ребенок, что мне только доводилось видить. Ты бы знала, с каким презрением эта мерзавка все время смотрит на меня, как дерзко и грубо отвечает. Будь я ее матерью, я бы приподала ей несколько хороших уроков! Она еще вдетстве была такой же нахалкой – ни слова почтения, мать ей ни привила ни каких хороших манер, не послушная, грубая, шумная. Все время смееться в голос, как публичная девка. Но тогда она была ребенком и еще можно было сносить это. Но сейчас она уже давно не ребенок, а продолжает вести себя так же, но все болие изащренно, все болие подло придумываит, как бы ей высказать свою злобу на все, что непохоже на нее. Ничего, мое сердце возрадуится, когда она выйдет замуж. Надеюсь, Эней подыщит ей такого мужа, какой бы выдриссировал ее и показал ей ее настоящее место!

Ох, Августа, дорогая, от всех этих периживаний у меня начинаит болеть серце! А мне еще нужно заставить свою дуреху собрать вещи и проследить, чтобы она ни чего не забыла. Так что я тебя целую, дорогая.

До скорой встречи, твоя Маргарита.

(Дневник Паулины N, ноябрь, год 860)

Мы всетаки уезжаем.

Мне сейчас стыдно что я тогда так глупо обрадовалась этой поездке. Я никогда несмогу стать даже на капельку умной, как Нелл – она все замечает. Действительно ехать в богатый и шумный город для того чтобы выходить в свет, плясать на празднествах и улыбаться тогда, когда госпожа Кармина едва упокоелась в могиле, и мне представляится низким и грубым. Она не однократно говорила об этом отцу, но он ее неслушает. Кажется, у него вся голова забита только этими судами с корицей. Еще тяжелее то что Нелл обещала матери невыходить замуж и непокидать этого края. А теперь ей придеться нарушить свою клятву. И все изза какой-то корицы и потому что господин Эней нехочет оставлять ее одну в имении. В конце концов, Нелл могла бы остаться жить у нас, пока он не решит свои дела… Но эти взрослые… Они всегда считают себя умнее и правее только от того что старше! Даже если у них мозгов, как у тетушки Риты. И потом Нелл ненравится, каким ее отец вернулся из Селестиды. Она говорит, что его бутто подменили, и он ведет себя с ней както по другому, бутто притваряется чегото ради. Странно слышать об этом. Ведь ее отец такой безхитростный и простой человек что иногда несложно понять, о чем он думает…

(Письмо Аркадия N Энею д`F (из деловых бумаг, полученных после смерти последнего) 12 ноября, год 860)

Здравствуй, Эней.

Приношу свои соболезнования ввиду смерти достопочтенной госпожи Кармины. Воистину прискорбно, что она покинула тебя в такую трудную минуту. Наша гильдия скорбит о такой невосполнимой потере.

Однако сейчас не время предаваться унынию и скорби. Настало время для решительных действий, требующих от всех нас максимального внимания и сил. Постарайся взять себя в руки, дружище. Заканчивай скорее с похоронными делами и скорее возвращайся в Эос ― ты крайне нужен здесь. Ты и сам неоднократно говорил, что семья ни в коем случае не должна быть помехой твоей жизни и делам. Поскорее приезжай, я обещаю тебе организовать все необходимое, чтобы поднять твой боевой дух. Я даже обещаю тебе знакомство с одной очаровательнейшей особой, которая с удовольствием скрасит твое одиночество. Ты же такой творческий человек, тебе ни в коем случае нельзя киснуть и вариться в повседневных проблемах ― они убивают кого угодно, а уж поэтов вроде тебя в первую очередь.

Аркадий.

(Письмо Аркадия N Энею д`F (17 ноября, год 860)

Здравствуй, Эней.

Я предупреждал тебя о последствиях, но ты меня не слушал! Немедленно приезжай в Эос. Кадм и его клан прибывают уже завтра. Я постараюсь оттянуть переговоры, чтобы ты успел приехать хотя бы к их середине. Сильвиев свалила лихорадка, обоих, на Марка рассчитывать не придется ― он хоть и соображает, но говорит нескладно. А люди Юстиниана прибыли только сегодня и наверняка не успеют подготовиться.

Ради Бога, прекрати истерику! Возьми себя в руки! В самом деле я проклинаю небеса за то, что они забрали госпожу Кармину ― это был единственный человек, способный организовать тебя и позаботиться о том, чтобы эти чертовы бытовые обязанности тебя не касались. Черт побери! Ты позволяешь кучке старых дев и неразумных девок вертеть тобой как угодно! Из-за какой-то ерунды мы можем упустить такое выгодное дело! А то, что ты писал о своей дочке ― это отличная мысль. Ты просто обязан показать ее гильдии. Ее симпатичная мордашка сможет сделать больше, чем самые сладкие увещевания Юстиниана. Да даже если она и не пригодится нам на переговорах, ты, как ты верно рассуждаешь, скорее найдешь ей подходящую партию среди эосских толстосумов, чем в провинции. Не обращай внимания на ее капризы ― как только она увидит ювелирные и портняжные лавки, все пройдет само собой. Что касается цыганской сказки, я тоже считаю, что не стоит придавать ей значения. В конце концов госпожа Кармина прожила прекрасную и долгую жизнь, не изведав нужды и печалей, и тем самым доказала всю глупость этих деревенских предрассудков.

Я надеюсь увидеть тебя в самом скором времени. Иначе ты сам знаешь, чем это может кончиться.

Аркадий.

В разрушенной башне на берегу моря жила злая колдунья. Ночами она устраивала свои бесовские сборища и плясала бесстыдно вокруг костров. И тогда, предчувствуя беду, жители маленьких деревень запирали свои дома и собирались семьями, чтобы отвадить дьявольское колдовство. Но проклятая ведьма все равно спускалась к ним и питалась кровью убитых младенцев. И плакали несчастные матери, и мужчины собрались, чтобы положить конец бесчинствам ведьмы. Они двинулись с кольями и вилами на ее нечестивое жилище, и она встретила их на пороге, смеясь и тряся нечесаными космами. «Глупые людишки, – насмехалась она, – чего вы хотите добиться? В своем невежестве вам никогда не понять истины! Ни один из вас не станет таким, как я!» «Подобные тебе должны исчезнуть с лица земли!» – крикнул смелый юноша и бесстрашно вонзил вилы в мерзкое тело ведьмы. Крестьяне сожгли проклятую башню и нечистые книги, а саму ведьму разорвали на куски и бросили диким зверям.

Эотинская сказка.

(Из опубликованных воспоминаний Паулины N, баронессы Северного Ариэля. Год 902.)

Печаль и озлобленность моего милого друга немало омрачили и мое восприятие этой поездки. Но все же до сих пор я вспоминаю это путешествие как одно из самых незабываемых в моей жизни. Настолько же сильным и радостным, пожалуй, было только свадебное путешествие с моим покойным бароном, когда мы покинули Эос, тяготивший меня, и переехали в Селестиду, в тот самый дом, где мы с детьми живем и поныне. Но тогда я была так наивна и неискушенна, что все казалось мне замечательным. И повозки, разукрашенные алой и белой красками, встречавшиеся по дороге. И корчмы, где мы останавливались на ночь, с их ласковыми фонариками и уютными очагами, возле которых мы с Леонель засыпали, обнявшись. И сама еда, которой мы угощались, в искристых лучах моей фантазии казалась пиршеством богов.

Когда скончалась тетушка Седна, мне, тогда уже замужней и имеющей своего первенца, пришлось отправиться той же дорогой, чтобы разобраться с фамильными документами. И с каждым поворотом я разочаровывалась все сильнее – дорога осталась той же самой, но я сама изменилась. Все те же припорошенные снегом тополя, ползучий кустарник, избитая и тяжелая дорога. Харчевни показались мне грязны и темны, огонь недостаточно сильным, поскольку и тогда стояли морозы, и крестьяне берегли уголь и хворост. Еда была простой и безвкусной… Одним словом, я разочаровалась в своих давних воспоминаниях и вновь признала себя глупой, неразумной девчонкой – ведь Нелл тогда сразу же, думается мне, увидела всю незамысловатость и убогость нашей поездки.

Если вы заглянете в Эос, в этот дикий уголок мира нынче, то увидите совершенно иной город. Все изменилось. Изменения эти произошли благодаря одному необычному обстоятельству.

С давних времен на территории эосского княжества жили два народа. Один из них жил на побережье, там, где впоследствии возник и расцвел город Эос, прекрасный, как утренняя заря, в чью честь он был назван и создан с алыми башнями и багряными флагами. Этот народ жил земледелием и рыболовством, привычный к шумным празднествам урожая, к веселым песням, к танцам и играм, что и теперь можно увидеть на фресках в театрах и амфитеатрах этого древнего города. Правил этим народом совет старейших жителей, состоящий из мужчин и женщин, выдающихся своим опытом и умом. Народ этот ни в чем не нуждался, и поэтому в крови его жителей было заложено желание свободы и открытость перед всем миром, честь и достоинство, а его верой была вера в богиню Седну, повелительницу всех плодоносящих сил, приходящую благословить рыбаков в виде рыбки, а жнецов – в виде жаворонка.

Другой же народ жил в северной части долины, где вздымаются высокие горы, земля скудна, а море непригодно к мореходству. Эти люди занимались скотоводством, путешествовали с места на место и сражались племя с племенем за те немногочисленные пастбища, что у них были. Необходимость постоянно заботиться о пропитании сделала их суровыми и негодными к веселью. Среди них не было обычаев петь и плясать, их празднества и почести богам выражались в виде застолий, поражающих своим размахом, когда убивалось количество животных, превосходящее нужды племени. Постоянные войны и то, что пастушеством занимались исключительно проворные и сильные мужчины, привело к тому, что женщины стали главным доходным товаром между горными племенами. Их продавали, обменивали на скот и берегли так, что никто никогда не должен был их видеть. Владельцы этих живых сокровищ ревниво берегли их от чужих взглядов и рук. В одно время женщины для них стали таким богатством, что самый богатый и выдающийся муж племени имел целый дом женщин, работавших на него, а он приходил поглядеть на них, как скупой приходит полюбоваться деньгами в своей сокровищнице.

Со временем эти два народа разрослись и стали жить бок о бок, перемешались, но жили каждый по своим привычкам. Но однажды случилось так, что огромные волны погубили все поля и разрушили дома народа моря. И тогда народ гор спустился вниз со своими стадами и занял обезлюдевшие места, восстановил порушенный город и поставил над ним своего правителя-патриарха. С того года Эос и начал свою историю. Бывшие скотоводы быстро переняли привычки людей моря, но остались верны своим традициям. А многие из людей моря, взяв корабли, ушли жить на острова, поскольку новые порядки запрещали их женщинам занимать общественные должности, в том числе, поклоняться и служить богине Седне. И жрицы так же ушли, взяв статую своей богини. А новые поселенцы поставили в ее храме статую бычка и поклонялись ему.

Эос, который я увидела, подъезжая в тряской повозке к его стенам, тогда еще не был таким просторным, как сейчас. В то время городом считалась лишь небольшая площадь за белоснежными крепостными стенами, сравнительно небольшой участок, застроенный храмами, виллами дворян и привилегированного сословия. Купцы же, гильдии, лавки, бани, театры, многочисленные площади считались пригородом. И лишь значительно позже, когда я уже жила в Селестиде, а князь Юстиниан, правление которого я застала лишь своей краткой юностью, отошел от власти, и княжество наследовала его дочь, царевна Кира, город был расширен и обновлен. Новые стены обняли застроенные земли, новые порты открыли возможности торговли, поднялись новые церкви и административные здания, появилось множество возможностей для творчества мастеров того времени – тех чудесных творцов, имена которых вы все прекрасно знаете, и которые будут восхваляться еще долгие годы. Эти последние годы царствования князя Юстиниана и отчаянная борьба амбициозной и волевой княжны за власть и были декорациями моей юности. Именно эти несколько лет, предшествующие правлению Киры, шла ожесточенная борьба за господство над умами среди двух крупных правящих партий. Одна из них состояла из свиты предшественника Юстиниана, князя Антония – это все были люди знатнейшие, главы влиятельнейших родов княжества, родовитые и богатые. Другие же поддерживали князя Юстиниана и впоследствии его дочь Киру, и были они все пришельцами с островов, теми самыми детьми моря. Их было количеством много меньше, чем консерваторов, но в народе они пользовались уважением за свои благородные поступки, свою открытость и честность. Были среди них и богатые люди, нажившие состояния на морской торговле, в которой они закалились за века существования в море. Эти впоследствии оказали царевне многие услуги и помогли удержаться на троне.

Словом, в тот момент шла напряженная борьба между представителями старого и нового порядка, между островитянами и горцами, между традиционным укладом и новыми гуманистическими веяниями. И если в отношении традиций и устоев решить нельзя было, то город претерпевал значительные изменения в своем устройстве.

Так вот город, который я увидела, город древний, скованный старыми порядками и привычками, был узким и тесным. Дома, многоэтажные, едва не смыкавшиеся вверху, тянулись вверх, перебрасывались бельевыми веревками, деревянными мостками, так что порой проще было с верхних этажей перейти в другой дом, чем спускаться по лестницам. Вы и сейчас можете увидеть в центре города эти тесные кварталы, перегороженные заплетенными плющом стенами, с темными колодцами-площадями в центре, с маленькими фонтанчиками и апельсиновыми садиками. Эти изукрашенные мозаиками и фресками дома, прячущие внутренние дворики, эти битком набитые всякой всячиной рынки с их полосатыми шатрами над лавками, с тысячами редкостей, с ароматами далеких стран, с колоритными персонажами, запечатленными в шедеврах литературы того времени. Это был тесный, шумный и пленительный мирок. Мирок, в котором по улицам ходили в основном мужчины, а женщины сидели за тяжелыми дверями, нянча детей и появляясь лишь в занавешенных паланкинах и в сопровождении слуг, изукрашенные так, чтобы показать достаток содержащего их мужчины. Это был и мой мир тоже. И хотя я всегда одобряла поступки царицы Киры, порой я вспоминаю и тоскую по прежнему миру. Но тоскую не с сожалением, но с той тоской, какая бывает, когда мы обращаем взор к тому, что уже никогда не вернется.

То время, которое мы с Леонель жили в Эосе, было бурным и крайне восторженным. Князь Антоний был жесток и жаден, консерватор до мозга костей, настолько, что отрицал очевидные вещи и издавал указы, заставлявшие людей жить только так, как жили сто и двести лет назад. В его правление были запрещены многие книги и все, что происходило из других стран, наложены запреты на театры, музыку, танцы. Искусство чахло в религиозном направлении. С пришествием Юстиниана правление приняло другую окраску, и люди вздохнули с облегчением. Появились новые возможности для торговли, творчества, как я уже неоднократно говорила, начали отстраиваться новые районы по новому плану – улицы широкие, светлые, с низкими удобными домами и замечательными тенистыми площадями. Мы с Нелл часто гуляли в сопровождении наших друзей и тетушки Риты по городу, и всюду он был еще неухожен – тут вычищались тинистые болота, тут выкорчевывали запущенный сад, тут разбирали и возводили стену, кругом были леса, стоял рабочий инструмент. Все это создавало волнующую атмосферу перемен. И новые кварталы были бесподобны – сверкал мрамор, порфир, обсидиан, разноцветные витражи и мозаики, яркие свежие фрески, вдоль широких, мощеных травертином проспектов поднимались кипарисы и раскидистые акации, привезенные специально из отдаленных уголков княжества. Нелл очень хотела увидеть окончание строительства, часто ее заставали с рисунками на руках, когда она представляла, какими будут та или иная площадь и улица в конечном виде. Она много рисовала. И здания, и проекты целых комплексов, и рынки, и цветы, и людей и животных. Она рисовала все время, была ли у нее под рукой бумага или же восковая табличка, мольберт с красками или морской песок. Ее рисунки удивляли многих – в них было что-то фантастическое, затейливое, со множеством деталей и подробностей. К каждому своему рисунку она могла рассказать историю. Но самым невероятным в этом было то, что любой ее рисунок – будь то набросок или неоконченная работа, или же полноценная картина – все они удивительно передавали ее настроение, свою атмосферу, достигали порой удивительных высот в изображении чувства. У меня и сейчас хранится один ее рисунок, я смотрю на него всякий раз, как меня охватывает волнение или раздражение. Он чудесным образом успокаивает меня, и каждый раз я вижу его по-новому, каждый раз мне открывается иная история, новая деталь, хотя я и знаю этот лоскуток бумаги наизусть.

А ведь это всего лишь бегущая по прибою пара лошадей…

(Дневник Паулины N, декабрь, год 860)

Здравствуй, дневник.

Наконецто я его нашла! Мы собирались так быстро что я дествительно думала что оставила его дома. Тетушка Рита постоянно торчала в комнате, рылась в шкафу, вытаскевая одежду, в которой, по ее мнению, я буду ходить в Эосе. Провиряла каждую сумку и узелок так что я даже незнала, как бы и куда мне засунуть дневник, ведь эта старая ведьма не погнушалась бы полистать его и вынести свое ни кому ненужное мнение! В конце концов, стыдно признаться, я сунула его в узелок со старым штопаным бельем, тетушка Рита побрезгавала саваться туда (пишу я со злоратством). Правда этот узелок поприбытии как в воду канул, пока мне всамом деле непонадобилось его содиржимое – тетушка Рита прочитала мне морали что цитирую «раз мы живем под одной крышей с мужчиной, мы должны вести себя прилично». «Прилично»! Ненавижу это слово! Вечно у нее все «прилично», пристойно, как надо! И неважно, что этот «мужчина» – Неллин отец и живет в другой часте дома, и никогда небывает в наших комнатах, и ему нет дела до какогото мешка с женскими тряпками, и в конце концов почиму я немогу держать свои вещи там где мне удобно?!! Я не маленький ребенок, я женщина! У меня даже могут быть дети (конечно только тиаретически, ведь я незамужем, у меня даже возлюбленного то нет), и меня выводет изсебя, когда она распарижается моими личными вещами, решаит что мне одеть в том чесле белье и рубашки, и входит вечно без стука, когда я раздиваюсь. Я вапще ненавижу когда я раздеваюсь или одеваюсь, а она стаит и смотрет на меня! Но ничиго – осталось потирпеть немного и все изменеться! Мы поставим ее на место! Как же я хочу увидить ее физеономию когда она увидет ЭТО.

Но по порядку. Я навернаи и в самом деле пишу (а можетбыть и думаю) так путанно, как говорит Нелл. Хотя навернаи все так думают. Сомниваюсь, что бы кто то думал «во первых, во вторых и вот еще… а еще…»

Надеюсь мне удасться найти те маленькие записки, которые я вела в пути. Я записывала все что встричалось мне попути. Я хочу внести эти наброски в свой новый роман. Попути мне пришла в голову такая удевитильная история! Это будет лутшее что я напишу! Мне нетерпится паскарее начать иго, а ище больше – показать Нелл. Я думаю, она с удавольствеем прочетает его.

Эос диствитильно непавтаримый город. Вызываит самые протеваричивые чуства. С одной стороны он очинь красивый – белые стены, побиленные дома, раскидестые сады и множиство деревьев на центральных улицах, мазаичные фасады, кругом кадки для цветов, винаградная лоза (вот навернаи здораво это выглядет весной когда все зеленое), флаги, шатры и навесы, кованные ришетки на окнах и тижолые с пречутливыми кованными деталими двери. С другой стороны – нивынасимая грязь в акраинных кворталах какой нет и в нашей деревне, такие уские праходы между домами чтоесли сматреть в верх, видешь себя бутто в гробу, плесинь и обвалифшаяся штукотурка, от закаулков несет вонью, на крошичных расвилках ни деревца и кругом заборы и заборы. Рынки на площадях в центре и асобино центральная площадь – удевительное зрелисще – мрамарные галлиреи, беласнежные, парфировые и черные, незнаю изчего, колонны с золатыми копителями, с разписными базами. Внутри галлирей прасторные лавки с резными, иззукрашинными ставнями, с мазаичными полами и широкими окнами в поталке, которые закрываються наночь или в дурную погоду ставнями. Даже там, где продают рыбу – удевительная чистота, мрамар, большие басейны, золато, медь, чиканка. Кровь и грязь смываються в канавы и подземные трубы честейшей водой из аквидукав. Кругом фрески, краски яркие, пестрые, на больших площадях статуи богов и князей в полный рост, ато и на лошадях! Но окраина просто чудовещна – эти развалы лавок с грязными зосалеными шатрами, разбитые гденипоподя, омирзитильная вонь гнелья, рыбы, вопли зазывал, запахи сжегаемых в храмах благавоний, запах конскава помета, хлеба, печной гари, простого дерьма – удушливые, тяжолые, такого нет ни в одной деревне, где воздух свежий, а ветир сразуже смываит любой запах. Люди тоже визде разные. В центре они одеты красиво, в дорагую одежду, в хорошую обувь, ходят с тилохронитилями, некаторые женщины есдят в палонкинах и одиваются в светлые, свабодные одежды, у некаторых даже нет платков и накидок на головах и открытые лица. Но на окраинах все одеты адинакаво затерто и серо. Мужчины либо нисут поклажу на себе, либо на ослах, а женщины замотанны в балохоны с головы до ног, уродливо перитягивают платками лица, так что по сторанам смотреть немогут, надивают платки по самые глаза, ноги босые, в пыли и улечной грязи… Жалкое зрелище. Еще раз павторюсь – в нашей деревне нет жителей в таком плочевном виде.

Мы останавились в доме, который предлажил Неллиному отцу один из придставитилей их гильдеи. Дом совсем не большой, но чистый и опрятный, у нас с Нелл комната выходет одной стораной на маленькую площадь – жалкий, едва бьющий фантанчик и апильсиновый куст, высокая стена соседнего большого дома с садом – их голые акации и пажухлые пальмы так грустно шумят поночам. С другой стороны окна выходят прямо в окна соседнего дома. Тетушка Рита приходит едва начнет смиркатся закрывать окна ставнями чтобы «за нами не падсматривали» или не падсматривали мы. При этом она зларадно смотрит на Нелл, бутто намикая что она о ней самого дурного мненея.

Нелл удевляет меня. Она всигда была ришительной и настойчивой, но я бы ни когда неподумала что она умеит так отстаивать свое мнение и добеваться того что хочит. Когда мы преехали, тетушка Рита выбрала другую комнату, в другом углу дома, довольно темную и сырую, с окнами на голую стену, с делавым видом распарядилась, где кто будет спать. Я так растроелась – мне савсем нехотелось жить вместе с ней. Дома я уш как то смагла выбить себе возможнасть жить в сопственой комнатке. А Нелл темвреминем ходила по дому, подождала, пока тетушка разложет свои вещи и устроет кровать, а потом сказала, стоя в дверях – такая низависемая, спокойная, будто царица – в доме, говорит, так много комнат, нестоит всем ютится в какой то жалкой темной коморке. Ах, говорит, тетушка, вы уже выброли себе место. Чтож, мы с Паулиной небудем мишать вам. Я сама буду жить вон там – и она показала на эту комнатку. Я конечноже, поддержала ее, и мы быстро убрали комнатку и располажили в ней свои вещи, Нелл вызвола мальчишек, которые привизли вещи, как настаящая хозяйка, с такой властной асанкой и ришитильным голосом! И папросила их пиренести наши кровати. Так мы посилились здесь, а тетушка Рита живет в той комнатушке с видом на стену. О, она конешно же, ябидничала господину Энею, но тот ее неслушал – Нелл ему обьяснила что мы с ней будим жить в двоем и точка. Как она это говорила! Я ей просто восхещалась!

Сразуже после этаво мы отправелись гулять. Нелл разбрасала по кровати свои платья, выброла самое светлое и легкое и тут же, нестесняясь тетушки Риты, маячевшей в дверях и варчавшей гадости, надела его, убрала прикрасными гребнями госпожи Кармины свои волосы, посматрелась в зеркальце и сказала, что она нестанет одевать ни накидки, ни платка, разуж мы преехали в столицу и местные женщины неносят «этого старья»! От «старья» тетушка Рита аж подпрыгнула! Тогда я тоже сняла платок с лица и оставела одну легкую вязанную накидку на волосах и мы не медленно выбижали на улицу. Тетушка Рита погналась за нами и всю прогулку шла по зади с красным от ярасти лицом, ну точно ведьма! Губы поджаты, глаза налелись кровью, нос крючком! А мы весило болтали, смеялись, улыбались, не стисняясь. На нас паглядывали мужчины и женщины, мы улыбались им, они улыбались нам. Прогулка была чудестной! За ужином тетушка Рита начала было отчитывать нас перед господином Энеем, но Нелл лединым голосом заявила что небудет посмешищем для эосских горажан в старом платье, а хочет выглидеть нехуже придворных модниц. Господин Эней обрадавался, видя ее такой виселой и сказал что вечером покажит нам лутшие лавки в городе. Как член гильдеи, он даже покупал все дишевле. А мы с Нелл накупили кучу красивых вещиц – зеркольца, ращески, кошилечки, укрошения и, конешно же, платья. Теперь мы выглядем как настоясщие эосские горожанки, а тетушка Рита давится от злости. Мы гуляим такие легкие, в цветных прасторных платьях, с золатыми вышетыми поясами, в тонких сондалиях, с лентами и венками на головах, а она плилась с зади по жаре, облеваясь потом, в своем черном болахоне, с тяжолым плащом на пличе, с масивной брошью на горле, завязаным чорным шарфом, в толстой накидке посамые брови и своих сапожищах поколено на кожаном истертом шнурке… мне ее даже жалко – старуха ни когда непоймет радости быть красивой.

(Рисунок. Простая писчая бумага в крупное зерно, неровная, края обтрепаны и измяты так, как сминается лист, постоянно закладываемый между страницами. Сухенький, тоненький карандаш выцвел и поблек, изображение стало цвета хны, многие линии практически исчезли, оставив только острые царапины по бумаге. Фон – комната – написан схематично, в общих чертах, наброском, не отвлекая зрителя от центральной фигуры, но при этом не смотрится неоконченным. Наоборот, легкие, резкие, быстрые линии передают большое количество света и воздуха, льющегося через узкие, но высокие окна. В простом кресле сидит Паулина. Она написана в той же небрежной манере, но основной акцент сделан на ее глазах, губах, руках. Несмотря на вольное обращение со светотенью, пренебрежение к мелочам и деталям, и общую образность картины, девушка выглядит живой и, более того, кажется, что сейчас это простодушное, смешливое, застенчивое лицо шевельнется, чуть передвинется мягкая ямочка на щеках, превратившись в кроткую улыбку, моргнут и смущенно опустятся веки. Паулина, чуть наклонившись, с надеждой и робостью заглядывает в лицо зрителю. Волосы распущены и перевязаны лентами. На ней легкая туника, струящаяся с плеч и мягко скрадывающая пышные формы тела, руки свободно лежат на коленях, чуть соприкоснувшись пальцами. Одна прядь волос качнулась вперед, кисть пояса наклонилась, плечи чуть поданы вперед – девушка вот-вот поднимется навстречу. Внизу тонкая, бисерная подпись – Паулине от Леонеллы).

(Дневник Паулины N, декабрь, год 860)

Наконец то я могу продолжить свои записи. Наша старая ведьма постаянно подтем или иным придлогом входит в комнату и только и ищит повода высказать свое нидовольство. Но севодня Нелл тайком привила какого то мальчишку, который не много покавырялся возле нашей двери, и типерь мы можем закрывать комнату на замок! Тетушка Рита в ярасти, но меня это уже небеспакоит главное что мы с Нелл можем позволить себе наслождаться тишиной и занематься тем, что нам нравется.

Когда мы не много освоились, господин Эней повел нас в лавку где было много старинных вещей. Там было много людей, одетых богато. Все они, похоже, были его друзья-купцы и они стояли в низу и патом поднемались по лестнице на верх. Господин Эней разговаривал с этими важными людьми, знакомил их с Нелл и со мной. Но Нелл такая гордячка, она почему то разозлилась и ни кому ни чего неотвечала. Но глаза у нее горели, как у дикой кошки. Уже когда мы вирнулись после прогулки, она пробармотала – «выставил как скатину на смотрины». Вот почиму она так? Что таково в том, что бы познакомиться с друзьями отца? Он к ней так добр. Мои вон если и приглошают меня в свой дом, то видут себя так, бутто я им гость какой чужой, а не дочь родная… Мне всигда это было так обидно.

А еще мы купили в той лавке картину. Нелл сразу как увидила ее, так и неотходила. Картинка диствитильно замичательная – она маленькая, написана на доске, совсем выцвитшая, должнобыть, очень старая. Интиресно, кому она принадлижала раньше? Вотбы вещи умели рассказывать! Эта дощечка рассказала бы нам множиство удевительных историй. Навирняка эту женщину нарисовал кто-то, кто ее очень любил… А какие у нее глаза!

Вчера мы были вместе с господином Энеем и тетушкой Ритой в гостях у одного вельможи. Я ни когда невидела более красивого дома! Когда я выросту и выйду замуж, я зделаю у себя в гостинной точно также – обизательно эти ниши с цветочными вазами и эти ниские кровати прямо перед окнами в сад, что бы лежать на подушках навиду. Хоть Нелл и говорит что это полная бесвкусеца. А какие все были нарядные! Играла музыка, кругом были цветы! Мне так хотелось танцивать, я все ждала, чтобы и меня приглосили, но ни один из этих красивых юношей неподошел ко мне. Все они увевались вокруг одной девчонки, а потом и Нелл сама подсела к ней и весь вечер просидела там. Совсем меня бросила! И сейчас сидит пишит ей письмо, а на меня вапще внимания необрощает. Вот небуду с ней разговаривать.

(Из опубликованных воспоминаний Паулины N, баронессы Северного Ариэля. Год 902.)

Первые наши месяцы в Эосе пролетели в каком-то стремительном вихре. Надежды, мечтания, роскошь и загадки неизведанного города манили и пьянили нас. Отец Нелл знакомил нас со своими друзьями, нас приглашали на празднества, блестящие мероприятия ошеломляли… Конечно, все это было далеко не так, как теперь. Все это происходило за закрытыми дверями, в садах, обнесенных высокими стенами, где собирались только самые избранные, и большая часть времени отводилась на строгий этикет и церемониальные приветствия. Правление юной царевны изменило многое, и светскую жизнь в том числе. Теперешние триумфальные шествия будут, пожалуй, торжественнее прежних, ведь нынче роскошь и золото уже не считаются чем-то необыкновенным и редкостным. Тогда же каждый, у кого были драгоценный перстень или дорогой кусок ткани, пытались выставить их на виду, и порой на празднества зажиточные горожане надевали все свои богатства, не считаясь с тем, как они подходят ему и сочетаются друг с другом.

На одном из таких вечеров мы и познакомились с одной небезызвестной в городе группой, которая, к моему прискорбию, оказала сильное влияние на мою бедную подругу и привела ее к гибели.

Группа эта образовалась вокруг Фелисии S, и сейчас еще известной в свете. Ни для кого не секрет, что эта незаконнорожденная дочь одного высокого лица долгое время жила в Эосе инкогнито, не обладая ни властью, ни богатством, ни какими-либо связями. Однако ее невероятные личностные качества вопреки ее презираемому происхождению вознесли ее на невиданные высоты. Мне она не понравилась, тем более, что знакомство с ней вызвало у меня страшную ревность по отношению к Нелл. И тем не менее, даже тогда, плача в подушку, я не могла не признать, что увидела девушку, далеко выдающуюся из ряда всех остальных. Фелисия в молодости была совсем не хороша собой. Это сейчас светский лоск и окружающая ее аура почитания и вожделения придает ей особый шарм и очарование, но если бы вы глянули на нее глазами несведущего человека, вы не нашли бы ее внешность заслуживающей внимания. Была она худа, скуласта, все ее лицо было каким-то неправильным и весьма несимметричным – нос с горбинкой, один глаз несколько меньше другого, губы, вроде бы правильные, при улыбке искривлялись в сторону. Что в ней было действительно вызывающим зависть – так разве что длинные, темно-каштановые волосы, касавшиеся земли. Ей не нужно было бриллиантов, и сколько помню ее, она никогда не украшалась ими, только повязывала расшитые золотом ленты в волосы и становилась самой нарядной среди женщин праздника. И, хотя внешность делала ее нисколько не привлекательной, ее манера держаться, чудесная грация, особенно в танце, мастерское владение голосом, а так же необыкновенный ум с лихвой исправляли ее внешние недостатки. Моя нелюбовь к ней быстро улетучилась, стоило мне ее узнать. Необыкновенно обаятельная и остроумная, она и сейчас, несмотря на возраст, является объектом внимания сегодняшних званых вечеров. Что в ней вызывало порой неприязнь – так это ее вызывающее поведение и дерзкий язык. Она любила шокировать и удивлять, позволяла себе такие выходки, на какие не решилась бы ни одна женщина, обладающая именем. Но у Фелисии не было фамильного имени, не было семьи и она, не принадлежа ни одной сословной ячейке, противопоставляла себя всему свету.

Ее постоянным спутником был некий безродный и безвестный студент из Селестиды по имени Помпей. Он тогда начинал писать и подавал большие надежды. Что с ним сейчас стало, я не знаю. Кажется, он уехал куда-то на север и там остался, я вообще плохо его помню, разве что то, как он постоянно что-то писал на коленке и взахлеб читал отрывки из своего ненаписанного романа.

Третьей в их постоянной компании была девушка по имени Сильвия, дочь одного из лучших друзей господина Энея. Миловидная темноволосая девушка, она умела ввернуть в разговор шутку и производила приятное впечатление. Я подружилась с ней скорее, чем с остальными, и мы часто потом прогуливались по городу вместе. Она любила читать те же книги, что нравились мне, и я с удовольствием с ней их обсуждала, поскольку Нелл всегда укоряла меня и презирала книги такого рода. Кроме того, Сильвия тоже писала и мы скоро нашли общий язык.

(Фелисия S. Леонели д`F, 4 января, год 861)

Здравствуй, Нелл.

Мы с Помпеем и другими условились, что не будем использовать в обращении друг к другу эти длинные именные титулы и велеречивые обращения. Поэтому прошу, не называй меня больше «госпожой», тем более, что, хоть мои настоящие родители и известные в народе лица, я была рождена вне брака и милостью отца отдана на воспитание в семью его приближенных. Не удивляйся, милая, что я так открыто говорю тебе об этом, поскольку, во-первых, ты мне очень нравишься и я уверена, что вскорости мы станем друзьями, а во-вторых, Сильвия проболталась об этом Августе-маленькой, а та Августе-большой, а как известно, что известно нашей разлюбезной Августе, то известно всему миру… Так что скоро это, увы, перестанет быть секретом, говорю я с легкой улыбкой.

Что касается нашего недавнего разговора, то зря ты принижаешь собственные достоинства. Поверь мне, я знакома с доброй половиной этого города и твердо могу тебе сказать – среди них очень мало и мужчин, способных самостоятельно мыслить, а уж среди женщин этих выдающихся особ можно перечесть по пальцам. Я очень рада, что судьба свела меня с тобой – ты не представляешь, что значит встретить человека вроде тебя в таком болоте, – это все равно, что глотнуть чистой воды после долгой дороги. Наверное, тебе мои слова покажутся глупыми, но я могу объяснить. Извини, начать придется несколько издали.

То, что творится сегодня в Эосе, на мой взгляд, можно описать двумя словами – грядут перемены. Ты быстро здесь освоишься и скоро почувствуешь, как это переменчивое настроение витает в воздухе. От князя Юстиниана можно ожидать многих самых необыкновенных свершений – он провел юность в Селестиде, этом пульсирующем сердце благородных умов. А его дочь получила самое изысканное воспитание, общалась с самыми известными учеными и мыслителями наших дней. Они говорят о необходимости перемен. Публичные наказания, самосуды, пытки, насилие, работорговля, собачьи бои и бесправие женщин должны быть прекращены! Мы не дикари, время слепого повиновения гадателям по бычьему помету прошло! Времена изменились, изменились мы сами, старые порядки сковывают. Но кроме княжьей семьи, да еще небольшой горстки людей, никто не чувствует нужды в этих переменах. Толпа безвольна, бездумна и бестолкова. Как слепо и послушно она следует традициям, не желая их понимать. Среди большинства этих невежественных, ограниченных людей порой встречаются единицы, обладающие живым умом, жаждой знаний, различными способностями. Но жесткие рамки общественных приличий, устаревших и бессмысленных традиций душат и давят таких. Вспомни как обошлись с Астерием сорок лет тому назад… Его разорвали конями, а ведь он всего лишь предъявил доказательства ложности того, что считалось общепринятой догмой. А сколько было таких, как он?

Но ближе к тому, что волнует меня. Юстиниан дал нам, женщинам, некоторую возможность к более достойному существованию – по крайней мере мы можем теперь получить кое-какое образование и спокойно перемещаться по улицам. А двадцать, пятьдесят, сто лет назад наши матери и бабки были как животные, заперты в четырех стенах, не зная ничего об этом мире, обреченные даже думать и поступать согласно принятому канону, насилуя свою природу или же отказываясь думать вообще, если все раз и навсегда за них решено.

Но надолго ли это? Позволят ли царевне занять его место? Кто знает, может, следующий правитель будет еще хуже Антония, и задушит самые предпосылки свободы в корне? Так вот пока у нас есть такая возможность, нужно действовать, нужно сделать мечты потребностями не только такой жалкой кучки людей, как я со своими друзьями и немногие приверженцы княжны, а всего общества. Поскольку то, что у большинства входит в привычку, крайне неразумно у него отнимать.

Многие осуждают меня за мои мысли и образ жизни. Но все это не для того, чтобы заявить о себе или «разрушить мир», как твердят у меня за спиной. Мне просто кажется, что бог дал каждому голову, чтобы ею думать, и ноги, чтобы идти своим путем. А не необдуманно принимать принятые когда-то и для чего-то правила, годные не для всех, и идти проторенной дорогой. Я не интриганка и не политиканка. Я никого не натаскиваю ни для чего. Все, что я хочу – это помочь людям, похожим на меня, доказать им, что они имеют право на выбор, что если они думают иначе, чем все, то это не болезнь и не отклонение. Я много думала, что такое счастье, почему так мало людей действительно счастливы. Я поняла, что счастье не бывает общественно признанным и навсегда узаконенным обычаем. Счастье для каждого свое. И чтобы понять, что для тебя счастье, чтобы понять, как его получить, как жить в гармонии с собой и другими, нужен прежде всего чистый разум, свободный от предрассудков, лжи, от всего шаблонного и навязанного.

Но это невыносимо сложно. Общество всегда подавляло единицы. И традиции в лице невежд сильнее и живучей всего.

Я думаю, ты меня понимаешь. Я видела, с кем ты пришла. Таких, как эта старуха тут тысячи – ханжи, лицемерки, домашние тиранши. Мне жалко твою подружку Паулину – она милая, наивная девочка, не слишком умна, но у нее доброе сердце. Я часто встречала таких – безвольное податливое создание в руках дракона. Пока ты рядом с ней, она послушно идет за тобой и, хоть сама с трудом отыскивает собственную мысль, искренне тебе верит и принимает твои слова. Но рано или поздно ты ненадолго теряешь контроль над неразвитым умом такой овечки и дракон хватает ее своей пастью. Из них получаются отличные жены – послушные, добродушные, трусливые и бесконечно преданные предрассудкам.

Не подумай, что я сказала это, чтобы обидеть тебя. Вот пример. Одна из женщин, с которой я хотела бы познакомить тебя – старая консульша. Она давно вдова, живет с сыном и его семьей. Это очень милые, образованные люди, у них часто бывают вечера, куда приходят многие ценители и творцы искусства, читают, пишут, разговаривают. У консульши была дочь, чудесное дитя, прекрасный голос, отличный слух, ангельская внешность… К сожалению, характером она была слаба и не тверда. Пока она жила с матерью, той удавалось держать ее в нужном русле, развивать ее талант, говорить с ней о философии и науке. Я охотно поддерживала старую консульшу, поскольку мы с Эстель, ее дочерью, дружили едва ли не с детства. Но потом Эстель влюбилась и перестала нас слушать. Консульша выдала ее замуж, благо тот юноша был достойным и неглупым человеком. Я уезжала тогда на несколько месяцев, а когда вернулась, ее не узнала. Это была совсем другая девушка – она перестала петь, замкнулась на доме, хотя муж не препятствовал ее прогулкам и возможным встречам со старыми друзьями. Говорила только о домашних делах, о делах ее мужа, считала правильным то, что считал правильным он, любила то, что любил он. Не пойми меня превратно, милая Нелл. Да, ухоженный муж и опрятный дом это здорово, но это не все, что должно составлять мир женщины, не правда ли?

Многие осуждают меня за такие слова. Считают, что я хочу разрушить общественные традиции, не чту святость семьи и так далее… Но это не так. Я хочу только доказать многим, что кроме обязанностей, возложенных на нас природой, мы обладаем и другим – своей душой, мы больше, чем производящее детенышей животное или рабочая сила. Мы ценны собой, своей самостью, а не фактом нашей принадлежности к роду или общественным статусом! А кроме того, иные из нас владеют истинными дарами – возможностью чувствовать прекрасное, что обычно быстро угасает за повседневной бытовой жизнью…

Увы, сама я не одарена особыми талантами – все, чего лично мне удалось достичь – это с трудом тренькать на гитаре простенькую мелодийку. Но талант, возможность творить и общаться с миром искусства – это привлекало меня всегда. Я всей душой тянусь к этому недостижимому миру, я хочу общаться с теми людьми, которых коснулась милостивая и щедрая рука богов. Надеюсь, и ты полюбишь моих друзей, как люблю их я. Я не богата и пансион, получаемый мной от моих родителей не так велик, как твердит молва, но большую часть этих денег я стараюсь тратить на то, чтобы мои друзья не нуждались ни в чем. Не знаю, как относятся к художникам и поэтам в ваших краях, но тут, в Эосе, это одно из самых позорных ремесел, как это ни прискорбно. Уличная молва считает писателя или художника мазилой и лентяем, ничтожеством по сравнению с каким-нибудь гончаром или портняжкой. И порой действительно одаренным людям очень и очень тяжело содержать себя. Искусство требует совершенства, времени, оно капризно, как ребенок. Его сложно сочетать с тяжелой работой… Думаю, все это тебе понятно и так, милая Нелл.

Я посылаю тебе вместе с этим письмом книжечку. Ее написала сама княжна, и эта книжечка посвящена женщинам. Ты найдешь там много интересных мыслей. Обсудить их у нас с тобой вскоре будет отличный повод – я сама, от своего имени дам званый вечер. Придут все мои друзья и еще должны прийти многие из «высших слоев». Как говорит Помпей – «у лука или апельсина верхние слои никуда не годятся, и наши „верхи“ такая же дрянь», на них не придется рассчитывать, более закоснелых людей сложно найти. Но среди них водится несколько весьма тщеславных дам и не менее озабоченных своим величием мужчин, которые озабочены показать себя просвещенными и передовыми людьми – пусть сеют, ведь семена могут упасть на нужную почву. Кроме того, есть у меня еще кое-какие идеи, но их я тебе отпишу в следующем письме.

До скорой встречи,

Твоя Фелисия.

(Леонель д`F Фелисии S, 5 января, год 861)

Здравствуй, Фелисия.

Над тем, что ты рассказывала, и я думала часто. Правда, мои родители всегда обращались со мной мягко и не запрещали заниматься тем, что мне нравится, но я понимала, что они не держат какой-либо надежды связать мое будущее с чем-либо иным, кроме как с удачным браком. Хотя уместнее сказать, что таковы планы моего отца – ведь я тебе рассказала, что думала про это моя милая мама. В родительском доме я никогда не чувствовала себя обделенной или обиженной, как впрочем, и женская челядь ― ведь отца практически никогда не было дома и всем управляла мама, самое справедливое и ласковое существо в мире. У нас и слуг было совсем немного, так что мир нашего дома был совсем-совсем маленьким. Никакого церемониала, упаси Господи, у нас не существовало, наверное оттого, что древний род матери сам по себе был переполнен духом свободы и не терпел никаких ограничений в чем бы то ни было. Но наш дом находится довольно далеко от деревень и поселений, так что мне приходилось уезжать на учебу и жить в семье Паулины. Прошло много времени, прежде чем я повзрослела и научилась игнорировать Маргариту, меня обижали ее нападки и трудно было мириться с дурацкими правилами в их доме. Я всей душой ненавидела оставаться у них, с отвращением терпела, когда Маргарита, как большая черная ворона, налетала на меня в коридоре и разражалась долгими нравоучениями, от которых у меня начинало покалывать в пятках, а в ушах на день сохранялся звон. Одно из самых ранних моих воспоминаний, видимо с которого и началась моя неприязнь к этой женщине – я стою у окна, из сада льется свет, вся галерея пронизана светом, как гигантский аквариум, цветет жасмин, и этот запах всюду, как будто осязаемый. Я стою в этом душистом свете и жду, когда Маргарита прекратит орать. Но она заводится все сильнее и у нее изо рта летят брызги, а сам рот похож на шамкающий рот карася – вверх-вниз. Все во мне рвется бежать отсюда в светлый сад, где как будто бы творится какое-то волшебство, так там все прекрасно, ясно и тепло, но я не смею, пока старуха не кончит свои проповеди. Я жду, а за окном по веткам прыгают и весело чирикают птички, скачут, вольные полететь куда угодно, а старуха видит, что я вовсе не слушаю ее. Тогда она схватила меня за руку и увела в самый северный угол дома и там заперла в чулане до ужина. Я, кажется, помню еще и то, почему она подняла крик. Она увидела, как я выбежала из классной комнаты, чтобы посмотреть на сад, и у меня развязался чулочек. Мне было лет шесть-семь, я была совсем одна в галерее, и я подняла юбчонку, чтобы его подвязать. И вот за это я поплатилась. Звучит нелепо, я знаю, у меня и тогда на долгое время осталось странное ощущение огромной нелепости всей жизни в доме Паулины.

Я никогда не принимала и не пыталась понять их. Я просто изначально смотрела на них так, как смотрят на какую-нибудь диковинку, странное чужеземное животное. Конечно, я не могла показать им, что считаю их привычки глупыми и смеюсь над ними, хотя иногда я и не могла удержаться от дерзкого словечка или тихой насмешки. Узнай они об этом, они умерли бы от злости, ведь они так привыкли считать себя серьезными и важными. И в моменты соблюдения ритуалов, вроде сбора всех вместе на проповеди (слуги стали дерзки на язык, надо обругать) или посиделки в тишине с каменными лицами (воздерживаемся от веселья), я едва удерживалась от смеха, сравнивая чопорную, с поджатыми в сморщенную точку губами Маргариту с надменной гусыней, которая, чувствуя себя королевой всего двора, величественно выплывает в грязь полуразвалившегося хлева.

Они живут так, будто играют на сцене. Как будто на них постоянно смотрит кто-то со стороны, хотя их дом меньше нашего, слуг у них не много, а с людьми из деревни возле их усадьбы они не общаются, презирая их. То есть, всю театрализованность-то никто по сути и не видит. Да и те же слуги относятся к ним вовсе без почтения, как бывает в иных домах с хорошими хозяевами. Будучи совсем малышкой, любимицей толстой добродушной кухарки, которую потом выгнали якобы за пересоленный суп, я часто сидела в кухне, когда слуги ели, и слушала их разговоры, простые разговоры простых людей. В которых, однако, было столько душевной открытости, раскованности, которой никогда не было ни у одного гостя Маргариты. Может быть, часть моей неприязни к семье и порядкам в доме Паулининых теток я приняла от слуг, поскольку они считали Маргариту старой чудачкой, а к Седне, которая после тяжелой болезни повредилась слегка рассудком, со снисходительностью. Может быть и так, только эти люди были мне по духу намного ближе и приятнее, с ними у меня было больше общего, чем с Паулиниными тетками, запершими сами себя в такой же темный, душный и узкий мирок, как тот чулан.

Каждый день у них подчинен строгому регламенту, причем сами они уже не знают, зачем делают то или это. Например, тетушка Седна мне рассказывала о своем детстве. Она мне как-то говорила, что их мать долгое время рожала мертвых детей и бабки в деревне решили, что это порча… ну ты знаешь этих деревенских лекарок – если они и дают тебе способное помочь лекарство, то мотивация у них всегда на уровне пупка. Бабки посоветовали найти целебную статуэтку и повесить ее на видное место. И вот нашли такую штуку, повесили и каждое утро перед завтраком женщины собирались и смотрели на нее, чтобы «семя укрепилось». Ну и с тех пор видимо все пошло хорошо, поскольку та женщина вырастила потом пятерых дочерей. Статуэтку эту впоследствии отдали другой бездетной, но Седна, Маргарита и мы с Паулиной по утрам были вынуждены стоять по полчаса молча и недвижно, уставившись в пустую стену. Теоретически, это должно было призвать благословение и сделать нас всех плодовитыми – равно как детей, так и незамужних теток (Кстати, мы с Линой в те детские годы постоянно плакали и боялись, как бы это «семя» в нас не «закрепилось». И так было довольно долго, пока мама не опровергла все эти глупости).

Она изводила нас с Линой постоянно. Не было ни минуты, когда она не пыталась бы показать нам, какое мы ничтожество перед ней. Пользуясь возрастом, она вынуждала нас против нашего желания слушать, как она вслух читает Седне нравоучительные книжки, будто немолодая Седна была школьницей, рвущейся натворить дел с ровесниками. Запирала нас в комнате в самые ясные дни, чтобы мы «приучались к воздержанию» – так она говорила, видимо подразумевая добровольное заключение от мира и удовольствий (солнце тоже было в черном списке). По ее мнению, (т. е. по традиции) нужно было делать только полезное, например, шить. Делать то, что мало пригодится в жизни, но доставляет радость, например, рисование, не имеет смысла и подобные занятия надо пресечь. Постоянно унижала, сравнивая нас с какими-то подругами ее детства, оскорбляла мою мать, высмеивала героев книг, что мы читали. Сначала я ненавидела ее, потом презирала, потом мне стало жаль эту ограниченную невежественную женщину.

Книг дома не держали, поскольку в их время книги были запрещены. Существовал только один учебник, содержащий правила поведения, религиозные догмы и запреты. Впоследствии прибавилось еще пара томов разных сборников, но ни научных, ни философских, ни светских книг у них не было. Прием гостей был для меня, ненавидящей церемониал, пыткой. И уж тем более невыносимо было слушать их незатейливые разговоры, в основном, сплетни – которая родила, которую осудили за измену, которая некрасиво оделась и ее все засмеяли. Ненависть, страстное желание чужого падения, чужой интимности, но не в виде сопереживания, а в виде копания в чужом белье, за спинами, полушепотом. Все, что у них было, все, чем они живут – все это досталось им в неизменности от их матери, бабки, прабабки, безликие вещи, бесчувственные идеи. И полная уверенность в том, что только так и нужно жить, что только эти древние порядки и есть единственная истина, непреложная и не подлежащая сомнениям.

Ты в письме сказала, что тебе жаль Паулины. Я думаю, жалость не то слово, уж очень в нем много унижающего. Пожалуй, что-то вроде жалости я испытывала, когда уезжала наконец домой, а она стояла на дороге ― удаляющаяся фигурка на фоне шелестящих лип, и все махала и махала, пока совсем не исчезала в зелени… Хотя не жалость, нет… Скорее сочувствие, что ли… Уезжая, я всегда испытывала некую боль и тоску, но не оттого, что прощалась с Линой, но все больше потому что я ощущала, как ей не хочется уходить с дороги, возвращаться в серый, унылый дом к своим теткам, в одиночество без меня. Вдвоем мы были что-то вроде противостояния застылой старости, а одна она оставалась беззащитной перед грубостью и невежеством Маргариты, еще и оттого, что она податливая и мягкая, ее легко обидеть. Я люблю ее и понимаю. Я ощущала, как ей одиноко там ― хоть я старалась расшевелить ее, в ней всегда сохранялось воспитание теток, что-то вроде неосознанной боязни людей, боязни показаться неловкой, неправильной с другими. Она сторонилась других детей с самого того времени, что мы знаем друг друга. С детьми ее круга она не находила общего языка, потому что внутри они были пусты и неинтересны ей, а с простыми детьми не играла оттого, что, кажется, чувствовала привитую ей Маргаритой разницу между ее сословием и их. И я всегда, покидая ее, я испытывала что-то вроде укора, ведь я уезжала к морю, к своим острым скалам и чайкам, к любимой маме, ко всему легкому и непринужденному (разумеется, когда не было отца).

Не пойми меня превратно, Лис, но мне кажется, ты слишком резко оцениваешь людей. Ты снисходительно смотришь на Лину, считая, что ей никогда не оторваться от простого и банального. Но, честное слово, не стоит смотреть на нее как на неразумного ребенка. Да, она наивна и открыта, но эта доверчивость не от глупости, а от искренности. Вряд ли ты найдешь более нежное и чистое создание, не ищущее себе ни выгоды, ни корысти. Вот чего в ней быть не может, так это лицемерия. Она добрая, бесконечно добрая и отзывчива к чужой беде. Я рассказывала уже, что она пишет. Да, честно сказать, это не шедевры, но ведь с чего-то надо начинать, да и кто из нас не писал в детстве стихов или прозы, а после в старшем возрасте, смеялся над ними? Знаешь, она могла бы писать замечательные сказки. У нее удивительное восприятие мира, незамутненное и неиспорченное, как у детей, она и в играх всегда умела найти и развить ощущение какого-то волшебства и чуда. Пока Маргарита не прошлась в своих моралях по сказкам, феям и мифическим существам, Лина потрясающе рассказывала самые настоящие чудесные сказки! Но эта резкость ее непоправимо надломила… Сколько я не заговаривала с ней об этом, она считает несерьезным и глупым сочинять волшебство, а тяготеет к «серьезной» прозе… И, увы, это не ее жанр…

Ты говорила, Фелисия, что людям творческим живется тяжело. Но заметь, что если и прорывается через эту завесу пошлости истинное искусство и мысль живая, то принадлежит она мужчине. Этот мир принадлежит мужчинам. Он придуман ими и для них. Кругом занятия лишь для них, книги лишь для них. До недавнего времени только им было позволено получать образование и ходить по улице. А любая женщина – лишь вещь, придаток мужчины, средство продолжения рода и больше ничего. Во всех официальных, должных к прочтению книгах положение женщины описывается лишь как неразумной твари, в философских беседах о которой размышляют – есть ли душа у женщины? Умеет ли она мыслить? А стоит появиться женщине умной, образованной, независимой, вспомни историю царицы Сесилии! Волна ненависти! Волна непримирения! Она посмела не послушаться своих советников-мужчин и выносить свои решения. В отместку против нее пустили слухи, порочащие ее и выводящие ее ведьмой, еретичкой и подкупленная стража позволила горстке умалишенных фанатиков растерзать царицу. Как? Какая-то женщина посмела заявить, что она не хуже мужчины? Да не может этого быть, ведь она ВСЕГО лишь женщина, по определению существо равное скотине! Кто дал это определение? Кто вычислил, что должна женщина и чего не должна? Почему в тех же справочниках обязанности мужчины – плясать на вечерах и ездить на охоту, когда всю работу по дому, хозяйству, ведет женщина? При этом всем владеть имуществом она не имеет права. Женщина не имеет права читать, не имеет права писать книги и рисовать картины – это привилегия мужчин, данная ими самими себе! И мне до слез бывает стыдно, когда на вечерах я вижу домашних куриц, занятых сплетнями о детях, любовницах, любовниках, тряпках, а мужчины с законным презрением смотрят на них.

В той же Селестиде живут совсем по-другому, а ведь она от нас всего горами отделена…

И еще одно заставляет меня дрожать от ярости – то, как по-хозяйски они распоряжаются нашей судьбой, будто зная, что нам нужно! Если уж говорить о том, что замужество и дети – это работа женщины и ее долг, то почему мальчишки начинают заниматься делом отца, пройдя долгое обучение, будучи уверенными в своих силах начинают свое дело? Но девочка, будучи еще малышкой, не повзрослев разумом, вдруг становится женщиной и матерью и имеет дело с намного более тонкими вещами, чем тот же гончар или плотник. Уж если гончар разобьет горшок или плотник обрежет пальцы, разве будет это равно вреду, какой может нанести себе и ребенку такая неопытная, не готовая к жизни мать?

Такая беда стоит сейчас и передо мной. Отец привез меня сюда, чтобы отдать кому-то из своих друзей-торговцев. Вопреки воле матери, вопреки моим желаниям. Ему все равно, что я не хочу любить, что я не намерена любить того, кого он для меня… нет! – для себя! – выберет. И кто вообще порешил, что женщина, отданная без ее ведома и согласия обязана всю жизнь уважать, обожать, ублажать и хранить верность этому человеку, который с равным же успехом может оказаться ей неприятным? А уж что касается пресловутой верности, за отсутствие которой нас побивают камнями, а их всего лишь отчитывают, объясняя их похоть неотъемлемым качеством мужской природы, которой они не могут противиться! А унизительные свадебные обряды с их пошлыми шутками, возмутительными правилами и особенно утренняя простыня, вывешенная на обозрение дворни, а то и улицы! Фелисия, за что такие унижения? За что такое бесправие? Кто решил, что должно быть так?

Я не хочу себе такой судьбы!

Увы, я должна распрощаться с тобой, поскольку к нам приехал кто-то из друзей отца и я должна его принять. Надеюсь скоро продолжить нашу беседу.

Приписка: Кстати, что стало с твоей подругой? Надеюсь, ее новый взгляд на вещи не изменил вашей дружбы?

Леонелл.

Давным-давно в стародавние времена жил на свете искусный воин по имени Ястреб. Не было никого быстрее и смелее его, метко разили его стрелы с полосатым пером. Любили его все – и стар, и млад, и никому он никогда в помощи не отказывал, и ласков был со всеми. Но возгордился он тем, что не было ему ни в чем соперника, удалился в свою обитель и там денно и нощно упражнялся в стрельбе и ратном деле. И испугались люди, заговорили – а как найдет беда, вдруг не пожелает он защищать нашу землю? Вдруг лишь ради славы своей для себя биться станет? Обратились они в святилище к мудрой трехликой богине, прося образумить Ястреба. И услышала их молитвы всесильная.

По ее воле дух лесной, зеленоглазая Минолли пришла в ту деревню, где жил Ястреб, и там, в харчевне, говорила, что в своих краях она была лучшим стрелком, и интересно ей было бы сразиться с тем, о ком она так много слышала. Позвали и Ястреба, но тот лишь посмеялся, увидев перед собой девчушку худенькую и лук ее, перевязанный ниткой зеленой. Львом глянул из-под густых кудрей, мол, не победить тебе меня, а уж коль победишь, проси, чего душа пожелает.

Стали они у плетня, подняли луки. Туго скрипнула тетива ястребиного лука, гордо свистнула певучая стрела с полосатым пером. И в цель не попала. Трижды стрелял прославленный лучник в мишень на могучем дубе, но ни одна стрела даже в дерево не вошла. Минолли же обстругала наскоро несколько веток, кривых, нескладных, вставила в свой лук, бечевой скрепленный, и, глаз один закрыв, стреляла. Да не знал никто, что лук тот был не простой, а зачарованный, был он связан не бечевой, а клятвой лесной. Ровно полетели обструганные дубовые стрелы, мягко вошли в дубовую кору, тут же дали побеги. А Ястреб в ярости бросил свой колчан на землю – не знаю, силой ли мастерства или магии ты меня победила, но твое право и проси, чего пожелаешь. Ничего мне от тебя не нужно, – сказала дух лесной Минолли. – Отдай мне лишь сердце твое храброе, полюби меня, как свою возлюбленную. Скрепили они рукопожатием свой союз, и увел Ястреб Минолли в свое жилище.

Наутро никого же не обнаружил. Казалось, в деревне все о ней разом забыли, будто и не было того состязания, будто не стояла толпа у деревенской харчевни. Всюду искал ее Ястреб, каждого опрашивал, не видел ли кто маленькой зеленоглазой девушки, но люд лишь плечами пожимал, да спрашивал друг друга – что это с ним? Никак влюбился наш Ястреб?

Не нашел Ястреб своей нареченной, и крепко затосковал. Всюду она ему казалась – в шуме ли дождя, в зелени ли листвы, в солнечном свете и песнях ветра. Золотые нивы льнули к его рукам, как ее волосы, роса утренняя ему ее улыбкой улыбалась, ночь прохладна и свежа была, как ее уста. И когда пришел ворог с мечом и пламенем, взрыдало сердце ястребиное, видя, как ломают юные ивы, как топчут мягкую землю. Руки, казалось ему, ее ломают, грудь нежную топчут сапогами. Взял Ястреб лук свой меткий и стрелы с полосатым пером, и выступил прежде всех за свой край. Ветер шептал ему – не давай, не давай ты меня в обиду, люби меня, как любил бы свою возлюбленную. И пал ворог, и отступил, ушел с земли родной.

Возрадовались люди, возликовали, песни славные запели. Только Ястреб был нерадостен. Перекинул свой лук через плечо широкое и покинул свою деревню. С тех пор так и ходит он по дорогам, защищая тех, кто нуждается, обороняя свои долы от врагов и разбойников. Всюду ищет свою любимую, что каждый раз рождается и умирает. Садится солнце за холмы голые, снегом опорошенные, но не печалится Ястреб, знает, что настанет весна разнотравная, и милая его вновь пойдет впереди него средь дубрав и многоцветья.

Селестийская сказка.

(из воспоминаний Феликса Аэринея)

Я тогда был посланником в Эосе. По долгу службы мне приходилось часто иметь дело с эосским Сенатом, и особенно часто – с тем из сенаторов, который занимался налаживанием связей с нашим княжеством. Звали его Гай Клавдий Максимус Брут. Нравился он мне мало – был он весьма тщеславен и горд, любил щегольнуть положением и богатством, и, хотя и продвигал селестийские новинки в своей стране, сам им нисколько не следовал и даже не считал нужным вникать в их суть. Разумеется, такое отношение к моей культуре, столь различной с культурой его родины, не могло не возмущать меня. А некоторые его привычки и воззрения откровенно противоречили моим убеждениям. Так, например, я не мог спокойно смотреть на столь привычную в этих краях жестокость в обращении со слугами, но стоило мне затеять дискуссию на эту тему, он с шутками непринужденно уходил от темы или аргументировал столь нелепо, что я не находился, что ответить. К его чести, был он весельчак, и приятен в компании своих, когда не разыгрывал из себя влиятельного вельможу. Меня он считал приятелем, оказывал всевозможные милости и приглашал в свою гостиную. Эотиняне решают большинство вопросов за столом, поэтому я не мог отказываться. Это внешне запанибратское и любезное обращение было мне в тягость и на протяжении всей службы было постылой, малоприятной обязанностью. Постепенно я привык закрывать глаза на непривычные мне вещи и временами навещал его. Когда он не задевал принципиальных для меня вещей, он был даже симпатичен.

В один из таких вечеров я застал его в компании Северина Нолы. Они оба были крайне заняты, обсуждая какое-то дело, на столе лежали письма и бумаги, стояли открытые табакерки, откупоренная бутылка дорогого вина, остывшая посуда с закусками и нетронутое блюдо с фруктами. Увидев меня, он покровительственно улыбнулся и махнул рукой: «Эриний! Как вы кстати!» (Фамилию мою он постоянно произносил неправильно из-за того, что она начинается с тех же двух букв, что и название их столицы. Первое время я поправлял его, но он игнорировал эти поправки, с умыслом или без, не знаю) Я приблизился, приветствуя их. Придвинув ко мне блюдо с закусками и предложив вина, Клавдий обратился ко мне: «Вы весьма и весьма кстати пришли, друг мой. Мы с Нолой (все звания и должности ниже своей он опускал) решаем одно весьма важное дело, и нам не помешает еще одна разумная голова». Сенатор был весьма увлечен, щеки у него покраснели, глаза довольно блестели ― он не всегда был так подвижен и бодр и среди друзей, а уж в Сенате и подавно. Северин Нола же с равнодушным видом начал рассматривать свои ногти. Я знал, что он меня не любит, все, относившееся к Селестиде, вызывало у него стойкую неприязнь, а я казался ему невежественным дикарем из-за моря. К слову сказать, я относился к этому недалекому тщеславному вельможе с той же холодной отстраненностью. У Клавдия мы встречались довольно часто, но практически не разговаривали.

Тем временем Клавдий рассказывал мне с несвойственной ему живостью свое дело: «Не знаю как для вас, Эриний, но в нашей стране человеку важно иметь лицо. Особенно, конечно, в политике, в политике (утвердительно). Ведь политик обязан казаться идеальным, прочным, незыблемым, опорой, властью! (тон его голоса все повышался) Конечно, есть более важные параметры для соответствия, личные, там, качества (жест в сторону), уважение, вес в обществе, богатство, конечно… Но увы, помимо нравственного совершенствования и укрепления деловых связей, что для нас, политиков, первостепенное дело, приходится заниматься и прозаическими делами (уныло). У политиков тоже должна быть семья, причем образцовая семья. Наверное, вам уже известно про нашу несчастную госпожу Амаранту (Нола со знанием дела изучал резьбу серебряного подсвечника), мир ее праху… (пауза) Но бедная моя супруга не подарила мне наследника, а это для человека моего положения крайне важно (с претензией). И вот прошло уже достаточное время, и я пришел к выводу, что пришло время исправить это положение, это положение (утвердительно)». Он ненадолго прервался, пока служанка сменила блюда и принесла еще вина. Клавдий разлил его по бокалам и продолжил свою речь: «Но так как я человек занятой, занятой, мне некогда заниматься такими мелочными делами, я поручил своим хорошим друзьям найти такую девушку, которая бы могла стать хорошей женой, да. Вот письма, поглядите, друзья сошлись в оценке, считают ее подающей надежды, воспитанной. Кроме того она из хорошей семьи, что важно, со строгими моральными нормами, что нынче редкость, а значит, девушка не легкомысленная, ее чистота и здоровье не вызывают сомнений. Вот даже рисунок… держите… Мне кажется, вполне подходит. Вы что скажете?» Я мельком проглядел несколько писем, выхватив взглядом несколько замечаний – «дружелюбна, гостеприимна, хозяйственна… здоровый румянец, высокая грудь, широкие бедра… несомненно пригодна к материнству… старинного рода народа моря… политически выгодно получить…» С поданного мне портрета, выполненного мельком, не слишком опытной рукой, прямо и строго смотрела худая остроскулая девушка, с рысьими раскосыми глазами, маленьким ртом, пышной гривой перевязанных лентой волос. Несмотря на несовершенство письма, образ весьма живой и располагающий к себе. Лицо показалось мне знакомым. Я отложил бумаги на стол и поинтересовался, стараясь скрыть в голосе невольно возникшую насмешку: «Любезный сенатор, мне показалось странным, что никто из ваших друзей, описывая тем не менее, внешность и выгоды брака, не упомянул о ее личных качествах. Но ведь вы выбираете жену, а не осла, и эта женщина должна стать вашим другом и советником, а не рабочим механизмом, не правда ли?» Нола, до этой минуты сидевший угрюмо и молча, коротко хихикнул и с нескрываемой издевкой заметил: «Милый юноша, вы слишком неопытны в этом вопросе! Ваши представления о браке слишком идеалистичны! Женщины ничем не отличаются от скота ― такие же безмозглые нечистоплотные животные». Тут уж я не мог удержаться от ехидства, зная о некоторых его слабостях: «Возможно, если искать их на причале». Клавдий встрял, стараясь остановить надвигающуюся ссору: «Эриний, Нола прав ― вы слишком наивно полагаете о браке. О каких советах может идти речь, если голова женщин способна мыслить только о своей похоти, детях и украшениях? (с гордостью)И какая может быть дружба с таким ограниченным существом? Дружба может быть между равными, между людьми одного образования и положения… А какое образование у женщин? (иронично) Они не поддаются обучению (с уверенностью). Они не читают книг, а если бы и читали, то ничего бы не поняли. Нет, друг мой, вы сказали большую нелепицу, и я даже не буду пытаться ее вам объяснить. Может быть, когда вы станете старше, вы поймете, что мы были правы». Глуповатый взгляд сенатора и полный ненависти и собственного превосходства Нолы позабавили меня. «Что ж, в своей стране вы сами создаете для женщин такие порядки, – сдерживая иронию, отвечал я. – В Селестиде, скажу я вам, к женщинам относятся иначе, и это дает свои плоды. Так же умны, начитанны и умеют подать себя, как и юноши. Наши традиции предписывают обучать женщин в браке, чтобы она стала достойным помощником и другом. Что касается ваших замечаний, то позвольте заметить, при моей внешней молодости, возраст мой ей не соответствует. Я знал многих ныне покойных князей, и давно потерял счет сыновьям моих сыновей. Женат я был дважды, так что знаю, о чем говорю,» – с улыбкой закончил я, заметив как вытянулись физиономии моих собеседников. Конечно же, они не верили слухам о моем долголетии, о колдовстве и всем том, что за века пересказывали крестьяне, созерцавшие меня на башне моего имения. Я и сам не любил упоминать об этом ― куда как удобнее было играть роль современного молодого человека, чем пускаться в малоубедительные объяснения о магии и судьбе. Впрочем, порой это был удобный способ поставить на место зазнавшихся стариков и заносчивых мальчишек. Иные и впрямь считали меня сумасшедшим, но селестийцы и те, кто часто со мной имел дела, относились ко мне с должным уважением. Я не стану здесь более распространяться об этом, ведь вы сами знаете мою историю. А если нет, так спросите Феофана, которому вздумалось написать мое жизнеописание, и которому я и пишу эти наброски.

«Хвала Господу, что мы живем в Эосе, – с вызовом бросил Северин Нола. – У нас свои законы, и нет нужды унижаться перед какими-то бабами, доказывая свое превосходство». «Достоинство сильного человека не требует демонстрации. А доказывать свое превосходство перед кем-либо может только тот, у кого его вовсе нет», – ввернул я. Нола яростно сверкнул глазами, и Клавдий снова бросился нас разнимать: «Эриний, милый, вы нас неправильно поняли (заискивающе). Нола и правда иногда бывает слишком категоричен, но это все оттого, что ему ужасно не повезло с женой! Она ему ужасно отравляет жизнь, вот он и зол на них… Я просто имел ввиду, что женщина создана для дома, детей и постели, а для сердца ― друзья и работа… (с надеждой) В любом случае, ваш опыт несомненно помог бы нам, если бы вы завтра поехали с нами (с просьбой). Может быть, вы увидите в ней нечто больше, чем мы, и это будет очень важно для нас».

Разумеется, я не мог ему отказать. Я был в Эосе уже не первый раз, успел его понять и оценить, я не питал иллюзий, что эосские женщины так глупы и ограничены, как мне хотели показать. Я знал Эос не только с парадной стороны, я видел нищенскую портовую жизнь, и скромный быт среднего сословия, и достаток купцов и вельмож. Я знал о порядках и обычаях Эоса и от моряков, что часто засиживались в кабаке принадлежавшей мне деревни, где я часто бывал; и от проституток, за миску супа рассказывавших мне тайны местных работорговцев и насоливших любовников; и от кругленьких купчих, торговавших в лавках пряностями и тонким полотном. Все было вовсе не так однозначно и грубо, как показывали мне Гай Клавдий и Северин Нола. Одна лишь была правда, о которой упоминали все, от нищих до аристократов, одна эосская истина, от которой шло большинство пороков и с последствиями которой в виде жестоких традиций и бесчувственных обрядов боролись я и мои селестийские собратья в Сенате ― ничтожность и обесцененность человечьей жизни. Отсюда брали свои истоки и варварская работорговля, бесчинствовавшая открыто, и грабежи, насилия и убийства, с которыми боролись, пытая и казня на площадях, и то пресловутое и набившее оскомину на зубах бесправие женщин, по сути тех же рабынь, живого товара. О женщинах в те годы говорили очень много, все благодаря действиям эосской маленькой княжны, и того факта, что она должна была наследовать трон ― факт немыслимый, неслыханный, поднявший целую волну разговоров, мнений, сплетен и слухов. И, несмотря на то, что так часто на форумах и сборищах трясли грязным бельем, передавая из уст в уста примеры неслыханной жестокости, насилия и сломанных судеб, дальше разговоров дело никогда не шло. Общество упивалось чувством взъерошенной интимности и на словах соболезновало обреченным, но не было ни единого человека, кто в самом деле попытался бы разобраться в этом вопросе и помочь тем, о ком так часто говорили. Поэтому, когда представилась подобная возможность, я посчитал необходимым своими глазами увидеть весь этот обряд купли-продажи, увидеть ту, которой предстояло быть оцененной другими и по возможности узнать, так ли негативно воспринимает она свое положение, или же то, что представляется мне и селестийкам чудовищным, для нее вовсе не так дурно?

На следующий день под вечер мы отправились смотреть невесту.

(Дневник Паулины N, январь, год 861)

Здраствуй, дневник.

Мы периписываемся с Помпеем, он очероватильный мальчик! Когда я его вижу, я вся замераю! У него такие глаза, он словно раздивает меня ими, когда смотрит… Еслиб только можно было остаться с ним наидине, я бы заласкала его, он такой робкий, так хочится его гладить и целовать! Кажится, я ему тоже небизразлична ― он уже который раз садится и разговаривает со мной, и у него такие красивые руки… Сразу видно, что он настаящий писатель, такая тонкая чуственная душа! Я сказала ему про свой новый роман, и он захотел его прочитать. Конешно же, он ему панравиться, и мы будим видиться чаще. Я немогу дождаться, когда он напишит мне.

Мне кажится, я влюблина. Я так ждала что со мной в Эосе случиться невироятная история, и вот мои мечты начинают сбываться! Нелл, похоже, тоже влюбилась, но неподает и вида. Но я то вижу, как у нее горят глаза когда говорят об этом юноше из Селестиды. И она только и вспоминаит о нем. Ах, хоть бы Помпей пригласил меня танцивать на том празнике! Как мне хочится, чтобы празник скорее наступил! От Фелисии приизжал портной, он привез нам такие интиресные книжки с картинками, все платья и вещи из Селестиды. Я хочу скорее одеть те штуки, которые мы заказали. Все эти ленточки, гребни, белье, так здорово! Мне кажится, в таких раскошных одеждах Помпей в меня сразу влюбиться!

(Фелисия S. Леонели д`F, 5 января, год 861)

Здравствуй, Нелл.

Увы, такова жизнь. Только героини пустых дамских романчиков находят свое счастье в любви. Многим же из нас не дано никогда познать, что это такое. Нужно обладать воистину дьявольским везением, чтобы встретить ее в тех стесненных условиях, в которых нам приходится существовать, и еще столько же, чтобы устроить свадьбу. Что касается меня, если уж и придется принадлежать мужчине, то лишь тому, кому я сама захочу покориться, равному мне по уму и воспитанию, чтобы наши взгляды были похожи, чтобы мы уважали одинаковое друг в друге, не пылали, но горели ровно и ясно. Я думаю, что та пылкая любовь, о которой столько талдычут наши кумушки и счастливый брак – вещи мало совместимые. Большой огонь так же быстро гаснет, а за ослеплением скрываются сотни пороков и недостатков, способные по мере их открытия приносить лишь горе и разочарования. Я не скажу, что не хотела бы пережить такого потрясения, но брак во имя страсти – худшее из всех зол.

Твой отец производит впечатление довольно рассудительного и мягкого человека, так что я надеюсь, что он не посмеет пойти против твоей воли. Знаешь, порой я радуюсь тому, что живу одна. Нет никого, кто бы причинял мне зло, искренне полагая, что творит для меня добро. А еще больше я радуюсь отсутствию имени, семьи, рода – всей этой чепухи, которой так любят хвалиться люди, которым больше нечем хвалиться, кроме как костями предков. Особенно, заметь, любят этим грешить те, кто вылез в свет благодаря браку или купленному титулу из самой глухой глуши. В Эосе много таких, ты еще увидишь – самые ничтожные из них приписывают себе все названия земель, которыми владеют и всех должностей, какие занимают, включая самые мелкие. Есть, конечно, здесь и настоящие именитые роды с безупречной репутацией, действительно достойные своих известных предков и соответствующие их славным деяниям. К ним относятся с уважением, но я при всей своей безродности не хотела бы поменяться с ними. Уж лучше быть никем и распоряжаться собой по своему усмотрению, чем обуздывать себя тысячами хомутов и поступать вопреки своим желаниям лишь ради того, чтобы быть не хуже кого-то, кто был до тебя. И по мне уж лучше навсегда остаться одинокой, чем выступать в роли породистой самки. И уж точно лучше, чем склоняться перед тем, кто тебе неприятен.

Ты спрашивала меня об Эстер… Мне грустно об этом говорить, но той весной ее не стало. Они с мужем возвращались из своего путешествия в Селестиду и, видимо, от тягот пути серьезно заболели (в том году весной дожди и обвалы сильно затрудняли дороги и снабжение). Бедняга Клементий мало того, что в несколько дней остался вдовцом, так к этому удару болезнь отняла у него ноги. Он приехал совершенно убитый, с мертвым лицом и опустошенной душой. Впрочем, все мы были сражены этой неожиданной и скорой смертью, все любили ее и его… Понадобилось много сил, чтобы вернуть беднягу к жизни. Теперь он конечно лучше, даже иногда может самостоятельно стоять и немного ходить, но все еще не может смириться, хотя тщательно это скрывает – как настоящий мужчина, плачет тайком от самого себя… Он тоже часто бывает у консульши, да и у меня он тоже будет, я обязательно вас познакомлю.

Да, теперь я тебе могу сказать точно – вечер будет! Помпей и Селестий помогли мне разослать приглашения и подготовить дом. Я решила, что все будет абсолютно не так, как обычно! Прежде всего, столы будут накрыты на веранде, которую видно с улицы, и с которой видно весь сад. Разожгут костры и жаровни, чтобы можно было открыть двери настежь, не опасаясь прохлады или возможного дождя. Никакой помпезности, как у Марциев! Все так, как описывалось в старых книгах о погибшем народе моря – легкий шелк и картины вдоль стен. Чисто и со вкусом, никакой тяжеловесной лепнины и громоздкой мебели! Подушки вдоль стен и низкие столики, чтобы можно было принимать пищу полулежа, как наши предки. Я попросила Марка и Кассия принести свои инструменты и играть свои песни – ты еще не слышала, но они чудесно играют на флейте и барабанах. Если все пройдет, как я задумала, можно будет даже танцевать! Женщины у меня будут сидеть наравне с мужчинами – за разными столами, но все в одной комнате.

Ты не поверишь, но когда я разослала приглашения, мне пришло письмо от Августы Ирис, одной из приближенных дам княжны. Она выразила удивление и любопытство этим моим приемом и спрашивала, можно ли ей поприсутствовать. Я, конечно же, согласилась. Чувствую себя Клавдием, идущим на приступ! Я даже решила пойти еще дальше! Я хочу попробовать одеться так, как одеваются княжна и ее дамы. Если ты и Паулина захотите поддержать меня, я немедленно пошлю к вам своего знакомого портного. Скажу сразу – покрой платья непривычен, но ужасно удобен! Все словно создано для тебя! И к тому же выгодно подчеркивает фигуру, в отличие от наших балахонов. Мне кажется, в этом есть большое преимущество – подавая свое тело так эффектно и красиво, мы убьем двух зайцев. С одной стороны, мужчины, которых хлебом не корми, дай полюбоваться прелестной фигурой, а с другой – многие женщины с хорошими формами, но невыразительными лицами с удовольствием, я думаю, нас поддержат.

Одним словом, на этот вечер я возлагаю большие надежды.

Жду ответа,

Фелисия.

(Гай Клавдий Северину Ноле, 6 января, год 861)

Приветствую тебя, друг Северин.

Хотел у тебя спросить совета. Эта девушка мне весьма понравилась. Все, что о ней говорят, похоже на правду ― очень миленькая, и не избалованная, я бы даже сказал, что у нее бывает величественный вид, и она умеет говорить, так что принимать гостей, я думаю, она сумеет и вполне подходит стать сенаторшей. Правда, она такая худенькая, совсем ребенок, ты знаешь, я люблю женщин другого типа. Но Амаранта тоже была ребенком, когда мы поженились, а потом поправилась, думаю, с этим проблем не станет.

Но меня смутило, что сказал мне Эриний. При всей его сенаторской важности, в доме он вел себя так несерьезно, это было так глупо, что он увивался вокруг нее весь вечер, просто нелепо, что мужчина так ищет внимания девушки. Но мне кажется, он сумел ее разговорить, правда, уж не знаю, о чем там можно было разговаривать… Я у него спросил, что он там думает, а он мне такого в ответ понаписал, что это совсем особенная девушка, и она не годится, чтобы жениться на ней. Какая-то там легенда вдобавок, все эти цыганские сказки… Он сказал, что у нее есть характер какой-то, и что она будет подавать плохой пример, будучи сенаторшей, потому что какие-то у нее там взгляды не такие, как принято… В общем, конечно, это все не имеет значения, что она там думает, она всего лишь женщина, как все. Но я вспомнил, что слышал о ней кое-какие нелестные отзывы, что она где-то оскандалилась, и что чуть ли у нее есть любовник. Ты мог бы навести справки? Я бы не хотел, чтобы моей женой стала порченая женщина. Сенаторша должна иметь безупречное поведение и репутацию.

Ответь мне скорее,

Гай Клавдий Максимус Брут, первый консул (размыто).

Приписка: Как прошел вечер? Чем закончилась история с этим бельем?

(Северин Нола Гаю Клавдию, 6 января, год 861)

Приветствую тебя, наиавгустейший Клавдий.

Признаться, получить подобное письмо для меня было полной неожиданностью. Я всегда знал тебя как мужчину твердых взглядов и трезвого ума. Я крайне удивлен, что ты так безоговорочно поверил письму этого сопливого посла. Ты в своем стремлении выглядеть как можно чище забываешь, что есть и обратные величины ― не столько чистота красит сенатора, как его статус. И что о сенаторше вряд ли кто посмеет говорить дурное. Ты слишком важная и весомая фигура, чтобы заподозрить, что ты мог взять себе плохую жену. Мальчишка просто хочет тебя обмануть и увести девчонку у тебя из-под носа. Поэтому возьми себя в руки, и действуй.

Что касается слухов, то там есть доля правды, я слышал, она якшается с этой внебрачной дочкой Салюстиев. Не самая лучшая компания, не спорю. Но когда ты ее получишь, ты запретишь ей водиться с плебеями. А какой-то там характер… У Юлии тоже был характер, дикаркой себя считала, я ей показал, где ее место.

Что касается вечера, то все случилось, как я и ожидал. У Юлии был целый день, чтобы подготовить свою комедию в деталях, чем она и занималась. Действие получилось грандиозным. Закатывала истерику, каталась по полу, пыталась угрожать, ножиком трясла. Да только никогда у нее не хватит духу себя пырнуть, потому что знает, что я только рад буду от нее избавиться. Столько крови мне попортила. Вечно ныла, изводила меня своей ревностью, хотя я ей уже тогда объяснил, что она не будет моей единственной женщиной. Никогда не понимал, кто вбивает бабам в голову то, что они якобы имеют какое-то право на мужа? Всегда вела себя так, будто я ее вещь.

Так что ты еще подумай, нужна ли тебе вообще жена.

Как она измучила меня… Приходишь домой, а там она со своими вышивками, тряпками, побрякушками начинает часами рассказывать про своих подружек. А уж с тех пор, как Августа на сносях, это главный повод втянуть меня в разговоры.

Эрена начинает все больше походить на Юлию. Ненавижу, когда у баб появляется в глазах этот самодовольный огонек, и они начинают полагать, что имеют над тобой какую-то власть. Надо же было догадаться сунуть мне в одежду эти свои паршивые трусы. Должно быть, полагает, что их рыбная вонь должна вызывать у меня желание прийти к ней. Грязная сука, портовая дрянь, а строит из себя аристократку со своими замашками. Только хоть у нее и кружевные трусы, под ними то же дерьмо, что и у других.

Кстати, о суках. Помнишь, я говорил тебе о белой, которую купил у торговца на Ариэле? Я давно хотел получить от нее щенков, и мне все-таки удалось скрестить ее с Волчком, и недавно она ощенилась. Если хочешь, я могу подарить тебе одного щенка ― это не щенки, а бесенята, я уверен, что они станут лучшими бойцовыми псами в Эосе. Они уже сейчас бросаются и рвут все, что видят. Пришлось даже рассадить их, иначе они так играют, что наносят друг другу страшные раны. Шерсть у них жесткая, как у кабана, грудь широкая, а шея такая толстая, что не прокусят. Я выпущу их на арену в равноденствие, на первый ежегодный турнир. И будь уверен ― они победят!

Приписка: барка приплывает сегодня ночью. Встречаемся у Тита.

Северин Нола.

(Гай Клавдий Энею д`F, 11 января, год 861)

Приветствую Вас, господин Эней.

Спешу сообщить, что мы вынесли наше решение в пользу вашей замечательной дочери. Она действительно так красива, как о ней говорят и ее здоровье не вызывает сомнений. Она будет достойной заменой нашей госпоже Амаранте, мир ее праху.

Единственной помехой нашему августейшему браку мы видим только в вашем низком происхождении. Впрочем, это легко исправить. Скоро вы получите титул и причитающуюся сумму. К тому же времени истечет срок траура по вашей покойной супруге, земля ей пухом, и состоится свадьба.

Мы бы хотели увидеться с вами в нашей резиденции завтра вечером. Принесите нам ее бумаги и мы все оформим как полагается.

С наиавгустейшей милостью,

Гай Клавдий Максимус Брут, первый консул… (заляпано воском).

(Леонель д`F Фелисие S, 5 января, год 861)

Здравствуй, Фелисия.

Плохие новости у меня… Все случилось именно так, как я и предполагала. Отец выдает меня замуж. Только что приезжали трое знатных господ, все в богатом платье, прибыли в великолепном экипаже, но эта показная роскошь… Я тебе все подробно расскажу завтра, на празднике, а сейчас мне надо предупредить тебя и рассказать тебе кое о чем, потому что просто не могу не думать об этом.

Завтра я уеду из Эоса. Я договорилась с ним, он будет ждать меня позади твоего дома в десять. Часовая башня так близко к тебе, что я не сомневаюсь, что услышу звон колокола. Мне нужно только, чтобы ты отвлекла Маргариту и Паулину, когда я должна буду выйти. Паулине я ничего не скажу, иначе она меня выдаст своим лицом и поведением. Пусть лучше узнает все потом, и я напишу вам, если будет возможность. Наверное, по моему почерку ты видишь, как я взволнована. Прошло уже несколько часов, а я все не приду в себя. Ты не представляешь, как я была потрясена. Ведь я думала, что погибла, а он…

Как мне тебе это рассказать, ведь я о нем даже ничего не знаю. Я увидела его позади экипажа этих господ, он ехал на гнедой лошади, и держался так безупречно, что на него нельзя было не смотреть. И только я задержалась на нем взглядом, он поднял голову и точно посмотрел мне в лицо, словно заранее знал, где я нахожусь. Он этим взглядом словно прошил меня насквозь, я не знаю даже как… взгляд такой прямой, уверенный, и хищный, мудрый, как будто я стояла перед готовым к атаке волком. Не подумай, что я сидела час у окна, глядя на этого парня, все это длилось какие-то секунды. Мы на мгновенье встретились глазами, и меня посетило чувство какого-то предопределения что ли… вот как будто заранее знаешь, что знаешь либо, что будет дальше, либо кажется, что все это ты уже видел. Но толком в этом я не успела разобраться, потому что услышала Маргаритины вопли и тут же бросилась к дверям. Мы остановились друг напротив друга ― я в дверях, она на расстоянии в коридоре. Она как-то замерла, будто опасаясь с моей стороны какого-то подвоха, и я, воспользовавшись этим, захлопнула перед ней дверь. Она начала было стучать, но я довольно грубо сказала, что занята и прошу оставить меня в покое. Меня ни на секунду не покидало ощущение того, что с этой минуты, как эти трое вошли в дом, уже ничего нет важного, кроме необходимости любым способом сохранить свою свободу. Поэтому я даже не помню, что там кричала Маргарита, что делала Лина… Я просто спустилась вниз и в упор рассматривала их, стоя у лестницы. Наверное, это было по меньшей мере невежливо, но мне было все равно. Я хотела бы произвести дурное впечатление, чтобы они отказались от меня. Другого пути нет, ведь, если они решат, меня не спросят и поставят уже перед фактом…

Того, кого мне выбрали, я узнала сразу – моложав, выхолен и аккуратен, не сказала бы, что не симпатичен собой. Но мне показалось, что он глуповат, тщеславен, взгляд бездумный и рассеянный. С ним был его друг, мерзейшее существо в мире, несмотря на аристократические манеры, изящную одежду и благородную внешность. Не могу забыть его взгляд, полный ненависти, презрения, похабное, сластолюбивое лицо, постепенно я прониклась отвращением ко всему ему – к его жиденьким усикам, тонким губкам, костлявым пальцам, вонючим сигарам…все, чего он касался, становилось каким-то замаранным.

Тот третий, его называли Эринием, чужеземец. Из Селестиды, судя по цвету кожи и одежде. Не могу объяснить тебе, но чем больше я смотрела на него, тем больше уверялась в том, что знаю его. Каждое его движение отзывалось во мне давно забытым воспоминанием. Я чувствовала себя так, будто некогда потеряла память, и теперь вижу знакомого и пытаюсь понять, кто он был… Звучит глупо, Лис, я знаю, но ничего не могу с собой поделать, я чувствовала именно это. Весь вечер Лина под присмотром Маргариты прислуживала тем двоим, а я отошла в сторону и села вышивать. В какой-то момент я поняла, что он подошел и сел рядом, в груди словно обожгло огнем, и я задержала дыхание. Он заговорил, и я могу поклясться, я знала этот голос, я слышала его раньше. Он словно шел откуда-то из глубины, из памяти, из времен, когда все было по-другому, не знаю как, но из самых дальних и милых сердцу дней… Ты можешь подумать, что я влюбилась. Паулина мне уже все уши прожужжала об этом. Но это не так. Любовь слишком интимное и самодовольное слово, слишком эгоистичное переживание для того, что связывает двоих. Я чувствовала какое-то благоговение, томящую радость, будто увидела старинного друга после долгой разлуки. Глупо, но я не могла поднять на него глаз, все смотрела в пяльцы, исколола все пальцы, я думала, что посмотри я на него, я либо расплачусь, либо брошусь ему на шею. Я наверное сошла с ума…

А потом он просто тихо попросил ― посмотри на меня. И в этих словах было столько власти, столько силы, столько глубины, будто он снял с меня последнее платье. Я… Мы смеялись и болтали о чем-то отвлеченном и ненужном, и вдруг среди бессмысленной светской болтовни он спросил, нужна ли мне помощь. Я сказала «да». Тогда он кивнул и спросил, понимаю ли я, что обратной дороги не будет. Я сказала, что для меня свобода означает жизнь, и если я потеряю одно, то потеряю и другое. Он вдруг улыбнулся, и мне стало страшно от этой лукавой, всезнающей улыбки, я оглянулась и увидела, что те двое смотрят на нас с вытянутыми физиономиями. И только тогда поняла, что мы с ним все это время говорили по-селестийски, которого я не знаю… Если уж это возможно, то я верю, он поможет мне, Лис.

Прости, милая, я должна бежать. Лина бьется в истерике, надо ей помочь.

Уже скоро, увидимся у тебя.

Твоя Нелл.

(Помпей К. Паулине N., 5 января, год 861)

Привет, сестренка.

Я рад, что тебя заинтересовала моя история. Конечно, она далека от совершенства – я всего лишь бездарный писака, и есть множество более талантливых поэтов, чем я. Если хочешь, я могу показать тебе уже написанные главы, а ты пришлешь мне свои, если захочешь. Я обещаю, я никому не покажу рукопись без твоего ведома.

Мне кажется, рассказывать о какой-либо истории – все равно, что пытаться нарисовать музыку. Ведь как бы ни было велико тщеславие, готовая история сама говорит за себя, иначе это уже плохая история, если к ней нужны какие-то комментарии. Но ты просила, и я не могу отказать. Тем более, что я пропустил некоторые главы и без кое-каких пояснений ты ее действительно не поймешь.

История начинается в наше время в Селестиде. Мой герой – один молодой купчишка, юноша избалованный временем и благами, которые может предоставить этот замечательный город. У него есть все, что только можно пожелать – блестящее будущее, хорошая, любящая семья, уютный дом. Но все это его не радует. Он смотрит на идиллические вечера с семьей, и ему все кажется пресным и скучным. Он выполняет поручения и решает дела, но уважение коллег, успех и невероятные прибыли его не греют. Все стало таким серым, унылым. Но дело не в том, чтобы мой герой желал каких-то невероятных поворотов судьбы или бурных чувств в своей жизни, как это сейчас всюду бывает в литературе…

Ты извини, что я отвлекусь, но литература для меня – это мое все. Иногда я сожалею, что не могу вступить в дискуссии с уже умершими писателями, иногда мне кажется, что каждый из них для меня родной – не столько потому, что я знаю их биографии, сколько благодаря тем мирам, что они открыли своим творчеством. Может быть, это прозвучит глупо, но я чувствую слова. Каждое слово – это образ, нота, краска… и когда ты пишешь, это будто стремительный поток чувств, мелодий, движений, когда ты пишешь, это уже не ты, ты не принадлежишь самому себе, ты – механизм, орудие, с помощью которого свершается это чудо созидания. Я не признаю этих жалких писак, которые сейчас пишут лишь для того, чтобы похвастаться своим образованием, или красноречием, которые пишут ради славы, ради денег и со своего пьедестала поучают о том, как надо писать. Писать нельзя научиться по учебнику! Нельзя научиться складывать слова по образцу! Если ты не пропустишь это через себя, то никогда не почувствуешь главного! Конечно, нельзя сразу родиться гениальным писателем и первой же историей снискать себе славу. Перо нужно отточить, выкристаллизовать себя, научиться писать только сквозь собственное сердце.

Я опять отвлекся, извини… Я хотел лишь посетовать тебе, что мне не нравится этот новый современный прием «большого чувства», когда герой ждет какого-то знака свыше, а потом бросается в омут страстей, страдает, переживает, пылает и тому подобное, с кровавыми развязками и приключениями. Как будто можно убежать от себя, как будто можно в другом месте стать кем-то иным или будто внезапно нахлынувшее вожделение к женщине, алчность в погоне за сокровищами, ненависть к кому-то, насолившему тебе, могут считаться заслуживающими похвалы и уважения чувствами! Я, конечно, не знаток литературы, хоть и люблю ее всем сердцем, но мне кажется, книги, написанные в таком духе – это несколько по-детски, наивно, незрело.

Мой герой не такой. Он сознает, что пресытился благополучной жизнью, что его собственное душевное развитие остановилось на каком-то уровне, что он мог бы достичь большего, если бы представился шанс.

И вот его отправляют по делам в наш с вами Эос. Мне кажется, что наиболее удачным у меня получилось именно это место – контраст между чистой, беломраморной Селестидой с ее широкими улицами, поющими фонтанами, с изящной скульптурой на площадях, и наша столица с ее темными кривыми переулками, высокими и мрачными домами, мертвые, выжженные приморским солнцем улицы и живая жизнь за каменными стенами богатых домов… Но я предоставляю тебе решать, насколько удачно у меня получилось. И вот, прогуливаясь по улицам, мой герой попадает в отдаленный район города и там, на живописных аллеях, среди цветущих миндальных деревьев видит старинный особняк. На его окне сидит девушка и, временами задумчиво глядя на морскую даль, вышивает ирисы.

Мне нравится моя история, мне нравится ее дух и легкая загадка, которая не отпускает моего читателя до конца, хотя, я надеюсь, со временем она перестанет быть главной темой и позволит понять более глубокие и тонкие штрихи этих зарисовок из чьей-то жизни… Я думаю, она мало кому понравится, потому что я пишу ее не ради назидания или развлечения, или чтобы как можно точнее передать сегодняшнюю эпоху. Она конечно больше идеальна – мои герои все-таки несколько надуманны, мои любимые персонажи чересчур возвышенны, а негодяи чересчур гадки, хотя и тем и другим я старался придать черты моих знакомых.

Более всего я горжусь своей героиней. Не скрою, что многие ее черты я взял у персоны, которую вы хорошо знаете, но главное – я хотел сделать ее полной противоположностью тем совершенным и пустым героиням, которых теперь стало так много в наших книгах. В детстве я, сознаюсь, любил читать книги о приключениях безгрешных, невинных и неотразимо прекрасных девах, но с возрастом они начали меня настолько раздражать, что теперь я не могу видеть подобные сказки без отвращения. Фелисия во многом права, в пух и прах громя эти нежизнеспособные типажи, которые и сейчас являются непогрешимыми идеалами для большинства заурядных девиц. Эта невинность и наивность, переходящие в глупость и ханжество, доброта и милосердие, доходящие до абсурда, кукольная внешность, прокладывающая героине дорогу в любой сложной ситуации и полное отсутствие собственного мнения… Моя же героиня со стороны общества склонна вызывать скорее презрение и неприязнь. Девушка, о которой я мечтаю, умна и образованна, она умеет решать, что для нее важно и что нет, она знает свои способности и желания. Как часто куколки этих сладких романов скромно опускают глазки, принижая свои достоинства – моя же героиня знает себе цену, она даже скорее высокомерна и может быть, немного заносчива. Она аристократка не по крови, но по духовному развитию. Моя героиня свободна и не ищет мужчину, который бы взвалил ее себе на шею, скорее она пойдет торговать собой на улице. Моя героиня ищет себе возлюбленного, похожего на нее. Одной из черт, которой я хочу наделить ее – эта девушка по своей воле лишается невинности, а затем остаток жизни считается изгоем общества, женщиной без чести и достоинства. Никто не способен оценить ее душу, никто не может понять ее чувств, ее любви, ее принципов. А тем не менее она куда как выше этих «добродетельных» девочек, берегущих одну часть своего тела так, будто это единственное их сокровище, не беспокоясь о своей душе, порой развращенной и опустившейся. Моя героиня знает, что честь заключена в сердце, а не в части тела. Она сознает свои желания, умеет их выражать, умеет их сдерживать, это женщина искушенная и познавшая истинное добро и зло. Вот такая вот она, живая, прихотливая, настоящая женщина, а не куколка с картинки.

Сама история предельно проста – герой не может выполнить возложенное на него поручение, поскольку тот, кого он должен встретить, куда-то пропал. Герой начинает поиски, но всюду находит след той странной женщины из дома с миндальной улицы. Он ни разу не обмолвится с ней словом, ни разу не встретит ее на улице. Все, что он узнает – противоречивые и правдивые истории, слухи, намеки. В конце концов он заканчивает свое дело и возвращается в Селестиду, так и не раскрыв до конца тайн загадочной незнакомки. Кто она и какова на самом деле – так и остается секретом.

Признаюсь, история эта во многом основана на реальности. Я сам родом из Селестиды, я прожил там достаточное количество времени, чтобы познать и впитать в себя этот необыкновенный город. А дом этот, вокруг которого вращается весь мой рассказ, существует на самом деле – вы можете найти его в городском предместье, у самого порта – бедный цыганский и рыбацкий район, живописное и колоритное место. Фелисия показала мне его как-то, и с тех пор он меня волнует. Говорят, там действительно жила некогда отверженная обществом женщина, незаурядная по своим качествам. Она жила в полном одиночестве, пользуясь услугами одной лишь старой служанки. Так как жила она затворницей, как она умерла, так и осталось неизвестным. Только дом опустел, а старая служанка исчезла.

Жизнь порой прихотливей и вычурней, чем самые фантастические истории.

Но я, наверное, утомил тебя, сестренка. Не стану более надоедать своей болтовней, благо говорить о литературе я могу сколь угодно долго, а говорить о самом себе всегда вдвойне приятно.

Засим оставляю тебя,

С уважением,

Помпей.

(Маргарита, кастелянша N Августе Сильвии, 6 января, год 861)

Здравствуй, милый мой дружок.

Ты не придставляешь, как я скучаю по тебе. Мы уже несколько недель живем в Эосе, и каждая улица напоменает мне о щастливых днях нашей молодости. Мне даже кажится, что многое было только вчера. Помнишь, мы тогда приехали в Эос, когда искали невесту твоему брату. Я помню, как мы навещали знатные семейства – ехали в тяжелом паланкине, нам уступали дорогу, и всячески обирегали, чтобы никакой сброд немог нас увидеть. Помнится, твоя матушка оставалась в зале с другими женщинами, а мы прогуливались по саду и женской половине, играли с другими девочками. Детей было много, не то, что сичас.

Многое изминилось, дорогая Августа, я не понимаю, куда катиться мир. Такое ощущение, что все решили разом забыть и приличия, и стыд, и хорошие манеры. Это все из-за Юстиниана, этот выскочка с островов перекроил все законы под себя и своих вульгарных прихвостней. Даже город, наш милый Эос, неумалимо меняится – знаешь, часть кварталов, куда мы ездили учиться пению, уже снесли. На их месте пролажили новую дорогу, обсадили какими-то чахлыми кустиками и натыкали домов за решетками, как в зверинце. Юстиниан все делает так, как в Селестиде, даже дома и церкви ставит такие же. Все открытое, на виду – любой встань и гляди, что делаится внутри! Хотя он наконец-то взялся за рынки, эти гнезда разврата и крименала. Все они сносятся и ставятся новые, просторные, чистые – все видно, и стражник наготове. Правда, руки уже не рубят на местах казней. И вопще я не видела, чтобы где-то кого-то публично пытали или казнили. Наверное, новый порядок, такой же дурацкий, как и все порядки Юстиниана! Теперь понятно, почему нравы миняются так сильно – еще бы! Ведь никто не показываит, что будет, если преступить закон! Ты представляишь, теперь приходиться ходить пешком по улице! Я сначала хотела вопще не выходить, но эти девки вечно лезут наружу, приходиться следить, что бы они чего не натварили. Мало того, что на улицах полно женщин, многие из них даже незакрывают лицо, а некоторые даже ездят на лошади, как мужчины. Ну, ты можешь претставить? А если появляится паланкин, то эти мерзкие уличные мальчишки лезут в него, дергают за шторы и громко кричат, что «внутри едет уродина, которая стесняится своего лица»! Их отгоняют, но это помогаит ненадолго. Совсем распустились! Позволяют смотреть на себя, как публичные девки. Даже женщины нашего возраста, милый мой друг, ты не поверишь! – ходят без платков или вуалей.

Эней выводит наших девчонок в свет, я их соправождаю. Знаешь, как бальзам на душу – в домах и сами порядки почти не изминились. Все так же спокойно можно сидеть в своей женской половине, курить и разговаривать. Тут же и детки приходят. Правда, я почти нигде невстречала таких больших семей, как раньше. Везде один-два ребенка, ну три-четыре. Вот только я ходила, знаешь, хотела навистить нашу Августу, ту, которая из Амельи, но не та, которая темнинькая, а которая была с косой длинной, помнишь? Оказывается, умерла уж давно. Видела ее дочерей, приятные женщины, очень на нее похожие. Но в доме у них не уютно – детей много, они справиться с ними немогут. Старшие за младшими не слидят, каждый сам по себе, одним словом, распустили потомство. Шум, крики, деруться. А матери – нет, чтобы ударить или наказать, сидят, курят или лица красят.

А в некоторых домах завили новые порядки – там женщин и мужчин сгоняют в одну комнату, а детей убирают в сад или детские. Так ниприятно, когда на тебя смотрят мужчины. Сколько раз замичала – такой высакамерный и наглый взгляд! Некоторые откравенно разглядывают женские зады. Зачем это нужно было делать? Играют музыку, прыгают, показывают ноги, много пьют – срам! Хохочут, как сброд уличный! И наши девки лезут в это непатрепство. Я незнаю, как с ними справиться. Ты представляишь, заняли комнату и запирли ее на замок! Бог знает, что они там вытворяют, за запиртыми дверями. Правда, я замочек-то выламала, так что всеравно могу за ними слидить.

Иногда приходишь, а они сидят навиду на окнах и смотрят на улицу. Мы всегда закрывали окна ставнями, чтобы нас небыло видно, а эти вон как! Да еще место такое ниудачное – по ночам охи-ахи до утра. Ну куда это годиться?! Я только окна закрою, приходит эта мерзавка, и снова все распахиваит. Взяла моду жалаваться отцу, а этот разиня все им позволяит, да даже на меня один раз начал наговаривать, что я «мешаю девочкам». Мешаю! Да я избила бы их, если б могла! Приводят каких-то вульгарных друзей, и мужчин в том числе. Сидят, пьют, смеються, танцуют! Августа, милая, и такое скотство у меня за стеной!!! А как они одеваються – срам! Стыд! На улицу без платков и шали, в каких-то балахонах, где все видно, штаны одевают, как мужчины! А вчера смотрю – одеваются, и на сиськи какие-то штуки натягевают, все в рюшах и жемчуге. И кошка эта так поварачивается ко мне и показываит мне эту срамоту – нравиться ли вам? Хотите и вам такой закажим? И смеются обе, гадины подкалодные! Ну я потом поймала свою и насисьник этот отняла и разорвала в клочки. Представляишь, до чего докатились? Я незнаю, как с ними бороться. Запру как-нибудь мерзавок и отниму все эти тряпки – девушки должны быть скромными, а не показывать каждой мрази все тело.

Но скоро это кончиться, милая моя подруга. Вчера приизжал один важный господин, я видела его в гостинной, ему Эней Нельку свою показывал. Та, конешно, свой поганый характер показала, но тот, похоже, мужик правельный, себе на уме. Выдрисирует он эту мерзавку. Вот тогда мое сердце и порадуится.

Надеюсь, ты скоро порадуишь меня своими письмами, здесь так одиноко. Нужно навернае Седну выписать, я так устаю с этими поганками. Может, и ты бы приехала ко мне – мы бы показали им, как нужно вести себя в обществе.

До скорого свидания,

твоя Маргарита.

(Групповой портрет. Холст, масло, 120х85. На картине комната в доме Фелисии S. Свет падает справа, из высокого зарешеченного окна, неясно обозначая на кремовой стене рисунок штукатурки, поверху, ближе к потолку, по стене идет легкий неброский рисунок из стилизованных лилий и павлиньих перьев. На переднем плане пять фигур. Фелисия S. сидит свободно, откинувшись на спинку узкой резной кушетки, одна рука покоится на коленях, другая грациозно поддерживает голову. Поворот головы царственный, взгляд мудрый и внимательный, длинные русые волосы, переплетенные золотыми лентами, падают на плечи и колени. На ней легкая зеленая туника с алым поясом, на руках и шее – тяжелые богатые украшения с зеленоватыми камнями. Рядом с ней, слева на кушетке две девушки. Полноватая блондинка с застенчивым лицом обращается к миловидной шатенке. Волосы Паулины убраны цветами шиповника, на шее тонкий шелковый шарф, прикрывающий плечи и руки. Она одета просто, в свободное платье, подобранное складками под грудью. В руке, лежащей на коленях, пучок маков, другая поднесена к губам в стеснительном жесте. Подле нее Сильвия рассеянно слушает, подняв глаза на Помпея, стоящего над ними, чуть левее от центра картины. Юноша иронично улыбается, наклонив голову в сторону Фелисии. В его золотисто-медных волосах поблескивает обруч, в руках он держит исписанный листок бумаги, одежда на нем селестийского покроя, лиловая рубаха с пунцовой каймой у горла и вдоль коротких, от плеч, рукавов. Леонель сидит на подоконнике, правее Фелисии. Она живо обернулась, будто услышав шутку, на губах неуловимая, скользящая полуулыбка, игривый, озорной взгляд зеленых глаз. Тяжелые кудри заколоты любимым гребнем, в ушах серьги матери, тяжеловесные, древние. На ней платье похожего покроя, как у Фелисии, светло-сиреневое с сиреневой вышивкой понизу. В руках, непринужденно опущенных на колени, начатая вышивка с бордовыми ирисами. Подпись на обороте: Помпей, Сильвия, Паулина, Фелисия и Леонель, рисовал Кассий Вер, декабрь, год 860)

(Дневник Паулины N., январь, год 861)

Дорогой дневник.

У меня сиводня на реткость не удачный день. Сиводня просто все против меня! Мне так одиноко и грусно. Нелл целыми днями пишит письма, занемается какими то расчетами и чутьли не зборами. Когда я спрашеваю ее, она отмахевается от меня. Вапще такое чуство, что ее подминили, она савсем неразговаривает со мной, у нее свои, ВАЖНЫЕ дела… Видемо, это все Фелисия ее баломутит. Она совсем перистала мне нравиться, и идти на ее празник я нехочу. Сильвия правельно говорит, она зазнайка, да и этово нидоучку я тоже нежилаю видеть! В добавок тетушка Рита разарвала чудесную вещицу, которую наконец то привизли от портного. Мне так нравилась эта штучка… Сиводня какой то день разачараваний. Наверное надо лечь спать. Тем более что скоро будит дождь ― все небо почирнело.

Нелл сидит на окне и смотрит в соседний двор, на эти лысые деревья. У нее странное лицо. Хотя типерь у нее все время странное лицо, когда она думаит об этом селестийце. Сичас она навирника думаит о нем. Она бутто высыхаит от тоски, нехотела бы я так любить…

(Письмо Сильвии D. Паулине N., 7 января, год 861)

Здравствуй, милая Паула.

Возвращаю тебе твою чудестную рукопись. Ты великолепный человечек! Это было изумительно! Я получила незабываимое удовольствие, читая эту милую историю! Ты настоящий писатель, тебе обязательно надо продолжать писать. У тебя красивый стиль, и так мило описаны все переживания – я прямо претставляла себя на месте героини! И такие описания – все так описано, прям все претставляешь. Твоя Астериона такая милая, просто чудо, а Константин – настоящее чудовище! Отвратительный персонаж, как настоящий получился, так похож на одного моего знакомого. Тот прям такой же урод. Вот всегда это меня возмущало, что мужчины вечно увиваются за красивенькими, а стоит тебе иметь хоть малейший недостаток, так это прям как клеймо! Ведь они же такие глупые! Вот посмотри хотя бы на Августу – это просто образец глупости! Но все находят ее хорошенькой и этого достаточно, чтобы вокруг нее был рой симпотичных мужчин. А ведь она же замужем, ей не положено так себя выставлять. Сидела бы дома, нет, ей надо везде показываться со своим пузом. Смазливая выскочка.

Хотя знаешь, Фелисия раздражает меня куда больше. С красотульками вроде Августы еще можно бороться – ведь мы умные, а ум это куда больше привликательной мордашки. Но Фелисия… Я не понимаю, что в ней находят – ведь она страшная, как смертный грех, тощая, надменная, да еще и выскочка. Вечно говорит какую-то заумную ерунду, а все ей в рот смотрят. А знаешь почему? Потому что никто не понимает, что она там несет, но все хотят прослыть образованными и оригинальными!

А на Помпея ты вообще не обращай внимания. Он изо всех сил корчит из себя писателя, а на самом деле просто бездарь. Я как-то читала одну его историю, ничего не поняла, что он там накорябал – одни заумные новые словечки, и совсем неинтересно. Одно тщиславие и ничего больше. Я ему показывала мои стихи, он их тоже высмеял, мол, это нескладно и не модно! Как будто сам чего-то добился! И знаешь, я знаю, зачем он это делает – ему очень хочется казаться таким новым и умным, таким загадочным поэтом, возвышенным таким! А все для того, чтобы лазить в постельку к Фелисии. Вот увидишь – стоит ему где-то облажаться, как только она поймет, что никакой он не поэт, а самый настоящий выпендрежа и дурак, она его сразу бросит!

Так что не расстраивайся, милая моя! Не обращай внимания на дураков, ими полон мир. Мы с тобой умные и талантливые девочки! Вот увидишь – о нас еще все заговорят, а эти зазнайки еще свое получат.

Пожалуста, пиши! Я так хочу еще что-нибудь почитать из твоих историй!

Целую, твоя Сильва.

(Помпей K. Фелисии S., 11 января, год 861)

Привет, Лис.

Готовься, скоро будет вторая волна. Я сегодня весь день проторчал у Лакишей, ждал, пока мне соизволят передать бумаги от фамилии. У них как всегда было много народу. Говорили только о тебе, разумеется. Осуждали и завидовали как всегда, родная. Особенно старалась налить яду Августа. И, конечно же, свой козырь она приберегла напоследок, так что держись – письма она пустила едва ли не по рукам, так что вскоре имя твоего отца будет у всех на языках. Хотя мне кажется, ты зря волнуешься – любая из них откусила бы себе язык, если б могла иметь родителей такого происхождения. К тому же, эти письма сущая ерунда, им не стоит придавать значения – в тех кругах, где витают твои родовитые предки, на такое смотрят не то, что сквозь пальцы, но и сквозь платки, рукава и толстые передники…

Среди Лакишевого сброда есть еще одна интересная девочка, ты наверняка ее видела – старшая дочка чиновника из Кайены, Патриция. Заметил сегодня, что она скучает и почти ни с кем не общается. Хотел бы я с ней перекинуться хоть парой слов, да не знаю, как подступиться – уж слишком выдрессирована. В глазах бесенята, но от меня как от ладана. Может и оттого, что уж слишком твердят, что мы с тобой любовники. Вот уж в чем я меньше всего хотел бы быть обвиненным. Это так по-ханжески звучит. Я бы предпочел быть известным как развратник, негодяй и нигилист, это моему уху приятнее, ты знаешь.

Неприятная новость – отец пишет, что мне нужно срочно ехать в Селестиду. Надеюсь, это ненадолго, но все равно мне неприятно оставлять тебя в такое напряженное время. Попытайся пообщаться с этой Патрицией, может, она еще не потеряна. Обещаю привезти тебе из Селестиды новых книг.

Приписка: Едва не забыл. Ты спрашивала меня о рукописи Паулины. Извини, обещал никому не показывать и уже вернул. Но право, оно того не стоит. Со стороны она и впрямь производит приятное впечатление как неглупая девочка, но, я так думаю, это сказывается влияние Нелл. Ты вправе ткнуть меня, что я сам не идеален, признаю, я порой тщеславен и мой стиль не из идеальных, но я не встречал еще никого, кто писал бы хотя бы вполовину так как я, поэтому, я думаю, я имею право сказать свое мнение без прикрас. Паулина мне нравится, мне хотелось бы, чтобы наш опыт и идеи пошли ей на пользу. Но боюсь, что ничего не выйдет – все усилия просто пойдут в песок, она варится в своем мире, не пытаясь его осмыслить, а он у нее – насквозь типичен и шаблонен. Не спорю, она может интересно рассказывать, но приемы у нее из дешевых дамских романчиков, сюжетец примитивен, эмоции надуманы и раздуты… Все, чего ты добилась, что в ее «романе» нарисовался женский персонаж, обособленный от общества, которое его не понимает, но обожает, как и полагается. Впрочем, за Нелл я не беспокоюсь. Паулина ее не сможет испортить. Нелл хрупкая девушка, но у нее железный характер, когда дело касается ее убеждений. Я был удивлен, узнав ее ближе. Конечно, мы с тобой и раньше встречали незаурядных людей, но Нелл это нечто особенное, редкий, уникальный человечек. Если то, что ты мне сказала, правда, то я бы больше всего хотел ей помочь избежать такой судьбы.

Не хотел, но опять накатал тебе простыню. Засим прощаюсь,

Помпей.

(Августа Ирис княжне Кире Кармине, 19 января, год 861)

Приветствую вас, госпожа Кира.

Позвольте доложить о том событии, которое вызвало у вас такой интерес.

Вечер прошел как нельзя лучше. Замечу, что само обустройство дома и все, что творилось, было сделано госпожой Саллюстией с изящным вкусом и по образцам древних авторов. Несмотря на определенную группу лиц, сохранялась обстановка какой-то легкости и непринужденности. Велись увлекательные дискуссии, обсуждались насущные вопросы, читались стихи, играла музыка, были замечательные танцы – и все ненавязчиво и живо. Меня не покидало ощущение, что я нахожусь в кругу давно любимых друзей, не иначе. Никакой помпезности, натянутости и напыщенности, как это бывает, никаких титулов или знаков отличий. Возможно, не последнюю роль в этом играет и отсутствие имени у самой госпожи Саллюстии, но я сомневаюсь, что она этим хотела кого-то уравнять. Да это как-то было и не важно, было видно, что собравшиеся здесь пришли не ради своего статуса или демонстрации богатства, а ради торжества искусства и любви к друзьям.

Сама Саллюстия очень интересный человек, она заслуживает большего, чем имеет. Я сожалею, что нет никакой официальной возможности привлечь ее ближе к нашему кругу, поскольку она умна, начитанна, остроумна и это тот человек, с которым стоит общаться. Я бы предложила пригласить ее на одну из наших закрытых встреч, чтобы вы сами могли оценить ее достоинства. Я уверена, вам она придется по вкусу.

У госпожи Саллюстии небольшая компания друзей, любопытных и безусловно талантливых людей. Она тщательно выбирает себе союзников, я заметила. Среди них каждый личность, и людей пустых я не заметила. Возможно, что они есть, но не среди тех, кого госпожа Саллюстия любит и кому доверяет. Увы, я не одарена настолько, чтобы судить, насколько была хороша музыка или стихи, но мне все это очень понравилось, понравились их авторы. Особенно выделяется один юноша, как я узнала, сын селестийского купца, ведет здесь дела, семья почти разорена последними событиями, но держится мужественно. Обаятельный, харизматичный мальчик, дерзкий на язык, смешливый и подвижный как ртуть. Прекрасно умеет говорить, убеждать и без всего этого литературного пафоса, как бывает. Чувствуется в нем большая сила духа и большой талант. Кажется, его считают любовником госпожи Саллюстии, но мне так не показалось, да и остальные из близкого ее окружения никак не отметили этого.

Позвольте рассказать и о еще одном человеке, не заметить которого было нельзя. Это девушка по имени Леонель, недавно приехавшая в Эос. Происхождения она совсем бедного, хотя род ее матери уходит корнями к самим эотинянам, в самой ее внешности есть что-то породистое и стойкое, что, должно быть, было в лице ее матери, и бабки, и прабабки, нечто от тех замшелых изображений эотинских богинь, какие мы видели при раскопках. По характеру и силе мысли она ничуть не уступает госпоже Саллюстие, даже в чем-то, как мне показалось, она смелее, настойчивей, в ней ясно видна свободная, сильная натура, свой собственный характер, свои убеждения, хотя и весьма схожие с убеждениями ее подруги и соратницы, но сформировавшиеся своим собственным путем. Это так же то лицо, которое вы непременно должны увидеть.

Ситуация, которая в ближайшее время раздуют до невозможности во всех таблинумах, произошла непреднамеренно, но говорит о многом. К сожалению, пустые языки переврут ее на свой манер и придадут тот смысл, которого не было, но я считаю своим долгом преподнести все так, как, я полагаю, и задумывалось. Ситуация эта заключался в разговоре, который вдруг зашел в одном из уголков стола и потихоньку распространился так, что даже самые незаинтересованные и несведущие в вопросе лица посчитали своим долгом втиснуться в него. Речь шла о глупости в том аспекте, что большинство людей плывут по течению, не задумываясь о том, что они совершают, и оправдывающие самые нелепые и бессмысленные действия традициями и «ценностями» общества. Вот обо всем этом и шел разговор. И в какой-то момент разговор приблизился к той опасной теме, которая всем уже порядком набила оскомину – про быт и воспитание женщины. Проскользнуло буквально две-три фразы, и беседа уже готова была пойти в другое русло, но в зале присутствовали представители семейства, которое очень любит скандалы, а кроме того, пришли молодые Нола со свитой своих пустышек. И конечно же, Августа-младшая Эовиния не могла не уцепиться за возможность сотворить скандал. Указывая на Августу-старшую Нолу, она решилась задать провокационный вопрос, как нетрудно догадаться, чтобы выставить и Леонель, и Саллюстию, и всех их окружение и развиваемые идеи в дурном свете. Именно она спросила, считает ли Леонель детей ценностью. На что Леонель с иронией отвечала, намекая на недалекий умишко Августы-старшей и ей подобных, что «детей мало уметь рожать, нужно достойно воспитать, а без надлежащего воспитания из сакрального образа мать с младенцами ничем не отличается от свиноматки с выводком». Выражение меткое и острое, но к завтрашнему утру от него останется только последняя часть, а смысл бесследно канет в воду. Эовиния хотела было по привычке устроить выходку, но сама Августа-старшая ничего не поняла, и возникла небольшая пауза, которой воспользовались госпожа Саллюстия и ее друг-поэт, они придали разговору глубокую и серьезную направленность, так что иронизировать, скандалить или вставлять свои неуместные замечания уже никто не посмел. Дальнейшее протекало в прежнем дружелюбном изысканном тоне, расходились уже глубокой ночью, в крайнем удовлетворении.

(Из судебного следствия. Год 865, апрель)

Дело об убийстве Августы Юлии Нолы Леонелью Брут.

Из речи обвинителя.

«…Мы имеем дело со случаем удивительной, ничем не оправдываемой жестокости, беспринципности и распущенности. Будучи по природе существом глубоко порочным, аморальным и управляемым животными инстинктами, обвиняемая Леонель Энае Брут с самого начала своего пребывания в городе обнаруживала ничем не сдерживаемую ярость и ненависть к представителям цивилизованного общества. Не последнюю очередь в развитии и поощрении ее пороков сыграло безнравственное общество незаконнорожденной Фелисии Салюс и группы ее разнузданных вандалов. Развиваемые последней анархические идеи, и в особенности призывы к уничтожению семейных ценностей благодатно легли на впечатлительную и мятущуюся душу обвиняемой. К сожалению, наше общество, даже видя еще первые выходки данной особы, посчитало ее слишком слабой для воплощения своих гнусных намерений и не направило ее вовремя на путь истинный. Своей жертвой обвиняемая выбрала трагически погибшую Августу Патрицию Нолу, в то время находившуюся в тягости. Отмечу, что пострадавшая никогда и ничем не задела обвиняемую по причине своего кроткого нрава и чрезвычайной доброты. Напротив, пребывая в радости от томительного ожидания и предвкушения радостей материнства, была со всеми приветлива и обходительна. Снедаемая злобой и завистью, обвиняемая постоянно искала предлога подвергнуть пострадавшую насмешкам. Впервые она открыто насмеялась над пострадавшей на вечере у своей соучастницы Салюс. Как сообщают в своих показаниях свидетели, „она нагло смеялась“, „на мой вопрос о том, как она относится к детям, заявила, что в ее глазах мать ничем не отличается от свиньи“ и „глядя ей прямо в лицо, назвала свиньей“. Как вы можете видеть сами, обвиняемая крайне безнравственна и презирает все общественные ценности…»

(Помпей Гней Киприус, «Миндальный цветок», издана в Адрианополисе, год 867)

…Двери распахнулись, пропустив меня в залитую закатным светом залу. Между расписными колоннами колыхались прозрачные, расшитые понизу бордовыми нитями занавеси, позвякивали золотые кольца. На низких ложах с вышитыми подушками полулежали три девушки. Позлащенные солнцем и полускрытые карминной тенью лица с нежными чертами, приоткрытые в улыбке губы, тонкие девичьи силуэты под мягким, влажно блестевшим шелком. На звук моих шагов она обернулась, шелестнув золотыми лентами, вплетенными в каштаново-медные косы, по-кошачьи мягко глянула глазами цвета рассветного моря. Из сада донесся нежный и чистый запах ирисов…

(Маргарита, кастелянша N. Августе Сильвие, 19 января, год 861)

Здравствуй, милый мой дружок.

Я очень огарчилась, что ты несможешь приехать ко мне. Этот новый город не по мне. Грусно и тяжило смотреть, как безжалосно разрушают милые серцу места. Почти ничиво из тех мест, где прошло наше с тобой детство, несохронилось. Все выкарчевывают с корнем, вымитают, выкидывают, оголяют, выстовляют напаказ. Там, где раньше были высокие надежные стены, ставят решедчатые изгороди и селестийские колонны, эту расписную муть. Все прочное, вековое вышвыревают так, будто это ни кому не нужный мусор. И всюду разврат, голые плечи, голые ноги, распущинные волосы, распущинные платья, дерские разговоры. Я устала смотреть, как разлогаится эта клоака, этот мерзастный город. На днях я уеду обратно в имение вместе с Паулиной, эта дуреха уже достаточно набралась дряни здесь. в конце концов нужно проивить к ней строгость, я слишком часто ее желею. Вчера ночью обе мерзавки соберались пойти на оргию к своей подружке-роспутнице. Розумеится, я заперла их в доме, но они вылизли через окно с помощью какой-то девки из соседнего дома, и развратничали всю ночь, уж незнаю, чем они только занемались, и чего набралась эта дрянь. Заивилась среди ночи пьяная, с дурацкой ухмылкой на роже. Как я ее била, у меня сичас даже рука болит, и будит еще долго болеть, все из-за нее. Посажу на хлеб и воду, но сначала ее осмотрят, и если она успела потаскаться, я ее убью. Вторая так и непоивилась, наверное кошатничает с этим своим селестийским любовничком. Вся в мать, распутная дрянь. Удевительно, что эта тряпка Эней ведет себя так, будто это савершенно есстесствено, не ищет ее и вопще весел и все капашится в своих бумажках, червяк.

После всиго увидинного я чуствую, что ниобходимо как следуит встряхнуть свое име…

(обожжено)

(Юлий Нола Леонели д`F, 27 февраля, год 861)

Привет, Леонель.

Извини, что не писал так долго. Все не было подходящей минуты. Августа стала очень подозрительной и ревнивой, и с недавних пор взяла привычку сидеть в моей комнате, когда я пишу, ненавязчиво так заглядывает через плечо или берет мои письма, чтобы отнести их слугам и читает адреса. Недавно увидела письмо к Сильвии и устроила мне скандал. Вот зачем она это делает? Ведь она знает Сильвию с детства, и я ее тоже долго знаю, и мы всегда были хорошими друзьями. Вообще Августа сильно изменилась, и я хотел поговорить с тобой об этом.

Ты прости, что я так навязчив, но я люблю Августу, и ее поведение меня волнует. Мне не нравятся те перемены, которые происходят. С отцом или тестем я поговорить об этом не могу. Они посмеются надо мной: им кажется глупым какое-либо чувство к женщине, кроме собственнических. Мне кажется, они сами не много знают о женщинах, особенно тесть. Знаешь, мне порой так жалко становится госпожу Юлию, она так трепетно его любит. Если бы Августа любила меня хоть капельку так же…

Я подумал, ты одна можешь меня понять. Тогда у Фелисии ты говорила Августе то, что давно я думал и боялся ей сказать. Конечно, это обидные слова, но это правда. А Августа… другой на ее месте обиделся бы, но ей даже в голову не пришло задуматься об этом. Как будто она все забыла, или речь шла вообще не о ней.

Она так сильно изменилась с тех пор, как мы поженились. Как будто стала другим человеком. Раньше она была так легка, так беззаботна, у нее было множество интересных друзей и для каждого из них у нее находилось слово и занятие. Когда она стала моей женой, каждую минуту она была моей, рядом, все, что мы делали друг для друга, была любовь и забота. Я видел желание порадовать меня в каждом ее взгляде. С каким трудолюбием она украшала нашу часть дома, с удовольствием перебирала ткани, подушки, безделушки… Она была похожа на ласковую и мягкую пчелку. А потом… она просто стала другой. Но ведь я ей ни в чем не отказывал. Я покупал ей все, что она хотела, я дарил ей цветы и игрушки, я обожал смотреть, как она танцует. Может, танцевала она не так хорошо, как можно было, но ей это нравилось. А на днях я спросил ее, будет ли она танцевать для меня, когда родится ребенок. А она сказала, что танцы – глупая забава, недостойное занятие…

Со многими друзьями она перестала общаться и поддерживает только официальные, ничего не значащие связи. Все потому, что внезапно кончились общие интересы. Я и сам заметил, что она с какого-то момента перестала говорить о чем-то кроме себя и своего положения. Я пытался разговорить ее на отвлеченные темы, но она с таким презрением посмотрела на меня. Она уделяет мне все меньше внимания. Бывало, раньше она старалась предвосхитить любое мое желание, приносила мне кофе и сигары прежде, чем я их просил. А сейчас она делает такие вещи только если попросишь или по привычке, обязательству, но уже не из любви. Она совершенно забыла обо мне. Но требует от меня, чтобы я все свое время уделял ей, доказывал свою любовь, рассказывает мне эти ужасные истории от своих подружек, их подружек и каких-то выдуманных женщин, взахлеб рассказывает о младенцах. Мне это совсем не интересно. Я всегда помогал ей, жалел ее, когда ей было плохо, но теперь она просто манипулирует мной, у нее постоянно якобы боли, какие-то ужасы, обвинения в жестокости и нелюбви… А меня уже раздражает ее постоянное нытье и жалобы. И очередное притворное или пусть и непритворное нездоровье вызывает только неприязнь и злобу.

Мне страшно представить, что будет, когда появится наконец этот ребенок. Я любил ее, но она сама уничтожает любовь к ней. Горько видеть, как она из чистой девушки превращается в брюзжащую скучную тетку, зацикленную на том, чтобы все было как у всех. Нелл, я знаю, что такое может случаться у женщин из простонародья, которые сами ведут хозяйство, сами воспитывают детей, кормят, стирают и что они только там еще делают. Но ведь Августа ни дня в своей жизни ничего не делала. В лучшем случае приказывала, что и как где нужно сделать. Бросила все, что ее интересовало раньше. Я не знаю, что с ней делать. Может, ты могла бы помочь мне советом.

От тестя я узнал твой новый адрес. Я удивлен, что ты нам ничего не сказала раньше. Гай Клавдий такой влиятельный и известный человек, что мне кажется невероятным, что ты сама так долго молчала о вашей свадьбе. Да и вообще как ты только познакомилась с ним? Или тебе его посоветовал отец? Я несколько раз бывал у него в доме, еще когда была жива его первая жена. Мне он показался хорошим семьянином. Он вообще неплохой человек, я хотел бы, чтобы ты была с ним счастлива. Но ты лучше сама мне расскажи, как ты? Как ты живешь? Как вы поладили с Гаем Клавдием? Когда можно будет навестить вас? Я хочу скорее тебя увидеть и все узнать.

Пиши мне, пожалуйста.

Юлий.

(Северин Нола Гаю Клавдию, 18 января, год 861й)

Приветствую тебя, наиавгустейший Клавдий.

Ближайшие дни меня не будет в городе. Как ты уже слышал у Тита, их перевезли в Кайену, в горы. Мои собаки уже там. Ты тоже мог бы принять участие, тебе это ничего не будет стоить – все они нищий сброд с севера, ни на что не годны. Тит купил их за бесценок, почти даром… Хотя если ты откажешься, я могу тебя понять – девчонка та еще штучка, с ней интересно было бы позабавиться какое-то время. Но если наскучит – игры будут длиться всю следующую неделю, и я все же займу тебе место.

Да, твоя женушка с характером. Зубки показать может. Всю дорогу рвалась, рычала и даже пырнула ножиком одного из моих людей, когда он схватил ее. Пришлось применить к ней силу, и все равно она не желала успокаиваться. Но я видел и не таких злючек. С ней был какой-то мальчишка, его утихомирили быстро, так что он уже никому ничего не скажет.

Лошадей я менял трижды и велел запутать следы. Так что этот селестийский посол ее никогда не найдет. Моя вилла надежно охраняется, и люди не проболтаются, я позаботился об этом. Этот дом в твоем полном распоряжении.

Желаю тебе супружеского счастья и жду тебя на играх в Кайене,

Северин Нола.

(Гай Клавдий Северину Ноле, 19 января, год 861й)

Приветствую тебя, друг Северин.

Благодарю тебя за приглашение, но мне в самом деле некогда. Селестийцы продолжают создавать проблемы с морскими перевозками. Это головная боль уже последние полгода, я пытался отвлечь их обещаниями, рисовал на бумаге проекты, но они продолжают вставлять палки в колеса. А мне совершенно не хочется заниматься этим вопросом, сам понимаешь, у нашей бедноты воровство, пиратство и контрабанда в крови, заставить их оставить это, все равно, что заставить лошадь не есть траву. Только представь, сколько проблем, незаконченных дел придется вскрывать, сколько выгоды мы потеряем, если следовать требованиям этих ненормальных. Вместо того, чтобы лезть к нам и исправлять наши незначительные недостатки, лучше бы решали свои проблемы. Что бы там ни говорили эти ученые про то, что селестийцы нам родственный народ и такое прочее, все-таки между нами нет ничего общего. Взять бы хотя бы Эриния. С одной стороны, он такой способный мальчишка, умный и рассудительный, в нем столько величественного и элегантного, я видел его в бане и его мужественность не вызывает сомнений. Но по натуре он все-таки дикарь. В тот вечер он изрядно напугал меня. Я вообще опасался, что вы не успеете перехватить Нелли. Как ты и говорил, я пытался задержать его, но да разве можно было его удержать? Он упрям и настойчив как слон. Я уж уговаривал, подливал ему, но он как зыркнул на меня своими глазищами, я аж оледенел. Не хотел бы я иметь его во врагах, он страшный человек, на все пойдет. Надеюсь, он не сможет найти эту твою виллу.

Но Нелли я ему не отдам, она мне нравится. Она, конечно, гордая, но, думаю, мы поладим, она не особо противится мне. Даже странно, что про нее говорили такие мерзкие вещи, она совсем другая. Такая мягонькая и тихая, что мне не терпится скорее приступить к супружеству. А ты мог бы быть с ней поаккуратнее – не стоило так увечить ее. В конце концов она уже не какая-то шлюшка из подворотни, а сенаторша, моя законная супруга.

Еще раз сожалею, что не могу присутствовать на играх. Мне бы очень хотелось увидеть твоих боевых щенков в действии, но, надеюсь, у меня еще будет такая возможность. Надеюсь, скоро увидеть тебя.

С наиавгустейшей милостью,

Гай Клавдий Ма… (уголок оторван).

(Леонель д`F Юлию Ноле, 28 февраля, год 861й)

Здравствуй, дорогой Юлий.

Не знаю, получишь ли ты мое письмо. Удивлена, что получила твое. Вот уже почти месяц я не получаю ничего, а это значит, что либо мои друзья не знают обо мне, либо мне не дают писем от них. Не могу ручаться, что письмо не будет прочитано. Условия здесь почти тюремные, хотя это и очень роскошная темница. Днем и ночью, когда не приходит мой муж, меня сторожат две когда-то бывшие женщинами мумии, еду и питье мне приносят в комнаты, выводят гулять в сад под конвоем. Если это письмо будет читать твой тесть, то пусть знает, что он мой злейший враг на свете, и я не пожалею жизни, чтобы отомстить ему за те унижения, которым он меня подверг.

Если ты все же получишь мое письмо, дай знать Паулине, Фелисии, всем, где я нахожусь. Мне очень тяжело без их поддержки. Если ты сможешь прорваться ко мне, я с удовольствием приму тебя и, надеюсь, мы сможем поговорить. Мне многое нужно тебе рассказать. По поводу Августы, если вкратце, то думаю, что через какое-то время роль матери наскучит ей так же, как наскучило быть любящей женой или хорошей подругой. Не последнюю роль здесь играет и ее постоянное безделье. Вывези ее куда-нибудь в новое место, подальше от этих подружек, которые связывают ее своей глупостью, от всех тщеславных и модных штучек. Найди ей занятие, заинтересуй ее живописью, поэзией, величием духа, а не брюха. Вы должны остаться по возможности вдвоем, без всей этой воркующей свиты мамок, нянек и бабок, которые стоят между вами. Тогда она вновь тебя увидит. Потому что я все-таки не верю, что люди безнадежны.

Целую тебя, жду с нетерпением твоего ответа,

Твоя Леонелл.

(Дневник Паулины N., февраль, год 861й)

Милый дневник,

Мне очень грусно. Весь день идет дождь, спина почти зажела, по крайний мере, можно уже неспать на боку. Мне одиноко. В Эосе я чуствовала себя живой, нужной, там была жизнь, движение, а сдесь все как стоячее болото. Тетушка Рита и тетушка Седна целыми днями чешут языки, а я лежу здесь, запертая. Служанка преносит мне кашу и воду с лимоном, вот так вот они мне мстят за радасные дни, провиденые в Эосе. Вчера я получила письмо от Сильвы, так обрадавалась. Как же атрадно чуствовать, что тебя еще помнят. От Нелл по-прежнему ни черточки. Куда же она могла пропасть? Ушла прямо от Фелисии и ничего мне несказала, тоже мне подруга. А Фелисия навирняка знаит, но тоже ничего несказала, и ненаписала мне ни чего об этом. Может, Нелл уехала с тем симпотичным селестийцем? Но тогда она навирняка дала бы мне знать, немогла же любовь так затуманить ей мозг, что бы она забыла про меня. Даже если они все время в постели, можетже у нее найтись свободная минутка, что бы похвастаться? Вот навирняка она сичас с ним лежит и нежется, а я здесь битая, всеми брошенная, ни кому ненужная. И меня-то никто непридет и неспасет.

(Из опубликованных воспоминаний Паулины N, баронессы Северного Ариэля. Год 902.)

Так безрадостно и уныло проходили мои дни в родовом имении. Я была полностью отрезана от мира, запертая в четырех стенах. Весь мой день состоял из вышивки и чтения книг тетушки Риты, поначалу читать их было невыносимо, но со временем я нашла в них много познавательного. Письма я получала крайне редко, и по-прежнему среди них не было ни единой вести от моей милой Нелл. Так шли серые, пустые дни, и какова же была моя радость, когда однажды я узнала, что мои родители приказали тетушке Рите вновь везти меня в Эос, чтобы решить мою судьбу. Мы вновь въехали в дом господина Энея, в те же комнаты, где по-прежнему царил милый дух моей подруги, висели ее картины и лежали нетронутые вещи.

Конечно, многое уже было иным, и я сама стала другой, пройдя тропой одиночества и предательств. Тетушки, приехавшие вместе со мной, неусыпно наблюдали за мной, и каждый день проходил в разъездах и делах. Все это немного развеяло мою печаль, выезды и знакомства скрасили тягости заточения. Постепенно старая рана затянулась, и я позабыла нанесенную мне обиду. И вдруг, как гром с ясного неба, меня настигло письмо госпожи Фелисии, где она сообщала новости о Нелл. Конечно, в ту минуту я ужаснулась, меня не покидал гнев на бессердечного тирана, заключившего ее в темницу своего вожделения, я не могла ни есть, ни спать, не думая о том, как жестоко с ней обошлись. Но постепенно гнев мой улегся, и нынче я знаю, что порожден он был лишь красноречивым слогом и моими надуманными представлениями о семейной жизни. Я много размышляла тогда и о своей судьбе, сравнивая ее с судьбой моей милой подруги, и, остыв и разобравшись в мыслях, пришла к выводу, что по большей части вся эта жестокость, о которой красноречиво рассказывала в последующих письмах и сама Нелл, была ей надумана и преувеличена, поскольку ее влекло к юному селестийскому послу, и окружавшее ее не устраивало. Я тысячи раз думала о том, что будь она хоть капельку разумней, взгляни она иначе на свое положение, она мигом увидела бы его прекрасным, перестала бы изводить себя и дразнить друзей. И тогда скорее всего она прожила бы долгую и счастливую жизнь, познав все ее прелести.

…Ведь жизнь ее была вовсе не так страшна, как она пыталась всем нарисовать. Оставим в стороне неожиданно пришедшее к ней благородство сана и возможности нового общественного положения. Ведь в семейной жизни это вовсе не главное, хотя могло дать ей неограниченные возможности к творчеству, без которого она, по ее словам, не видела своей жизни. Мне доводилось видеть и общаться с тем, кто был ее мужем, и я могу с уверенностью сказать, что это весьма добрый и приятный человек, величественный и сильный. Конечно, он не мог бы сравниться по красоте и обаянию с замечательным Аэринея (признаюсь, мой милый друг умеет обходиться с женщинами и мог бы вскружить голову любой), но в нем было множество и других достоинств. В любом случае, захоти Нелл увидеть их, она была бы счастлива жить с таким чудесным человеком. Ведь он тоже любил ее. Истина говорит о том, что он боготворил ее и заботился о ней так, как это не сделал бы и безупречный муж. Но Нелл была твердо уверена, что несчастна, и это решило все…

(Помпей K. Фелисии S., 20 января, год 861й)

Родная, прости меня.

Теперь уже ничего не исправишь, я вас подвел, вини меня одного. Конечно, ты уже все поняла и все знаешь. Наверное, я не скажу тебе ничего нового, но я должен рассказать, как это было, может, вместе мы сможем что-нибудь придумать…

Прости, прости меня. Все эти ссадины не болят так сильно, как мучит меня то, что я не смог защитить Нелл. Теперь у меня достаточно времени, чтобы вспомнить все в деталях, и я вижу, как много возможностей я пропустил. И если бы хоть одно «если» сложилось иначе, она была бы спасена.

Мы вышли из твоего сада на террасу, оттуда была хорошо видна улица. Было уже темно и холодно, мы жались друг к другу, и я слышал, что она вся дрожит, но уверен, что вовсе не от холода. Глаза у нее горели, как у человека с плота, который видит на горизонте корабль. Потом пробили часы, и на площадку перед калиткой выкатила коляска. На ней не было света, лошади были укрыты, так что понять, чья она, было невозможно. Конечно, это было не то, ведь по твоим и ее словам мы ждали мужчину на лошади… А коляска все стояла и стояла, и это начинало пугать. Потом я вдруг услышал шаги совсем близко. Они прочистили весь сад, ходили бесшумно, как тигры, что, конечно неудивительно – это все были наемники, рослые, крепкие, знающие свое дело. И они нас нашли, я шепнул Нелл, что она должна вернуться к тебе, там бы ее не посмели тронуть, а сам бросился на них, чтобы дать ей возможность ускользнуть. Теперь уж вижу, что должен был идти с ней – ее схватили, как только она выбежала на тропинку, а мне не дали и напасть, один ударил меня ножом, другой по голове, а дальше они меня били, пока я не отключился. Помню только, как Нелл звала вас, но было далеко и играла музыка, как ржали эти ублюдки и тот, который затащил ее в коляску. Потом я помню только, как меня кто-то поднял и куда-то повез, и очнулся я уже здесь, у себя дома. Со мной все уже хорошо, я-то справлюсь, но что с ней, и куда они ее увезли? Несомненно, это сделали люди того человека, который собирался жениться на ней, но мы не знаем его имени.

Лис, прости, я очень виноват.

Мне больше нечего сказать.

(Фелисия S. Помпею K., 27 января, год 861)

Здравствуй, родной.

Как ты? Как твое здоровье? Я хотела увидеть тебя, но та женщина меня не пустила. Все смотрят на меня как на прокаженную, разумеется, это дело рук Августы… Я хочу тебя увидеть, ты мне нужен. Я и сама виновата, я должна была сама встретить его, предугадать, Нелл нельзя было отпускать туда, как я могла этого не видеть? Милый, прости, если б не эта моя самонадеянность, все было бы по-другому. И Нелл была бы свободна, и ты… У меня сердце переворачивается, когда я думаю, что они могли убить тебя.

Я не знаю, что делать. От нее нет ни записки, значит, дело совсем серьезно. Айне сообщила мне, что его зовут Гай Клавдий Брут, он сенатор, важная шишка… Вчера в самых верхах были письма, что он скромно сыграл свадьбу, и скоро начнет принимать у себя. Боюсь, только тогда мы и сможем узнать место, где находится Нелл. Увидеть ее у нас с тобой нет шансов – между нами теперь пропасть в двадцать пять титулов… Не думаю, что ей там хорошо – если она не пишет, то под замком или у нее сломаны руки, не иначе. Вещи, книги это все ерунда, но она там одна, и вдобавок постель… Брута я видела как-то раз, не урод, конечно, но ведет себя как напыщенный индюк и о себе говорит только «мы». Каждый раз, как я представляю себя на ее месте и его «мы с вами совершим супружеский акт», хочется дать ему по кумполу, не меньше. Бедняга, надеюсь, она выдержит. Но в любом случае, нам нельзя опускать руки. Пока мы не знаем, где она, но мы должны ее оттуда вытащить, чего бы это ни стоило.

Да, я не могу сказать иначе. Иначе я была бы не другом для нее. Я не могу сказать – «она сенаторша, нам не достичь ее, как бы мы не пыжились, и придется опустить руки». Да, она сенаторша, и выкрасть ее – все равно, что выкрасть корону у князя. Но мы должны, понимаешь, милый, обязаны! Я эотинянка, ты селестиец, мы из того народа, который не может терпеть побоев ни для себя, ни для своих друзей, ведь так? И потом, вчера ночью я получила письмо от Эриния. Оно было подписано Ф.А. и он писал, что ищет ее, оставил свой адрес, чтобы известить его, если мы найдем ее раньше. Это уже больше, чем два отщепенца вроде нас. И потом… Я знаю, я не должна этого делать, я не имею права, но я сделаю. Я пойду к отцу, я буду умолять, если надо, но я должна увидеть Нелл еще раз, поговорить с ней и помочь, если ей нужна помощь, а я уверена, что нужна.

А ты поправляйся, родной. Надеюсь увидеть тебя скоро.

Целую, Лис.

(Групповой портрет. Холст, масло, 75х100. Внутренний двор богатой виллы, на заднем плане вырисовываются апельсинные деревья. На переднем изображены всадник на гнедой, блестящей шерстью лошади и человек с кривоногой собакой на поводке. Всадник одет в богатое платье эосских вельмож с роскошным плотным поясом, золотыми нашивками на плечах, расшитыми камнями наручами. У него важное, горделивое приятное лицо, темные волосы, благородная осанка. Человек рядом с ним высок и худ, лицо у него костистое, белокожее, с неприятным презрительным выражением узких серых глаз. Костюм безупречен, поза аристократична и изящна. У его ног сидит пузатая собака с короткими лапами и плоской, брылястой мордой, высунув бледно-розовый язык. Надпись на обороте смазана, поверх выведено тушью – Северин Нола и Гай Клавдий Брут, охота в Северной Итрее, год 858)

(Веспасиан Сикст Юлию Ноле, 11 июня, год 861)

Приветствую тебя, друг Юлий.

Как прошла твоя поездка? Расскажи мне, как все прошло? Наверное, Августа была довольна – я помню, она когда-то давно говорила, что хочет увидеть эти места. Правильно, дружище, балуй ее, любите друг друга, пока есть время.

Ты многое пропустил. Празднества были великолепны! Были и театры, и скачки, и игры. Вечера шли один за другим, даже не знаю, у кого мне понравилось больше. Септимий приглашает тебя к себе, он недавно бывал в Селестиде и привез оттуда шикарных лошадей, и живых, и золоченых, тебе должно понравиться. Айне тоже собирается ехать в Селестиду, у нее роман с кем-то из прибывших. Теперь они все собираются уезжать обратно, и она хочет поехать с ними. Знаешь, я сам жалею, что не бывал там. Все, кто туда ездил, расписывают ее как что-то невероятное. Да, конечно, те же поля и города, но люди, обычаи, все иное совершенно. Конечно, везде есть свои недостатки, но, сдается мне, там все же больше простора и воздуха. У нас все как-то тесно, узко. Вроде ты свободен и волен делать что угодно, но все равно понимаешь, что многого ты позволить себе не можешь. Эх, не могу я этого объяснить, но чувствую, что здесь мне опостылело.

Вот подумал о свободе, о выборе и вспомнил кое-что. Я помню, ты рассказывал мне о девушке Леонели, которую твой тесть сосватал сенатору. Да я и сам помню, видел ее у Фелисии, правда, не общался так близко, но мне она понравилась. Так вот я ее на днях видел. Не зря, стало быть, Августа Ирис приходила тогда на праздник. Представь себе, Нелл теперь в свите самой княжны Киры Кармины. Конечно, если б мне не назвали ее имя, я вряд ли вспомнил бы ее и уж точно не узнал – она сильно изменилась, кажется, стала старше, серьезней. Она была очень грустна, наверное, ей нездоровилось. Говорят, что она тоже ждет ребенка, и потому никого не принимает. Это, конечно, бабские слухи – у них вечно кто-либо в бремени, либо разрешился от оного – но странно, что при ее звании она сидит на своей вилле, как в тюрьме, под такой охраной, как на границе прямо. Нет, я понимаю, ревность и все такое. Я сам первое время ревниво относился к тому, что на Клементину смотрят другие мужчины, а женщины обсуждают нашу семью, но настолько… По меньшей мере это неблагоразумно.

Слушай, а сам ты как смотришь, чтобы позже поехать в Селестиду? Может, когда Августа разродится, поедем все вместе? И ты новые места посмотришь, и у нее дурное настроение развеется. В общем ты подумай, а лучше приезжай к нам, и поговорим. Мы с Тиной будем рады вас видеть.

Храни тебя Богиня,

Искренне твой, Веспасиан.

(Записка, оброненная в селестийском Сенате)

…Если честно, то складывается отношение, что нас дурят. Они упорно игнорируют все наши требования, и я знаю, что это вина не их князя. Я имел возможность общаться и с ним, и с княжной, и с их приближенными – разумнейшие люди, все прекрасно понимают и сами высказываются на эти темы с возмущением. Но, видимо, это настолько прибыльное или увлекательное занятие для среднего слоя чиновничья, что в нем-то и оседают все распоряжения. На днях получил доклад, недалеко от границы крестьяне обнаружили ущелье, вперемежку заваленное камнями и телами. Разумеется, никакой это не обвал и не караван – там и дорог-то нет, и не дикие звери – люди осмотрели это место, там сотни и сотни слоями, вплоть до голых скелетов. И конечно же, все следы те же – налицо все признаки травли бойцовыми собаками. Это не первый раз и не первое ущелье. И среди этих тел не только эотиняне, но и селестийцы и жители островов. Меня колотит оттого, что я слышу, что это дикарство благополучно сосуществует рядом с нами в государстве с разумным правителем, и никак нельзя его пресечь и уничтожить…

(Фелисия S. Помпею K., 12 июня, год 861)

Здравствуй, милый.

Как ты? Как Селестида? Как все продвигается?

Я живу как слепая, почти не выхожу из дома. Ребята приходят поддержать меня, да что я? Не мне нужна помощь… Меня нигде не принимают, поэтому все новости я узнаю исключительно через третьи руки, все больше от Марция и Энае. Айне уехала в Селестиду и, похоже, не вернется оттуда. Вообще замечаю, что многие просто-напросто убегают туда. Не удивлена, кто побывал у вас, дышать больше этой гнилью не захочет. Ты должно быть не знаешь, но, как только селестийцы покинули княжеский двор, все прежние связанные с Селестидой дела просто остановились. Я получила письма от Августы-Ирис, она негодует на то, как все эти бараны-сенаторы, держась за свое брюхо, задерживают любую княжескую волю в отношении Селестиды. Еще сильнее протестуют против наследования княжны… Да все это и неинтересно. Надвигается какая-то черная волна, и надо бы бороться, а я сижу здесь без света на душе и у меня нет сил бороться дальше. Эта ужасная апатия сведет меня в могилу. А все потому, что все действия наполовину уходят в песок. Бьешься, как рыба на берегу, а добиваешься того, что сдвинешься с места на миллиметр. Хотя и это должно радовать, но я так опустошена, что воспринимаю и хорошее, и плохое с одинаковым равнодушием.

Но мне надо рассказать тебе кое-что.

Я говорила, что меня нигде не принимают. Разумеется, относится это только к высшему кругу, так-то я постоянно то у консульши, то у ребят, то еще где-нибудь. И вот на днях меня вызывает к себе Августа Ирис. Мы сидели с ней за чаем, беседовали… Она такая серьезная, обстоятельная, несмотря на возраст. Она мне рассказала, что одна «влиятельная персона» просила за Леонель, и княжна с удовольствием выполнила это ходатайство. Я не могу прийти в себя, мне до сих пор не верится, что отец мог ради меня сделать это… Все боги не могли бы сделать большего! Я кажусь себе маленьким голодным ишаком, которому в конце длинного пути высыпали целый мешок отборного зерна! Помпей, ты только представь – это сделал отец, человек, который не видел меня ни разу за всю мою жизнь, и которому я имею такое же право просить, как самая убогая из его рабынь! Ну и слушай, что произошло.

Августа Ирис пригласила меня на следующий день к себе. У нее было небольшое празднество, и были многие из самых высокочтимых людей. Я чувствовала себя здесь муравьем. Впрочем, иные из них вели со мной беседы и вполне дружелюбно, хотя это могла быть элементарная вежливость, я не обольщаюсь, не думай. И среди них была княжна и с ней несколько дам, и между ними – Нелл! Нелл рядом с княжной! Это значит, что теперь он не посмеет запереть ее в чулане для своей забавы, она будет появляться в свете, она будет принимать. Нам с тобой от этого мало толку, но я надеюсь хотя бы на письма.

Помпей, родной, я не узнала ее. Это совсем другой человек. От нее осталось только имя, и то лишь часть… Не отрицаю, она великолепно одета и наверняка ест самое лучшее, поскольку ее волосы блестят, а лицо хорошего цвета, но при всем этом здоровье и красоте она выглядит ужасно. Это невозможно описать, но если б ты увидел ее глаза, ты бы понял. Это взгляд затравленного зверя, взгляд приговоренного к смерти, который в последний раз смотрит на солнце… У меня сердце сжалось, когда я увидела ее такой. У нас не было достаточно времени поговорить, тем более обговорить то, что мы должны были обговорить, но все же мы виделись. Я и представить не могла, что все так…

Надо действовать, и немедленно. С моей стороны все готово, охота через четыре дня, септимиевы лошади уже распределены.

Приписка: Немного о Паулине. Нелл все же о ней слишком хорошего мнения. Как ты знаешь, после исчезновения Нелл тетка увезла Паулину обратно в деревню. Сам помнишь, как мы писали ей, и она отвечала. И вот я узнаю, что ее опять привезли в Эос, видимо, чтобы выдать замуж, поскольку, как говорил Марций, видел ее в сопровождении теток разъезжающей в паланкине по домам. Она здесь уже около трех недель и ни разу не написала ни мне, ни тебе, ни кому-либо еще, кроме Сильвии, а та не сказала нам об этом! Я еще тогда подумала – к чему эта немая оплеуха? И вот я встречаю ее случайно в храме, и она делает вид, что не замечает меня. Я поздоровалась, но она сделала вид, что не слышит, и тогда я позвала ее громче. Тогда уж она соблаговолила заметить меня, в разговоре держалась так холодно, будто я ее смертельный враг, все вставляла к месту и не к месту свое возможное замужество, каких-то «влиятельных друзей», мнения тетушек… Зачем все это было? Я поняла только, что она почему-то на нас всех в обиде, и на нас с тобой особенно. Ну не могло же это произойти из-за того, что ее не посвятили в планы побега? Я немного разозлилась на такую речь и спросила, не интересует ли ее судьба Нелл, на что она мне заявила, что она не обязана интересоваться «нашими приспешниками» (!!!), поскольку ей «никто не интересовался и не помог»! Ну ты представляешь? Я в шоке и ярости.

Последующая приписка: Я пыталась найти того человека, с которым Нелл собиралась бежать. Я отправилась по данному им адресу, но там расположилось уже какое-то семейство, отвечали они мне грубо, несмотря на гербы и знаки на парадных дверях. Разумеется, я не надеялась там застать этого юношу, поскольку знала, что селестийцы уехали, но надеялась, что мне сообщат хотя бы куда переслать письмо. Наводила справки и у Августы Ирис, но она никого из них не знала. Почему я не догадалась узнать у него селестийский адрес раньше? Я как всегда, все порчу…

Жду твоего ответа,

Твоя Фелисия.

(Помпей К. Фелисии S., 15 июня, год 861)

Здравствуй, сестренка.

Надеюсь обогнать свое письмо. Я выезжаю прямо сейчас, как только допишу. Отец сделал мне поддельные документы, а сестры дали одежду, чтобы никто не мог придраться к Нелл на судне. Не кори себя, ты самая смелая девушка, которую я только знаю, и ты одна сделала так много для нее. Я молю богиню, чтобы наш план удался, Нелл стала свободной и забыла все свои горести. По поводу Паулины и Сильвии – оставь этих двух в покое, они ясно дали понять еще тогда, что не хотят иметь с нами ничего общего. Не думаю, что их стоит информировать о чем-либо из жизни Нелл, в конце концов они найдут себе более интересное занятие, варясь в своих предрассудках.

Ну, я поехал. Целую тебя, родная, надеюсь сделать это в скором времени по-настоящему.

Помпей.

(Помпей К. Фелисии S., 15 июня, год 861)

Милая, я так торопился к вам, что случилась одна неприятная штука. Но не беспокойся, я в порядке, хотя мой отъезд опять откладывается. Но ты не беспокойся ни о чем! Наоборот, теперь я уверен, что все будет прекрасно! Слушай… Ты прости, я буду несколько краток, поскольку я, похоже, повредил писчую руку. Одним словом, занесло немного на повороте, я вылетел из колесницы, и неудачно упал в канаву. Я вспомнил, что, когда я отошел от побоев, я расспрашивал прислугу, кто привез меня. Они описывали мне этого человека, но по описанию я его не признал. И вот, пока я летел в эту канаву, передо мной ясно встало его лицо, видимо, я запомнил его неосознанно, пока лежал избитый. И инициалы Ф.А. я тоже сразу вспомнил. Так вот, милая моя! Этот юноша не кто иной, как Феликс Аэринея, известный весьма в наших краях как Ястреб, персонаж едва ли не легендарный, покровитель приморского края. Про него у нас сказки складывают, говорят, что он искусный маг, нечто необычное, непонятное, боготворимое народом и ему все нипочем. Конечно, это все ерунда, родная, просто он человек хороший. Как только я смог, я сразу же написал ему. Жди, он свяжется с тобой, я уверен в этом, клянусь богиней!

Твой Помпей.

(Дневник Паулины N., июнь, год 861й)

Чтож ну вот и на моей улице будет празник, неодной же Нелл наслождаться. Это дело решеное, конешно, пришлось потрудиться, чтобы понравиться его матери. Зря я раньше неслушала тетушку Риту, мне было бы намного лекче, если бы я была болие благаразумной и больше занемалась полезными делами. Да, Неллины книжки интиресны, и разговоры обо всем об этом тоже, но к жизни они неимеют никакого приминения, так что бы небыло скучно.

Признаюсь тебе, дневник, когда я его увидила там, на вечере, он мне неочень понравелся. Он меня на много старше и некрасив совсем, но разве во всем угадишь? Зато, раз он старше и опытней, он сразу полюбит меня такую, какая я есть, он сразу увидет во мне то, что все эти сопляки вроде Помпея немогут увидеть, неудевитильно, ведь они гонются за формой, а красоту души оцинить немогут. О, они все увидют, кем я стану, когда выйду за него замуж. Конешно, он не сенатор, но он известин и богат, а это значет, что меня будут принемать там, где Фелисии вход заказан, у меня будут лутшие платья, я построю нам самый лутший дом, и создам лутшую семью, чтобы все завидоволи. Я им всем докажу! И пусть потом попробуют поднять на меня глаза, когда я стану знатной дамой, когда меня все будут увожать, мое замичательное семейство и детей, которых я ему рожу. Конешно, Нелл в том права, что их надо правельно васпитать, и это более благародное занятие, чем картинки и писульки.

Нелл беситься с жиру. Я была у нее дома вчера и позавчера, у нее замичательный муж. Мы все вместе сидели в таблинуме и разговаривали. Он такой милый и так ухаживает за ней, а она все нос воротит. Видитили, его интиресуют другие темы, и он в исскустве непонимает! Могла бы поинтиресоваться его делами, в конце концов, почему надо быть такой игаисткой и тенуть одеяло на себя? А что он недает ей видиться с Фелисией правельно – она ее только портит, и вапще, раз она вышла замуж, то должна начать новую жизнь. Нечиво сидеть в гостях, когда есть свой дом. Я вот только так и буду!

Она так себя ведет из вреднасти, чтобы только показать, что она права. А ище потому, что нехочет забыть этого селестийца. Она просила меня отправить ему письмо, но я небуду этого делать. Пройдет месяц-два и она перибесится, поймет, как хорошо уладелась ее жизнь, и успокоется. в конце концов, у нее все прикрасно, она сама себе все навыдумывала.

(Рисунок. Плотный лист дорогой бумаги, почти не поврежденный временем. Ближе к центру листа тщательно прописано изображение кошки, лежащей на боку в груде белья. Она внимательно смотрит на зрителя, выставив вперед уши. Выражение морды скорее любопытное и ласковое. Возле нее лежат три крошечных, слепых, куцехвостых котенка. Все котята, тем не менее, разные. Возле каждого мелким витиеватым почерком подписано его имя. Шерсть любовно выписана до мельчайших завитков.)

(Леонель д`F Фелисии S., 16 июня, год 861)

Здравствуй, Лис.

Не знаю, как рассказать тебе все, что со мной творится. Все это так долго и так много, что не знаю, как и вместить. Я так долго ждала этой минуты, этой возможности, что не знаю, с чего и начать, не знаю, смогу ли написать еще, не знаю, смогу ли получить письмо от тебя, ничего не знаю, хотя все так просто… и так сложно.

Ты не представляешь, какое ты мне принесла облегчение, когда сказала, что Помпей жив. Я была уверена, что они убьют его, его так страшно били, и потом я слышала, как этот ублюдок Нола приказал его прирезать. Этот недочеловек мой кровный враг на всю жизнь, я не пожалею ничего, чтобы отомстить ему. Всю дорогу он и его дружки глумились надо мной, били, ломали руки, выворачивали плечи, чтобы заставить меня плакать от боли, разорвали мое платье и щипали меня, и смеялись надо мной. Когда потом Клавдий меня раздел и увидел все эти следы, он был в ярости, но она у него как всегда, быстро улеглась. Он мне не поверил, а поверил этому выродку, сказал, что я «как все ревнивые бабы, настраиваю его против друга»! Ты можешь поверить?

Они привезли меня туда, где я живу теперь, это огромнейшая вилла с садами, парком, прудами и прочим, все за несколькими высокими стенами, всюду часовые, стены тоже патрулируют. Меня заставили раздетой идти через весь двор мимо прислуги, которая вышла встречать, я не могла на них смотреть, но по-моему, они глядели с сочувствием. Меня приняли две женщины, они не очень стары, но похожи на двух мумий – высохшие лица, поджатые губы, отлаженные движения. Когда они входят в мою комнату, кажется, что входит сама старость и смерть, я смотрю на них с кровати, и мне мерещится, что за ними стены комнаты вот-вот начнут опадать, гобелены сворачиваться в трубочки, паркет и мрамор трескаться и крошиться. Они одели меня во что-то, потом Нола вломился в комнату и потребовал, чтобы я встречала его и его дружков «как хозяйка». Схватил меня за руку и поволок по полу в главную залу. Там уже шла пирушка, кругом была разбросана еда, валялись его люди вперемежку с собаками и все это жрало и лакало. В городе я слышала, как говорили, что необразованный люд в деревнях ведет себя так, но я никогда не видела ничего подобного. У деревенских есть свое чувство достоинства и гордости, если хочешь. А это было просто опустившееся быдло во главе со своим главарем, и он вел себя точно так же. Он заставил меня сидеть рядом с ним, смотреть на все это, требовал, чтобы я подавала ему еду. Я плюнула ему в лицо, поскольку руки у меня были искровавлены. Тогда… Лис, когда я вспоминаю, меня до сих пор трясет. Я не могу поверить, что это было на самом деле. Мне все события того вечера кажутся каким-то бредовым сном, нереальным, далеким… А ведь в мечтах я предвкушала, что тот вечер проведу иначе, в другом месте и в другой компании.

Он начал меня бить, и бил долго, стараясь ударить в грудь, живот, по лицу, потом получилось так, что я оказалась в кругу, его дружки плотно выстроились вокруг. Он мне что-то орал, я не помню, а потом выпустил на меня собак. Они были на цепях, но их то укорачивали, то отпускали, они лаяли, сипели, рвались и пытались укусить меня, это были даже не собаки, а какие-то сказочные уроды с плоскими мордами, кривыми ногами, красными гноящими глазами… А все это мужичье хохотало и науськивало их. Но я не позволила ему почувствовать свое превосходство и мой страх. Я смотрела ему в глаза и наступала на одну из собак. Ее какое-то время оттаскивали, не могли же они позволить ей в самом деле укусить меня, ведь я была нужна их хозяину. А потом Нола решил меня припугнуть и отпустил ее. Она прыгнула мне на грудь, но укусить смогла только за ногу. Кажется, было совсем не больно. Я смотрела ему в глаза и смеялась. Надо было видеть, как вытянулись у них рожи, как они побледнели и замолчали. Им пришлось отогнать собаку, а меня взяли эти две мумии и унесли.

Я жалею, что эта дурацкая собака не вцепилась в горло.

Клавдий простил все это Ноле, этот ублюдок практически постоянно приезжал на виллу, они сидели вместе, ели как воспитанные люди их круга, но я продолжаю видеть, как у него по роже течет жир и винные разводы, как он рыгал, жрал и говорил на жаргоне этого отребья. Я никогда не остаюсь с ним в одной комнате, хотя Клавдий постоянно ругает меня за «негостеприимность».

Клавдий, сложно описать даже, что это такое. Он не злой, он не добрый, он просто существует… Он не дурак, потому что умело ведет свои дела, не жаден, но не позволяет у себя красть. У него на вилле достойная коллекция картин, которые дарили друзья или он покупал сам. Любимая у него самая вульгарная, пестрая, техничная и вызывающая, хотя рядом с ней висят безупречные пейзажи Лимеуса и чудесные детские портреты Клементия. Цветы его не интересуют, хотя у него роскошные цветники, лошади не привлекают, хотя у него в конюшне лучшие и породистые из лошадей. Вообще, сложно найти что-то, что его могло бы действительно заинтересовать. Со стороны кажется – вот человек с кучей дел, занятий, интересов, а копнешь глубже – а там просто стена, и через нее ничто не проходит. Он не может долго злиться, он не может радоваться и, по-моему, не особенно понимает шутки. Он будто бы ценит свои вещи, свои дорогие вещи, но если они разбиваются или портятся, он выкидывает их на помойку безжалостно и не вспоминает о них. Иногда он вроде бы оживает и в нем появляется какой-то интерес, какая-то живая жилка, но все это порождается там, в его каком-то собственном мире-за-стеной по каким-то неведомым законам и прихотям природы. Он вкусно ест и сладко спит, но без удовольствия, принимая это как должное. Сначала я была уверена, что не подпущу его к себе, но он вполне ласков со мной, старается доставить мне удовольствие, но я не знаю, чем же угодить ему, поскольку эмоций с его стороны никаких. Он делает свое дело, развлекается со мной, любуется мной, как одной из своих вещичек, и опять уходит в это свое растительное существование.

Нет, я не могу сказать, что он невыносим, что он противен или я его ненавижу. Я его не понимаю. Первое время я честно пыталась найти с ним общий язык, понять его интересы, заинтересовать своими, но через какое-то время поняла – все, что я делаю, в его глазах всего лишь какая-то игра, пустое занятие. Так смотрит уставшая мать на непоседливого и замучившего ее ребенка. Вот он бегает вокруг, занялся какой-то игрушкой, и она рада, что вот он занят чем-то без ее участия, сам себя развлекает, и все хорошо, все гладко. Вот со стороны Клавдия именно такое отношение – его штучка, игрушка, вещица занимается своими делами, занимает сама себя, и хорошо.

Ему доносят о каждом моем шаге, о каждом моем поступке, о том, что я ела, что надевала, кого принимала (когда уже мне позволили немного заниматься делами) и так далее. Любые мои попытки выйти за рамки написанного для меня сценария пресекаются на корню. Так, казалось бы, при моем положении, я могла бы выезжать и принимать, но возможным это стало только после непосредственной просьбы княжны. Казалось бы, на огромной вилле я могла бы ходить куда вздумается, но мумии не выпускают меня из десятка комнат, а дальше я выхожу строго под конвоем. Мне не позволено ездить на лошади, «потому что так ведут себя женщины низкого происхождения», мне не позволено плавать в пруду (хотя там можно было бы устроить чудную купальню) «потому что плавают только рыбачки и потаскушки», мне не позволено читать книги, писать письма, красить лицо и рисовать на теле, нельзя трогать скотину, кормить карасей в пруду, нельзя сидеть на солнце и стоять под дождем, нельзя смеяться, нельзя петь, нельзя танцевать, дерзить, иметь свое мнение, говорить в присутствии мужчин, нельзя почитать богиню и держать ее статую, потому что в этом доме поклоняются бычку с большим… и рогатому дельфинчику, который вроде приносит удачу морской торговле, но по сути хорош только тем, чтобы колоть им орехи. Орехи тоже нельзя, потому что «это пища простолюдин», и все равно, что я обожаю жареные каштаны. Клавдий дуется и ругает меня, они все стремятся меня насильно исправить, привести к чему-то усреднено-правильному. Но я же не могу так жить! Я это я! Разве я не ценна сама по себе тем, что я есть, тем, что интересует меня? Почему я должна всю жизнь подделываться под него и играть навязанную мне роль? Почему я должна делать то, что «надо», хотя оно мне не надо? Клавдий меня не слышит, и я уже не пытаюсь до него достучаться. Все наше «общение» с ним ограничивается постелью.

Кстати, о постели. Кроме того, что я теперь просто вещь без имени и духа, меня хотят сделать породистой самкой для его наследников. И, о богиня, какими методами… Мне столько раз доводилось слышать, какие бестолковые и суеверные женщины, что теперь я просто умиляюсь от того, как представляю, что большинство мужчин точно так же, как Клавдий… Милая, когда я первый раз увидела ЭТО, я смеялась до слез и обидела его. Второй раз я уже смогла себя сдержать, теперь меня только раздражает. Он зажигает свечечки, ставит у кровати в определенном порядке божков, с серьезным видом читает какие-то тарабарские заклинания, с унылым видом проверяет свое хозяйство, а все остальное у нас строго по ритуалу, если, конечно, ему удастся уговорить божков послать ему хоть немного сил, хотя по рассказам Помпея я знаю, что в этом возрасте он еще вполне мог бы обойтись и без всего этого. Иногда я едва не засыпаю, поскольку этот ритуал «два раза нажми здесь, потыкай тут и будет тебе счастье» мне порядком поднадоел, хотя он старается, пыхтит… Бедный, неужели у него никогда не возникает собственных желаний? Ведь мы два здоровых нормальных человека и хотя бы в этой ммм… плоскости могли бы найти общий язык.

Мумии каждое утро проверяют мои простыни и смотрят, как я одеваюсь. Эта назойливость порядком замучила меня. Хотя бы потому, что я всегда была достаточно стыдлива, и нескромные взгляды меня раздражают. И потом, я привыкла к свободе, к тому, что никто не следил за мной и не посягал на какую-то часть моей жизни. А тут я вся должна постоянно быть на виду, в самом голом и неприглядном виде. Мне стоило неимоверных трудов отвоевать себе право, извини, ходить по нужде без свидетелей, и то они стоят под дверью, говорят о чем-то своем. Все это потому, что они ждут, когда я принесу им драгоценного наследника. А я ем лимоны и пью настойку, как меня учила мама. Еще не хватало этой напасти… Я всегда считала, что детей нужно заводить осознанно, это будущие люди, а не куклы. Хотя таким, как Августа, больше нравится связанная с этим физиология, приметы и суеверия, за которыми они напрочь забывают о наличии души, свободы и человечности.

Милая моя Лис, я устала жить воспоминаниями… Я смотрю в окно, на сад, вспоминаю наши встречи, наши беседы, я мысленно говорю с вами, словно вы тут со мной. Засыпая, я воскрешаю в памяти ваши лица, голоса, слова, которые вы говорили. Снова и снова возвращаюсь в те дни, шум дождя напоминает мне тот вечер, когда Кассий рисовал наш портрет, яркое солнце выискривает прогулки в лесу. Я не могу смириться с тем, что больше ничего этого не будет. Я не могу сдаться и покорно стать безмозглой овцой, притворяющейся счастливой! Я лучше убью себя, чем позволю им сломить меня, я не покажу им своего отчаяния, хотя временами я не могу удержаться от слез! Это невозможно… невозможно, невыносимо жить с мыслью о том, что уже ничего не будет – ни света, ни тепла, ни душевных разговоров… И любви тоже. Ведь когда-то я грезила о том, чтобы полюбить и быть любимой, с мужчиной, который был бы равен мне, с мужчиной, которому хотелось бы отдаться и покориться… Теперь этого уже не будет. А будут только эти постоянные придирки и запреты, эта постель с божками и бубенчиками, эта тупость Клавдия, дети, роды и пустота и одиночество, одиночество и воспоминания до конца.

А может, я сошла с ума? А может, так и должно быть? Может, все так живут, притворяясь, что в их жизни есть понимание и теплота? Или я не вижу этого? Мне казалось, любой бы был против, чтобы его насиловали и уничтожали, превращая в вещь, но кому бы я это ни говорила, уверяют меня, что я просто глупая избалованная девчонка, которая не видит своего счастья! Помнишь Эола Нелия, он бывал у тебя. Ведь он был нам с тобой другом, он разделял наши взгляды и утверждал, что в жизни женщины должно быть больше, чем дом, дети и постель… И вот он приезжает ко мне и начинает укорять меня, что я так жестоко обращаюсь с Клавдием, перечу ему и не желаю быть покорной! Я пыталась объяснить ему, что для меня невозможно жить безликой, бездушной жизнью, невозможно жить без книг, рисунков, без друзей, по чужим правилам с людьми, для которых я вещь! Но чем больше я говорила, тем больше он усмехался и тоном, каким отчитывают собаку или малышку, начал говорить, что я все придумываю! Ты можешь себе представить? Он сказал «ты оттачиваешь на мне свое красноречие, детка, а все не так»… Я чувствовала себя так, будто меня вывернули наизнанку! Но ведь он всегда понимал, или делал вид, что понимает меня! Что он был моим другом! А теперь утверждает совершенно обратное, обвиняет меня в том, что я прибедняюсь и сгущаю краски! Лис, мы с ним тогда разругались и я не желаю больше его видеть и слышать. Он называл меня эгоисткой и нахалкой, что для меня нет ничего святого, кроме моих интересов… Да о чем могла быть речь, если я кричу, а меня никто не слышит!!! Я пытаюсь добиться, я подхожу и так и этак, я была мягкой, я была нежной, я была грубой и упрямой, и все это воспринималось абсолютно одинаково! Будто меня и нет, что я пустое место! Я – функция, выполняющая свои обязательства, а кто я уже никому не важно!

А что случилось с Паулиной? Она приезжала ко мне несколько раз на неделе, представлялась каким-то другим именем, вела себя так заносчиво, чванливо. Я спрашивала о вас, но она так мне ответила, что будто бы вы ее чем-то очень обидели, что она с вами не общается и ничего не знает. Это так на нее не похоже, я растерялась… Стала с ней говорить, рассказывать, как мне тяжело здесь, она ахала, поддакивала, а потом вдруг стала хвалить Клавдия, дом, что-то болтать о моем положении в обществе… Я не знала даже, как отвечать. В общем, я ее не узнала, ее как будто подменили! Она приезжала ко мне несколько раз, и все время упоминала каких-то высоких господ, покровителей, говорила о будущих приемах, будто и не видела, что со мной происходит. Я дала ей несколько писем, одно к тебе, другое к селестийцу. Они у меня уже были готовы, я писала их несколько месяцев, как дневник, как отдушину, но уже тогда у меня что-то шевельнулось. Я почти уверена, что она не передала вам писем.

Лис, я не могу, я устала. Мне нет покоя даже в моих снах. Знаешь, раньше в детстве, когда случалось что-то страшное, я всегда убегала в комнату мамы и знала, что это самое безопасное место в мире, что никто и ничто не посмеет меня тронуть там. То же самое было и в моих снах. Гналось ли за мной чудовище, преследовал ли меня убийца или призрак, я всегда переносилась к той винтовой лесенке и пряталась за надежной дверью. И зло всегда уходило. Через несколько недель после похищения мне снился сон, что я убегаю отсюда, что бегу и никто не может меня догнать, я смеюсь и взбегаю по винтовой лесенке в комнату моей мамы, чтобы уже ничто не могло меня коснуться, а там они, и все продолжается. Последнее убежище уничтожено. Я проснулась и плакала до утра, потому что так оно и есть. Мне отсюда не выбраться иначе, чем так же, как той, что была до меня.

Я спрашивала Клавдия, какая была она, Амаранта. И знаешь, он прожил с ней лет пятнадцать, но не может сказать о ней абсолютно ничего, кроме того, что с ним она была добра и ласкова. Как будто этой женщины и не было никогда. Глупо надеяться, что у меня будет другая судьба.

Знаешь, иногда я думаю, как бы хорошо все могло бы быть, будь все хотя бы капельку по-другому. Ведь здесь же вовсе не плохо, есть все, что можно пожелать, так же светит солнце и влетает ветер в окно, те же птицы и цветы. Но все же я чувствую себя в клетке. Если бы они хотя бы попытались меня увидеть и услышать, если бы дали мне жить так, как я привыкла жить, считаясь со мной, если б дали мне видеть вас, смеяться и верить… Если б я только знала, что я принимаю его друзей и веду себя с ним так, как хочет он, но взамен бы была у меня моя жизнь, в которой бы не было постоянного присутствия чужих, принуждения, равнодушия. Если б я могла уйти из его мира в свой, в котором бы были вы и свобода выбора, свобода чувства, действия… я бы отказалась, я думаю, без сожаления, от возможности уехать отсюда, отказалась бы даже от права любить, наверное могла бы растить и его детей, если бы только за все это была мне моя награда, моя отдушина, моя жизнь! Ведь не многого же я прошу, ведь это так просто! И так безнадежно невыполнимо…

Я уже и правда думаю, может, я слишком много хочу? Может я виновата во всем этом? Мне постоянно твердят «смени отношение», но как я могу? Если я потеряла друзей, потеряла возможность делать то, что любила, потеряла даже само право называться человеком! Я не могу закрыть глаза и сказать – все хорошо, я могу жить с этим человеком, я могу принять постоянную слежку и ограничения. Не могу! Да, я такая. Да, я человек наверное, не гибкий, но я не из тех, кто изменяет свои мнения в зависимости от своего положения. Если я не терплю, чтобы меня принуждали, то я не склонюсь и если мне пригрозят смертью. Конечно, может со стороны это выглядит действительно как попытки сгустить краски, я уже заметила, чем тщательней пытаешься кому-то что-то объяснить, тем менее серьезно к тебе относятся. Но я тебе могу рассказать то, что было на самом деле, а уж ты решай, важно это или нет. Хотя я знаю, ты поймешь. Ты и Помпей, в вас я не сомневаюсь ни капли, если б не было вас, я, наверное, уже убила бы себя.

Когда еще я пыталась его заинтересовать, я дала ему почитать свою рукопись. Ты помнишь, я писала ее для мамы, когда ее не стало. Мне казалось, я вложила в нее всю мою нежность и любовь к ней. Мне казалось, это честная, ласковая история, пусть я не писатель, и все это может и наивно, но я писала от души… Он принес рукопись обратно, был очень хмурен, начал ворчать, что это дрянная тетрадка, что все, что я написала, глупо, дерзко и противоречит принятым в обществе нормам… Да черт бы с этим! Не понравилось ему – понравится другим, кто понимает в этом!

Он сказал, что я больше не должна делать такие вещи и бросил тетрадку в камин. Я бросилась ее доставать, но он оттолкнул меня и держал, пока вся бумага не свернулась. Я пыталась вырваться, но разве я могла – он намного сильнее меня. Я просто билась и смотрела, как тетрадка горит, как горит память о маме! Я бы сожгла себе руки, только бы достать ее! Потом он отпустил меня, сказал что-то, что я веду себя не как подобает сенаторше и потащил в постель…

В другой раз я вошла в комнату, а он уже был там, уже приготовил все свои штуки и ждал меня. Но ладно бы он сидел на кровати и смотрел в окно – он вытащил мою шкатулку, и методично перебирал мои письма! Смотрел, кто мне пишет, открывал, читал. Там посредине лежали мои дневники, все, что я вела с самого детства, вся моя жизнь, со всеми моими надеждами, со всеми тайными секретами, со всеми девичьими глупостями и переживаниями. И он его читал! Читал с таким лицом, как читают деловую бумагу. Да, он раздевал меня, смотрел на меня и трогал мое тело, но в ту минуту я не могла быть более голой и выпотрошенной. Он поднял голову, посмотрел на меня своим рыбьим взглядом и сказал – «у вас хороший слог». Я вырвала у него шкатулку и дневники, а он начал смеяться, мол, что такого, мы разве теперь не одно целое, что ты там скрываешь? Поднялся и хотел отобрать. И тогда я сама их бросила в огонь. Пусть никому не достанутся, раз уж умирать, раз уж быть раздетой, то не до конца, я должна сохранить то, что для меня свято. Пусть так. Конечно, было жалко. Не столько дневников, сколько писем. Там были письма от мамы, от моих детских подруг, которых я уже давно забыла, письма от вас, письмо от селестийца… Я часто перечитывала их, в этом было какое-то утешение, какая-то незримая связь с прошлым. А теперь я и не знаю, а было ли все это? Может, мне просто приснилось?

Пишу это письмо уже четвертый день. Писать его, все равно, что жить. Я знаю, оно выйдет отсюда, поедет по эосским улочкам, через рынки и аллеи, где мы когда-то играли. Письмо связывает меня со всем этим, хотя отсюда кажется, что старого мира больше не существует, и раз меня там нет, фонтаны тоже должны были погибнуть. Мне больше некому писать, некому выговориться, поэтому ты не сердись, что временами это все так несвязно выходит… Говорят, скоро княжна устраивает охоту в своем имении. По крайней мере, я видела Августу Ирис, она говорила, что это чуть ли не на днях. Теперь я буду жить этими надеждами, буду ждать, когда за мной приедут, вывезут к морю, к людям, ко всему живому! Я надеюсь увидеть и вас с Помпеем, Ирис говорила, что постарается это устроить. Она была очень серьезна и немного взволнована, почему?

У меня была кошка. Я подобрала ее саду, она была страшно голодной и облезлой, и у нее должны были родиться котята. Я принесла ее к себе и спрятала в туалетной комнате, в шкафу, он как отдельная комнатка. Кормила ее, гладила. Это была такая полосатая кошка, с гладкой шерстью. Мы с ней были друзьями, она была такая ласковая, терлась, мурлыкала. Это было так чудесно и приятно иметь такого маленького друга, который все понимает. Я просыпалась, и она лежала у меня в ногах, поднимала голову, что-то мне говорила на своем языке. А потом у нее родились котята – Пушистик, Ворсинка и Белочка. У меня остались их наброски, я положу их тебе. А потом их обнаружили мумии… Они так орали, как будто нашли крысиное гнездо, перепугали кошку, вызвали дворника, чтобы он их забрал. Мумии вцепились в меня, но они довольно легкие, одну я оттолкнула, а другую ударила, как учил Помпей снизу в челюсть. Она упала, а другая дергала меня за юбку, прибежала еще прислуга, все орали и кошка совсем взбесилась. Она шипела и стояла дыбом у корзины с котятами, а дворник тыкал в нее палкой, она кидалась и рычала, ты не можешь представить, сколько самообладания и силы в таком маленьком зверьке. Он ее ударил по спине палкой, а она все равно вцепилась ему в руку всеми лапами и зубами и кусала-кусала… Он испугался, начал трясти рукой, размахнулся… Лис, я пишу и плачу, меня бьет дрожь, как я вспомню, как она взлетела, как мячик и упала на угол сундука. Был такой глухой треск, она вся обмякла и только смотрела и смотрела своими зелеными глазищами, и уже ничего нельзя было сделать, она смотрела и смотрела, и у нее глаза были все в слезах, а потом они стали совсем прозрачные… Котят они тоже унесли. Клавдий приходил и утешал, обещал мне принести новую кошку, а как я могу думать о другой кошке, когда я сейчас вижу, как она лежала там в углу? Никто другой не заменит мне моего друга, а они ее убили!

Сегодня распустился первый ирис. Цветы остались единственным, что мне позволено иметь. Клавдий хотел меня порадовать, и еще несколько месяцев назад пригласил садовника с корзиной. Я выбрала у него несколько луковиц, хотя я совсем же не разбираюсь в цветоводстве. Просто отобрала те, которые мне понравились, закопала в саду и ухаживала за ними. Они вылезли недавно и дали стрелки. Я каждый день приходила, а они становились все больше, а мне не терпелось узнать, какого цвета будут цветы. Потом стало казаться, что белые. А оказалось, золотистые. У них желтые серединки и рыженькие кисточки внутри, и они так пахнут, я даже не знаю, как описать этот запах… Тонкий, но стойкий, сладкий, но свежий… Я сейчас сижу возле своей клумбы, светит солнце, но скоро будет дождь, и ветер переменился. Я как на иголках – завтра княжна поедет к этим вельможам, и возьмет и меня с собой, а там мы с тобой увидимся, и я отдам тебе письмо. Я так ему завидую… Я скучаю по тебе, родная. Скорее бы увидеться.

Заворачиваю письмо, а то так велико желание писать еще и еще. Если б ты знала, как это помогает. Когда я пишу, я не чувствую себя такой одинокой. До скорой встречи, Лис. Поцелуй за меня Помпея, привет Кассию, Марцию, Айне и другим, скажи, как сильно я по ним скучаю.

(Дневник Паулины N., июнь, год 861й)

Нувот и все уладелось! Через год я стану его женой, а пока после-завтра поеду в имение – мне еще многому надо научиться. Я никогда невидела тетушку Риту такой благадушной, даже удевительно, как я раньше незамичала, что она такая. Это все Нелл выводила ее изсебя, а ведь тетушка Рита просто строгая и нелюбит раздолбайства.

Больше я никогда не буду одинокой! Больше никто непосмеит меня обидить! Теперь они все увидят, какая я на самом деле и будут кусать локти, что раньше щитали меня за дурочку!

Как я и говорила, Нелл успокоелась. Писем от нее почти небываит, должнобыть, занемается сенаторскими делами, как и надо. Она написала, что у нее будит ребенок. Ну и славно, дети это щастье, она его полюбит и будит заботиться о нем. Он навернае будет такой же милый, как она. Наши дети обизательно подружутся, и мы с Нелл вместе, как раньше, будим отдыхать на пабирежье. Это хорошо, значет, она научет и меня всему, когда у меня будит ребенок. Я хотелабы поздраветь ее и увидить, но к ней так трудно попасть, а вчера она поехала к Августе-старшей, чтобы посаветовоться и узнать все о детях. Августа тоже будет рада, я думаю. Она же так любит поговорить о своем состояние.

Ну, мне пора ехать. До скорого, милый дневник.

(Фелисия S. Леонели д`F, 26 июня, год 861)

Держись, родная. Он здесь, просил тебе написать, чтобы ты держалась поближе к восточной башне, там есть черный ход в сад. Сигналом будет три крика ястреба. Лошади ждут на всем пути до Эоса, галерею мы разобрали. Ничего не бойся. Улыбайся, чтобы они ничего не заподозрили, и радуйся – скоро ты будешь свободна.

Всем сердцем с тобой, Лис, Помпей и ребята.

(Из судебного следствия. Год 868, апрель)

Дело об убийстве Августы Юлии Нолы Леонелью Энае Брут.

Из свидетельских показаний. Бумага с печатью семьи Нола, подписанная рукой Августы Патриции Нолы 6го июля 861го года.

Сей документ записан со слов высокоблагородной и досточтимой Августы Патриции Нолы, пребывающей в болезни, и претора Эоса Луция Гая Селестия. Записал Публий Марий.

Луций Селестий: Расскажите, что произошло в тот вечер.

Августа Нола: Это был отвратительный вечер. Ветер выл, все время что-то хлопало и гремело, и такие сквозняки ходили… Мне было так холодно, а эти сквозняки… у меня мерзнут ноги, а знаете, как ужасно, когда мерзнут ноги, а ты не можешь приподняться, потому что эта боль…

Луций Селестий: Что произошло потом? Как госпожа Леонелла оказалась в вашей комнате?

Августа Нола: Я вся измучилась, я так страдала, это было невыносимо! Много часов подряд… (хнычет) а потом моя малышка наконец заплакала…

Луций Селестий: Свидетели подтверждают, что вы пригласили Леонель Клавдию Брут к себе в имение. С какой целью?

Августа Нола: (сморкается) Мы с ней были подругами и…и… если бы я знала! Такая гадина! Она убила мою малышку! Она говорила, что у нее будет ребенок, и попросила научить ее… а я ей поверила… (плачет) У нее нет сердца! Как она может спокойно носить своего ребенка, когда убила моего? (плачет)

Луций Селестий: Успокойтесь, давайте продолжим. Она будет наказана.

Августа Нола: Если бы я могла, я бы убила ее! Убила своими руками эту мразь! (плачет)

Луций Селестий: Пожалуйста, успокойтесь. Леонель оставалась у вас четыре дня?

Августа Нола: Убила, убила мою Августу! Убила мою крошечку! Да, эта гадина жила здесь четыре дня! Улыбалась и ела из моей посуды! (плачет) Если бы я знала, что она замышляет… (плачет)

Луций Селестий: Что она делала, когда начались роды?

Августа Нола: Я не знаю! (кричит) Мне было больно! Вы все не понимаете! Это же не вас разрывало на куски! Тут везде была кровь! Это продолжалось с утра до самой ночи! (кричит)

Луций Селестий: Ваши дамы сообщают, что так как она еще очень молода и неопытна, они не впускали ее к вам, а ухаживали за вами сами, в меру своих сил. Так?

Августа Нола: Я не знаю (плачет). Мне было ужасно больно, я так мучилась, и она родилась, моя хорошая, а она ее убила!

Луций Селестий: Почему вы повторяете, что это сделала именно она? В вашей комнате было много дам, и врач не отрицает, что это мог быть и несчастный случай.

Августа Нола: Как вы можете так говорить? Вы не можете понять, что это такое – родить ребенка! (кричит)

Луций Селестий: Успокойтесь, пожалуйста. Дайте ей воды. Откуда вы знаете, что это сделала Леонелла?

Августа Нола: (пьет) Потому что все ушли отдохнуть и оставили, чтобы мы с Августой тоже отдохнули. Она лежала там вот в колыбельке! Такая маленькая, у нее такие чудесные волосики! Пусть она вернет мне моего ребенка, эта мразь! Я убью ее! Убью! (у свидетеля женская истерия)

Луций Селестий: Это решительно невозможно…

Августа Нола: Они просили ее посмотреть, чтобы мы с малышкой отдохнули, чтобы она помогла мне… Мне ведь было так плохо, так плохо! Эти сквозняки, и все мое тело так болело, эта боль никогда не кончится! Только вы все этого понять не можете – вам все равно, что ее больше нет! (плачет)

Луций Селестий: Как вела себя Леонелла? Она помогала вам?

Августа Нола: (пьет) Я не помню, наверное, настраивала себя на подлость! (плачет) А потом, а потом (долго плачет) Все зашумело! Это все демоны слетелись, кричали и выли, и эта ведьма вместе с ними! Она подошла к кроватке и задушила мою девочку! (долго плачет)

Луций Селестий: Вы видели, как она это сделала?

Августа Нола: Вы меня за дуру держите? (кричит) У меня же материнское сердце, оно кровью обливалось, когда эта мразь… (плачет)

Луций Селестий: Она наклонилась над кроваткой и задушила вашего ребенка? Она убила ее руками или накрыла подушкой?

Августа Нола: (кричит) Вы издеваетесь?! Зачем вы спрашиваете все это? Вы хотите добить меня? Убейте, убейте мерзавцы! (кричит и плачет)

Луций Селестий: Давайте закончим на этом. Вы настаиваете, что видели, как Леонель наклонилась над кроваткой, но не видели, что она в ней делала? И после этого в комнату вошла ваша дама Августа Марсия и нашла вашу дочь Августу Юлию уже мертвой?

Августа Нола: Да! Да! Да!

Луций Селестий: Хорошо. Вы записали, господин Публий? Закончим.

(Дневник Паулины N., июнь, год 861й)

Когда утром ехала к баронессе, видила Фелисию – она кудато неслась с бумагами, и вид у нее был такой, будто она толькочто узнала, что ее зделали царевной. Она так торапилась, что даже кос незаплила, и одета была кое как – синее с красным, один браслет с амитистом, другой с изумрудом… Я еще тогда подумала, что ее так взвалновало? Но останавлевать паланкин мне нехотелось. Во-первых, со мной была тетушка Рита, а ей ненравится, что я общаюсь с ними. А с другой, я подумала, что Фелисия начнет распускать слухи, куда я ехала, а мне это совсем ненужно.

Конешно, я все сразу узнала – теперь все об этом говорят. Леонель удалось бежать, когда она жила у Нолы! Даже в голове не укладываится, как ей удалось всех обмануть. Все-таки она зделала по-своему! Какая же она все-таки смелая! Ну, надеюсь, она будет щастлива там, куда убежала. Правда, баронесса говорила совсем не об этом – тому, что Нелл убижала от своего мужа, никто и нерадуится совсем. Все говорят что она, что бы сбежать, придушила ребенка у Августы-старшей! Конешно, это вранье! Нелл немогла такого зделать! Баронесса так оскарбляла ее что я стала возрожать, ведь это просто гнусная клевета! Наверника сама Августа и пришибла своево ребенка – она всегда была ниакуратная и безтолковая. Но баронесса так разозлилась на меня, сказала, что думала обо мне лутше, и я такая же «безнравствинная, как Нелл». Мне было не приятно, но пришлось согласиться, чтобы нерасстраивать ее. Пусть думают, что я с ними согласна, ведь все равно я уверена, что Нелл не виновата.

Здравствуй, дневник. Вчера я была у Фелисии, хотела узнать о Нелл. Но она мне ни чего несказала, шутила, смиялась, радавалась за Нелл, но так ни чего и нерассказала, как ей удалось бижать, почему? У нее было много народу, все кто раньше «дружили» со мной и Нелл. Но когда я вошла они посмотрели на меня так, бутто я чужая и низнакомая. Одна только Сильвия встретела меня с радостью, мы долго разговаривали, я ей все рассказала про барона, и она так обрадовалась за меня! У нее тоже все хорошо, она написала еще одну историю и обещала дать ее мне почитать. Я расспрашивала и Сильвию, но похоже ей Фелисия тоже ничего нерассказала, иначе бы она мне точно сказала. Они все так же держат нас за дурочек, здается мне. Она даже раз посмотрела на меня так, словно я чем-то провинилась перед ней.

Но те хочь радуются за Нелл и неверят этим гнусным слухам. Визде в других домах Нелл честят, как убийцу и не нормальную, не выносимо это слушать. Говорят это дело будит слушать сам высший суд. Надеюсь, эти судьи люди благорозумные, и небудут слушать всякую грязь. Ато придставляю, что им наговорят всякие, вроде Августы. Сильвия сказала, что Августа совсем помишалась. Только мне вот кажится что это выдает ее с головой, не зря же говорят – на воре и шапка горит? Да и еслиб она плакалась о своем ребенке – ато все, кто ее видил, говорят что она все кричит о том, как ей плохо, какие все вокруг плохие, как ее бедную обидили.

Тетушка Рита совсем извилась. Брызжит слюной и взахлеп всем рассказывает что она-де все знала, придупреждала, какая Нелл дрянь и так далее. Вот уш кому диствитильно доставляит удавольствее копаться в грязи. Она даже чуть ли не помолодела, стала такая бодрая, иныргичная. Все это меня удручаит. И никто-то не верит, что Нелл хорошая. Вот стоило так совпасть, что не подалеку от нее помер какой-то ребенок, и сразу же взколыхнули все что только возможно. На Нелл валят все грехи, все самые чудовещные мнения, самые отвротитильные случаи и байки из прошлого, выставляют ее всюду так, словно она самое ужастное и бессердечнейшее существо в мире! Это ужастно…

Сиводня получила письмо от Фелисии. Она сказала что я тоже должна дать покозания в суде и сказать что я думаю о Нелл. Как жаль что свадьба только чериз год. Былабы я уже баронесса, меня бы слушали вниматильнее. А то всеравно неповерят. Но мы будим засщисщать Нелл, чегобы это нистоило! Нельзя что бы ее вот-так-вот очирнили перед всем миром. А то ведь ее уже ищут, как приступнецу.

(Сильвия D. Паулине N., 5 июля, год 861)

Здравствуй, милая Паула.

Я очень рада за то, что у тебя все так хорошо складываится. К сожалению, я не смогу к тебе приехать – я уже две недели как за городом. Здесь очень мило– хоть нет этой пыли, а то нидалеко от нашего дома начали строить новую дорогу и эта белая пыль всюду летает. В городе все-таки тяжело жить, в который раз убиждаюсь. Да еще эти слухи. Честное слово, уже так надоело… По-моему слишком много шума для какой-то дурацкой истории. Вся эта Августина семейка сплошные скандалисты, и уж так раздули! Ну родила и родила, что такого? Все женщины рожают, и почти у всех умирают какие-нибудь по счету дети. У этой умер первый, ну и что из этого делать трагедию? Это все для того, чтобы опазорить Нелл. Не удивлюсь, если она чем-то ему не угодила, и это ее муженек выгнал ее на улицу, а то и пришиб где-нибудь, а теперь пытаются очирнить всех, кто имел с ней дело. Да, Нелл не подарок, как и Фелисия, но уж прямо выставлять их такими убийцами – совсем подло, правда? И потом, мы же здесь ни при чем. А на нас смотрят так, будто мы все стояли у кровати Августы и по очереди душили ее ребенка! Я уже устала от этого, потому и уезжаю. Мне надоело, что стоит мне выйти на улицу, меня останавлевают и спрашивают – а вы знали эту девушку, ну ту, которая убила ребенка? Ах, а правда она говорила то-то?.. Я чесная девушка, и мне противно слышать, что и меня заодно с ней обвиняют в вольнодумстве и отрицании семейных ценностей! Я еще замуж хочу, и детей, и жить как все, нормально.

Одним словом, слишком много суеты. Вот я и уехала. Здесь так мило, все в цветах, и чистый воздух. Я хожу купаться на речку, там есть такой большой камень, я сажусь на него и чувствую себя русалкой! Я даже хочу написать об этом историю – как русалка полюбила лунного мальчика! Мне очень хочется, чтобы все серебристое, и эти летние ночи, и ночные бабочки, и соловей, и русалочки такие милые, в своем подводном городе… Это будет чудесно и мило, правда? Я обизательно тебе пришлю, как допишу.

Если у тебя будет время, приезжай ко мне – это недалеко, мы погуляем и отдохнем вместе. Если я тоже приеду в город, я тебе напишу.

Не скучай, твоя Сильва.

(Гай Клавдий Северину Ноле, 11 июля, год 861)

Друг Северин,

Я не знаю, как и отвечать на это внезапно свалившееся на нас несчастье. Такая чудовищная история! Я не знаю, как мне показаться в Сенате – я вижу и слышу, что говорят обо мне люди. С какой жалостью смотрят на меня, меня – Гая Клавдия!!! Я не просто рогоносец, я еще и муж убийцы, распутницы, ведьмы! У меня в голове не укладывается вся эта ситуация! И тем не менее надо мной смеются – что я выбрал себе в жены эту мразь, что я ошибся! Да мало ли у кого какие жены бывают – но это! А ведь какой она казалась паинькой, змея! Так опозорить меня! Она мне за это сполна заплатит, друг Северин! Я достану ее из-под земли, и растопчу ее, засеку, шкуру сниму и собаками потравлю! Да как можно было так со мной за все мои благодеяния, ведь ни в чем ей, дряни, не отказывал, в золоте ходила! Говорили – оригинальные взгляды, необычная натура! Она сумасшедшая, вот в чем вся суть! Ненормальная! Все бабы как бабы, а эта выродок! Вчера, ты представь, Марциева мне так улыбается паскудно и спрашивает – как же это вы, любезный сенатор, поганую натуру не усмотрели? И бабы ее тут же хихикают, будто я не слышу – сбежала к любовнику! А Конкордий прямо заявлял, что это я ее довел до крайности дурным обращением, ты поверишь? Молокосос, он об этом пожалеет.

Была бы моя воля – разорвал бы этого селестийского мерзавца! Ведь я знаю, что только он мог помочь ей сбежать. Ведь не зря у меня сердце екнуло, когда я его встретил в Сенате. Посмел мне в глаза посмотреть, подонок! Я знаю, что она у него, только где он держит ее? Узнаю – выжгу весь квартал! Как они смеют надо мной смеяться? Надо мной, эосским сенатором!

Они мне оба дорого за это заплатят. Чтобы все видели, что случается с бабой, которая посмеет идти против мужика! Или они думают, эти безмозглые девки, что, если им позволили прочитать несколько книжек, то они имеют право на какие-то мыслишки? А кто им эти книжки дал? Кто вообще позволил им выйти из девчачьей? Мы их освободили! И себе на беду, друг Северин. Вся беда в этой учености. Вот крестьянин слушает, что ему говорят, и лезет бунтовать, что у него «ущемляют права», так и бабье возомнило, что если им чуть дали свободы, то они себя за ровню нам держат! Нет этого и не будет! А селестийца я арестую за пособничество! Не позволю ему уехать отсюда, а когда посажу его в тюрьму, пусть его дом обыщут и вынут мне эту мразь!

Приписка: я так взбешен, что мне требуется как следует развеяться. Жду тебя у Тита. Нам нужно многое обсудить.

(Северин Нола Гаю Клавдию, 11 июля, год 861)

Здравствуй, Клавдий.

Вполне понимаю твои чувства. Конечно, стоило сразу сообразить, что у нее не все в порядке с головой, когда еще она только заявила о себе у этой Салюстии. Но мы с тобой всего лишь мужчины, нас легко одурачить милой внешностью. И мы тогда не распознали, что за ее «необычностью» скрываются обыкновенные женские ограниченность и неполноценность. И то, что у вас не было детей, тому только подтверждение, а отсюда и ясны ее зависть, злость и сознание своей ущербности. Даже если она и в самом деле непричастна к смерти ребенка, я устрою так, чтобы все были уверены в ее виновности. Нельзя допустить, чтобы такие, как она существовали. Общество само должно сделать невозможным житье всех этих Саллюстий и иже с нею. Мерзость должна искореняться. У нас должен быть один бог, один закон, один народ, а не это вольнодумство.

Мне удалось и кое-что исправить. Вы видели моего зятя, эту тряпку. Через него-то моя бедная девочка и познакомилась с этой бабьей шайкой. Я всегда знал, что он сочувствует им, читает их книжки и ходит на их сборища. Он переписывался с Нелл, я видел их письма, забавные и жалкие мыслишки для человека его возраста и положения. С ним не пришлось даже разговаривать, я просто подкинул ему пару мыслишек, и, послушай, что он мне вчера писал. «Дорогой тесть, почему вы не действуете и не хотите способствовать поимке этой негодяйки… Похотливая кошка не остановилась даже перед убийством моей чудесной девочки… Такие не заслуживают жить… они все должны понести наказание… Бесчувственная и бесстыдная распутница… притворялась, играя в обществе роль оскорбленной жертвы…» И в том же духе, друг Клавдий. Как видишь, достаточно и нескольких подозрений, чтобы так легко превратить «дружбу» в ненависть. Сочувствия и соболезнования не будет, уж я постараюсь отомстить ей за обеих.

Я уже знаю, где находится Нелл. Мои люди разыскали ее, тем более, что она и не прячется. Она и этот селестиец живут в рыбацком квартале, недалеко от маяка. Центральный дом на рыночной площади. Либо они оба полные дураки и считают, что никто не может их там найти, либо они считают себя в безопасности, потому что живут они совершенно открыто, не таясь, выходят на улицу и наслаждаются жизнью, не побоюсь этого слова. Откровенное бесстыдство! Чистая наглость! Кроме того, я навел справки и узнал, что этот дом принадлежит селестийцу, а так как он занимает у себя один из высоких постов, то дом практически принадлежит Селестиде и не подлежит обыску. Впрочем, я уже думал над этим и отказался от мысли выдать ее властям.

Подумай сам. Во-первых, эосские власти не смогут войти в дом без письменных согласований. Пока будет длиться бумажная волокита, он вполне спокойно может переправить ее за границу. А я не хочу спугнуть их. И потом, даже если ее арестуют, мы не сможем привлечь ее ни к какой ответственности – дружки помогут ей выпутаться от убийства, поскольку аргументы Августы и ее бабья все-таки беспочвенны и недоказуемы. Да ты даже не сможешь обвинить ее в измене – этот парень не ночует там, да и доказательств не найдется. И в любом случае, княжна не упустит случая вмешаться, как и тогда. Одним словом, это не выход, и от живой и свободной от нее больше вреда, чем пользы. Ее надо убрать, дать волю бабской болтовне, и все уладится даже и без нас. А там мы используем их оружие против них самих.

Я с удовольствием встречусь с тобой у Тита. Я даже знаю, что тебя порадует.

Пусть боги пошлют тебе здоровье духа и благостное настроение.

Северин Нола.

(Фелисия S. Помпею K., 12 июля, год 861)

Здравствуй, родной.

Как ты? Как здоровье? Когда ты думаешь вернуться в Эос? Без тебя здесь ужасно тяжело, если бы ты только знал, что творится в городе…

Все началось еще 27го, когда мы с Аэринея договорились о плане побега. Когда они наконец приехали, на Нелл лица не было, ее так трясло, что я побоялась и расспрашивать ее. Она мне все потом сама рассказала, что ей едва удалось бежать, потому что «Августа рожала, было много народу, все ходили-выходили, смеялись и разговаривали, а Августа кричала и проклинала всех подряд». Я б тоже проклинала кого ни попадя, если б мне было так тяжело, а тут еще набилась полная комната баб, все смотрели бы и обсуждали. Говорит, «поразило равнодушие, с каким они к ней относились, будто это дело привычное и простое, что когда все близилось к концу, они обсуждали предстоящий ужин, светские сплетни, свою усталость, будто им было хуже всего». Она, конечно, идеалистка… Ее так мучили, а она все равно ищет в людях сострадания и человечности, я бы не смогла так верить. Мы с ней всю ночь говорили, она мне все рассказала, что было у Клавдия, это просто ужасно, родной. Мне было страшно ее слушать, но тем не менее, я видела, как она оживает, словно цветок в воде, ее голос уже не был таким мертвым и все, что она говорила, я чувствовала, что для нее это уже прошлое, страшный сон, который кончился. Это было чудесно, я едва не расплакалась… Знаешь же, я не сентиментальна, но за все это время я поняла, как мне близка и дорога Нелл, что это наверное первое существо на свете, за которое я так переживала и так сочувствовала. И ты, конечно, но не об этом речь, уж ладно?

В общем, Нелл рассказала, что, когда все закончилось, эти женщины ушли ужинать и оставили Августу одну. Представляешь, просто бросили и все! Удивительно, что и врача-то ждали только к утру, хотя Нола могли бы себе позволить, но, видимо, они считали, что обойдутся по-народному… Я как-то по неопытности верила, что этот процесс протекает более гуманно, что ли… Ну и Нелл услышала, что они все ушли. Говорит, она сразу побежала к Августе, а та была сама не своя. Говорит, она стояла у кроватки молча с таким пустым и тупым лицом, будто кукла, в крови, дрожала … Нелл говорит, еще тогда подумала что-то неладное, бросилась к ней, отвела в постель, та уже неживая была, не говорила, не слушала, у нее даже лицо не двигалось. Она еще сказала – «я первый раз видела, чтобы страдания так уродовали человека». А потом пошла закрыть окна, потому что все было едва ли не настежь и очень холодно. По дороге глянула в кроватку и увидела, что ребенок не сопит и не двигается… словом, ребенок умер, и Августа это поняла, только уже не могла реагировать.

В общем, я даже не знаю, зачем я тебе так подробно пишу, меня просто поразило состояние Нелл, то, с каким чувством, с какой жалостью она говорила обо всем этом. Я считала, что она не очень любит Августу, но то, что она утешала ее и беспокоилась о ней настолько, меня потрясло. Одним словом, когда Нелл все это сама увидела, побежала вниз, стала всех звать, эти бабы даже не сразу отозвались и не хотели отрываться от еды. А тут еще послышался сигнал Аэринея. Говорит, она не знала, что ей делать, то ли бежать как можно скорее, то ли остаться и позаботиться об Августе, потому что ее бабы ничего не могли для нее сделать. Потом она все-таки решилась бежать, исключительно потому, что ребенка уже нельзя было спасти, он, она говорит, был холодный уже.

Грустно, очень грустно… Я-то ждала, приготовила ужин и вино, думала, мы порадуемся все вместе, что будет весело, ведь мы так ждали этого дня. А вот видишь как… Мне и сейчас тяжело об этом вспоминать, хотя прошло уже время, и случилось множество других вещей, но все равно осадок. Думаю об этом, и мне грустно. Я бы хотела, чтобы ты был сейчас со мной, ты мне так нужен, милый…

Мне кажется, она будет счастлива с ним. Аэринея необычный человек, с ним трудно только начать общаться, он производит впечатление замкнутого, даже несколько сурового что ли. Может, взгляд пугает, у него порой бывает такой пронизывающий взгляд, действительно, как у хищного зверя. Но потом он улыбается и становится совсем другим, с ним легко и непринужденно, ласковый, шутливый. Я думаю, у него еще много хороших качеств, может, Нелл про него еще когда нам расскажет, но он, мне кажется, тот, кто ей нужен. В нем очень много силы, мужественности, он сможет ее защитить и позаботиться о ней. А может быть, я просто хочу видеть его много лучше оттого, что он тебе помог…

А на следующий день началось. Город просто вскипел! Ко мне с утра вломилась стража и перевернула весь дом вверх дном, меня забрали в сторожку, допрашивали, я отвечала как положено, отсидела полдня, пока они разобрались и получили ответ от Августы Ирис – мы с ней условились, что якобы я была у нее. Там все и узнала, что Нелл разыскивают по обвинению в убийстве! У Нола хватило наглости заявлять, что это Нелл убила их ребенка. Сколько было сплетен! Сколько было грязи! Это все ходило сутки по городу, обрастало древними байками, что под конец на рынке пересказывали, что какая-то сумасшедшая девка вырезала все семейство с младенцами! Ко мне вечером приходили Кассий, Марк и Септимий, вне себя от возмущения. Септимий показывал письмо от его какой-то кузины, где она честила Нелл по чем зря, и слова «мерзкая потаскуха» и «развратная дрянь» были самыми мягкими из всех выражений. К слову сказать, у этой особы нет ни детей, ни мужа, Нелл она никогда не видела и в глаза, да и как и все они, бесконечно далека от реальной жизни и здравого смысла. Все это было подано в самых непристойных, самых чудовищных красках, будто бы Нелл заранее готовила убийство, втиралась в расположение к Августе… в общем, у меня язык не поворачивается пересказывать эти помои, и дух захватывает от возмущения.

Не буду спорить, досталось и мне за компанию. Мне припомнили всех моих родственников, все неосторожные выражения, перевирали все поступки до полной гнусности. Ближе к ночи на моей улице появилась толпа какого-то сброда, начали бить мне стекла, мазать ворота, вылезли из окон все мои соседи, началась перепалка, потом драка, тех наемных прогнали. Потом мне еще соседи помогали привести дом в порядок, кто-то, помню, сказал «здорово ты кому-то насолила». Наверное, они еще не в курсе, а может, им плевать, что я думаю. Они простые люди, рабочие и занятые, им некогда перетирать, кто кому сделал гадость… Марций предложил мне пожить у них на всякий случай, но я отказалась. Во-первых потому, что боюсь пропустить весточку от Нелл, а во-вторых, не в моих принципах убегать. Я могу постоять за свою честь, и это не пустые слова, ты знаешь.

Несколькими днями позже начало составляться судебное дело. Августа отлеживалась после родов, ей было весьма худо и, похоже, она несколько повредилась рассудком. Кто ее видел, говорят, она практически ничего не запоминает, перескакивает с одной темы на другую безо всякой мысли, в разговоре может проявлять интерес, но у нее мертвые, пустые глаза. Свои показания она давала спустя неделю, но уже до этого всюду были в ходу слухи один другого грязнее, с каким якобы ожесточением, умыслом и зверством убивала Нелл. Дошло до того, что она якобы едва ли не разорвала ребенка на части, и кто знает, какие бы еще были мерзости, если бы официальные данные не были раскрыты, в том числе показания доктора, который уверял, что ребенок вообще не имел шансов выжить, и умер или в родах, или в самом непосредственном времени. Доктору тоже досталось, но он был не один в своих убеждениях, а всех докторов Нола не могли оболгать или подкупить. Я точно знаю, что Нелл писала свое письмо в суд с показаниями, и его видели. Но оно пропало буквально в тот же день. Следующее письмо от нее я держу при себе до суда.

Немыслимых усилий стоило собрать свидетелей в пользу Нелл. Многие не желают видеть меня возле своего дома, гонят чуть ли не палками и собаками. Другие «не хотят участвовать в грязной истории». Третьи просто разъехались без всяких слов. Иные прикрылись делами. Словом, желающих защищать Нелл можно пересчитать по пальцам. Это я, Кассий, Паулина, Марк, Марций, Септимий, Энае, Айне написала мне из Селестиды сразу, как узнала, Элефантины и Августа Ирис. Ирис говорит, княжна в известности и будет содействовать, тем более это в ее интересах, поскольку обвинили даже и ее! Все это чем дальше, тем ужаснее, перерастает из гражданского дела в моральные дрязги. И по сути разбирается уже даже не то, причастна Нелл к смерти малышки или нет, а то, насколько отличаются наши с ней взгляды от общественных, и как мы противопоставляем себя другим. А это уже невозможно разрешить, как ты понимаешь, потому что у общества свое мнение, у нас свое, а победить может только общество, потому что его больше, и нашу точку зрения оно не примет никогда.

Я написала тебе, что Паулина согласилась помогать, но это так условно можно назвать помощью. Начать хотя бы с того, что она поддерживает эти мерзкие сплетни на людях, мне в глаза заявляя, что в них не верит! Затем она все тянет одеяло на себя, говоря о каких-то «тайных покровителях», хотя по-моему, они существуют исключительно в ее воображении, и заявляет всюду, что она всегда была лучшим другом Нелл и во всем-то ей помогала, хотя ты видел, сколько от нее толку и пользы – одна болтовня. Но ее показания крайне важны, поскольку она знает Нелл не первый год. Лишь бы она не начала нести эту околесицу, которой набила ее тетка ― они время не теряли и конкретно промыли ей мозги… Я ей не доверяю и не верю, ей нет до Нелл никакого дела.

Вдобавок все усложнилось смертью Августы-старшей. У нее собирались брать показания снова, надеясь, что она будет в более здравом уме, но накануне она погибла. Глупо и нелепейше, даже не верится, что это могло случиться – фарс, глупость, самый нелепейший несчастный случай, какой можно себе придумать! К ней пришли ее подружки и она, забывшись, резво вскочила с кровати – а ноги у нее были еще слабы – споткнулась, запутавшись в одеяле, и упала, разбив голову о прикроватный столик. Ее даже не смогли привести в чувство – с одного удара насмерть. Конечно, я укоряю себя за эти слова, но я счастлива, что это видели многие, и не смогут приплести к этому имя Нелл. Да и для Августы это лучше, чем такая жизнь, милосердней, что ли.

Вдобавок ко всем этим несчастьям неладное творится всюду – из-за жары в горах бушуют ливни, оползни, размывает дороги, ломает горные деревеньки. Днем полнейшее безветрие, задыхаешься в пыли, тень не спасает, вода не освежает, а ночью ураганы, грозы, шторма. Корабли стоят, говорят, уже убытки от морской торговли серьезные. Надеюсь, на вас это никак не отразится. Последняя новость, задержавшаяся в городе – о смертниках. Не знаю, дошло ли это до Селестиды, а здесь рассказывают, что группа молодых вельмож охотилась в одном отдаленном имении, и из-за неожиданной грозы, спряталась в скальной пещере. Там они отправились искать запасы, решив, что это пещера, куда загоняют на ночь пастухи овец, и обнаружили в глубине, в одном из отрогов что-то вроде тюрьмы, где сидели около пятидесяти человек. Началось дело, эти освобожденные рассказывают, что они все либо из дальних, бедных уголков Эоса, либо захвачены пиратами и перепроданы в рабство. Они те, кого не желали покупать в течении долгого времени, и в конце концов, они оказались здесь. Они говорят, что их привезли на игры, хотели убивать ради забавы. К своему стыду, приходится признать, что эти жестокие игры все еще существуют где-то в Эосе, хотя их официально запретили еще лет двадцать назад.

Еще я слышала, что Аэринея тоже выдвинули какое-то обвинение, чтобы задержать в Эосе, не иначе, а то и вовсе посадить под замок (хотя для его положения более характерно, чтобы его выслали на родину, но этого Клавдий наверняка не допустит). Разумеется, он держится с большим достоинством. Про него уже сплетничают, что это он украл Нелл, но все преподносят в таком романтичном свете, какого я не ожидала. Говорят, что они любили друг друга еще до свадьбы Нелл и Гая Клавдия и все в том же духе, вплетая еще морские легенды о Ястребе и Минолли. При таком раскладе Клавдий выглядит просто жалким рогоносцем и брюзгой, над ним многие либо смеются, либо осуждают. Он так рьяно чернит Нелл, что ему уже мало кто верит, и выходит, что он сам себе роет яму. У них была стычка в Сенате, Клавдий начал вопить, что Аэринея его оскорбил, повод был какой-то пустячный, полувыдуманный, но все сразу поняли, в чем дело. Клавдий сдуру начал требовать поединка, Аэринея тянул время, посылал узнать, не предумал ли Клавдий, уверен ли он… Одним словом, вывел его из себя, что тот в Сенате в саду стал требовать драки при свидетелях. Был он жалок неимоверно, говорят, а Аэринея держался как всегда невозмутимо и твердо. В присутствии многих важных лиц была короткая схватка, даже не схватка, а несколько, говорят, приемов. Аэринея играючи выбивал меч у Клавдия трижды, а на четвертый легонько ранил его в руку. После этого свидетели стали говорить, что спор решен, и после этого Клавдий не выходит из своего дома.

Я виделась с Аэринея вчера у консульши, передавала письмо для Нелл. Он говорит, что они в самое краткое время уедут в Селестиду, говорил о Нелл с такой теплотой и нежностью, будто о старом, хорошо известном друге, не иначе. Я даже позавидовала ей немного, уж прости. Аэринея говорил, что в следующий раз проведет меня с собой в гости. Я очень хочу снова увидеть Нелл, передам ей ее картину, ту, со старинной девушкой.

Вот, наверное, и все. Больше не могу ничего вспомнить.

Скучаю по тебе, вот, пью сейчас твое любимое вино и думаю, хорошо бы ты был рядом, чтобы я могла сказать тебе еще так много слов в глаза, а не так, через мертвый листок. Поправляйся, родной, приезжай, если сможешь.

Храни тебя Богиня,

Фелисия.

(Из донесения городской охраны, 12 июля, год 861)

…Тело женщины было обнаружено в море у рыбацкого порта, плавающим лицом вниз под настилом, где сушатся лодки. По показаниям очевидцев, в ту ночь был сильный дождь, но некоторыми был замечен всадник с большой поклажей, двигавшийся в сторону моря. Рыбаки, которые вслед за тем вышли на промысел, никого не встретили.

Медики подтверждают, что тело пробыло в воде короткий промежуток времени, который вполне может быть замечен как несколько часов. Опознанию тело не подлежит по причине чрезвычайного увечья. Лицо отсутствует практически полностью, отсутствуют все зубы, глаза, нос в результате пыток. Так же в результате пыток частично снята кожа, отсутствуют три пальца левой руки, остальные раздроблены. Глотка и промежность разорваны вследствие применения «груши», колени раздроблены, стопы сожжены. Окончательная смерть наступила в результате травм, оставленных собачьими укусами в области шеи и живота…

(Дневник Паулины N., июль, год 861)

Здраствуй, дневник.

Чем дольше я остаюсь в этом городе, тем больше я его ненавижу. Ненавижу все в нем, ненавижу костность и тупость, которые меня окружают. Сильвия уехала из города и прохлождается, пока мы жаримся тут в пекле и пытаимся защищать Нелл. Видители, ей ненравятся, как на нее смотрят! Бутто она от общения с нами измазалась! Фелисия вообще неразговаривает со мной, только приказывает, куда мне идти и что делать, когда начнется суд. Она щитает себя самой умной как бутто! Бутто я сама не знаю, что надо говорить!

Ничего, скоро это закончется. Еще какую-то пару недель, и я поеду в имение барона, чтобы там освоеться и пригатовить все к нашей совмесной жизни. Наконецто я смогу всем показать, что я нетакая, как они думают. Я зделаю самый лучший домик только для нас, и обизательно приглашу Нелл, когда все это закончется. Мне так хочится рассказать ей обо всем. Теперь она наверника сможет меня выслушать, а несрываться о своих проблемах.

Они с бароном подружутся, он такой замичательный человек и так ласков со мной. Он очень заботется, чтобы у нас все получилось хорошо, ему интиресны мои книжки и он с удавольствеем разговаривает со мной о нашей будующей жизни. Он единствиный человек, кто мной диствитильно интиресуется. И он меня понемает, он тоже верит, что Нелл невиновата, я так щастлива! Как же мне повизло!

(Из опубликованных воспоминаний Паулины N, баронессы Северного Ариэля. Год 902.)

Я с нетерпением ждала суда, все во мне горело от праведного гнева на общество, так жестоко обошедшееся с моей милой подругой. Мне были невыносимы празднества, на которые вытаскивали меня мои тетушки, с тоской и болью выслушивала я насмешки над чистым именем Леонели. Стараниями моего любимого барона, меня не коснулась вся та грязь, что пала на всех, кто общался с Нелл и Фелисией, но порой находились люди, которые расспрашивали меня о ней, и тогда я яростно защищала моего славного друга. Вскоре мне удалось убедить в этом многих из нашего круга, и к моему удовольствию, скандальную историю стали считать нелепой сплетней и дружелюбно посмеивались над глупостью семьи Нола.

Увы, все же судебное дело было проиграно, несмотря на все мои старания защитить Нелл. Пребывая в чрезвычайном унынии, я, тем не менее, против своей воли выехала в имение моего будущего супруга, где долго скорбела о несправедливости, постигшей нас. Именно там меня и застигла весть о скоропостижной смерти бедной Леонели.

Невозможно описать весь мой ужас и отчаянье, которые пришлось пережить мне, так сильно ее любившей. Мне казалось, мир закончился и опустел, когда ее не стало. Боль и тоска усиливались тем, что я долгое время не могла узнать подробностей этой отвратительной истории, и лишь спустя полгода узнала о том, что это было подлое убийство, организованное Северином Нолой и Гаем Клавдием. Впрочем, даже справедливая кара, поразившая их вслед за тем, не могла унять непрестанной боли оттого, что ее, несомненно достойной лучшей доли, уже не было в живых. Наверное, нет таких слов, которые могли бы рассказать об этом в полной мере. Но знаю точно – эта боль сильна и по сей день, ранит мои воспоминания, как острый шип, засевший в глубинах сердца.

Так окончилась история моего закадычного друга, оборвалась трагически и жестоко. Жизнь продолжалась, вынуждала действовать дальше, но ощущение потери не покидает меня до сих пор…

(из воспоминаний Феликса Аэринея)

Я видел этот мир почти с его сотворения. Многому мне пришлось выучиться за прошедший срок, учусь я и сейчас. Со многими вещами и событиями тяжело смиряться, но я научился свыкаться с тем, что люди уходят. Я принимал своих детей, входящих в этот мир, и провожал их в последний путь. И все равно каждый раз смерть близкого выбивала меня из колеи, хоть я и считал себя приученным к этому. Страшнее всего было именно это бессилие, невозможность что-либо исправить. Когда на руках любимое и дорогое тело, мягкое и безвольное, как игрушка, и всего лишь форма для того, что никогда не вернется. Но про Минолли я знал, что она вернется, что через несколько лет я могу увидеть ее в каком-нибудь из играющих на улице детей. Что рано или поздно я вновь увижу ту, с которой был близок с детства, единственного свидетеля моей жизни, самого верного, самого любимого и преданного друга. К ней у меня всегда было иное отношение, как к цветку, который вновь появится весной, как к птице, которая снова вернется к гнезду. Я знал, что она уходила на время, и расставаясь, я никогда не прощался навсегда, но испытывал тихую, щемящую нежность. Но тогда все было по-другому.

Я был просто взбешен.

Я был взбешен тем, что они посмели посягнуть на моего друга, не опасаясь моей мести. И это было личное оскорбление мне.

Я предупреждал Клавдия неоднократно, чтобы он не связывался с Леонелью, и уже после его женитьбы, зная от ее друзей, что она живет точно в клетке, предупреждал его, чтобы не смел посягать на ее волю. Но он не слушал меня и продолжал жить так, будто владел купленной вещью, принуждая живую и трепетную душу к самым унизительным для нее вещам. Вы знаете, я никогда не мог терпеть насилия, тем более над женщинами. И то, что он посягнул на нее, будто она была его собственностью, было оскорблением ей, а значит, мне вдвойне.

Третьим, что окончательно ослепило меня, была бешеная злоба на то, что столько усилий ушли в никуда. Что полгода ушли на то, чтобы выследить ее, чтобы подготовить побег и осуществить его. Что за эти полгода было положено столько душевных сил, ее друзей, моих, и особенно ее, и все напрасно, и они добили ее, растоптали как цветок, которому нечем было и защититься. Я мог бы понять месть, а я немало видел мести за свою жизнь, мог бы смириться, если бы у мести были священные причины, мог бы оправдать убийство в поединке или драке. Но это была не месть, а гнусность. Когда двое богатых, влиятельных и сильных мужчин нанимают едва ли не армию, чтобы найти и раздавить беспомощную девочку, и травят ее из-под рукава, не посмев даже глянуть ей в глаза.

Было еще в-четвертых, в-пятых и много дальше, но одного того, что она, маленькая, слабая и беспомощная, была убита, и убита по чьей-то прихоти, хватило за глаза. Я попрощался с нею и похоронил по обычаям моей семьи, а затем взял свое оружие и отправился к Северину Ноле. Я знал, что Клавдия науськивал именно он, что без участия этой собаки многое могло бы быть иным, включая и жизнь Леонели в доме Клавдия. Бешенство застилало мне глаза, и я видел только, как расправлюсь с ним по-своему, заставлю заплатить за ее позор, хотя этого уже не могла смыть никакая кровь. Для меня не составило труда проникнуть в его дом, хотя и не стремился к этому – меня в ту минуту не могла бы остановить и армия, и я убил бы любого, кто посмел бы встать передо мной. Но никто не встретился мне по пути, будто весь его огромный дом вымер.

У его покоев я остановился, переводя дух и собираясь с силами. Перед глазами вновь пронеслось видение нежной надломленной головки, посиневшие, как лепестки ириса, веки вновь обретенного и потерянного друга. Кровь хлестнула по жилам, будто огненным хлыстом, как пощечина, как плевок в лицо. Я крепче сжал рукояти мечей и вошел в кабинет, намереваясь встретить Северина там.

В кабинете, у запертых дверей спальни лежала на полу женщина. Закрыв голову руками, она тихо плакала, без надрывов и всхлипов, просто тихо скулила, как отчаявшийся маленький ребенок или потерявшийся щенок. Я направился мимо нее, намереваясь пройти, но либо шелест моей одежды, либо резкий блеск лезвий вывели ее из оцепенения, она беззвучно села на колени и подняла на меня заплаканное серое лицо, помертвелое и бездумное, как у душевнобольного. Должно быть, она поняла все сразу, еще только схватив глазами мою фигуру. Она как-то мягко и безвольно пошевелилась, перекатившись к дверям, одной рукой загородила мне дверь, а другой цепко схватилась за подол моей туники, одними глазами умоляя меня остановиться. Я оттолкнул ее, но она еще крепче вцепилась в меня и, прижавшись лицом к моим коленям, невнятно, быстро и жалобно скулила, прося за него.

Я любил Минолли, но и эта женщина любила своего мужа. И я кем бы был я, возьми я его жизнь за жизнь по законам этого мира? Я решил, что убью его его же оружием. Я вернулся в дом на миндальной улице и собрал все, что принадлежало Минолли – ее письма, рисунки, вещи и безделушки. Затем прибрал дом, готовя его к длительному затишью, и уехал в Селестиду.

С Северином я разделался легко и быстро, с Клавдием я играл долго, водя его как измотанную добычу, заваливая его проверками, заставляя поднимать все более древние и заплесневевшие дела, самые сложные и противоречивые проблемы. Я вовсе не желал его смерти, но собирался сделать его жизнь невыносимой, что и осуществил. Но их участь меня не удовлетворила. Я воздал им за смерть друга, но вернуть его не мог, и даже не в том была большая обида, что я не спас друга, а что я не спас нежный цветок, так рвавшийся жить. Снова и снова я видел перед собой хрупкое, подкошенное тело, запрокинутую цветочную головку и чувствовал невыносимое бессилие. Все те годы, что зрел и наливался этот тугой и плотный бутон, что тянулся к свету и справедливости, то недолгое и пышное лето, когда он распустился всей красотой своих лилейных лепестков, и упал мне в руки, срезанный и совершенный в своей чистоте – все было напрасно. Этого я забыть, простить или подавить не мог.

Я отомстил тем, кто оскорбил нас, но я не мог отомстить всему обществу, не мог заставить его понять того, что оно не могло понять – ценности одного-единственного цветка, слабого и недолговечного. Здесь я был так же бессилен, как был бессилен удержать ее душу в угасавшем теле. Тогда я бросил все дела, и уехал на острова с твердым намерением не возвращаться. Я не знал, сколько мне пробыть там, и чего я там хотел – уединения, покоя, тоски или усмирения моей полыхающей злобе. Не знаю и сейчас, ждал ли я знака или просто убивал время, стараясь совладать с собой. Но время уже научило меня, что убежать от чего-либо невозможно, и сколько бы я ни пытался ослабить свои чувства – бессилия, вины, боли – мне не притвориться, что они угасли. Они всегда будут со мной, как насечки старой кожи на змеином хвосте. И я вернулся домой, к своим детям, вновь нахлынули дела, события, просьбы, обрывки старых и новых историй. Я все же был вплетен в эту жизнь, как бы я ни пытался уверить себя в том, что не принадлежу ей.

Я вновь отправился в Эос, желая увидеться с теми, кто когда-то встречался с Леонель. Желание мое было выражено не столь дружбой или ностальгией. Я знал, что с разорванным звеном, каким стала она, распалась и вся цепь окружавших ее людей, мнений и вещей. Я знал, что вечно изменчивый мир не оставит ее имени, не сохранит о ней памяти, сотрет ее как песчинку, уносимую морской волной. И только я один мог сберечь ее такой, какой встретил ее в то жаркое и грозное лето 861го года. Не мне решать, удалось ли мне это. Я сохранил ее вещи, ее письма, сумел разыскать и собрать всю цепочку ее последних дней, но удалось ли мне удержать на этих рассохшихся листах ее душу? Ее смех, ее любовь, ее страхи, всю ее такой, какой она была, с каждым днем уходящая в прошлое все дальше, как едва уловимый аромат диких ирисов.

(Дневник Леонели д`F, 28 июня – 19 июля, год 861)

Непривычно начинать новую тетрадь. Смотришь на чистый лист и боишься начать. Я не хотела начинать этот дневник, мне казалось все это каким-то вырванным, раз уж целостная и полная документация моей прошлой жизни уничтожена. Но я продолжаю жить, и это новая жизнь, новая тетрадь, новое начало, а когда-нибудь я буду смотреть на стопку тетрадок и эту первую и смеяться, что вот, испугал чистый лист и чистые листы под ним.

Страшно только начинать. А ведь выговориться – это то самое, что мне нужно. Я позавчера плакала и не могла понять, что со мной. Но теперь я знаю, что это было от радости, от этой переполненности, оттого, что я смогла, я перевалила через этот рубеж и не умерла и не верю в это толком. О том, что было до сегодняшнего дня, я говорить не стану. Это новая тетрадь, новая жизнь, и прошлое умерло.

Но я все хожу вокруг да около, исписала страницу, а все не знаю, как начать. Если б я была настоящий писатель, как Помпей, я бы начала так – «и вот она проснулась в доме на миндальной улице»… А почему бы и нет?

Я и вправду проснулась в доме на миндальной улице. Когда Аэринея привез меня сюда, я была так потрясена еще, что толком не разглядела ни улицы, ни дома, ни обстановки, все было в каком-то сумбуре, все еще трепетало сердце. Была Фелисия, говорили и говорили, выговаривались друг перед другом, обнимались так, будто нас обеих только что помиловали от смертной казни. Как я соскучилась по ней, я и представить себе не могла, что так разревусь, увидев ее. Как она исхудала, осунулась, устала… Я по глазам ее видела, как много души она вложила в то, чтобы спасти меня. Мне стыдно, что я принесла ей и другим так много боли и волнений. Но теперь все будет по-другому, только свобода! Я пока видела только Лис, но должна увидеть остальных, поблагодарить за то, что они для меня сделали, попросить прощения за пережитое, особенно у Помпея. Я перед ним безумно виновата. А Феликс Аэринея, я даже не знаю, как отблагодарить его и смогу ли когда-нибудь хоть каплей воздать ему за то, что он сделал… Пока мы с Лис говорили, он все держался чуть в стороне, будто боясь помешать, а я так боялась, что останусь с ним одна и не смогу заговорить… После третьего часа, едва начало светать, он проводил Лис домой – она опасалась, что к ней нагрянет стража, а я осталась одна, совершенно одна, в полной тишине, впервые за эти полгода! Я так была взволнована, я все еще временами срывалась в слезы, и все, что я хотела – вытянуться и подремать самую малость, только капельку, потому что как можно спать, когда тебя только что вытащили из тюрьмы?! Но кровать за ширмой была такая большая, и я все ходила вокруг, не зная, как подступиться, и можно ли мне лечь? Сначала я решила, что дождусь Аэринея, поговорю с ним, это было б невежливо – уснуть в чужом доме, на чужой постели. И потом я все время думала о том, как мне расплатиться с ним за свою свободу и мои мысли со стыдом ходили вокруг одного и того же. Но его все не было, глаза у меня слипались, я решила, что дождусь его хотя бы лежа, прилегла на краешке и тут же уснула.

А когда проснулась, было уже далеко за полдень, даже скорее, ближе к вечеру, поскольку дневная жара спала, ветер переменился и дул с моря такой свежий, прохладный. Я совсем отвыкла там от этого морского запаха. Многие находят его неприятным, но мне нравится и рыба, и водоросли, без них море было бы не настоящим морем. Море пахнет домом, сколько помню, в комнате мамы даже зимой окна были часто открыты, и вся комната была такой чистой, полной ветра, соли. Это был воздух, который в самом раннем детстве я хотела есть ложками, и глотала его, стоя у окна, открытым ртом… Поэтому, когда я проснулась, еще не открыв глаза, мне показалось, что я у себя дома после долгой-долгой дороги.

Еще когда мы с Помпеем гуляли по этой улице, и он показывал мне дом, я подумала, что он, должно быть, совсем небольшой – с двух сторон его так сжали соседние дома, что он весь вытянулся вверх. И в самом деле, здесь только кладовая и кухня на нижнем этаже, и одна комната наверху – она же и гостиная, и столовая, и спальня. Есть еще небольшая библиотека в крошечной башенке сбоку – но там комната Аэринея, и я побоялась туда заглянуть. Все в доме устроено на удивление уютно и обжито, хотя дом пустовал не первый год. В кухне столько трав, корзин и начищенной посуды, будто кухарка только недавно вышла, в кладовой полки уставлены соленьями и маринадами, есть вино и копченое мясо. А из гостиной выходить вообще не хочется – такая она славная. Предполагаю, что у Клавдия на вилле была самая дорогая и самая модная мебель, какую только можно позволить себе в Эосе. Но мебель, которая находится здесь, намного лучше. Возможно, потому, что она явно селестийская (я как-то видела у Кассия наброски с селестийских вещей, и узнаЮ характерные орнаменты и цвета), и потому еще, наверное, что она обставлена очень и очень уютно, по-домашнему. Казалось бы, тут ее совсем немного – резная кровать с сеткой и маленькая тумбочка за ширмой, у самого окна, так, что если не завесить окно шторой, то утренний свет льется на кровать, и с нее можно видеть море и уходящие корабли, маяк и дальние, в дымке, острова. В другой части комнаты низкий столик, два ложа и несколько стульев, тоже низких, плетеных по-селестийски. Совсем крошечный камин, почти что печка, пара шкафов с посудой, свитками и разными штучками – и пожалуй, это все. Но кроме того, сколько здесь разнообразных мелочей, сколько необычных узоров, сколько диковинок и очаровательных деталей. Комната, как лавка древностей, как мастерская волшебника, ее хочется изучать и рассматривать бесконечно. Каждая вещь, не просто вещь, а притягивает взгляд, сделана будто специально, чтобы ее изучать. Кровать, казалось бы, как кровать, темный, мягко-шоколадный орех, с обычным акантовым орнаментом из амарантового дерева, но такого тонкого и расшитого белья я еще не встречала, комариная сетка тоже расшита и зацеплена гравированными бронзовыми кольцами. Прикроватная тумбочка тоже темная, с арабеской из золотисто-розовой березы, в несколько слоев лаку, и когда заглядываешь в центр (а рисунок словно звезда или роза, раскрывается и разворачивается каким-то магическим свойством), то кажется, что смотришь в колодец или в глубину звездного неба. Другая мебель, тоже ореховая, резная, инкрустирована разными сортами дерева, в том числе и сандалового, поскольку шкафы определенно еще сохраняют этот запах, уже, конечно, суховатый и запыленный. Все, на чем только можно сидеть или лежать, завалено подушками и подушечками разного сорта. Тут есть простые атласные подушки с гладкой вышивкой в тон, декоративные подушки из александрийского шелка, поверх расшитые цветочным кружевом. Малюсенькие саше с дурманящим запахом, вышитые самыми причудливыми рисунками, самых невероятных цветов. И пурпурно-лиловые селестийские подушки с золотыми кистями, и адрианопольские толстые кружева, и покрывала с гвоздиками и лилиями. Стены здесь обиты гобеленом, старым, выцветшим, что-то кремово-золотистое, с зеленоватыми разводами истертых цветочных листьев. И все равно поверх гобелена тянутся от потолка до пола ткани, ткани, тяжелые и плотные, с вычурной вышивкой, и тончайшие, плетеные будто из серебристой паутины. На полу ковер, итрейской работы, такой толстый, что хоть прыгай на нем, не слышно и звука. Цветы и арабески, старая бахрома и кисти – ему не один десяток лет, но он прекрасно сохранился. А сколько всего в шкафах – прежде всего, я никогда не встречала такого красивого цветного стекла, как в дверцах. У нас в Эосе редко делают витражи, да и стеклянная посуда не отличается таким ровным, насыщенным цветом. А эти словно были окрашены акварелью. Внутри посуда – серебряная чеканная и из мозаичного стекла с серебрением, большие вазы и маленькие, чайнички и кофейнички, чашки от больших широких чайных, до узеньких маленьких для того сорта ариэльского кофе (самого вкусного на свете), что попадает сюда только контрабандой. А безделушки из разных уголков мира, а нарядные амельские куколки с розовыми стеклянными мордашками, а ножи и веера с костяными резными ручками, и шахматы из разносортного дерева, и крошечные карты мира с бархатом вместо деревьев, аквамариновыми речками и вырезанными из слоновой кости городами… Я и сейчас не уверена, что сумела рассмотреть все это как следует. Одним словом, только чтобы осмотреться тут, ушел у меня остаток дня, и все равно ощущение легкого волшебства и детского восторга меня не покидают.

Аэринея пришел после заката – солнце зашло за горы и вся часть дома, выходящая на море сразу стала голубоватой и прохладной, и тут же сильно запахло теми ночными цветочками вроде душистого левкоя. Я только закончила накрывать на стол, мне нужно было сделать что-то для него, хоть такую малость, и сразу мягко щелкнула входная дверь. И когда он поднялся в комнату, мне стало так неловко, я не знала, куда деть рук, как посмотреть, что сказать. Но он заговорил первым. «Хорошо, что ты нашла кладовую, я боялся, что ты проголодаешься», – сказал он. «Я съела твои сливы», – призналась я.

(Это была правда – на столе стояло блюдо со сливами, и я все ходила и ходила вокруг него. Как позавчера с постелью, я все не могла подступиться к ним, но хотелось есть, и вдобавок я люблю сливы. А они лежали такие большие, лиловые, с легкой серебристой патиной и в чашечках у черенков скапливался янтарный сок. Я взяла одну, и она показалась мне самой сладкой сливой на свете. Она меня только раздразнила, и через какое-то время я осмелела и взяла еще одну. А потом еще и еще. Остановиться было невозможно – я разложила оставшиеся сливы на блюде так, чтобы казалось, что их больше. А потом слопала еще несколько, а там уж их оставалось совсем чуть-чуть и я с удовольствием и стыдом доела и их).

Он усмехнулся (у него такая улыбка и такой кошачье-озорной взгляд, будто за спиной он держит игрушку для розыгрыша) и пожал плечами: «Я знаю, что ты любишь сливы. Рад, что они тебе пришлись по душе». Мы сели ужинать. Колбаски и овощи я заранее разложила по тарелкам, а вино стояло в графине с крышечкой, и в последних солнечных лучах малиновый блик тянулся от него до самого края стола. Я поднялась, чтобы разлить вино, как это полагается делать, но он мягко, плавно, но необыкновенно быстро перехватил графин у меня из рук и потянул на себя. «Никогда не мог привыкнуть к тому, что у вас вино разливают женщины, – заговорил он, кинув быстрый взгляд на вино через дутые стенки графина. – Меня это всякий раз смущает». «В Эосе это знак гостеприимства, – отвечала я. – Хозяйка должна позаботиться о своих гостях так, как если бы заботилась о членах своей семьи». «При этом ее действительные члены глотают слюнки за стеной, – язвительно заметил он, и игрушка на пружинке так и скакала у него в глазах. – Пока хозяйка, как последняя раба, обслуживает чужих мужчин, не смея поднять глаз, и уходит в соседнюю комнату, не имея права обедать здесь же наравне со всеми», – бесенята в глазах погасли, взгляд от полного бокала взлетел на меня, как хищная птица. «Может быть, таким оно и кажется, но эотинские женщины не считают это оскорблением. У нас принято гордиться своей властью в доме, тем, как ведешь домашние дела, – оправдывалась я, чувствуя, что говорю не то. – В конце концов, содержать дом, если он достаточно велик, не так-то просто, и там, где нанимают слуг-мужчин для этих целей, им платят высокую плату и ценят за хозяйственные качества…» «Как мула или мерина, неспособных к иной работе», – кошачьи глаза чуть прищурились, казалось, он изучает меня и получает от этого удовольствие. Его язвительность меня подогрела. «Я слышала, – манерно начала я, тоже прикрывшись бокалом, – что в Селестиде женщин и вовсе не подпускают к вину, полагая, что они не имеют права касаться столь драгоценного напитка». Выстрел попал в цель, он даже поежился от радости, как сытый кот, греющийся у камина. «Может показаться и так, – произнес мягко, вкрадчиво, лениво растягивая слова. – В Селестиде женщины не разливают вина и не касаются готовых бутылок и бочонков. Тяжелые бутыли не для ваших нежных ручек, – мурлыкал он сонно, пощуриваясь на меня зелеными котовьими глазами, – поскольку вино рождается под женскими ножками, преклоняясь перед их красотой, как каждый мужчина. И как мужчина, вино предпочитает кружить женщинам головы, не даваясь в руки». Я не нашлась, что ответить, повисло молчание, Аэринея любовался игрой света в вине, ветер надувал тонкие оконные занавеси, откуда-то издалека неслись детские веселые крики и визг. Я собиралась спросить его, что же дальше? Но никак не могла подобрать слов, рассеянно гоняя по тарелке маринованную луковицу. Вдруг я почувствовала на себе его взгляд, острый, внимательный. Полупустой бокал стоял далеко на столе, отставленный, ненужный. Все внутри у меня заколотилось, не столько оттого, что я так ждала этой минуты, а потому, что, сколько я не прокручивала возможные варианты в голове, я была совершенно не готова. «Я должна поблагодарить тебя за то, что ты для меня сделал, – начала я, стиснув в кулаке кончик скатерти, – Обычно, когда кто-то кого-то спасает, платят выкуп, но за меня никто не заплатит. И своих денег у меня тоже нет, мне не много есть, что предложить тебе…» – голос у меня совсем сорвался, я поняла, что вот-вот смешаюсь, несмотря на отчаянное желание держаться достойней. «Деньги решают не все, – заговорил он, но я не смела посмотреть на него. – И у меня их достаточно. Когда я заключаю сделки, я предпочитаю брать услугами, в крайнем случае расписками, – голос у него был отвлеченный, спокойный. – Многие считают этот способ нерациональным, но меня он ни разу не подводил. Тем более, – и в его тоне слышалась легкая ирония, – что таким образом можно договориться и с теми, кто считает, что ничем не владеет». Сердце отчаянно стучало у меня в ушах, дыхание перехватывало, несмотря на искомканный уголок скатерти, мне все меньше удавалось справляться с возрастающим волнением, страхом, какой-то жалостливой беспомощностью. Я заставила себя подняться, хотя от этого в голове зашумело так, будто я неслась галопом по лесу несколько часов, ноги подкашивались. Я думала, тело перестанет мне повиноваться, небеса упадут на землю, но ничего такого не случилось. Стоило мне встать, как я поняла, что все легко и просто, и мешает мне какая-то внутренняя скованность. Тело, в отличие от забившейся в бешено стучащее сердце души, продолжало верно выполнять свою работу. Аэринея с любопытством глядел на меня, сидя в широком кресле напротив, в глазах играли искорки. Я подошла к нему, стараясь не держаться за стол. «Да, бедные могут когда-нибудь разбогатеть и расплатиться, – говорила я, приближаясь и садясь на ковер возле него. – Но здесь, в Эосе, у женщин нет прав на деньги, имущество или работу. Здесь женщинами владеют и распоряжаются их досугом мужчины. И для нас нет другого выхода, кроме как принадлежать одному из них любым образом…» Его глаза внимательно смотрели на меня, словно переводили на другой язык мои слова, одна рука была приподнята к лицу, и пальцами другой он задумчиво крутил старинный серебряный перстень. Сломив в себе последнюю дрожь, я поцеловала его. Это было совсем не так страшно сделать, как мне чудилось. С удивлением и удовольствием я почувствовала его запах и вкус, совсем не такие, как у Клавдия, его поцелуй, настолько же сдержанно-чуткий, насколько властными и нетерпеливыми были губы мужа. И – это было удобно, хотя вряд ли это слово здесь уместно. Ни напора, ни натиска, ни той грубости, которая меня всегда так ранила, никакой тесноты и неудобства, даже когда он привлек меня к себе. Руки у него были сильные, но осторожные, и такие теплые по сравнению с моими, всегда озябшими. Когда же я окончательно поняла, что мне это нравится, он ласково отстранил меня. Такие близкие кошачьи глаза глядели тепло и мягко, а голос звучал чуть хрипло: «Перед этим трудно устоять… Но для меня унизительным было бы владеть тобой по праву сильного. Обладать телом без души – все равно, что есть мясо без соли и перца. Я рассчитывал на иные вещи – дружбу, любовь, сочувствие…» «Но это так просто и само собой, что ничего не стоит, – попыталась оправдаться я, – и это даже нельзя оценить деньгами…» «Потому они и бесценны, – перебил он меня ласково и погладил по щеке легко, как гладят лепестки цветов. – Когда поживешь среди людей, когда вкусишь нужды и печали, замечаешь, как часто имеешь дело с одними телами, бесчувственно и бездумно выполняющими свою работу. Мужчины заводят женщин, потому что „так надо“, матери кормят детей из чувства долга, тебе оказывают услугу, не желая тебе услужить, а иные и просто ищут только выгоды и пользуются и другими, и собой… И это происходит везде, и в Селестиде тоже, хотя для вас она и кажется отсюда небесным садом». Я молчала, не зная, что сказать. Он же откинулся назад и продолжал: «Когда живешь на одном месте, кажется, что другое намного лучше. Я знал одного гончара, который всю жизнь работал в большом городе, никуда не выезжая. Ему рассказывали о побережье, и он считал, что там очень хорошо и нет нужды. И вот однажды ему рассказали одну историю, где человеку с побережья очень не повезло. А гончар, – он говорил, постепенно уходя в воспоминания, взгляд делался все более отрешенным, будто он вспоминал лицо того человека, места, события, – возмущенно заявил – да как можно, живя у моря, не быть счастливым? – он улыбнулся чему-то своему и тихо добавил. – Увы, даже море не может сделать человека счастливей, когда ему чего-то недостает». Я тоже улыбнулась, вспомнив, как городские дети в имении Паулины страстно мечтали когда-нибудь увидеть корабли и волны, бредили морем, расспрашивали меня, а наши деревенские мальчишки плевались и брезговали заходить в воду, если бурей прибивало морскую траву или вода была недостаточно теплой. Я увлеклась воспоминаниями и не сразу расслышала, что он спросил меня. Я очнулась, и он повторил: «Хочешь поехать со мной в Селестиду? Здесь тебя не ждет ничего хорошего, они могут попытаться отомстить тебе, если ты покинешь мой дом. Там все тоже не распрекрасно, но там ты будешь в безопасности, там ты будешь свободна. Я помогу тебе устроиться, а потом ты будешь жить сама, будешь иметь то, что захочешь. Чего бы ты хотела?» «Тебе это, наверное, покажется глупым – того, от чего бежала, – ответила я. – Хочу семью, хочу полюбить и быть любимой, хочу завести желанных детей, быть хозяйкой своего дома… Хочу, чтобы меня ценили за то, кто я есть. Хочу попробовать себя в чем-то… выучиться рисовать, выращивать цветы, может быть, даже разводить лошадей, я так их люблю», – увлекалась все дальше я, а он внимательно слушал с легкой улыбкой, положив голову на руки.

Потом мы какое-то время сидели молча, каждый думал о своем. Наконец, Аэринея сказал: «Чужие проблемы легко решать… Я вывезу тебя отсюда, помогу найти дом. У меня есть знакомый, который держит лучших в тех краях лошадей. Он славный малый и ему всегда нужны работящие руки. Вы с ним поладите, со временем все наладится…» И он снова умолк, ухватившись за случайную мысль. Я не могла не рассмеяться: «Час назад я думала, на какой улочке мне лучше торговать собой, а сейчас ты рисуешь передо мной будущее, о котором я не могла мечтать. Чем я обязана такой щедрости? Многие люди бьются всю жизнь, чтобы стронуться с места и вырваться из нужды или круга несчастий, а ты устраиваешь мою жизнь одним щелчком пальцев. Мне не расплатиться с тобой никогда…»

Было уже поздно, солнце давно растаяло, исчезли и последние его отблески, небо из лазоревого стало черным, глухим и даже звезды на нем казались чужими и случайными. Ветер стих совершенно, море умолкло, стало душно, в тяжелом воздухе повис запах левкоев. Стрекотали цикады, еще слышались звуки с рынка, неподалеку равнодушно, будто исполняя рутинную работу, провожал кого-то лаем пес. Очертания Аэринея совершенно затерялись в темноте, и мне снова стало не по себе. Несмотря ни на что, я его боялась и боюсь и сейчас, в нем что-то от хищного зверя, от которого не знаешь, чего ожидать. Даже если ни одно его движение не связано с опасностью, сама ее возможность внушает какой-то страх. Какой-то мнительной и предвзятой частью себя я ощущала, что сейчас он может сделать со мной все, что угодно. И одной стороной эта мысль внушала страх (хотя после жизни с Клавдием я не боялась ни боли, ни тем более не возводила в ранг смертельных ужасов изнасилование), а другой – неимоверное наслаждение. Пока лежала ночью и думала, пришла к выводу, что причиной этого наслаждения было вовсе не желание близости с ним как таковой (хотя определенную приязнь он у меня вызывает), а возможность покориться и отдаться именно такому человеку, который вызывает это желание подчиниться.

В темноте я уже не видела его лица, и тем неожиданней было, когда он произнес, как-то устало и сдержанно, будто нехотя: «Знаешь, чтобы вытащить тебя оттуда, у меня были свои нужды. В какой-то мере я сделал это для себя, это было делом принципа. Я не добрый и справедливый герой, спасающий несчастных и обездоленных. Я знаю, что мои дети защищены и мои друзья надежно устроены, я никогда не ставил себе целей накормить всех голодных или искоренить мировое зло, хоть и мечтал об этом в детстве, как все… Я помогаю другим не без выгоды для себя. Сегодня я вытащу из долговой ямы наделавшего глупостей мальчишку, а завтра или через год, десять лет он устроится в жизни, и я же буду в выигрыше, покупая у него товары или ведя с ним иные дела. Разница лишь в том, что есть люди, которым нужна настоящая помощь, крепкий толчок и сильная рука, может не на раз, чтобы подняться и своими силами править своей жизнью. А есть те, которых сколько не пинай, не ухватятся за случай. Что касается женщин, ты здесь права, торговых дел я с ними не веду. Но я упаду в собственных глазах и презирать себя буду, если пройду мимо тех, кому я в самом деле могу помочь. Тебе я помочь мог… Еще и потому, что…когда-то в прошлом мы были друзьями, хоть ты и не можешь помнить об этом. Но моего отношения к тебе это не меняет. Знаю, это звучит глупо и ты вправе счесть меня сумасшедшим. Ты не слышала селестийских сказок о Минолли? Кажется, ее любят и в Эосе». В последних его словах было какое-то смутное облегчение, словно и он перешел некий последний рубеж.

Да, это было совсем не то, что я ожидала услышать. Точнее, я ожидала всего, чего угодно, но только не этого. Скорей бы я поверила в любовь с первого взгляда или месть за обиду Клавдию или даже просто благородный порыв, но чтобы так… верю ли я в это? Не знаю. Это объяснило бы те чувства, которые я испытала при первой встрече с ним и то, что я чувствую рядом с ним теперь, узнавая его лучше (или вспоминая его?). Может быть, в это нельзя поверить разумом, можно только принять на веру, не знаю… В ту минуту я была потрясена и спросила только: «Так ты бессмертен, как и говорят сказки? Как это может быть?» Я услышала, как он слабо фыркнул: «Ты видишь меня перед собой, значит, это как-то возможно… Знаешь, тебе не обязательно в это верить, для меня важно не это». Я слышала, что ему не очень хочется объясняться, и в этот момент тягуче и густо пробил полуночный колокол. Аэринея тихо вздохнул с облегчением, поднялся: «Пожалуй, оставим селестийские сказки на следующий раз. Доброй ночи, Леонель».

Я долго лежала без сна, размышляя о том, что он говорил мне. Не могла поверить в то, что ждало меня впереди. Все возвращались в голову фразы и обрывки разговоров. Обжигало огнем по жилам воспоминание о его губах, терпко пахнувших вином и теплых пальцах, нежно и крепко обнявших спину. Не могла отвлечься от бесенят, мерцавших мне то тут то там нежданными искорками зеленых глаз. Вдобавок было душно и жарко, несмотря на распахнутые окна. В окно лился шум моря, слабое лунное свечение чертило белые полосы на полу, топило в белесом свете постель, мою босую ступню, глядевшую из-под одеяла. Где-то очень далеко слышались раскаты надвигавшейся грозы.

Люди Нолы наверняка меня высматривают. Но все же я не могла бы чувствовать себя более уютно и защищено. Все, чего касается Аэринея, приобретает ореол надежности и прочности. Утром он показал мне спрятанную в стене дверку, которая ведет в потайную комнату, где я смогу укрыться, если они посмеют напасть на дом. Этот дом, несмотря на то, что я в нем недавняя гостья, становится для меня все более знакомым и родным. И вот сейчас, выглядывая из окна, я поняла, что чувствую здесь то же, что чувствовала в своих снах, когда они приводили меня в «убежище».

Я смотрела в окно, там, за лоточками торговцев немного видна узкая улочка, а на ней во всю ширь – большая лужа. Ночами часто бывают грозы, так что лужи здесь повсюду, не успевают просыхать даже на такой невыносимой жаре. Я видела, как на улице играли дети, и они полезли в эту лужу, стали плескаться и прыгать, перемазались все, как поросята, и у них были такие счастливые мордашки. А потом это увидела женщина, вышла на улицу, отругала их за то, что они грязные все. И это слово все никак не выходит у меня из головы.

Сколько помню, и себя в том числе, дети любят копаться в грязи – в навозных кучах, в канавах, куда выкидывают хлам, в пыльных чуланах. Отчасти это потому, что в этих местах можно найти различные «сокровища», которые дети так ценят и которые могут видеть только они одни – сломанную бусину, жирного червя, разные старые штучки, которые могут быть частью загадочных и удивительных механизмов. Все эти вещи, в детском воображении обрастающие историями и волшебством. (И сейчас еще помню, что когда-то в брошенной части нашего дома, где я жила целыми днями в своем мире фантазий, я нашла выцветшую вышитую ленту, и долго играла с ней, придумывая ей самые невероятные сказки. Наверное, у каждого в детстве были такие излюбленные вещицы). В какой-то мере это потому, что дети не боятся грязи и не видят в ней ничего дурного, даже наоборот, часто лезут в самую гущу, где пожирнее. И еще, наверное, потому, что, как следует измазавшись, так приятно потом вымыться дочиста.

Но рано или поздно детям запрещают лезть туда, где грязно, и это понятно – где грязь, там не только сокровища и любопытство, но и опасность. А что запрещают, того хочется снова и еще и еще. В конце концов дети вырастают во взрослых, тяга к лужам и грязной жиже исчезает, а внутренний протест остается. Может быть, поэтому слово «грязь» имеет столько силы?

Ведь грязь, это не только пятно на одежде, но чаще – все то дурное, порочное, и просто не такое, как принято. Люди бегут от такой грязи, выскабливают ее из домов и умов, но тем не менее, все равно тянутся к ней, как в детстве. Сколько я помню разговоров с девчонками, когда они показывали на кого-то и говорили «вот она уже запачкалась с тем-то» или «он такой грязный, такой развратный», и это произносилось с такой завистью или восторгом. Разве кого-то в юности привлекали тридцатилетние мужчины, состоявшиеся в жизни, уравновешенные и со всеми теми прочими признаками хорошего мужа? Да ни за что! Разумеется, каждая знала и полагала это неизменным, что выйдет именно за такого, но все равно мечтала о дерзком разбойнике, который пьет, грязно ругается и способен кувыркаться в постели днями, ночами и неделями – о том «грязном», что в общих разговорах осуждала. Думаю, не найдется такой, которая, глядя на забиваемую камнями женщину, не захотела бы оказаться на ее месте в минуту ее «падения». Или разве я не видела эти горящие вожделением глаза и охваченные жаждой языки, перемалывающие чьи-то разорванные и выволоченные наружу интимные дела?

Общество ненавидит грязь и не прощает тех, кто оступился. Большинство полагает, что жизни достойны те, кто живет «правильно», т. е. так, как все, не высовываясь, не задумываясь, в середине. Это называется – «быть нормальным». Но кто определил эту норму? Я порой видела настоящих сумасшедших, которые разговаривают с цветочками или считают невидимых ангелов, и спрашивала себя – а не нормальней эти люди тех, которые только считают себя нормальными? Ведь обычный нормальный человек охвачен противоречивыми чувствами, борется со своей природой, подавляет свои желания в угоду «нормальности» и общественных стандартов, он чаще несчастен, чем доволен. Сумасшедший же выискивает то, что причиняет ему боль и каким-либо путем удаляет ее из себя, достигая внутренней гармонии и единства с самим собой, он счастлив, его не мучают неисполнимые желания и навязанные потребности, ему трудно причинить боль, поскольку он ничем не дорожит… Да, с точки зрения человечества, его и нельзя называть человеком, но он счастлив, он в гармонии с собой, а это разве не важнее, чем быть несчастным и связанным с другими?

Общество уничтожает таких, осознавших себя, тех, кто выделяется. Оно не ценит непорочных, но навязывает шаблонную внешнюю показную непорочность к норме. Возводит благоразумие до глупости, бесстрашие до безрассудства, чувства до экзальтации, доводит человека до исступления и разлада с самим собой во имя общего, показного благополучия. И я никогда не могла понять, неужели менее ценен тот, кто испачкался и умылся, чем тот, кто никогда не видел грязи?

Думаю, что и в эту минуту многие называют меня грязной. Распинают меня в таблинумах и осуждают. И, я думаю, вряд ли кто из них, из этих светских дам, захотел бы оказаться на моем месте. Ведь они не представляют себе жизни без мужчины, который бы решал за них и брал на себя ответственность за их жизни. А мне, когда мы говорили с Аэринея, было стыдно за то, что я здесь ничего не стою и мне нечем с ним расплатиться, кроме тела. Он ко мне слишком великодушен, я себя за эту беспомощность презираю. Но когда я уеду отсюда, я буду жить своей жизнью и никогда не вспомню о том, что когда-то была пустым местом.

Вчера Аэринея пришел рано. Было самое пекло, на маленькой площади под моими окнами навесы были опущены, все окна и витрины закрыты тростниковыми жалюзи. Миндальные листья вовсе не шевелились и застыли на блеклом небе, как зеленое кружево. Я выглядывала из-за шторы, рассматривая площадь и пытаясь зарисовать ослика, привязанного к стойке лавочки. Народу было немного, но даже если бы была толпа, я бы сразу увидела его. Он как-то особенно отличался среди других людей, хотя ростом он не выделяется и одевается, выходя из сенаторской гостиницы, просто и незатейливо, как обычный горожанин. Белый хитон и серый шерстяной плащ – такой же как десятки фигур вокруг. И все же он выделялся. Может быть дело в длинных каштановых волосах, более приличных для девушки? Но и среди эотинян встречаются русоволосые и даже совсем светлые, а уж длиной может похвастать любой моряк, рыбак или храмовый служка. Может, причина в пропорциях худого сильного тела или в мягком, пружинистом шаге, в этой своеобразной грации хищного зверя? Или же в самом деле весь его облик так надежно отпечатался в моей памяти, которой я не знаю? Или же потому, что из всех людей на свете я искала взглядом только его?

Как и тогда, в доме отца, еще издали он взглянул прямо мне в лицо, нисколько не сомневаясь в том, что встретит мои глаза. Но я видела его раньше и была готова к этому его маневру. Поэтому я тут же отвернулась в сторону, будто смотрела на улицу, а затем неторопливо отошла от окна и быстро накрыла на стол – у меня все было готово. Я с утра с удовольствием повозилась с крошечными кофейными чашками из старинного шкафа, нашла в кладовой немного контрабандного кофе и пряностей и только и ждала, когда можно будет подлить кипятку. Поджидая его, привольно развалилась в кресле, с каким-то трепетным предвкушением. Впрочем, когда он спустился в комнату, вся моя готовность и уверенность в себе рассыпались, как морская пена на ветру. Скованность и стеснение вновь вернулись и, когда он взглянул на меня, приветствуя, я отвела глаза, про себя проклиная собственное волнение. Может, мне трудно было признать, что я рада видеть его и тянусь к нему с томительным ожиданием новостей ли, голоса ли, нежности узнавания, как к долгожданному другу после долгой разлуки?

«Извини, что заставил ждать так долго, – весело промурлыкал он, усаживаясь напротив. – Тебе, должно быть, ужасно скучно здесь одной. Если пожелаешь, я проведу к тебе Фелисию или кого-нибудь еще, – при дневном свете его глаза еще больше походили на море – на самый бирюзовый прозрачный край волны, где в близости дна дрожат и мерцают солнечные лучики. – В конце концов здесь есть книги, я совсем забыл показать тебе библиотеку. Хотя пыльные фолианты вряд ли могут заменить юной девушке дружественную компанию и веселую болтовню». «Книги не худшие друзья, – немедленно подхватила я и сделала жест рукой. – В конце концов и вещи – хорошая компания. Жаль лишь, что не умеют говорить». Аэринея улыбнулся себе под нос, размачивая в чашке маковую сушку. Вообще, я уже отметила для себя эту его наигранную внимательность к мелочам, которыми он занимался. Будь то чашка, плетеная кисть или подушка, порой он так разглядывал или переворачивал вещь, будто видит ее впервые и она приковывает к себе все его внимание. Это был его тактический ход – сделать вид, что занят, чтобы рассеять внимание собеседника, а потом вдруг, в самую неожиданную минуту огорошить его пристальным взглядом, вмиг выхватывающим все самые сокровенные мысли и приводящим едва ли не в смятение и полное замешательство. До того, как я научилась отвечать ему тем же маневром, он часто заставал меня врасплох. Так было и в этот раз. «Пожалуй, ты права, – отвечал он, занимаясь сушкой так, будто важнее не было занятия во всем мире. – Вещи порой проживают более причудливые судьбы, нежели люди». Пользуясь тем, что он смотрел в чашку, я рассматривала его самого. Точеное аристократическое лицо, чуть потемневшие выступающие скулы, густые брови, длинные ресницы – странное, но притягательное сочетание неоспоримой мужественности с едва проглядывающей женственностью. Длинные девчачьи локоны, рыжевшие на солнце, мягкие и волнистые, словно нарочно скрадывавшие исходящую от всей его фигуры резкость и силу. Шея мужеская, с крутым изломом кадыка, изящным поворотом обозначившая жилу, уходящую под ключицу, мягко розовевшую в приотворенном вороте, и дальше, насколько позволял отогнувшийся край одежды, виделось в отраженном свете белой ткани матовое плечо. Я невольно засмотрелась, тем более что давно подметила за собой, насколько волнует меня именно этот участок мужского тела, и поздно спохватилась, почувствовав на себе его ироничный, внимательный, тревожащий взгляд. Я поспешно отвела глаза, но все равно ощутила, как лицо заливает пожаром. «Может быть потому, – заставила я себя говорить как можно более ровно, – что вещи имеют историю, дом и становится таким уютным. Мне еще не приходилось бывать в таких местах, которые бы с первого взгляда производили такое уютное впечатление. Здесь невольно хочется остаться». Аэринея непринужденно махнул рукой и размякшая сушка, качнувшись, едва не шмякнулась на пол: «Так оставайся, никто не запретит тебе этого. Нам придется вскоре уехать, чтобы не раздражать определенных лиц, но позже можно вернуться, если захочешь. Если тебе нравится дом, я отдаю его в твое полное распоряжение». «Ты слишком щедр со мной, – теперь я попыталась смутить его взглядом, но он не отводил глаз, а напротив, смотрел на меня как хищник, оценивающий все движения жертвы. – Я не заслуживаю таких даров. Этот дом слишком хорош, чтобы так беспечно отдавать его. Мне кажется, он обошелся тебе в круглую сумму». Он занялся следующей сушкой: «Я не заплатил за него и гроша. Удивлена? – зеленый выпад в мою сторону. – А ведь и в самом деле в каком-то плане этот дом более, чем бесценен». «И что же в нем такого сверх-особенного?» – заинтересовалась я. «Если я скажу, – пожал он плечами, – очарование тайны развеется…» «Напротив, – отвечала я. – То, что можно узнать, имеет большую цену».

С кофе было покончено и мы пересели на низкое, на селестийский манер, ложе. Откуда-то из недр шкафчика Аэринея извлек маленькую медную коробочку, богато украшенную чеканкой и эмалью. Оттуда же появился на свет небольшой кальян, тоже обильно изукрашенный, потертый временем, одна из его металлических ручек была погнута и смята. Аэринея быстро и умело заправил его и сел подле меня: «Вот его, – он кивнул на растапливающийся кальян, – изготовили на другом конце света, в стране, которой правят испокон веков только царицы. В городе из красноватого камня, где крыши крыты багряной черепицей, а флаги на башнях алые как кровь. В закатном солнце город издалека горит, как драгоценный камень в оправе из темной зелени. Там жил искусный мастер, вот его клеймо на этом бочке… Позволить себе заказать у него товар могли только самые богатые и влиятельные люди. И однажды один из приближенных ко двору заказал этот кальян в подарок для своей дочери, – из-под крышечки уже начал тянуться легкий, еще слабый дымок и сладковатый запах чего-то знакомого, Феликс Аэринея неспешно рассказывал. – Но случилось так, что в тот город пришел корабль, а на корабле был красавец-капитан, молодой и обаятельный, покоривший вельможную дочь одной своей белозубой улыбкой. Долгое ли дело влюбиться неопытной и романтичной девушке? Капитан был с ней ласков, задаривал безделушками из других стран, когда они тайком встречались в ее саду. Казалось, творится еще одна волшебная романтическая история, о которой будут слагать легенды», – рассказывал он проникновенно, тем выразительным тоном, каким всегда рассказывал давно минувшие истории. Он не смотрел на меня, погруженный в свои мысли, лениво пуская губами струйки дыма, и я, воспользовавшись этим, продолжала бесстыдно разглядывать его. Знаю, многие осуждают меня за столь пристальное внимание к чужой внешности, но я всегда любила рисовать, и для меня было важным впитать в себя весь образ другого, его любимые жесты, выражения лица и позы тела. Аэринея же рассказывал: «Не много времени прошло и до той ночи, когда девушка оказалась в руках капитана, и ей казалось, что нет на свете большего блаженства. А утром она проснулась одна в своей роскошной большой постели, а затем увидела, что комната ее почти что пуста. Вместе с капитаном из золоченых покоев пропали многие вещи, и отцов подарок в том числе. Девушка горько плакала, осознав, как жестоко ее обманули и какая кара ждет ее за ее легкомысленный поступок. Не спасало даже то, что эта нелепость была совершена во имя любви, казалось бы, самого всеоправдывающего и высокого чувства. Люди порой всю жизнь стремятся испытать любовь, а вот эта несчастная ее вкусила и что же?» – он выпустил дым и долго смотрел, как тает в воздухе струйка дыма. Всюду уже распространился этот нежный и сладкий запах, дурманящий, дразнящий, голова моя слегка кружилась и какая-то теплая истома против воли размягчала меня. Словно наяву я видела город из красного камня, украшенный цветами и причудливыми чужими узорами. Видела его расписные дворцы со множеством арок и балконов, манящие пряным запахом благовоний храмы, завешанные шелковыми тканями высокие окна, ведущие в святая-святых чьей-то жизни. Словно живую видела плачущую в измятой постели девушку, все богатство которой не могло вернуть ей ни детской невинности, ни разбитых надежд и желаний. Аэринея уже давно молчал, с интересом разглядывая грезящую меня, предложил мне трубку, и я машинально взяла ее, не смутившись и оттого, что наши пальцы соприкоснулись. Аромат, наполнивший мне горло, был действительно бесподобен. Как некогда свежесть морского ветра, сейчас я могла бы пить его, как вино, смакуя тысячи чудесных оттенков. Поглощенная им, я так забылась, что, скорее всего, накурилась бы до тошноты, если бы Феликс не вытащил трубку у меня из рук. Дальше мы курили по-очереди, и он рассказывал: «Конечно же, корабля уже давно не было в порту. Девушка зря стояла на причале, нелепая в своем расшитом золотом платье среди множества полуголого портового люда. Домой возвратиться она не могла, да и в душе ее клубилось отчаяние и безысходность. Она бросилась в воду, но, конечно же, моряки и рыбаки не дали ей утонуть, вытащили на берег и отнесли в дом ее отца. К удивлению девушки, отец вовсе не стал упрекать ее, наоборот, он испугался того, что может потерять ее, свою единственную дочь. Родители простили ее, и дальше судьба уготовила ей еще много разных испытаний и в зрелости, когда я был с ней знаком, она занимала высокое и уважаемое положение. Кальян она узнала сразу, но он не вызвал в ней никаких сожалений – давний несчастный случай совершенно в ней забылся, – несмотря на распахнутые окна, ветра не было и сизый дымок висел в комнате, как невесомое матовое одеяло. – Украденные сокровища не долго задержались и у красивого капитана, он и его команда все растратили и пустили по ветру. Кальян ушел платой за вино и закуски, за какую-то попойку, канувшую в небытие и всеми забытую. Затем он отправился вместе с другими богатствами лавочника морем. Тому кораблю не удалось достичь места назначения – по пути на них напали пираты, одних взяли в рабство, с других потребовали обильный выкуп. Кальян при дележе по жребию перекочевал к одному из матросов, с которым мы были друзьями. Он берег его как зеницу ока, дорожил им, ухаживал. Однако, моряцкий век недолог, доля их опасна. В одной из схваток был он смертельно ранен, и перед смертью передал кальян мне, не желая, чтобы им завладели его растратчивые собратья. Так здесь оказался этот кальян, – Аэринея ласково погладил кальян по мозаичному боку. – И еще много вещей со своими историями…» «Почему ты привез их сюда, – поинтересовалась я, – если ты почти не живешь в этом доме?» Аэринея пожал плечами, улыбнулся чему-то своему, затянулся: «Сам не знаю. Может быть потому, что я был в этом доме при прежних его хозяевах. Здесь было так уютно и славно, что, когда я приобрел его, полупустые комнаты больно резанули душу. Я попытался придать ей хотя бы долю того очарования, что увидел сам. Не знаю, насколько мне это удалось, – он качнул головой, – ведь я не женщина и не умею творить тепло и уют каждым своим движением». «Получилось очень хорошо, – ободрила я его. – А кто жил здесь раньше?» «Долгая история, – сладкий дым, видимо, разморил и его, его движения стали замедленными и ленивыми, он все больше напоминал мне домашнего кота, утомленного сытным обедом. – Вначале, как и полагается, ничего не было, кроме заброшенного пустыря. Хозяин хотел выстроить здесь свою мастерскую, чтобы однажды, когда только начавший заселяться район разрастется, она начала приносить доход. Однако, выстроить ее ему было не суждено – он лишь заложил фундамент и на этом строительство окончилось. Должно быть, иссякли средства. Участок он продал. Новый хозяин так же, в свою очередь, захотел построить лавку, но, видимо, судьба неумолимо гнула свое, и этому куску земли не назначено было быть мастерской или лавкой. Весны шли за веснами, рядом поднимались дома, открывались лотки, тянулись к солнцу молодые миндаля, а здесь росли только крапива да репей. И вот случилось так, что в одном знатном эотинском семействе произошла крупная ссора – впрочем, повод был самый обыденный. Сын знатных родителей полюбил простую девушку и настаивал на свадьбе с нею, ну а родители, как полагается, не соглашались. Закончилось тем, что родители выдвинули ультиматум – либо они, либо невеста. Юноша без сомнений выбрал любимую и отказался от своей семьи. Не взяв ничего из родительского дома, он ушел. Началась простая, неказистая жизнь, работа подмастерьем в какой-то лавчонке. Но, ко всеобщему удивлению, все сложности и трудности лишь укрепляли взаимную любовь. Юноша сумел пробиться, и через несколько лет уже работал наравне с мастером, не уступая ему в талантах. Девушка тоже работала, да вдобавок вела все домашние дела так умело, что они не тратили лишней монетки. Вскоре у них завелись денежки, и начали расти и расти. Подумывая о детях, они решили, что им нужен собственный уголок, выкупили небольшую лавочку и открыли свое дело. Дела пошли в гору, а дети не спешили появляться, что огорчало эту славную парочку. Юноша, ставший к тому времени мужчиной, шутил, что, видимо, дети не хотят появляться на шумной торговой улочке, возле складов и рабочих помещений. И подумывал, что, должно быть, его любимая тоже неуютно чувствует себя здесь. К слову сказать, он всегда ее баловал и утешал, и однажды, крепко подумав, выкупил заброшенный участок и начал строить для возлюбленной дом, благо его лавочка приносила ему хороший доход. И в этот раз судьба благоволила, и этот дом был построен. Девушка, ставшая женщиной, с удовольствием занималась его обустройством, вила свое славное гнездышко. Но шли годы, любящие уютно и согласно жили, украшая и улучшая свое жилище, но это не помогало, и дети не спешили огласить дом своими радостными криками. Так прошли десятилетия, мужчина и женщина стали стариком и старухой, ладно и мирно живших в доме, построенном любовью. И тогда судьба наконец подарила им ребенка, – улыбнулся Аэринея, набивая кальян снова. – Он появился в дождливый день, мок, стоя под дождем и не решаясь спрятаться под каким-нибудь навесом или козырьком, уже не плача от страха, а только затравленно озираясь по сторонам в беззвучной мольбе. Старики случайно увидели ее, привели в свой дом, расспрашивали, но так и не добились никаких вразумительных ответов, кто родители этой малышки и где их искать. Собственные поиски не дали результата, и было решено, что девочка останется жить с ними. Они любили ее как свою родную дочь, не жалея для нее ничего. Наконец-то сбылась их мечта и остаток своей жизни они провели так, как редко кому из смертных удается прожить. Когда они скончались, уходя друг за другом, словно и в ином мире не желая разлучаться, девушка была уже взрослой, ловко управляла всеми делами приемных родителей, бережно и аккуратно умножая богатство. Не было только у нее пары, хотя она давно вышла из того возраста, когда в Эосе женятся, а желающих взять предприимчивую и умную хозяйку в жены было пруд пруди. Но девушка не помышляла о браке и даже не ждала, как многие девочки, великой любви. Она любила свою работу, свое мастерство, свою лавку и этому отдавала всю себя. Но однажды члены гильдии, где она состояла, предложили ей наладить связи с нашими, селестийскими мастерами. Девушка отправилась в числе избранных изучать делопроизводство чужой страны и там-то неожиданно встретилась с тем, кто полностью изменил ее судьбу. Она крепко влюбилась, и любовь была взаимной и так походила на любовь ее приемных родителей. Отведенный срок командировки оканчивался, и пора было возвращаться. Но обратно в Эос девушка собиралась не одна – она была замужем и ждала ребенка. На корабль она взошла вместе с горячо любимым мужем, каждая минута без которого была для нее пыткой. Но судьбой было предрешено, что на причалы Эоса она сошла одна, раздавленная и уничтоженная случившейся катастрофой. Их корабль потерпел крушение, в последнюю минуту муж втолкнул ее на нечто, похожее на плот, а сам канул в волнах. Потерпевших кораблекрушение вскоре подобрало другое судно, но среди спасенных девушка напрасно искала возлюбленного. Ничего не оставалось делать, как жить дальше, неся смертельный груз тоски. Единственной отрадой хозяйки миндального дома стала ее девочка. Но только это ей и осталось, поскольку Эос не принял ее в новом статусе. Шли слухи, что девочка рождена без мужа, а оттуда и многие другие, и постепенно вокруг бедной женщины выросла стена отчуждения. Мало кто остался с ней в хороших отношениях. Управление лавочкой она передала одному из своих немногих друзей, и на небольшую часть дохода стала жить, практически не выходя из дома, – Аэринея потянулся, поглядел в окно, прислушался к гулу вытекающего на площадь, ободренного близостью вечера люда. – Как-то мне довелось побывать на одной из пиратских стоянок. Случайно, ожидая нужного мне человека, я увидел другого селестийца, работавшего на постоялом дворе. Он так же признал во мне земляка и, оставив работу, приблизился ко мне. Быстро, торопясь, он рассказал мне свою историю, историю человека, потерпевшего кораблекрушение и подобранного на грани смерти пиратским судном. Вот уже почти десять лет он был здесь рабом, а где-то в далеком Эосе, он убеждал меня, живут и не знают о том, что жив и он его жена и ребенок. Но в эту минуту кто-то вышел, и мы прервали наш разговор. Дел у меня тогда было много, я скоро забыл и селестийца, и его просьбу, и то, что намеревался сделать. И резкое воспоминание об этом пришло ко мне, когда я шел от порта к маяку по этой самой улице и увидел дом. Как-то я сразу понял, что это тот самый, и та самая женщина сидит у окна, занимаясь вышивкой. Я постучал, напросился в гости, увидел эту комнату, любовно лелеемую уже несколько десятилетий, погасшую, но все еще удивительно красивую женщину, и в одиночестве сохранявшую свое достоинство и чистоту, маленькую нарядную девочку, испугавшуюся меня. Случайно я коснулся в разговоре давнишнего кораблекрушения, увидел, как вспыхнули и вновь погрузились в свое горе ее глаза, услышал, как долго она пыталась найти своего любимого, не веря в его смерть, как с каждым годом надежды таяли, а мир становился все преснее и постылей… Мы провели вместе несколько часов, достаточных, чтобы понять все, что я хотел понять. Она пригласила меня посетить их дом в следующий мой приезд, и я немедленно согласился. А через несколько дней, пренебрегши собственными делами и истекающими сроками, я снова стоял перед этими дверьми, и рядом со мной стоял выкупленный мной мужчина, потерянный, непонимающий, с тревожным и радостным узнаванием глядевший на стены дома, который ему описывали в давних светлых мечтах, – Аэринея оборвал рассказ, хотя я слушала его крайне внимательно, вздохнул. – Ну, не буду расписывать, что было дальше, ты и сама можешь представить, что могло произойти. Достаточно сказать, что через какое-то время они перебрались в наши края, поскольку эосская жизнь порядком отвратила ту женщину, уставшую от предрассудков и предубеждений. Они присылали мне приглашения, и однажды я сумел выбраться к ним в новое жилище. Был рад увидеть, что у них все хорошо, – мягко улыбнулся себе. – Этот же дом они пожелали забыть, я предложил его выкупить, но они вынудили меня принять его в дар. Ну а теперь моя очередь подарить его тебе, – ласково глянул он на меня и поднялся на ноги. – Они нашли друг друга, а мы с тобой – нас. Я не в силах подарить тебе счастье, хоть бы и очень хотел того, но, надеюсь, что хоть что-то смогу сделать для твоего блага, – и, не дав мне ответить ему, заговорил в ином тоне. – Ну а теперь пойдем пройдемся. Жара уже спала, а я тебя хотел отвести кое-куда». Я удивилась, но не стала возражать. Быстро собравшись, мы вышли на улицу.

Я видела Феликса среди людей только раз, в доме отца, и тогда он произвел на меня впечатление благородного вельможи и таким, отчасти, остался в моих представлениях о нем. Я знала, что днем он бывает в Сенате, среди блестящей и высокопоставленной публики, живет в посольской гостинице с людьми его круга. Того круга, частью которого я не стала и не желала стать. Поэтому меня несколько удивило, что он так хорошо знал город, и особенно те части города, в которые даже мы, горожане далеко не среднего класса, никогда не заходили. Аэринея привел меня в самый нижний, портовый район, шел уверенно, будто был в родной стихии, отвечал кивками на приветствия лавочников, моряков, встречавшихся здесь заезжих селестийцев. Портовый район, против моего ожидания, оказался вовсе не таким вонючим и грязным, как описывали его те, кто жил вне. Рука мудрого правителя простерлась и здесь, расширяя причалы, складские помещения, расчищая площади, проводя мосты и новые дороги. Кое-где новый порт уже был окончен, части его были еще в процессе строительства, но уже позволяли видеть весь размах и удобство планировки. Жилые улицы, конечно, были довольно жалки, но и здесь слышался детский смех, виднелись улыбающиеся лица, на окнах и консолях стояли цветы в горшках. Пресловутая вонь ощущалась не больше, чем в других местах. Напротив, из-за обилия харчевен, в воздухе постоянно чувствовался запах пищи – жареного мяса, хлеба, копченых окороков, наваристых супов всех мастей.

Аэринея свернул в узкую улочку, где дома соединялись наверху мостками и переходами, а в одном месте из стены, искривив замшелый ствол, росло вверх старое корявое дерево. Тут мы остановились и вошли в полутемную лавочку – световое окно вверху уже не давало света, а лампады еще не зажигали. Внутри висел тягучий запах бальзама и пудры, пачулей и сандала. Вдоль одной стены висели рядком несколько ковров, больших и маленьких, вдоль другой – ряды готовой одежды, за прилавком во всю заднюю стену на полках лежали, свешивая цветные лоскуты, свертки разнообразных тканей, с потолка спускались несколько металлических колец, где висели образцы лент, тесемок, кружев, ниток, крючков и всякая прочая приятная мелочь. Когда мы открыли дверь, тоненько звякнул колокольчик, и сразу же из задней комнаты вышла девушка, приветливо улыбаясь. Аэринея сказал ей несколько слов и показал перстень, после чего она понимающе кивнула и исчезла. Он обратился ко мне, разглядывающей полки с материей: «Пойди за ней и выбери все, что понравится, – и, поскольку я хотела возразить, коснулся моих губ указательным пальцем. – Даже не думай. Свое платье оставь там, оно слишком бросается в глаза в этих местах». Я послушно двинулась за вновь появившейся в дверях девушкой, она вела меня насквозь через многие подсобные помещения, пока мы не оказались где-то в самом сердце квартала-муравейника. Здесь она меня оставила в небольшой комнате, где было полным-полно всякой всячины – товаров, должно быть, со всех уголков мира, поскольку из всевозможного обилия я многие вещи знала только понаслышке. Здесь было столь драгоценное и редкостное в наших краях александрийское белье, столь тонкой работы и превосходного качества, что руки сами тянулись его коснуться. Платки и шали, расшитые золотом, серебром, жемчугом, цветными шелковыми нитями, ручное кружево и те бесценные вышивки, которые, говорят, плетут из нитей, сделанных из драгоценных камней. Одежда всех видов, фасонов и цвета, даже были те полумифические эльшерийские одежды из той неведомой ткани, секрет которой охраняется столь же надежно, как и царские тайны. Одни говорят, это удивительно выделанная тончайшая шерсть, другие полагают, что эльшерийцы научились ткать из паутины, но в любом случае, ткань эта настолько тонка, прочна и мягка, что облегает тело как кожа, но не сковывает движений и растягивается невероятным образом. Я выбрала несколько приглянувшихся платьев, достаточно удобных и простых, чтобы ходить и по городу и дома, платок на случай непогоды и пару гребней в виде цветов из серебра и цветного стекла. Все это девушка обещала доставить позже вечером в дом на миндальной улице и вывела меня обратно.

Надетое на меня новое платье Аэринея оценил ободрительной улыбкой, и мы вышли на улицу. Уже начинало темнеть, на улицах зажигали фонари и лампады, воздух заметно посвежел, небо в обрамлении высоких домов стало насыщенно-синим. Щебетали, порхая над головой, птицы. Мы углублялись все дальше в узкие коридоры домов, проходили дворами, где дети играли возле полурассыпавшихся фонтанов, мимо самых старых домов, где крошечные зарешеченные окошки скрывали спрятанных под вуалями женщин, никогда, возможно, не покидавших пределов своего жилища. Деревья здесь росли едва ли не из стен, замшелых, покрытых лишайниками и зелеными потеками сырости. Кое-где встречались какие-то руины, остатки колонн, каналов. Заметив мой интерес, Аэринея пояснил: «Много сотен лет назад здесь был огромный величественный храм со множеством пристроек и помещений. Сейчас почти ничего не осталось, но эти места еще помнят песни служителей Богини». И мы шли дальше, мимо обрушенных апсид, к которым лепились жилые дома, мимо остатков садовых прудов, где в прохладе дремали собаки и кошки, мимо обезглавленных колонн, к которым привязывали домашнюю скотину. Я с сожалением смотрела на исчезающую под руками человека старину. Больно было видеть такое отношение к святыням, переставшим быть священными. Наконец, мы вошли в темный, заросший диким виноградом дворик и оказались перед корчмой. Из приоткрытых дверей шел аппетитный запах жареного.

Внутри корчма была такой, как принято нынче описывать каждую корчму, носящую явные признаки национального духа – с закопченными балками, тяжелой деревенской мебелью, коваными фонарями на грубо тесаных столбах, с пучками трав и кореньев вдоль стен. Не менее колоритны были и посетители – все, в основном, морской люд. Серьезные загорелые лица, могучие плечи, мускулистые руки, торсы атлетов. Одеты они были в одежды как эотинян, так и селестийцев, некоторые как попало, один был вообще обнажен до пояса, выставив на всеобщее обозрение сильное тело, сплошь покрытое цветными татуировками. Когда мы вошли, некоторые обернулись, чтобы посмотреть на нас, большинство тут же равнодушно отвернулись, но кое-кто, видимо, узнал Феликса, приветственно кивнули несколько голов. Мы сели за свободный столик, быстро подбежала девочка, возможно, дочка корчмаря, приняла заказ. Я с удовольствием оглядывалась, обернувшись к Аэринея, объяснила: «Я так давно не бывала в подобных местах. Последний раз мы были в корчме с Помпеем, Фелисией и Паулиной. У нас было свое любимое место, где мы часто отдыхали после прогулок. Кажется, вся та моя жизнь прошла там, да в доме Лис… Я совсем отвыкла». Он мягко улыбнулся, откинувшись на спинку стула. В корчме было сумрачно, лампы висели нарочито редко, и в этом приглушенном свете все фигуры обволакивались какой-то матовой нежной дымкой, резкость сглаживалась, тени становились глубже. Было в этом какое-то очарование, а может, я еще не отошла от кальяна? Я заметила, как Аэринея поглаживает перстень на пальце, перевела взгляд на его руки. Мне всегда нравились руки, я пыталась их рисовать, хотя у меня они получались скорее уродливыми, чем похожими на настоящие. Вот Кассий, он действительно умеет рисовать, я любовалась его работами. В них было много подчеркнутой плотскости, откровенного, неприкрашенного тела, до самых мельчайших подробностей. Он любовно выписывал самые мелкие морщинки, вены, волоски, царапины, оттенки кожи. Он умел подать кожу не как какое-то покрытие, но как невиданную ткань со множеством переливов и красок. У него первого я заметила, что светлая загорелая кожа покрыта сеткой белых трещинок, как солнечный песок в отраженном водой свете. Мне нравились руки Аэринея, хотя я не смогла бы объяснить почему. Надо попросить его как-нибудь позировать мне, я хотела бы попробовать нарисовать их. «У твоего перстня тоже длинная история?» – спросила я. Он глянул на руку, снял перстень и подал мне: «Как ты думаешь? Тебе он ни о чем не говорит?» Перстень показался мне довольно тяжелым, хотя он не был таким массивным и грубым, как те перстни, что обычно носят мужчины. Наоборот, тонкая ковка, чеканка, множество тончайших, сплетающихся серебристых паутин, обвивающих причудливым узором крупный пурпуровый рубин. Красивая, дорогая вещь, за которой следят и ухаживают. Но ничего более мне он не говорил. Я покачала головой и вернула перстень обратно. Аэринея с сожалением улыбнулся: «Он принадлежал моей семье. Его дарили как знак любви. Мать подарила его моему отцу, – он запнулся, задумался ненадолго. – А отец перед смертью отдал его девушке, которая была с ним в последние месяцы его жизни, – голос его зазвучал давней скорбью. – Она его любила, действительно любила. Когда отца не стало, она отдала перстень мне, чтобы…, – он нахмурился и махнул рукой. – Не важно. С тех пор я его не снимаю, он последнее напоминание мне о той моей жизни, о детстве. Может быть, звучит это излишне трогательно, но я дорожу этими воспоминаниями». «Мне кажется, не найдется человека, который бы не вспоминал о детстве с теплом, – пожала плечами я. – Что здесь постыдного? Наверное, даже преступники и те вспоминают…» Он улыбнулся опять снисходительно, по-наставнически: «Ну… мужчинам сложно признаваться в своих слабостях». «Зато такое доверие трогает», – ответила я.

Нашу беседу прервало появление ужина. Вообще, вопреки правилам приличия, еда никогда не мешала нам с Аэринея разговаривать. Но в этот раз, едва мы склонились над тарелками, к нашему столику присоединился третий. Был это парень немногим старше меня, худой как щепка и жилистый, как конь. Все в нем выдавало моряка – темная, загрубевшая кожа с белыми следами вокруг волос и с изнанки рук, его одежда, кое-как штопанная в прорехах и изрядно засаленная, несколько вдетых в уши серег, среди которых были как мужские, так и женские. На нем была потрепанная куртка без рукавов, открывавшая его волосатую грудь и нестриженные пучки в подмышках. Пахло от него соответственно – морем, рыбой, потом, дешевым табаком и самогонкой. Впрочем, лицо у него было приятное, но не без хитринки и доли лукавства. Он развязно плюхнулся на лавку и воскликнул: «Йоу, дружище!» Аэринея широко улыбнулся ему, и они пожали руки. «Вот уж не думал, что встречу тебя здесь, – весело заговорил моряк. – Какими судьбами?» «Все теми же, – Феликс развел руками со вздохом. – Делаю все то же самое, что и вы. Кстати, поздравляю с успехом в Амелье». Моряк с притворной скромностью потупил глаза: «Не так-то он и велик… Мы все ожидали бОльшего. Что радости взять мелочь, когда крупная рыба ушла?» «Я слышал все же, что среди арестованных были и громкие фамилии», – расспрашивал Аэринея. Моряк пожал плечами: «Не те, на которые рассчитывали. Их люди смогли дать им бежать. Разумеется, они выдадут имена своих хозяев за обещания или под пытками, но это теперь мало что даст – верхи затаятся. Конечно, за ними будут смотреть пристальнее власти, но что такое власть? Пара взяток и полгода честной жизни для отвода глаз. А потом, – он недовольно огляделся по сторонам и, найдя взглядом девочку-служанку, подозвал ее жестом. – А потом все будет так же, как с Седьмым, – он поморщился. – Всем известно, что он устраивает сборища на своей вилле, но разве его там поймаешь?» «А у кого он покупает людей?» – лицо Аэринея было строгим, должно быть, это был крайне важный разговор, хоть я и не понимала, о чем речь. «Пока неизвестно, – ответил моряк. – Он стал очень осторожен. Но наши следят за каждым его шагом, однажды он промахнется». «Или же его сдаст кто-то из его сотоварищей», – мягко подсказал Аэринея, вновь принимаясь за еду. «Возможно, – сделав заказ, моряк снова вернулся к разговору. – Наши шпионы многое уже вытащили наружу, но и здесь есть свои проблемы, – Аэринея ждал, а моряк некоторое время собирался с мыслями, будто размышляя, как все подать, наконец, продолжил. – Чем выше поднимаешься, тем труднее соответствовать. Богатство, роскошная жизнь, определенное образование, хотя у многих из верхов и вовсе никакого нет, – быстро поправился он с ехидной улыбочкой. – Сделать враз из какого-нибудь лавочника вельможу со всеми замашками не так-то просто… Да и они тоже не зевают, проверяют родословную, задают наводящие вопросы… Все же игра идет более-менее на равных, и у Капитана тоже есть свои ниточки наверху. Самым надежным способом оказалась женщина, – он обвел меня глазами с удовольствием, сладко. – Красивая, умная, даже с кое-каким именем. Ей удается то, на что другие и не рассчитывают, можно ожидать, что она непосредственно побывает на следующих играх. Тогда уже они не ускользнут». «Давно надо было это использовать», – скептически заметил Аэринея, не отводя глаз от тарелки. «Нуу, друг мой, – хохотнул моряк. – Найти такую женщину было не просто! Нам повезло». «В любой можно увидеть и красоту и ум, – Аэринея отставил тарелку. – Другое дело – открыть их в ней. И для нее самой в том числе». Голос у него был равнодушный и ленивый, будто он изрекал банальнейшую истину, еда его слегка разморила.

Тем временем принесли пиво и закуски. Пиво было ледяным, в деревянных вместительных кружках, с обильной, плавно опадающей пеной, довольно темное и мутное. В нем явно чувствовался густой хлебный привкус с легкими шоколадными нотками. Я не любительница пива, но это не оставило меня равнодушной. Такое пиво ничем не уступало хорошему вину. Да и закуска была на высоте – большая миска жареных колбасок из рубленого мяса, шкворчащих и брызгавшихся соком, с закопченной хрустящей корочкой. Нежнейшая копченая ветчина с запахом дыма и пряностей, таявшая на языке, будто масло. Домашний сыр соломкой, острый и вызывающий жажду и полная тарелка мелкой соленой рыбешки. Разговор меня не интересовал, и я сосредоточилась на еде, которая вызывала аппетит даже у сытого желудка. Поэтому, когда что-то мягко погладило меня по ноге, я вздрогнула от неожиданности.

Но это был всего лишь кот. Коричневый кот с белой грудкой и белыми лапками. Он потерся о ногу еще раз, обвивая ее напоследок тонким гладким хвостом, выгнул спинку и выжидающе посмотрел на меня снизу вверх. Глаза у него были желтые, круглые, как две полные луны, на широкой морде рисовалась довольная и доброжелательная улыбка. Я дала ему кусочек сыра, и он замурчал, бодая мои колени. Должно быть, после этого сработал неслышный кошачий призыв «здесь кормят!», поскольку тут же поблизости оказалась трехцветная кошка с мятущимся жалобным взглядом. Вслед за кошкой прибежали два рыжих котенка – побольше и поменьше и тоже принялись урчать и тереться. Отказать им было невозможно. Моряк, видимо привычный к клянчившей в корчмах еду живности, только отпихивал их в сторонку, когда они уж очень наглели. Аэринея же, на коленях которого улеглась, перебирая лапами, трехцветная кошка, то поглаживал и почесывал ее, то время от времени скармливал ей лакомые кусочки. Наевшись, коричневый кот тоже улегся подле меня на лавку, а котята принялись гоняться друг за другом с той подвижностью и дурашливостью, которая бывает только у малышей. Кошачье благодушие охватило и меня, я млела и погружалась в полудрему, так же готовая помурлыкать. Откуда-то будто издалека донесся голос Аэринея, спрашивавший: «Сколько ты ей уже подливал?» «Да всего-то пару кружек!» «И одной бы за глаза хватило!»

Я обернулась к ним, и мне чудилось, что мир вокруг весь переполнился золотистой дымкой. Даже полумрак в темных уголках был мягкий и бархатистый. Кошки мурлыкали. Моряк заинтересованно поглядел на меня, обернулся к Аэринея: «Твоя женщина тоже хороша. Смогла бы она очаровать проконсула?» Мне это показалось дерзким, как вызов, в ушах вспыхнуло, так что я даже не расслышала все так же спокойного голоса моего спутника: «Прекрати. Ты же не на работе…» Моряк следил за мной с восхищенной истомой, будто я не пьяно покачивалась напротив, а танцевала для него с мечами. Впрочем, пока я кормила котов, и они успели выпить немало, так что все можно было объяснить исключительно этим. Однако я была куда хмельнее их обоих, больше, чем когда-либо, так что совсем утратила и чувство времени, и приличия, да что там – остаток вечера я помню исключительно урывками. «Ты не уступишь ее мне?» – шутливо спросил он у Аэринея. Тот откинулся на лавке, небрежно и изящно, будто на светской вечеринке, весь окутанный полумраком и нежным туманом моего хмеля. Неярко поблескивала его серьга за вьющимися растрепавшимися волосами, благородное серебро на пальце, да белые зубы. Он чуть обернулся ко мне, улыбнулся по-своему, с зелеными бесенятами в глазах: «Она свободная женщина, – больше обращаясь ко мне, чем к нему. – Может выбирать сама, у нее и спроси». На мгновенье мне показалось, что я глянула за ироничную маску его лица, и за ней мне почудилось столько желания, что я невольно испугалась, огонь прошелся по жилам мучительным спазмом, и вновь вернулся к щекам несдержанной радостью. Хотя, может, это оттого, что несколько кружек крепкого пива сняли с меня все запреты, и я стала видеть то, что хотела видеть? И чувствовала то, что хотела чувствовать? Аэринея чуть потянулся ко мне, так, что я услышала его запах, непохожий на запах других знакомых людей, немедленно вскруживший мне голову, приобнял рукой за плечо. Будь я тогда в здравом уме, должно быть, все бы описывала иначе. Но на тот момент все, что окружало меня, изгладилось, размякло в ватном мареве, в янтарном пиве, в запахе кориандра, для меня не существовало ничего, кроме нас троих… нет, двоих, поскольку моряка я уже давно перестала замечать. Аэринея был рядом, занимал все мои мысли, вызывал назойливое желание всем своим видом (и почему каждый раз, когда я пью, ко мне приходит не буйная радость, как у одних, а вечно только жгучее вожделение?). Всеми своими жестами, всей своей фигурой, голосом, лицом. И если раньше, хмелея в компании других, я могла лишь помыслить и выбросить из головы, или в худшем случае настолько потерять самообладание, чтобы неприкрыто разглядывать чужие руки, представляя их прикасающимися к себе, то сейчас мне было бы достаточно одного его знака, чтобы вспыхнуть, как порох. Кто знает, может быть еще полкружечки, несколько выразительных взглядов, и я бы без стеснения отдалась ему в той же корчме… Вот была бы развлекуха для моряков.

Не ждала я никаких вопросов от того паренька, да я его вообще не видела, он исчез и стал просто никем. Вдруг отчетливо вспомнилось, как я поцеловала Аэринея в доме на миндальной улице, воспоминание вернулось с утроенной яркостью, накатилось, стало таким невыносимым, что удержаться было невозможно. И стоило только коснуться его губ – все тело затрепетало, как струна, в голове зашумело совершенно. Его рука скользнула по моей спине, на мгновенье задержалась на талии и скользнула к бедру, упершись в мягкий котячий зад. Кот замурчал и начал месить лапами мои колени. Моряк со смешком заерзал: «Ну, пожалуй, мне пора. Как бы кто обо мне не обеспокоился. Бывайте, ребята». И растворился в остальном мире прежде, чем Аэринея отстранился от меня и успел что-то сказать. Теперь, когда мы и в самом деле остались вдвоем, в нем была какая-то растерянность и едва ли не досада. «Пойдем и мы, уже поздно», – сказал он. Подал мне руку, поднял с лавки. О, тут бы мне заметить, насколько мое тело меня уже не слушалось, но разве ж я запомнила это? Ничего я больше не помнила, только что, когда вышли на улицу, в самом деле было уже темно, небо заволакивало низкими рваными облаками, и над разрушенной стеной старого храма висела убывающая луна, ярко-желтая, в легкой дымке (что явно говорило о смене погоды). Аэринея вел меня домой, что-то сбивчиво рассказывая и крепко обнимая меня. Помню, что в этих развалинах мы то и дело останавливались и целовались со все нарастающей жаждой близости, от которой последние остатки моего сознания неуклонно гасли. Помню, как ввалились в прихожую и с трудом поднялись по лестнице, на ходу стаскивая друг с друга одежду. Наша комната была темной, еще по углам держался сизый дымок и сладковатый запах, в полумраке притаились притихшие вещи, прислушивавшиеся к той невнятной болтовне, вздохам и шепотам. Помню, что одеяла были приятно холодны, а желание просто невыносимым, и зеленые бесенята смотрели на меня сверху вниз с той же ответной истомой.

Проснулась я от холода. Должно быть, солнце и не думало еще подниматься. Все окна были раскрыты, за окном все было беловато– сизым, пасмурным. Тянуло сыростью. Голова моя не болела, но все тело отзывалось неимоверной слабостью. Стоило пошевелиться – и в висках сразу же заломило. Превозмогая мучительную боль, я попыталась определить свое положение относительно других предметов. Подо мной было вышитое покрывало – значит, я была на постели. На мне, к моему удивлению, оставалась еще кое-какая одежда, волосы расплетены и сняты все заколки, пояса и ленты, которые могли бы стянуть тело. Ни туфель, ни чулок не было тоже, а жаль – пальцы на ногах совсем замерзли. С трудом повернув голову, я обнаружила и Аэринея – он мирно дремал на краешке кровати, обняв подушку. Вид у него был усталый, даже, я бы сказала, разбитый, но это только добавило ему очарования в моих глазах. Но стоило мне помыслить о том, чтобы разглядеть его, чтобы потом когда-нибудь в одиночестве попытаться нарисовать, он открыл глаза и сочувственно спросил: «Как ты?» Я попыталась найти рукой свою голову: «Что вчера было… у нас с тобой?» Я не видела наверняка, но мне показалось, он улыбнулся. Сразу вспомнилось смутно оставшееся чувство досады в его глазах, и на мгновенье стало чудовищно стыдно. И тут же, безо всякого пошлого раскаянья – трудно сдерживаемое удовольствие. Какое-то подобие вчерашнего безумия прошлось по телу, где-то на полпути разбудившее похмельную немощь. «Ничего не было, – со вздохом ответил он, приподнимаясь и оправляя перепутанные пряди волос и запутавшиеся амулеты. – Ты была так пьяна, что уснула сразу же, как только оказалась в кровати». «Какая жалость», – невольно вырвалось у меня, и Аэринея расхохотался. Я и сама бы посмеялась вместе с ним, но на это у меня не было сил. Я что-то прохрюкала сквозь зубы и из последних сил стала подниматься. Он подал мне руку, помог встать и добраться до умывальника, где холодная вода более-менее привела меня в чувство. Аэринея держался куда лучше меня, что-то подсказывало мне, что ему не привыкать к спиртному. Банку найденных им в кладовой соленьев мы вскрыли на прикроватной тумбочке. «Кто был этот парень, с которым вы вчера говорили?» – поинтересовалась я, прокручивая в памяти разметанные остатки воспоминаний. «Анатоль, – Аэринея выловил из банки крепкий корнишон и с хрустом проглотил. – Давний мой знакомый. Шпионит за теми, кто поддерживает запрещенные занятия вроде собачьих боев и незаконной работорговли…» Он отставил банку, мгновенье смотрел на меня, чуть сощурив глаза, что еще больше сблизило его с котом, затем наклонился надо мной и поцеловал. Сердце забилось быстрее, будто призывая остальные органы скорее реагировать и отзываться. Аэринея чуть отстранился, по-прежнему накрыв мне лицо непослушными локонами, я чувствовала его дыхание и боялась открыть глаза – вдруг это мне только приснилось? «Что?» – зашептала я – говорить на таком расстоянии громко казалось святотатством. «Просто так», – заговорщицки шепнул он мне в ответ, и я чувствовала, что он смеется. Зеленые чертики в глазах улыбались, в них не было ни похоти, ни превосходства, ни даже обычной его игривой иронии. Откатившись в сторону, он вдруг посерьезнел и спросил, кинув короткий взгляд на мои ноги: «Откуда у тебя те шрамы?» Я покраснела, думая о том, что узнать о них он мог, лишь коснувшись их рукой – они были все еще глубоки. Я послушно откинула край нижней юбки и заметила, что его всего передернуло. Несмотря на природную смуглость, лицо побледнело, брови сдвинулись. Конечно, те следы были непривлекательны, но я всегда радовалась тому, что собака укусила меня именно так. Ее зубы вонзились в мякоть вполсилы, не затронув ни вен, ни сухожилий. Стремясь вцепиться основательней, она, едва почувствовав живое тело, разжала пасть и в ту же секунду ее оттащили за поводок. Будь по-другому – я стала бы хромой калекой. Я вкратце рассказала Аэринея, как это случилось, сократив все как можно сильнее, поскольку, несмотря на все попытки совладать с собой, он не смог не показать мне, как взбешен. Я даже испугалась – таким строгим и решительным стало его лицо, в глазах будто клубились грозовые облака, костяшки стиснутых пальцев побелели. «А несколько дней спустя, – прошипел он, – один пригласил другого в свой дом, пили и веселились, как ни в чем ни бывало. Я тогда спросил, почему он не покажет тебя. А он сказал, ты „приболела, вкусив супружества“… Не мог не похвастаться, что вступил в права. Да даже если бы он считал тебя только лишь вещью, – он глянул на меня, будто ударил ножом, – как он мог сидеть за одним столом с…» Я невольно рассмеялась: «Он и считал меня вещью. Да и потом, он разозлился больше на то, что я из-за раны не смогла принять его в постели, чем из-за того, что я была ранена вообще. Когда он узнал, что меня укусил пес Нолы, то отнесся к этому как к должному. И, видимо, тот хорошенько настроил его против меня, поскольку, когда мы увиделись в следующий раз и я пожаловалась, что не хочу больше никогда видеть Нолу, он как-то так отреагировал шутя, будто я капризная девочка. Сказал, мол, я его ревную и поэтому настраиваю против любимого друга и так далее…» Аэринея слушал молча, задумчиво покусывая губу, повисало неловкое, тяжелое молчание. Чтобы его прервать, я сказала: «Он никогда при мне не упоминал твоего имени, хотя я думала, вы друзья». Он вздохнул, будто отгоняя дыханием тяжелые мысли, протянул мне банку с соленьями: «Клавдий любит раскидываться словами, не зная их значений. Для него все, с кем он поддерживает приятельские отношения – друзья. По мне – так мы были просто знакомые, поверхностная дружелюбность еще ни о чем не говорит. После того, как мы посетили твой дом, он спрашивал моего совета, и я его отговаривал, пытался взывать к его разуму, но это бессмысленно, – он пожал плечами. – То, что для моего народа дикость и отсталость, здесь считается нормой. А все, что я говорил ему – для него пустой звук, он такими понятиями и не владеет». «И в Селестиде к женщинам относятся иначе?» – спросила я. «В Селестиде к женщинам относятся не то, чтобы к ровне, поскольку мы разные. Но по-другому. Мы ценим партнерские отношения во всем – в семье, в делах, в занятиях. У нас разные задачи в обществе, разные роли и возможности, но, тем не менее, в Селестиде женщины обладают бОльшей свободой и свободой выбора в том числе, – он опрокинулся на спину и посмотрел на меня, убеждаясь, что я его внимательно слушаю. – Например, здесь ты не имеешь права владеть имуществом, работать и иными путями жить без контроля мужчины – отца, мужа, хозяина. У нас женщина может жить сама по себе, хотя, конечно, это не распространено. Но, – он сделал паузу. – Разве это не громадный шанс для сирот, вдов, матерей с детьми не кануть на улице, прося милостыню, а достойно выжить? Да и любая женщина, не выбравшая мужа – по собственному желанию, заметь – может спокойно прожить, ни от кого не завися. Кстати, я заметил, – и он вдруг совершенно по-мальчишечьи рассмеялся, – что эотинянки при возможности никогда не выходят замуж за селестийцев. Мы предполагаем в семье полную свободу действий, и ваши женщины совершенно теряются, когда им предлагают самостоятельно принимать решения, даже предельно простые. Эта безынициативность и пассивность, – он усмехнулся, глянув на меня, – даже в постели». Я опустила глаза, так как даже после полугода замужества не стала опытней в этом вопросе, и он, заметив это, продолжил в другом тоне: «Даже то, как мы называем вещи, имеет значение. Например, на вашем языке обряд соединения мужчины и женщины называется „свадьба“, то есть то мероприятие, на котором сводят мужчину и женщину для определенной цели. „Свадьба“ или „сводьба“ не предполагает ни духовной связи, ни уважения друг к другу, ни обязательств. Так и выходит, что двое были „сведены“ и кроме функции деторождения ничем не объединены. И ваши мужчины ищут себе жен по тому же принципу – приглянулась – почему бы и нет? Я уж не говорю о таких сложных для понимания вопросах, как душевное родство, приязнь, уважение, – все то, о чем твой муженек слушал с таким лицом, будто я втолковывал ему, что нельзя сажать деревья корнями вверх, – с едва заметным раздражением и неприязнью произнес он. – У нас же это называется „священный союз“, поскольку это сакральное, освященное богами действие. И „союз“ самим своим значением предполагает связь равного с равным в единое целое, физически и духовно… Конечно, это красивые слова, но тем не менее, в сознании большинства присутствует установка, что к этому важному шагу нужно подходить с изрядной долей ответственности. Не будем говорить о пылкой и несдержанной молодежи, она везде одинакова, но люди в возрасте этого негласного правила придерживаются, – он фыркнул. – А такого, чтобы влиятельный, образованный мужчина в расцвете зрелости вдруг взял себе жену по чьей-то подсказке, увидев ее лишь мельком и не сказав ей и слова… У нас так и наложниц не выбирают…»

Не знаю, сколько мы так пролежали, разговаривая обо всем, что приходило в голову. Постепенно распогодилось, глянуло солнце, с улицы стали слышны конское ржание, грохот повозок, открываемые ставни. Мы завтракали кофе и булочками с ветчиной, смеялись и шутили. И я знала, что никого ближе у меня еще никогда не было. Меня переполняла нежность к нему, желание сделать что-то приятное, приязнь и благодарность. Но вовсе не оттого, что мы были (или могли быть) так близки, не оттого, что он не воспользовался мною (ведь я могла просто не привлекать его), а оттого, что я знала – я могу доверять ему. А это так ценно – когда можешь кому-то полностью доверять.

Вечер. Я сижу у окна, смотрю на зажигающиеся в соседних домах огоньки. Одно окно ничем не прикрыто и расположено так, что мне видно часть комнаты: дощатый пол, обитые деревянными панелями стены, край кованой кровати под вышитым покрывалом, цветок в горшке. Рядом с горшком спит полосатый кот. Другие окна прикрыты ставнями или занавесками. Третьи еще не зажглись. В чужих окнах есть что-то притягательное, непременно спрашиваешь себя – а если б я жил там или там? Что бы могло быть?

Когда я еще жила у Паулины, из окна моей комнаты был виден один дом. Он выделялся на фоне других домов, высоко подняв верхний этаж как маленькую башенку. Днем был виден плющ, завивший желтую стену из песчаника, да темный провал окна. По ночам же в нем рыжел огонек, на который я неотрывно смотрела, лежа в постели и ожидая сон. Огонек этот горел долго, даже после сигнала к тушению огней – должно быть, лампу прикрывали колпаком. Порой я засыпала – то окно глядело в мое окно. Просыпалась – огонек продолжал гореть, вспыхивал прежде всех остальных окон. Я глядела и спрашивала себя – кто живет в том доме? Мне мнилось, там живет влюбленная пара, перешептывающаяся словами любви ночи напролет. Или же одинокий трудяга запоздно засиживается над бумагами, делает какую-то свою, одному ему ведомую работу и встает до рассвета, чтобы закончить или выйти по своим делам. Или же пылающий художник, подвластный одному вдохновенью, пишет или же рисует, не смея отложить кисть или перо. Или же просто в том доме собирается большая семья, друзья дома и смеются, лежа на подушках, беседуют, неся в глазах отблеск уюта и ласки. Я была расстроена, случайно узнав, что в том доме живет одна старая-старая женщина, больная и одинокая, и с ней живет только ее служанка. Потому-то и горит свет ночь за ночью, когда старуха просыпается от боли или просит стакан воды, отхожее ведро или иные унылые, одинокие вещи, несущие дыхание ветхости и того, пустого и холодного дуновения, окутывающего каждую отходящую, постылую старость.

Почему-то, когда тебе плохо, кажется, что все окошки вокруг уютнее и счастливее твоего. Хотя там живут такие же люди со своими проблемами. Но почему-то верится, что они непременно счастливее… Вообще всегда, когда что-то не ладится, любое лицо или даже вещь кажутся тебе богаче тебя. Если ты болен, то смотришь на здорового и говоришь – да, пусть у него некрасивое лицо или сварливая жена, он все равно счастливее. Если ты голоден или неодет, то смотришь на сытого и одетого и говоришь – как у него могут быть проблемы, когда он не нуждается? А уж какую зависть вызывают те, кто делает вид, что доволен жизнью…

Наверное, нет тех, кто всем доволен. Счастье кратко и мимолетно. Но сейчас я счастлива, и другие окна не вызывают у меня желания поучаствовать в чужой жизни. Я не завидую людям, которые толкутся на площади внизу, потому что моя жизнь мне дорога.

Два дня назад я познакомилась с нашей соседкой.

Когда я только поселилась здесь, на следующий же день, гуляя на балкончике, я обратила внимание на ее садик. Он совсем крошечный и засажен очень густо, каких растений в нем только нет, но самое солнечное и видное место занимает большая квадратная клумба, а на ней – ирисы. Я нигде и никогда не видела таких роскошных цветов, с такими крупными головками и такого необычного пурпурного цвета. Я любовалась ими каждое утро, но так ни разу и не видела хозяйку. Оказывается, она была в отъезде, и как только вернулась, мы сразу заметили друг друга. Разговаривать из соседних домов не очень-то удобно, и я быстро оказалась у нее в гостях. Зовут ее Фабия Присцилла, она уже совсем старушка, но живет одна – ее сын с семьей живут за городом, у них свое дело, но они часто встречаются и навещают друг друга. Цветы она обожает и занимается ими с тех пор, как вышла замуж. «Мы поженились ранней весной, – рассказывала она мне, показывая свои сокровища. – Цветов почти не было, но мой милый обожал меня безумно, я еще тогда не представляла, насколько сильно. И в день свадьбы, когда я вошла в торжественно украшенную залу, где собрались родные, он встретил меня и, опустившись на колени – поверь только! – протянул мне целую охапку ирисов! Их было так много, что нельзя было обхватить двумя руками. С тех пор я полюбила эти цветы, вместе с ним мы купили и посадили такие же, как он подарил мне. И вот они растут, с тех пор уже больше пятидесяти лет…» Это были самые простые голубые касатики, лазоревые, как небо в горах, большая ухоженная клумба возле входа. Были у нее и белые, и бордовые, и фиолетовые – все памятные подарки от друзей, родных, любимых. О каждом цветке она говорила с удивительной теплотой и любовью, рассказывала их истории так, словно представляла своих детей. Те, посредине сада, были ее особой гордостью – она вывела их сама, тщательно выбирая из года в год. Они были действительно восхитительны, вблизи еще лучше, чем издали, с бархатистыми, матовыми лепестками, с ярко-желтыми бородками, на солнце игравшие так, будто посыпаны мельчайшей алмазной пылью. Напоследок она показала мне небольшой остролистый куст, спрятанный в глубине еще не распустившегося малинового водосбора. Этот последний ирис формой больше походил на касатики. Остренькие, похожие на пику лепестки короной венчали троицу нижних, более темных. Цвет у них был нежный, светло-фиолетовый, с более темными краями, с легкой голубоватой сеточкой жилок, блестевшие на солнце, как шелк или атлас. «Этот цветок подарила мне женщина, которая жила в доме до тебя, – пояснила мне старушка. – Очень она любила ирисы, и все свое время тратила только на них и маленькую дочку. Я знала еще ее замечательных родителей, и саму ее с детства, но только после ее возвращения из заморья мы с ней по-настоящему подружились, наверное еще и оттого, что кроме меня больше у нее не было друзей. Многие ее сторонились, говорили о ней дурные вещи, хотя она была милой и доброй женщиной. Вообще, была она очень редких душевных качеств, и вся ее беда была только в этом ребенке, взявшемся невесть откуда. Она рассказывала мне о том, как полюбила мужчину в чужой стране и как они трагически расстались. С тех пор и начались ее горести. Жили они здесь лет восемь-девять и неожиданно исчезли, так же, как и появились. Может быть, она и поделилась бы со мной, но я в то время как раз уезжала к сыну. А когда вернулась – дом был уже пуст. Этого юношу, что приходит к тебе по вечерам, я видела всего несколько раз, да и побоялась заговорить». В свою очередь я рассказала ей все, что услышала от Феликса Аэринея, завязался разговор… Словом, мы с госпожой Фабией скоро нашли общий язык. Она разрешила мне приходить в сад, когда я захочу. Я вызвалась помогать ей ухаживать за цветами, и теперь мы встречаемся по утрам и поливаем их, если ночью не идет дождь.

Я рисовала ирисы, но у меня нет красок таких ярких и совершенных, чтобы передать все их великолепие. Карандаш и уголь здесь ничем не могут помочь. Но вчера мне пришла в голову мысль, и я купила ниток и кусок ткани, и вышью ирисы Фабии. Мне еще повезло, я сразу же нашла у торговца именно то, что мне нужно, именно те цвета. Лишь бы только успеть до тех пор, пока они не осыпались – они такие недолговечные. И до нашего отъезда. Аэринея торопится, но его задерживают в Сенате, да и погода не сопутствует тому, чтобы уехать. Говорят, дороги в горах размыло ливнями и в ближних городах и поселках скопилось множество торговцев и путников. Да и море неспокойно, корабли покидают порт на свой страх и риск.

Сегодня я видела, как по улице шла траурная процессия – телега с мертвым и вереница плачущих родственников. Горькое и тяжелое зрелище, невольно проникаешься чувством чужой беды. И тем острее неловкость, что ты соприкоснулся с бедой лишь краем, что сейчас ты потеряешь их из виду, забудешь и вернешься к своей жизни, в которой если и есть неприятности, они не так велики. В последнее время мне особенно тоскливо видеть мертвых или слышать о чьей-то смерти. Не могу отделаться от мысли, хоть она и нелепа, что я отобрала жизнь у этого человека. Всякий раз у меня возникает чувство, что живешь за чужой счет. Что, быть может, этот человек был лучше, добрее, талантливее меня, но он умер, а я все еще живу. Не знаю почему, но я чувствую себя виноватой.

Животные все же красивее людей. Животное может быть старым, больным или раненым, но оно все же сохраняет в себе красоту своего рода. Даже обезьяны, хоть они сами по себе некрасивы и едва ли не омерзительны (по крайней мере, у меня они вызывают ужасную брезгливость и неприязнь), не бывают настолько искалеченными временем, болезнями, страданиями как люди. Я знаю, что у многих вид калек или даже некрасивых людей вызывает некое отторжение, будто тот, кто хромает, косноязычен или дурен лицом и в душе так же убог. А я всегда чувствую, нет, не жалость, но некое чувство, мне хочется увидеть в изуродованных телах и невзрачных лицах что-то иное, какие-то красивые, выразительные черты. Так представляешь старуху с ее корявой фигурой, мертвыми сединами и морщинами в расцвете ее молодости и прелести. Тем более мне хочется увериться, что эти люди в противовес своим физическим недостаткам были прекрасны душой. Нет, я не ищу в людях благородства или духовного совершенства – но хотя бы маленькая искорка души, капля света, если смочь ее увидеть, превращает самого жалкого урода в лучший из образцов человеческой красоты.

Когда мы вчера гуляли с Аэринея, у ворот я видела девочку-оборванку, которая просила милостыню. Была она такой неухоженной, такой невоспитанной, что невыносимо было смотреть, как она ковыряет в носу или бесстыдно чешет тщедушное грязное тело. Вдобавок ее лицо было обезображено чудовищно отвисшей губой, с которой постоянно текла слюна, и поэтому и голос ее был хриплым, подавленным. Всем своим видом она производила впечатление слабоумной. Хотя она ею не была, и это выдавали ее глаза чайного цвета, глаза взрослого человека, познавшего многие горести и несправедливости мира. Аэринея тоже ее заметил и какое-то время следил за ней взглядом, как она бегала по площади, приставая к прохожим. Многие грубо отпихивали ее от себя, кто-то кричал обидные слова насчет ее уродства, но девочка, похоже, привыкла к этому, и колкости ее не трогали. Или так казалось.

Аэринея подозвал ее, и она робко подошла, будто каждую минуту ожидая с его стороны подвоха. «Как тебя зовут?» – спросил он. «Селена», – ответила девочка, переминаясь с ноги на ногу. Она живет с обезображенным лицом, но носит такое редкое имя среди толпы обычных девчонок, где каждая вторая Августа. «Должно быть, у тебя большая семья, раз они послали работать даже такую малышку как ты?» – продолжал расспрашивать Феликс. Девочка опустила глаза: «Нет, не очень. Нас всего пятеро. И я не малышка, моя сестра младше меня на год, но она работает в лавке. Продает ткани. И ленты. Всяким красивым дамам, вроде вашей, – она вдруг окинула меня своими оранжевыми глазищами, и в них был восторг, мечта и сожаление. – Меня туда бы не взяли», – добавила она нехотя и не без грусти. «А ты знаешь, кто я?» – с улыбкой спросил Аэринея. Девочка вспыхнула, помялась и робко ответила: «Кто здесь вас не знает? Вы Ястреб». «Значит, ты не станешь сомневаться в том, что я тебе скажу, – быстро заговорил Аэринея, словно сорвавшаяся с места птица. – Далеко отсюда, неделей пути по морю есть остров Зеленых Птиц. Назвали его так потому, что на крышах храмов, построенных там, сидят мраморные птицы, отражающие свет моря. Издали они кажутся зелеными, – Селена внимательно слушала, и ее глаза разгорались. – В храме живет старик, умелый лекарь, едва ли не волшебник. Все, кто живут там, зовут его Зодчий. Он поможет тебе, если ты захочешь. И тебе больше не придется веселить дураков на улицах, – он отцепил от связки своих амулетов один и протянул Селене. – Эту штуку он узнает. Не мне учить тебя, как туда добраться, но деньги тебе понадобятся». Он высыпал ей в руки пригоршню серебряной монеты: «Это твоим родным, а это, – большую золотую он развернул перед лицом онемевшей нищенки. – Эту ты оставь себе, она пригодится тебе в дороге. Ведь ты смелая?» он легонько хлопнул ее по спине, приводя в чувство. Девочка неумело присела в поклоне, улыбнулась глазами: «Еще как! Я ничего не боюсь, господин Ястреб!» и убежала, то и дело восхищенно оборачиваясь и прижимая к груди заветное сокровище-амулет. «Надеюсь, я ее еще увижу, – сказал Аэринея, оборачиваясь ко мне. – Теперь все в ее руках. Захочет изменить лицо – сделает, Зодчий исправлял ноги хромым и спины горбатым. Если не вбили ей еще, что уродство ее верный шанс заработать. Но я думаю, что это не так. А ты?» «Какая девочка не мечтает стать красавицей?» – вопросом на вопрос ответила я, а про себя подумала, что одна эта замарашка в тысячу раз красивее признанных придворных красавиц. В ней была жизнь, жажда, мечта, тогда как те холодные богини были мертвы и безжизненны под корками своих совершенных лиц.

Дочитала книгу Гая Марцелла о Звездочете. Я и раньше читала Марцелловы книги, и всегда меня поражало его мастерское владение словом, но тут я была просто потрясена – столько силы, столько души, неприкрытой ярости, иронии, нежности, и прежде всего глубокого понимания времени, событий и их героев. Мне многие говорили, что считают исторические романы скучными – мол, все известно заранее, никакой выдумки, даже слова и те уже даны. По мне так нет ничего лучше, ведь живая жизнь куда изобретательнее, прихотливей и логичнее любой выдуманной истории, и в этом ни одному художнику с ней не потягаться. Настоящее добавляет прошлому какую-то особенную многогранность, иное звучание, новые оттенки и краски. И пусть сюжет ясен любому, кто хоть немного знает историю, это не лишает книгу очарования, а, напротив, придает ей какую-то особую прелесть. Пусть все знают, что Звездочет умрет, что погибнет нелепо и позорно, в полной мере выпив яда человеческой злобы. Здесь важен не сюжет, не набор событий и действий, а то, что определяло эту судьбу, то, что создало этого человека, сделало его именно таким. Это история о Звездочете, а не о его поступках – и именно это отличает хорошую историческую книгу от дешевой исторической справки, где человек – лишь винтик, пылинка в грохочущем механизме Истории. Хотя эта История никогда бы и не существовала без таких пылинок. Здесь не важно то, по какой причине его обрекли на смерть, не важно даже то, как он пришел к ней, ведь в любое мнгновенье из-за какой-нибудь мелочи его жизнь могла бы пойти по другому пути. Важно то, как этот человек боролся всю эту жизнь, как защищал свои принципы, как верил, как принимал мир. Важно то, как полно автор раскрыл его душу, хотя, быть может, и сам не сумел постичь ее до конца. С какой-то детской наивностью я, читая об ошибках и промахах, о роковых случайностях, заклинала про себя – ну пожалуйста, помоги ему! Подскажи ему с вершин своего нынешнего знания, или же напиши иначе, по-другому, заставь меня поверить в то, что этого не было! Что Звездочет в последнюю минуту спасся, пусть нелепым чудом, но сделай же так, ведь ты, с чьих пальцев льется поток давно иссякшего Времени, ведь ты один можешь нарисовать это… И в глубине души ты знаешь, что как бы ни бился этот мужественный человек, как бы ни были понятны мотивы его палачей, как бы ни казалось, что вот-вот тучи рассеются над головой – ничего этого не будет. Потому что даже при всесилии пишущего, его мощь отступает перед каменными фактами Времени.

Закончила писать письмо Фелисии. Несмотря на то, что ей повредили ногу, когда напали на ее дом, она держится молодцом. Никому не говорит о своей болезни и даже старается ходить, бедняжка. Очень хочу ее увидеть, Феликс обещал провести меня к ней или ее к нам, смотря что будет для нас обеих безопасно – я вовсе не хочу, чтобы Клавдий отыгрался на ней. А он только и ищет, на ком бы сорвать свою злость. Аэринея иногда упоминал о нем, хотя старался не делать этого, считая, что тем ранит меня. Хотя я не держу зла на Клавдия, мне не в чем его обвинить, если он был создан таким – недалеким, ограниченным, невнимательным, дурно воспитанным. За это можно пожалеть, но нельзя винить человека в его уродстве, в конце концов, он сам от него страдает, хоть и не может это увидеть.

Аэринея рассказывал, как после моего побега отреагировало общество и то, в каком некрасивом виде выставил себя Клавдий. О том, как в его отношениях с другими вельможами начали расти недоброжелательство, недоверчивость, подозрительность. Как начали тщательней и придирчивей разбирать дела, попавшие в его руки, как смотрели свысока на него, как шли слухи о нем… Честно, мне стало его ужасно жаль. Хотелось крикнуть – да оставьте его в покое! Это был мой выбор, черните меня, ведь мне плевать на ваше мнение! Ведь он и не виноват – он просто жил так, как его воспитали, как ему казалось правильным. Аэринея мельком рассказывал мне о делах в Сенате, стараясь не утомлять меня, но я всегда внимательно его слушала, хотя мало что понимала из его слов. Но ему было важно поделиться некоторыми событиями и мыслями, и я старательно выслушивала. Вот с обрывочных сведений о дальнейшей жизни Клавдия я и разузнала, как враждебно начал он вести себя с Феликсом, как нарочно отягощал его дела, чтобы доставить ему неудобства. Бедный, он не знал, что Феликса трудно озадачить словесной ерундой и делами, в которых он понимает лучше любого из сенаторов. Я же видела, что его только забавляют эти жалкие булавочные уколы. Он приходил ко мне, мы пили кофе или прогуливались по улицам, и он между делом говорил, – вот, Клавдий сделал такую-то глупость или опять попытался задеть меня тем-то…

Но на днях он пришел в совершенно ином расположении духа. Я не могла бы дать имя этому состоянию – была здесь и сдерживаемая радость, не без примеси злорадства и даже обузданной ярости. При всем его обычном котовьем ленивом спокойствии несоответственно буйствующие эмоции, заставлявшие его то бледнеть и кусать губы, то весело смеяться с дерзкими искорками в глазах удивляли. Разумеется, я не могла не спросить его, что случилось. Он на мгновенье замялся, будто раздумывая, стоит ли признаваться или лучше соврать, чтобы лишний раз не упоминать злосчастного имени. Но не выдержал, тряхнул головой и беззаботно рассмеялся: «Сегодня у Клавдия все-таки сдали нервы. Он долго приставал ко мне, а сегодня наконец вызвал на поединок. В Сенате, при толпе свидетелей! – он опустился в кресло, потер виски. – Выставил себя полным дураком. Я ведь его предупреждал, я предлагал ему оставить нас в покое и не искать поводов для лишних истерик. Ну, раз уж он этого хотел… Я бы мог убить его тысячу раз тысячью разных способов, – он нахмурился и лицо его стало злым. – Три раза оставлял его без оружия в самых нелепейших позициях и в конце концов, чтобы положить этому позору предел, оцарапал ему руку. Он на меня с кулаками кинуться хотел, – он морщился все сильнее, как от зубной боли. – На это стыдно было смотреть, люди из его окружения стали его оттаскивать от меня, как последнего пьянчугу, которому так уж неймется помахать руками. Я и сам чувствовал себя скверно из-за того, что позволил втянуть себя в этот дурацкий поединок с человеком, неспособным даже просто держать себя в руках, я уж не говорю о том, что он держит в руках оружие так, будто дрова колет. Когда он уходил, сенаторы и свита провожали его сочувствующими взглядами. И уж конечным позором его было то, как он в ярости бросился бить ногами павлина, подвернувшегося у него на пути – дело было на садовой террасе. Тут уж многие откровенно не удержались от смеха, – с жалостью и негодованием продолжал Аэринея. – И тогда он последний раз глянул на всех, с такой злобой, с таким бессилием в лице, и едва ли не убежал оттуда. Сомневаюсь, что после этого с ним хоть кто-то будет вести дела и где-то принимать. Увы, это меньшее из того, что он заслужил». Я села у его ног на подушки, опершись на подлокотник: «Ты так ненавидишь его?» Аэринея фыркнул, и складка между его бровей разгладилась: «Ненависть – сильное чувство, сильнее многих. Это то, что поведет тебя на край света за удовлетворением. Вырвет из супружеской постели и дружеского круга… И в первую очередь ненависть предполагает, что к тому, кого ты ненавидишь, ты относишься как к ровне, как к достойному противнику. А разве я могу считать Клавдия своим противником? Это недоразумение, мимолетная неприязнь, о которой ты не задумываешься. Представь, что ты идешь по тропинке и наслаждаешься солнечным светом и запахом цветов. Думаешь ли ты о том, что на дороге может лежать грязь или плевок? Если ты встретишь их, ты с пренебрежением обойдешь их и через пару мгновений выкинешь мерзкую встречу из головы. Вот так я отношусь к Клавдию. Да и к большинству тех, кто мне неприятен. В конце концов, люди недолговечны и рано или поздно уходят, а вместе с ними и неприязнь, – он коснулся моих волос рукой, погладил по голове, как ребенка. – Может быть, это звучит слишком тщеславно, и я чрезвычайно высоко себя оцениваю, но бороться в полную силу и ненавидеть я могу лишь то, что выше людей, долговечней людей, опасней людей». Я уже научилась улавливать в его голосе и жестах то, что действительно выдавало его, несмотря на всю его сдержанность и спокойствие. Многие вещи, которые он говорил мне, он так же рассказывал и другим, или же давно и окончательно решил и вынес о них свое мнение. Но были минуты, когда из-под выверенного льда привычности вдруг изумрудно сверкали его глаза, когда в ровном тоне голоса проскальзывали нетерпеливые, огненно-терпкие нотки. И в эти мгновенья, до тех пор, пока он не овладевал собой, вновь становясь выжидающей броска змеей и замершим хищником, я безумно его любила. Это было как искра, пробегающая по угольям, миг, когда я видела его таким, каким, наверное, знала его раньше, в те времена, когда он был просто Феликс, а я – просто Минолли. И сейчас была именно такая минута, когда, говоря, он отводил глаза от моего лица, давая волю своим мыслям и эмоциям. И вновь находил мои глаза взглядом, от которого у меня стыла в жилах кровь, а потом неслась, как вспыхнувшее пламя, обжигая все внутри. «Одна из этих вещей, которые я никогда не мог терпеть, – говорил он в то время, что я любовалась им, вдруг невольно открывшимся, – человеческая глупость. Конечно, глупость бывает разной – от наивности и отсутствия опыта, до самодурства и тщеславия. Иногда глупость не наносит вреда никому, кроме самого глупца. Глупость же в больших масштабах – то зло, превыше которого я ничего еще не ставил. Особенно глупость, прочно обосновавшаяся в умах людей и лелеемая ими, как некоторое, что ли, достояние или культурная традиция. Такая как, например, уверенность одного класса людей в том, что они выше другого, в ценности собачьих боев или бесправии женщин. А что получается, когда природная глупость ложится на взращиваемую общественную глупость, ты знаешь, – он чуть усмехнулся, но усмешка получилась натянутой и недружелюбной. – Конечно же, в обыденном понимании глупости Гай Клавдий не дурак. Он довольно умен, образован, воспитан, но разве это делает его достойным человеком? Когда за показной мягкостью и приветливостью скрывается человек-стена, к чувствам которого взывать бесполезно? Его глупость именно в этом – в созерцании собственной важности, правильности всех своих действий, в глухоте к иному мнению. Пусть бы он владел тобой, в конце концов сколько на свете мужей, более слабых, чем их жены? Но что ты страдаешь, знали все, и он в том числе, но он предпочитал не видеть этого, не подвергать свой авторитет сомнению. Меня он считал своим другом, убеждал, как важно ему мое мнение, но, когда я говорил с ним о тебе, он меня не слышал, – он усмехнулся снова, но как-то горестно и криво. – А он говорил, что любит тебя». «Еще бы, – фыркнула я. – У меня в детстве тоже были любимые тапочки, я даже не позволила их выбросить, когда они совсем развалились. Северин Нола убедил его в том, что ты имел на меня свои планы. Но, с другой стороны, для Клавдия твои слова были такой же глупостью, как для тебя – его». Аэринея улыбнулся по-кошачьи, мягко, вкрадчиво: «Но разве это не похоже на ту борьбу, что ведете вы с Фелисией?» «Бороться со всем миром, доказывая ему свою правоту безнадежная затея, – вздохнула я. – Мы не можем бороться с отношением к себе с помощью закона, как это делаешь ты. Мы вообще не можем бороться с обществом – все равно, что подслащивать соленое море. Может быть поэтому мы боремся с самими собой и хотя бы в отношении себя доказываем, что мы другие. Мы не можем изменить мира, но мы можем быть примером для тех, кто способен мыслить самостоятельно». Мы минуту молчали, пока Аэринея не спросил, потирая пальцами подбородок: «Кстати, что там было на том вечере у Лис? Я слышал, едва не вышел скандал?» «Да уж, – отвечала я, – это я не сдержалась. Дело в том, что еще раньше разговор на тему детей был у Августы-младшей, совершенно нелепый и невнятный, мне так и не дали даже высказаться. Конечно, Августа хотела скандала, поэтому я и не распространялась на эту тему. Просто сказала несколько слов, чтобы поставить точку. С Августой я ничего обсуждать не намерена – она просто напыщенная кукла и обожает сплетни и ссоры». «Расскажешь? – спросил он меня, улыбаясь так мягко, что отказать ему было невозможно, хотя я не очень хотела бы обсуждать то прошлое. – У меня как-то был легкий разговор с княжной на эту тему, – он чуть помедлил и засмеялся. – Но мне она показалась такой наивной… Для нее все – планы, борьба, политика, а на деле она еще сама ребенок, ни разу не задумывавшийся о замужестве. Вы с княжной, – он прекрасно владел голосом, будто читал давно написанные строки, – стоите по разные стороны одной идеи. Как бы она ни сочувствовала эотинским женщинам, она никогда не влезет в эту шкуру – ведь ей не грозит ни насильное замужество, ни условности этого мира. Она княжна и этим все сказано – доля, отличная от любой другой доли». «Тогда какой тебе смысл выслушивать мнение какой-то девчонки? – спросила я. – Мнение, которое не оставит следа в истории мира, всего лишь пустой звук на фоне громких голосов?» «Потому что история никогда не выбирает из веера мыслей самой высокой, самой благородной или самой выгодной, – наставнически объяснил он. – Ход истории – выбор большинства или же случайности. Женская богиня нежней и справедливей воинственного и бескомпромиссного бога. Аристократия мудрей и продуктивнее охлократии, называющей себя демократией. Книга, написанная от сердца, честней и полезней, чем книжонка для развлечения, – он на мгновенье помедлил, собираясь с мыслями. – Но народ верит в то, что доступней и понятней большинству. Выбирает то, что ближе ему, слепо не видя, что лидер по своему названию отличен от толпы. И предпочитает читать то, что не заставляет думать… Если бы ты могла представить только, – добавил он с какой-то тайной грустью, – сколько непонятых рукописей кануло в темноте истории. Сколько неуслышанных голосов погасло в небытии. Сколько благородных мыслей уступило примитивным и удобным воззрениям. Сколько мудрых людей не оставило после себя учеников. История жестока, – продолжал он, глядя в окно на миндальные ветки. – Она безжалостно выкашивает лучшее, позволяя среднему существовать во имя надежности и выживания, – его голос опустился до минорных нот, и тогда он вдруг весело рассмеялся и глянул на меня, тряхнув каштановыми кудрями. – Вот ей бы я не доверил своих лошадей. Их красота и резвость для меня имеют слишком большую цену, поэтому я согласен платить самые баснословные деньги за их довольство, даже если это так невыгодно и противно природе, которая убила бы этих нежных и хрупких животных в первую же холодную зиму». У меня в голове крутилось еще много вопросов, которые я хотела задать, но Аэринея опередил меня. «Так о чем вы говорили?» – снова спросил он, и я рассказала ему все, что тогда произошло.

Паулинина тетушка была помешана на посещении как можно большего числа «дастапачтимых» домов, поэтому нам часто приходилось разъезжать по гостям, – рассказывала я. – Если отец не вел нас на празднества к своим друзьям-купцам, то тетушка Рита не упускала шанса потащить нас в какую-нибудь обитель скорби к знакомым дамам, закутанным в платки по самые глаза, так же, как были закутаны и их души. В тот раз тетушка Рита собиралась под предлогом какого-то чрезвычайно дальнего родства наведаться в гости к Августе Эовинии-старшей, матери Августы Эовинии-младшей.

(К слову, имя Августы носила жена одного из наших царей, которую считают идеалом доброты, материнства и прочих женских достоинств. И вот с тех-то пор так и повелось, что чуть ли не каждую девочку называют в ее честь, матери очень гордятся своим выбором и, кроме того, считают себя жуть как оригинальными. Вот сколько я раз слышала примерно такой разговор:

– А вы как назовете? (сложно представить даже варианты)

– Мы – Августой! (с гордостью)

– Ой, ну надо же! И мы – Августой! (с нескрываемым удивлением и еще большей гордостью)

Так что нет ничего удивительного, что в гостях, кроме Августы Эовинии-матери, ее дочери Августы-младшей, тетушки Риты, Паулины, Сильвии и меня оказались Юлий и Августа Нола и еще несколько девушек из их круга, две из которых тоже были Августы, а третья – Октавия).

На группы мы поделились с молниеносной быстротой. Тетушка Рита и мать Августы занялись болтовней, лежа на диване, младшая Августа, Августа Нола и две Августы с Октавией скучковались, чтобы посплетничать, ну а нам с Паулиной ничего не оставалось, как слушать излияния Сильвии о ее новом шедевре. Ты наверное не встречался с Сильвией, она тихоня и никогда не заговаривает в гостях, если ее не спросят. Она славная девочка, неглупая, остроумная, но у нее есть два недостатка – полное отсутствие литературных талантов и способность часами рассказывать о своих написанных и ненаписанных книгах. Тетушка Рита, разумеется, сразу взяла быка за рога, начав изо всех сил нахваливать Августу-младшую, хотя я знаю, что она охотно бы убила ее после того, как на каком-то вечере та имела неосторожность слегка задеть тетушку Риту и вдобавок оказаться «как шалава», то есть с непокрытой головой и открытыми плечами (по второму варианту «фик-фок»). К тому моменту Августа Нола была уже нескрываемо беременна – изо всех сил выпячивала плоский живот, закатывала глаза и жаловалась на дурноту. Ну и конечно же, в считанные минуты разговор завертелся в этом ключе с тщательным перебором всех физиологизмов, даже не стесняясь Юлия Нолы, который сидел как последний дурак, не зная, что сказать, как повернуться и по глазам его было видно, что больше всего он хотел бы просто уйти и не слышать всех этих откровений. Мне казалось, столь интимные подробности, которыми делились эти дамы, все более входя в раж, можно обсуждать с исключительно близкими друзьями, но вот так выкладывать это в случайно собравшейся компании, на мой взгляд, просто пошло и неприлично, как общественные бани, в которых народ большей частью сбирается, чтобы «себя показать и на других попялиться». Меня все это начинало злить. Они гордились тем, как тяжело переносили свое бремя, и чем тяжелее было состояние, чем дольше роды и болезненней ребенок, тем больше повышался голос, сверкали глаза и горделивей делалась улыбка. Это было достижение всей жизни, не иначе. Еще недолго обсуждалось ребенкино детство, в основном, как тяжело было это выносить, и разговор вновь возвращался к физиологическим ощущениям. Августа Нола прямо-таки светилась от счастья, что теперь тоже примкнет к этому божественному сонму испытавших детские толчки, недомогания и изменения внешности. Как-то между делом я попыталась спросить – а кем стали дети, переставшие быть детьми? И что ты думаешь? Эти «матери» не смогли сказать ничего внятного о том, кто их дети! Они опять свернули в русло беременностей и поехали обсуждать недомогания. Честно, я не была удивлена таким исходом дела, да и вопрос задала «ради галочки» – я не первый раз расспрашивала женщин, кем стали их дети.

(Тут я опять отвлеклась и рассказала Феликсу тот случай с Паулининой кузиной. Раз к ее тетушкам приехала их родственница, чопорная и исполненная собственной значимости дама и ее дочь Юлия, которую ее мать не называла иначе как Эвлалия в подражание невесть кому. Девочке шел четырнадцатый год, она уже успела «состояться в жизни», т. е. десяти лет вышла замуж, принеся своему мальчишке-мужу солидную прибыль и три стада овец. Она была уже беременна, хотя толком еще не понимала, что это значит, все ее интересы сводились еще к играм. Ее мать, эта величественная матрона только и твердила о том, как замечательно устроила девочку, о грандиозных торжествах в честь будущего ребенка, о том, как позавидуют ей какие-то чем-то ей не угодившие родственники и что «все увидят, кем стала ее Эвлалия». «И кем же?» – не удержавшись, ввернула я. Она посмотрела на меня как смотрит исполин на облезлого мыша, жмущегося к его ногам. «Погляди на нее, – прогрохотала она с помпезностью колосса, картинно протягивая руки в сторону девочки, самозабвенно игравшей на окне нарядной фарфоровой куколкой, – Она – мать!» Тон, которым это было сказано, превосходил по пафосности все, что только можно. Я не удержалась и расхохоталась во все горло, что мне потом поминала тетушка Рита еще несколько лет. Колосс не обиделась, что в ее мире было мнение какой-то девчонки? Она была слишком высоко вознесена своими ценностями. Я смеялась, но в глубине души меня снедала жалость к бедному ребенку и злость на эту ограниченную клушу. Неужели у этой девочки за душой не было ни единого качества, которым можно было бы ее охарактеризовать? Она умна или добра, может, хорошая рукодельница или любит животных? Нет! «Мать»! Не смешно ли называть матерью ту, которая сама не вышла из детского возраста, которая не представляет еще своей участи? Она еще не держала ребенка на руках, не почувствовала ни капли ответственности, не кормила и не воспитывала, а ее уже называют матерью!)

Я заметила одну закономерность, и заключалась она в том, что дети были всего лишь игрушками, они интересовали женщин лишь до тех пор, пока зависели от них, пока были слабы и беспомощны, а когда начинали приобретать свои черты и мнения, матери переключались на создание новой игрушки. Многие, я это знаю, старались всеми силами даже подавить развитие ребенка и сделать его зависимым как можно дольше. Можешь себе представить, что из этого выходило – бедные, забитые, неприспособленные к жизни существа, не могущие самостоятельно решить даже мелочи.

Я спрашивала каждую, любит ли она своего ребенка, и мне с пеной у рта кричали, что да, конечно! Не может быть и речи о том, чтобы мать не любила ребенка. Да только это странная какая-то любовь, Феликс. Если я люблю, то разве мне может быть все равно? Разве могу я считать, что доказываю любовь, осуществляя лишь элементарный уход? Женщины рожают детей и смотрят на них лишь как на побочное действие брака, как на неизбежную участь и отсюда складывается впечатление, что и любят они автоматически. Но разве они различают любовь и долг? Очень и очень немногие отвечали мне, что ждут своих нерожденных детей с нетерпением, что им интересно с ними, что они мечтают, кем те вырастут, что будут любить, что им будет по нраву. Такие женщины никогда не опускаются до восхищенного лепета о «прелестях» беременностей. Для них бремя – лишь миг, лишь вынужденный простой перед удивительной встречей. А остальные просто кидаются красивыми словами, но не любят, не умеют любить, им все равно, что они производят.

Кстати, позволь мне сказать и о другом аспекте, который всегда поражал меня до глубины души. Все кричат, что дети – это необыкновенная ценность. Но заметь, сколько брошенных и бездомных детей просят на улице милостыню. Сколько детей каждый год оказывается в приютах, и сколько младенцев находят весной на полях под сошедшим снегом. Это позволяют себе допускать те, кто кричит, что их сердце обливается кровью за несчастных детей! Бездетные пары вышвыривают кучи денег жрецам, на финтифлюшки, якобы способные им помочь, тратят время на молитвы и паломничества, но если ты спросишь таких, почему они не хотят взять брошенного ребенка, они начнут с возмущением, будто ты их оскорбил, говорить, что свой чем-то лучше. А тот, чужак, обязательно больной и дурной, как будто большинство дурных и плохо воспитанных детей не происходят из хороших семей! Это говорит гуманность и любовь к детям – обрекающие сирот на гибель и заранее лишающие их права на любовь! Если хоть кто-нибудь когда-нибудь сможет объяснить мне, по какому принципу один ребенок заслуживает любви, а другой нет, я приму все, что угодно, весь этот мир со всеми его странностями и мерзостями! Но пусть мне это объяснят! Одно только это!

И еще одно, то, с каким сюсюкающим довольством говорят мне – ты ничего не понимаешь в жизни, а вот когда ты забеременеешь… Как будто простой физиологический процесс может изменить человеческую душу! Да для большинства из них он ничего не приносит, это всего лишь вынужденное явление между парой вечеров и сплетен! Это то же, что говорить – смени прическу и взглянешь на мир по-новому! Да, я понимаю, что для человека, умеющего ценить и относящегося к ребенку не как к игрушке, общение с этим самым ребенком обогащает жизнь, и главное – заставляет страдать и волноваться. Но разве эти – они умеют страдать? Для них страдания заключены в самих себе. Для таких людей даже существование зла подвергается сомнению – если это не происходит со мной, то этого просто нет. Да и вообще я давно заметила, что люди хороши, только когда им плохо. В черные полосы своей жизни люди становятся ранимей, открытей, умеют сопереживать другим, тянутся к людям, задумываются о чем-то высоком… Но стоит жизни наладиться, люди как-то тупеют, зацикливаются на быте, становятся ужасно равнодушными к другим. Их собственная черная полоса для них как-то удивительно быстро забывается, а случайность, вытащившая их из беды, воспринимается как личная заслуга. Они с пренебрежением смотрят на тех, кому невезет, порой даже задирают носы, полагая, что их собственное счастье не имеет способности вдруг ежесекундно и бесповоротно рассыпаться в пыль. Поэтому я не понимаю, почему именно физиологии, именно беременности (а не воспитанию ребенка) придается столько внимания. Если человек не умеет учиться жизни, не умеет сочувствовать, то ничто не заставит его сопереживать несчастным, больным, детям или животным. Вот я и думаю, что для того, чтобы иметь чувствующее сердце и быть человеком, вовсе необязательно беременеть. В конце концов, мужчины этого лишены напрочь, но и среди них попадаются весьма сознательные и добрые люди, правда же?

Я уже не говорю о том, как используют детей и все, что с ними связано, чтобы заполучить или увести из семьи мужа, чтобы получить выгодный пост в палате, покричав с разрыванием одежды на груди о страданиях и унижениях бедных детишек. Как натаскивают детей на воровство, мошенничество, подслушивание, на самые подлые занятия с тем расчетом, что ребенка оправдают и отпустят, когда взрослого наказали бы со всей строгостью. Как иные (и это отражено в нашей истории) собирают из сирот и подкидышей банды, развращают, озлобляют и используют эти шайки детворы, которые потом бесчинствуют, доходя до самых пределов вседозволенности. Об этом горько говорить. стыдно слышать, оскорбительно признавать, но это так, все это существует в этом мире. Это позволяют, меж тем в теплых защищенных комнатах разглагольствуют под чашечку кофе о правах детей, о ценности детей и так далее.

Лицемерное, подлое, двуличное общество! Я знаю, что они плюются, произнося мое имя за то лишь, что я требовала уважения к детям и капельку здравого смысла матерям. А сами позволяют продавать детей, убивать детей, пытать детей, насиловать и сажать на цепь, как зверей! Я знаю об этом, потому что видела это у Клавдия. В его обществе есть такие, которые находят изуродованных детей забавными. Феликс прав – я не могу ненавидеть Клавдия, не могу ненавидеть Нолу или отца, но я ненавижу, ненавижу всей душой, каждой капелькой своего тела и души эту человеческую подлость, это отворачивание, когда творится зло. Ненавижу и не прощу!

Конечно, все это я рассказывала Аэринея не совсем так, как написала, хотя и это не все, что я думаю, да и не так полно, как хотелось бы. Может, это звучит несколько наивно, да я и не привела тех возмутительных примеров, которые бы оттенили мои слова должным образом. Но я так много говорила об этом и уже давно все решила для себя, что вновь толочь воду в ступе мне не хочется. Знаю, что мои слова могут принять только три человека на свете, а остальные не поймут и будут возмущаться, хотя какое мне дело до остальных, когда мне достаточно и тех троих? Я могла бы говорить об этом долго, но факт остается фактом – несмотря на все те громкие крики о ценности детей и важности этой пресловутой беременности, ценностью они являются для крайне малого количества людей. Для остального большинства дети – игрушки, орудие для своих целей, и многое другое, что обращает самих детей в несчастные и сами по себе ненужные существа.

Я точно не помню, с какой ночи все началось. Помню только, что та ночь была на удивление душной и тяжелой, а с рассветом пришла чудовищная гроза. Дождь шел тогда два дня, а потом все снова стало по-прежнему…

Было так жарко, что я не могла уснуть. Я извелась, пытаясь улечься и вызвать сон, но все было напрасно, простыни подо мной горели, воздух был недвижный и такой густой, что его не хватало на вдох. Смирившись с бессонницей, я накинула легкую одежду и вышла на небольшой балкон, который смотрит на море. Снаружи сильно пахло морской травой, рыбой, солью, было тихо, плеска волн было не слышно. Единственными звуками был назойливый треск цикад и стук большого мотылька, бьющегося о стекло. Небо было светлым, все в звездах, и из окна его было видно очень много, до горизонта, где уже звезды на небе сливались со звездами, отраженными морем. Я посидела немного, глядя на темные сады соседей, на скалы и рыбацкую пристань, а потом услышала, что меня окликнули. Я сначала не поняла, кто и откуда меня зовет, а потом подняла голову и увидела Аэринея. Он сидел на окне своей башенки и смотрел на меня сверху вниз. «Не можешь уснуть?» – тихо спросил он. Я покивала. «Хочешь, я спущусь к тебе?» – снова спросил он, и я улыбнулась в ответ. Он спустился в комнату, и мы разговорились, говорили до утра, смотрели, как рождаются у горизонта алые всполохи, как там начало сверкать и мерцать, как били, змеясь, молнии, как гроза надвигалась с моря, неся с собой бешеный ветер, валы белой пены, разнузданный разгул стихии. Это была пляска ветра и моря, а мы любовались ею за надежными стенами, в уюте маленькой комнаты, хоть порой раскаты грома заставляли стекла дребезжать, а стены сотрясаться. Мы говорили и говорили, и никто нам не мог помешать, никто не прерывал и не останавливал, и это было настоящим блаженством.

С той ночи так и пошло, что иногда Аэринея оставался и после сигнала к тушению огней, или, если у него были дела, после работы садился на окно и ждал меня, моего знака спуститься. Мы сидели в темноте, но она нам не мешала, и беседовали порой всю ночь до утра обо всем на свете. Мы говорили о тех великих людях, которых он встречал, об обычаях прошлого и давних историях, которые он рассказывал так, будто они с ним случились только вчера. Он описывал легендарных царей и полководцев, философов и гениев, словно они завтра могли прийти к нам на завтрак выпить кофейку. Мы обсуждали книги, которые он мне разрешил брать из своей библиотеки. Я была поражена, читая их, видя в них те мысли, что порой и мне приходили в голову, но которые я гнала от себя и не осмеливалась думать. Через них я прикасалась к великой мудрости людей прошлого, которая была здесь, в Эосе, намеренно уничтожена или сокрыта. И обо всем этом я могла теперь поговорить с Феликсом Аэринея. Казалось, для нас нет запретных тем, он отвечал на любые мои вопросы, поддерживал любой разговор, но все же о своем бессмертии, о том, как это случилось, не говорил. Обходил стороной, при этом охотно рассказывал о событиях многовековой давности со своим участием, живо, непринужденно, разъяснял давно забытые интриги, упоминал затертые временем имена… Я не могу ему не верить. Да и, наверное, никто не сможет считать его лжецом, раз послушав, как он рассказывает о прошлом. Для него оно не перечень событий или смутно обозначенных портретами лиц. Прошлое в устах Аэринея дышит и чувствует, оно неотрывно связано с настоящим, с будущим, оно не кануло и не миновало. Мир мог забыть, все эти люди, вещи и события остались каждое в своем отрезке времени, каждое на своем куске извечного пергамента истории, уходящей в темноту, но в памяти Аэринея все это продолжает жить, будто люди не умирали, а просто уехали в другие края и лишь ждут срока, чтобы вернуться. И в такие минуты я чувствую их незримое присутствие, ощущаю биение их сердец, которые будут биться до тех пор, пока Аэринея помнит.

Грозы все так же приходят под утро. Наверное, скоро все изменится, потому что уж очень долго тянется эта жара, это безветрие, суда стоят, и мы не можем покинуть Эоса при всем желании. Единственный шанс – уйти на веслах в новолуние, когда будет достаточно темно для того, чтобы уплыть из порта. Аэринея говорил, что условился с пиратами и их лодка будет нас ждать в первую безлунную ночь. Придется идти на веслах, говорил он, до Волчьей Стены, а там будет ждать галера. На ней мы уже в любом случае будем в безопасности, а там с ветром или без будем добираться до Селестиды или хотя бы пограничных территорий. Когда я думаю об этом, волнуюсь. Представляю город с алыми крышами, с величественной Ареной, с белыми голубями, кружащими над Площадью Пяти Храмов, с поющими фонтанами, в которых по ночам плавают масляные лампы с разноцветными стеклами. Думаю о библиотеке на вилле Аэринея, о празднике сбора винограда, когда деревенские девушки пляшут босыми ногами в полных чанах. О ферме, где живут тонконогие эльшерийские кони, среди которых никогда не бывает коней светлой масти. Я думаю о будущем, которое неотвратимо, которое так близко, которое у меня будет. Мне хорошо здесь, в доме на миндальной улице, но там я буду свободна. Там не будет Гая Клавдия и Северина Нолы с его ублюдками. И там я буду не одна. Я знаю, что с Аэринея мы уже никогда не разойдемся как чужие. Я видела это у него в глазах. Вчера, и позавчера и позапозавчера тоже. Потому что что-то уже изменилось…

В тот раз мы тоже говорили. Уже давно погасли все огни, исчезли последние прохожие, все затихло, умолкло море, ветер был слабый, едва ощутимый, но он был, слегка шевелил края занавесей, приносил ощущение прохлады. С улицы в открытое окно тянуло еще не остывшей пылью, полынью, медуницей из чьего-то садика. Окна в комнате разные. Два окна, выходящие на балкон в сторону моря, высокие, от пола до потолка. А то, что выходит на улицу, широкое и начинается на высоте бедра. Аэринея часто сидит на нем. Он вообще любит сидеть на подоконниках, как птица, готовая в любую минуту взлететь. Я как-то спросила его, а он рассмеялся в ответ, мол, эта привычка у него уже давно. Что на своей вилле он тоже устроил себе кабинет в башне, выходит на карнизы и сидит там на выступающих опорных балках, на солнце и ветру, глядя на море. Хотела бы я увидеть это место и тоже посидеть с ним. Он говорит, оттуда замечательный вид на окружающие края, и что от высоты легко кружится голова и кажется, что летишь… Когда он так говорит, я чувствую, как он любит то место, деревни, холмы, апельсиновые рощи, это ему дорого.

Аэринея сидел на окне, я – рядом в кресле. (У меня тоже свои привычки, я люблю валяться в кресле поперек.) В тот вечер он был в особенно благодушном настроении, шутил и ехидничал больше обычного. Мы говорили о религии и под конец заспорили о загробной жизни. «Рай и ад придумали священники, – убеждала я его, а он слушал меня с иронией в кошачьих глазах. – чтобы пугать доверчивых людей. А теми, кто напуган, легче управлять, ведь высокие чувства вроде любви и сострадания доступны не всем, а страх есть в каждом без исключения…» «Большинство людей устраивает такое будущее, – с улыбкой ответил он. – Для них Рай и ад – залог справедливости и последнее утешение. Если уж не везет на этом свете, всегда остается надежда, что повезет на том, а мерзавец сосед, выливающий ночной горшок на твои розы, непременно попадет в ад». Я возмущалась: «Хорошенькое утешение – желать зла другому. А как же милосердие и любовь к ближнему? Как же это связать? Или я всех люблю, жалею и страдаю душой за чужие ошибки, или я тихонько радуюсь тому, что этот ближний попадет на вилы чертям? Между прочим, в твоей библиотеке была книга какого-то священника о Рае и аде, – сказала я. – Ничего нового, чего бы я не знала, но я прочитала все внимательно. И знаешь, он так рьяно утверждал, что ад и Рай существуют, что я поняла, что… их просто нет». Аэринея рассмеялся, переменил позу, глянул на меня любопытно, будто забавляясь моими незрелыми и необдуманными высказываниями: «И что же тебя утвердило в этом?» «Противоречие, – ответила я, все более горячась и торопясь. – Те противоречия, которые вытекают из, ты будешь смеяться, моды на Рай и ад». «Моды?» – и он рассмеялся, запрокинув голову. На смех ответила ворчаньем какая-то собака. «Именно! – торжествовала я. – Несомненно, что представления о загробной жизни культ Бога, как более молодой, перенял из веры в Богиню. Ты же служил в храме, ты это знаешь лучше меня. Да, я не буду спорить, разделение на грешных и невиновных после смерти происходит. Но заметь – райской жизни удостаиваются те, у кого добрых дел больше, чем дурных, а в сердце они чисты. А чистота сердца достигается степенью осмысленности своих деяний. Поэтому жить бездумно по шаблону для меня больший грех, чем пьянствовать или распутничать, например. Богиня не кичится справедливостью, она мать, которая любит своих детей, какими бы они не были, для того, чтобы оправдать ее любовь, достаточно раскаяния, искупления. Но ты все это и так знаешь», – я споткнулась, смущенная его внимательным взглядом. Несмотря на то, что мы живем вместе уже столько времени, я все никак не могу привыкнуть к этому его взгляду – неожиданному, острому, пронизывающему. Мне сразу хочется отвести глаза, но чаще я заставляю себя выдерживать, хоть внутри у меня все переворачивается и огонь пробегает по жилам. Может быть, он умеет читать мысли? Я как-то глупости ради в такую минуту попыталась послать ему сообщение, но он не ответил, наверное, притворяется. И еще, в этом его хищном взгляде никогда нет ни вожделения, ни призыва, но у меня сразу начинают потеть ладони и стучать сердце, я как-то сразу робею, теряю самообладание и становлюсь такой жалкой мямлей, что стыдно.

Я запнулась и он сразу же отвел глаза, будто заинтересовавшись какой-то ерундой на улице, хотя там все было по-прежнему: скрипели ставни, где-то хлопнула дверь, заволновались спугнутые куры, очень далеко потренькивала гитара и слышались приглушенные взрывы смеха. Воздух свежел, пахло цветами, сладко и приторно. Я продолжила: «В твоих книгах описание Рая всегда одинаково, а вот ад претерпел множество изменений. Сначала он был таким же, как ад Богини, но потом, с тем, как сильно брала церковь власть в свои руки, ад начал превращаться в нечто отвратительное, жестокое, место отчаянья и скорби, а Рай – становиться все более недоступным. Сам посуди – взять любого человека с улицы – да разве ему попасть в Рай? В Рай попадают только безгрешные, те, на ком нет ни пятнышка. Мало того, что это невозможно для человека – стать идеальным, так вдобавок он должен стать идеальным согласно идеалам, нарисованным другими людьми. Которые, сдается мне, тоже не были безгрешны и чисты, – лицо Феликса было задумчивым и сосредоточенным, он глядел вдаль, на последние угольки закатной зорьки. – Поэтому я не верю в Рай и ад такие, как говорят священники. Потому, что они просто не могут существовать. Если Рай – место вечного блаженства. Чистое добро, всеобщая любовь и запанибратство? Этакий приторный кусок сахара. А ад? Телесные пытки для душ, которые не имеют тела? Абсурд! Пытки духовные, для душ, которым недоступна надежда? Нет, это просто смешно… Как Рай невозможен без наличия в нем зла, так и ад невозможен, если в нем не остается надежды, или хотя бы чего-то, что можно потерять. Одно не может существовать без другого, – я помолчала, и он не перебил меня, но повернул голову в мою сторону. Не дождавшись ответа, я продолжила, хотя признаваться мне было нелегко, – Когда я была маленькой, мама рассказывала мне о духах мертвых, которые скитаются по свету, не могут уйти и не могут примкнуть к этому миру. Она говорила, что среди них есть добрые, которые всеми силами пытаются удержать живых от непоправимых ошибок. А есть злые, и злых намного больше. Потому-то они приходят в деревни и пакостят живым. Я не понимала этого, мне казалось глупым, что эти духи должны быть злыми, с чего бы им злиться на людей? – я снова замолчала, подбирая слова, Аэринея глядел на меня своим пристальным зеленым взглядом, не отрываясь, лицо у него было внимательным и серьезным. – Я вспомнила эту легенду и поняла ее только в доме Клавдия. Когда я чувствовала себя мертвой среди живых. Когда видела юных девушек, у которых впереди была жизнь, борьба за свое счастье, в то время как я свою проиграла без права на реванш. Мне хотелось убить их всех, смеющихся, веселящихся, не задумывающихся ни о чем, потому что они были массой, а я была изгоем. Потому что они смели радоваться, несмотря на свои недостатки, а я не могла себе это позволить из принципов. Я ненавидела их, я была тем злым духом. Поэтому я знаю, что Рай и ад здесь, среди нас, пока мы остаемся смесью чистого и грязного, добра и зла, пока есть, из чего выбирать, чего добиваться и что терять…» «Тогда представления о Рае и аде становятся еще более размытыми, – мягко перебил он. – Для каждого свое. Выходит, что одни находят свой рай в вине, в веселье, в служении другим, и ад для кого-то выражается в отсутствии денег, в вылезшей из перины ости, или же в душевных терзаниях. Ты сказала, что нет счастья без капли горечи. Но осознание этого счастья приходит либо в предвкушении, либо в момент утраты, сожаления. Значит, сам момент счастья ускользает, он недоступен пониманию. Или его просто нет, – он снова откинулся назад, уперся босой ногой в оконную раму. – И мне верится, что Рай и ад – тоже непознаваемы, недоступны ни разуму, ни чувствам. К ним можно приблизиться, но нельзя вкусить, потому что в них нет смыслов, нет образов, которые можно пережить, оценить, назвать и признать счастьем или несчастьем». «И ты никогда этого не узнаешь, – грустно улыбнулась я. – Ты никогда не умрешь и не узнаешь, что там». Он как-то странно посмотрел на меня, печально и мудро: «А если я скажу, что я был там?» Должно быть, у меня было очень удивленное лицо, потому что он так же загадочно улыбнулся чему-то и заговорил, глядя то на затянутую темнотой улицу, то в мою сторону. Была ночь, слабого небесного отсвета уже недоставало, чтобы читать по лицам. И мы доверялись голосу. «Знаешь, я не могу сказать, что было правдой, а что нет, – говорил он тихо, но ясно. – Мне не у кого спрашивать, потому что все свидетели давно мертвы. Я даже не могу четко обозначить то, что происходило, поскольку я был болен, я бредил, и временами мой бред был похож на реальность, а реальность – на бред. По крайней мере последние мои ощущения были явно вызваны болезнью, – он говорил медленно, вдумчиво, выбирая слова. – Я работал у себя, когда очередной приступ начал меня донимать. Жар, боль, мучившая мою голову, нестерпимое жжение в груди, кровавый кашель – это постепенно разъедало меня, превращало в беспомощную тряпку, отчаянно цеплявшуюся за жизнь, какие-то дела, какие-то связи. Убеждавшую себя, что все переживет, нужно только держаться, – он опустил голову. – Это не помогло. С каждым разом все было хуже, обманывать себя было бесполезно. Однажды стало так тяжело, что я решил, что хватит работать, что надо отдохнуть и отлежаться, встал, но ноги не держали. Стал звать – задохнулся от кашля. Кажется, дополз до другой комнаты и там потерял сознание. Просто растворился в жаре, в боли, которая стала моим спутником, в слабости и бессилии. А потом, – он слез с окна, направился к столу и говорил оттуда, из темноты, выбирая в корзинке фрукт по вкусу. – А потом мне стало легко, голова стала ясной, боль исчезла, дышалось свободно. Я открыл глаза и нашел себя стоящим на кружевном мостке между двумя крыльями огромного дворца. Дворец вставал справа, бескрайний, как город, с тысячами куполов, арок, балконов, окон, мостков и переходов, – он вновь появился на окне, поигрывая персиком. – Он таял в золотистом тумане, в собственном блеске, в розоватости кварца, белизне мрамора, порфире, обсидиане, нефрите, в золоте и меди. Терялся в дымке будто бы раннего утра. Слева от меня шумело море, далеко внизу катило волны, дышало свежим ветром. Во всем этом было столько свежести, стройности, легкости, чего-то вечного и неизменного. Это было место удивительного покоя. Может быть потому, что его было так мало в той моей жизни? – он помолчал, задумчиво кусая персик, затем я снова услышала его голос, он говорил, уйдя в свои мысли, не торопясь, расставляя все по местам еще раз. – Мост, на котором я стоял, шел от одного крыла дворца в другое. А посредине него были лестницы. Лестница уходила вверх, ясная, умытая розоватым утренним солнцем, вела к террасе, где росло множество деревьев, цветы, травы. С той террасы шла другая лестница, все так же вверх, к террасе, и опять, и опять, – персиковая косточка мелькнула на фоне светлого неба, он подался вперед, положив сладкие от сока руки на согнутое колено. – Одна за другой, лестницы поднимались в небо, растворяясь в дымке. Террасы манили своей тенью, запахом цветов, ласковым шелестом. Кажется, на террасах были какие-то легкие солнечные фигуры, они играли и отдыхали там. А перед первой лестницей меня встретила девушка. Я не помню ее лица, но она была мне знакома. Очень знакома, это был мой самый близкий друг, самый нежный и преданный, тот, кого я любил, как самого себя. Так я чувствовал, хотя не мог бы назвать ее имени. Она улыбнулась, взяла меня за руку, спросила – ты останешься здесь? Я не ответил сразу, потому что вдруг меня посетило осознание того, что это за место, но покачал головой – у меня есть еще неоконченные дела, я не могу сейчас. Она вздохнула – тогда я буду ждать. Я отвернулся и пошел мимо лестниц во дворец. Она разжала мою руку и я очнулся с этим ощущением. Что кто-то держал меня и отпустил, – в его голосе слышалось сожаление и досада. – Я очнулся на берегу у своего дома, совершенно голый и совершенно потерянный. В голове сохранялась та розовая ясность, я еще чувствовал запах утреннего моря и цветов с террас, но с каждой секундой видение покидало меня, уступая место запаху моря этого мира, голосам тех, кто нашел меня и звал. А тепло ее руки держалось дольше всех, – добавил он со вздохом. – Мне хочется верить, что это был мой Рай». «А что было потом?» – спросила я. «Ничего, – Аэринея пожал плечами. – Мне сказали, что нашли меня мертвым в моей комнате, провели обряды по обычаю и сожгли мое тело, как принято в нашем роду. Никто не смог объяснить, как так получилось, что я оказался на берегу. Сослались на магию, тем более, что… да это уже и не важно…» Он исчез с окна, зазвенел серебряной крышкой от полоскательной чашки, снова обозначился на подоконнике, стряхивая с рук воду. Посмотрел на меня, хотя в темноте мы уже давно не видели лиц друг друга. «Мне потом объяснили это, – сказал с теплом и своей обычной игривой насмешкой. – Сказали, что меня обратила Минолли, моя подруга детства. Я и сам у нее как-то спрашивал, но так ничего и не узнал. И вот мы снова вдвоем – ты и я. Может, ты мне откроешь секрет, Минолли?»

Он не первый раз называл меня этим именем. Мне оставалось только поверить ему, что я та, кем он меня считает. Это могло быть правдой. Когда он рассказывал о нашем общем детстве в те далекие времена, я чувствовала что-то вроде отзвука, легкой вибрации внутри. Я не чувствовала протеста. Но и ничего, что могло бы подтвердить это. Никаких снов, никаких воспоминаний, никаких ассоциаций с именами и местами, о которых он говорил. За все это я чувствовала укор, потому что он верил, а я… И да и нет. Мне ничего не приходило на ум, когда он вспоминал что-то общее между нами. Но я узнавала его, чувствовала тепло в его словах, знала, что ему дорого и через это его воспоминания поселялись во мне с лаской и щемящей тоской. Я любила людей, которых он любил, и не чувствовала, что это неправда, хоть и не могла их вспомнить. И каждый раз, когда он называл меня так, мне хотелось сказать ему, донести как-то, что мне не все равно, что даже если я не могу вспомнить, это не меняет того, как я отношусь к нему. И уж точно не считаю, что он сумасшедший.

В конце концов многие сумасшедшие намного здравее умом, чем те, кто считает себя здоровым.

Я слезла с кресла, подошла к окну, прислонилась к косяку. Изблизи мне стало лучше видно его лицо, упавшие на плечи волосы, где прятались пара амулетов и оберегов, маленькую серьгу в левом ухе, как носят пираты или эосские цыгане. Осмелевший ветер шевелил тонкую ткань его хитона. Аэринея был вельможей, аристократом, привыкшим к роскоши, но при этом одевался он всегда просто, едва ли не небрежно. Мы как-то разговорились об этом, он убеждал, что умеет одеваться помпезно, когда вынуждают обстоятельства. «Бывало, – оправдывался он, – что приходилось на празднество одеваться, как капуста. В иные времена столько приходилось на себя натягивать…» «Подумать только – штаны и рубашку,» – смеялась я. «Ну-ну, – с чертиками в глазах поддакивал он, – все же больше». «Ну хорошо, еще и сапоги», – дразнила я, а он смеялся и смотрел на меня, как кошка на своих дурачащихся котят.

«Прости, – извинилась я. – Я ничего не могу вспомнить. Не потому, что не хочу.» «Я знаю, – я не видела, но в его голосе была улыбка. – Это все равно ничего не изменит. Просто интересно…» С улицы донесся протяжный звук, встревоживший меня. Аэринея заметив мой испуг, выглянул на улицу. Звук повторился снова. «Кого-то бьют?» – меня не покидала тревога за того, кто жалобно скулил там, внизу. Сразу пришли на ум те истории, о которых говорила Фелисия, о растерзанных людях, о замученных в ямах, пропавших и затравленных зверями. Я с ожиданием посмотрела на Аэринея, будто он мог чем-то помочь. Его ответный взгляд был более, чем выразительным, чтобы я поняла свою ошибку. Мне стало очень стыдно, я опустила голову, хорошо, что он не видел в темноте, насколько мне неловко. «Ничего, бывает,» – он мягко улыбнулся. Стон снова повторился, яснее, стеснение все нарастало, я оглянулась, будто ища, где в этой маленькой комнате можно спрятаться, пробормотала себе под нос: «Так неудобно получается, будто нарочно подслушиваешь…» Он обернулся ко мне, с любопытством и долей снисхождения в глазах, тихо спросил: «Хочешь, я уйду?» «Почему? – мне совсем не хотелось, чтобы он уходил, я слишком дорожила его обществом, чтобы прогонять его из-за каких-то вызывающих звуков, которые перешли уже в дуэт. – Хотя, если ты устал, то иди. Тебе идти в Сенат, не мне. Мы уже договаривались…» (Мы действительно договорились еще в начале наших ночных бесед, что он отправится спать, как только почувствует усталость, так как я не желала, чтобы наша болтовня, не приносившая ничего, кроме обоюдного удовольствия, шла во вред его работе). Чертов стон из темноты был таким дерзко-громким, что я невольно замолчала. Аэринея, все так же созерцавший крыши, сдержал едва обозначившуюся улыбку, сдержанно объяснил: «Не устал. Я прекрасно высыпаюсь под бормотание твоего мужа. Просто подобные… звуки имеют определенное воздействие, и я подумал, что ты…» «Я умею держать себя в руках!» – как можно грубее ответила я и тоже принялась изучать крыши. «Я тоже,» – тихо заметил он и мы надолго замолчали, невольно слушая пыхтенье и стоны из недр города. К первому дуэту, видимо раздразненные, присоединились еще два голоса, менее темпераментные, но лучше слышимые. «О чем думаешь? – пошевелился Аэринея и, так как я не ответила, необидчиво заметил. – Не завидуй, – я вспыхнула и обернулась к нему, выискивая какую-нибудь колкость. – Нечему завидовать, – его голос успокаивал. – Тебе это напоминает только о чем-то романтичном, правда? Если не о шелковой постели, то об обоюдной любви, – и все-таки в его голосе был этот издевательски дразнящий смешок, который так и взывал к словесным поединкам. – Ты бы удивилась, если б знала, насколько это отличается от того, о чем ты думаешь». Он снова ушел в себя и в крыши, а я дулась оттого, что он смеет надо мной подтрунивать. Я кашлянула, чтобы привлечь его внимание и, насупилась: «Все же я была замужем…» Краем глаза я уловила очередную сдержанную улыбку, а квартет тем временем менял тональность и темп. «Определенное воздействие» сказывалось. И, если Аэринея его никак не выказывал, то я была взволнована и не могла никак взять себя в руки. Особенно досадным было то, что он это видел. Или чувствовал. Я даже подумала, что лучше бы ему и вправду уйти, чтобы не видеть, как я теряю самообладание. Он оторвался от окна, потянулся ко мне, нашел рукой мой локоть, примирительно подергал за рукав: «Эй, ты обиделась? Ну прости… Я же вижу, что тебя это смущает. Наверное, я просто циник, но я на своей шкуре знаю, что этот мир не просто груб, а скотски груб. Я не ошибусь, если скажу, что за перегородкой из глины и щебня, если не за простой ширмой в той комнате лежат еще пара их детишек, какая-нибудь родня, братья-сестры. Что нелепо даже упоминать о гигиене после жаркого и тяжелого дня. И меньше всего я бы предположил, что все это результат большой и обоюдной любви. Скорей уж случайно задранной юбки…» «А бывает иначе? – неожиданно для самой себя спросила я. – Если, конечно, оставить в стороне божков и красные свечечки». После какой-то секундной паузы мы оба расхохотались. В подворотне заворчала собака, где-то с ругательствами захлопнулось окно. На стене мгновенье держался отблеск далекой грозы, ветер шевельнул занавеску. Я подавила стеснение, спросила, все же несколько запинаясь: «Феликс, а мы с тобой… были близки? Когда-то в прошлом?» Он шевельнулся, как оправляющая перья птица, вздохнул: «Мы всегда были близки. Ближе, чем можно представить… Порой мне казалось, что мы знаем друг друга лучше, чем сами себя. Конечно, бывало, что мы и ссорились, но никогда так, чтобы разочароваться или потерять доверие. Эта связь весьма крепка, наверное, это единственная вещь во всем мире, в которой я уверен безоговорочно. Ее не может разорвать даже время, как ты видишь. А физическая близость… рождает много иллюзий, необоснованных предположений, нелогичных связей, она ничего не дает, ничего не скрепляет. Ничего не доказывает. Просто приятный дурман, который на какое-то время отключает голову, как вино или наркотик. Так разве к этому можно относиться серьезно? Ценно доверие, ценна доброта, но никак не возможность владеть чьим-то телом». «Но говорят, это приятно, – предположила я. – Что некоторые рискуют многим ради одной возможности…» «Кто-то говорил, кажется, недавно о ложных ценностях? – ехидно заметил он. – Я знал женщин, для которых вся жизнь была прелюдией к близости. Которые разворачивали тысячи шелковых сетей, влекли к себе тысячами изысканных способов, играли тысячи разнообразных ролей, маня, как диковинные птицы. И все ради момента, чтобы сказать – ах, я отдаю тебе все вот это, владей и распоряжайся. Ты просыпаешься наутро возле нее и видишь полные глаза ожидания чего-то сверхъестественного, планов на оставшиеся дни жизни, и хорошо, если так, а не полные укоров и реплик вроде „ах, это была моя минутная слабость, я так сожалею…“ – он тихо рассмеялся, невидимый в темноте. – Ты понимаешь, что кроме сетей и приманки, которую ты уже изведал, больше ничего нет. Через какое-то время эта потрепанная ромашка приедается, в ней не осталось ничего, кроме горькой голой серединки. И ты уходишь, страдая и испытывая угрызения совести, – патетично закончил он, на мгновенье вспышка далекой молнии осветила его тонкую фигуру. – А были такие, немногие, со вкусом терпким и пряным, как дорогое редкое вино. Которые были как роза или ирис, завернуты в лепестки своего мира так плотно, что до них нельзя было добраться, их суть ускользала, когда ты верил, что обладал ею. Ты закапываешься в этот душистый цветочный ворох, – с чувством и нежностью говорил он потемневшим крышам, – ты ищешь все глубже, но так и не познаешь ее до конца. Она может быть в твоих руках податлива и неприкрыта, как младенец, но не она принадлежит тебе, а ты ей. Душу такой вкусить невозможно…» И он покачал головой будто в подтверждение своих слов. Снова ослепительно полыхнуло, уже ближе, заиграло, заметалось на стенах вереницей всполохов, резким, угрожающим светом. «А как же любовь? – спросила я. – Ты в нее веришь? Встречал?» «А ты?» – легкая ирония из темноты. «Нет, не верю, – мотнула головой я. – Поэтому спрашиваю у тебя. Может, ты когда-то видел или знал». «Мир несовершенен, а от любви требуют совершенства, – неохотно заговорил Аэринея. – Точно так же, как со счастьем. Или с Раем и адом. Каждому свое – одним довольно пылких взглядов и горячих ночей, другим довольно привязанности и терпимости, третьим нужно попасть душой в душу. Любовь – самое размытое и размазанное слово, то ее притягивают за уши, обещая каждому в жизни, то возносят в идеалы как недоступное и единицам чувство. Потрепанная, затасканная любовь, в чье имя совершались самые глупые и самые благородные поступки, оправдываясь которой совершали самые жестокие и чудовищные преступления… Просто слово, за которым скопилось столько имен и значений, что оно стало пустым звуком. Все ее ищут, подразумевая каждый свое, и не довольствуются малым, ища совершенства». «Некоторые полагают, – пошутила я, – что любовь рождается из близости. Или наоборот». «Некоторые полагают, – передразнил он мой тон, – что мыши родятся из грязного белья, а дети – от поцелуев». Мы снова рассмеялись. «От всего на свете устаешь со временем, – пояснил Аэринея. – От доказательств любви, долга, от достижений каких-либо целей, ведь в конечном счете от человеческой жизни практически ничего не остается, исчезают недолговечные плоды его рук, уходят те, ради кого совершались поступки, услуги, долги. Устаешь от ролей, которые играешь. Остаешься в пустоте, в которой хочется одного – понимания. Сочувствия. Оба этих чувства – не пустой звук, они не рождаются из поддакивания или примерки на себя жизненных позиций. И ни в коем случае не из отождествления себя с другим, как того приписывают любви. Я знаю, что ты меня понимаешь, Минолли».

Ожидание грозы усиливалось, возрастало какое-то электризующее напряжение. Далеко беззвучно играли молнии, над горизонтом клубились облака тяжелым темным покрывалом, заглушая ровное сияние усыпанного звездами неба. Начинало робко, едва слышно светать, все звуки погасли, угомонилась даже собака, запертая где-то в одиночестве и монотонно, бессмысленно и безнадежно лаявшая где-то в соседнем квартале. Несмотря на то, что пылкие соседи давно угомонились, легкое покалывающее волнение не оставляло меня. Поэтому я вздрогнула, когда Аэринея вдруг, спустившись с окна, коснулся моего плеча, мягко, ненавязчиво, но у меня онемели и размякли подколенки. Ласково погладил: «Пожалуй, пора. Доброй ночи, Минолли». «Не уходи, останься,» – невольно прошептала я и обняла его. Его кожа была такой прохладной, гладкой, волосы пахли чем-то очень знакомым. «Не надо. Ты пожалеешь,» – мягко ответил он, не пытаясь, однако, разжать мои руки. Не могу не признаться, что он действовал на меня едва ли не магически. Но страха не было, не было ни стыда, ни неловкости, голова моя была ясной. Помню, как засмеялась: «Я обещаю, что ты не увидишь моих полных укора глаз. Потому что я отвернусь к тебе спиной».

Гроза-таки прошла стороной, близилось утро. Комната была по-прежнему сумеречной, прохладно-голубоватой, но тени в углах уже посветлели, а сам воздух принял хрустальную ясность в ожидании рассвета и сопровождающего его искристого сияния и дымки. В распахнутые окна свободно лился ветер, чуткий, свежий, пахнущий росой и притихшим морем. Меня переполняла сонная истомленная нега, какое-то ленивое блаженство, растворившееся в каждой капельке тела. Но при этом внутри я чувствовала столько силы и света, сколько мне никогда не приносили ни радость от успехов, ни даже друзья. Все во мне трепетало и пело. Аэринея дремал подле меня, рассыпав каштановые волосы по подушке, отвязавшийся амулет с птичьими перьями завалился между складками простыней. Нет, никаких укоров или смущения у меня не было, только источавшееся из меня умиротворение, невыразимая благодарность к нему и приязнь. Какой-то последний барьер был сломлен, страха перед ним у меня уже не было, по крайней мере так мне казалось, пока он спал и его кошачьи глаза не пронизывали меня вдоль и поперек. С каждой минутой становилось все светлее, сквозь полудрему я любовалась Аэринея, его смуглой кожей, крепким жилистым телом, тонкими лодыжками и запястьями, как у древних статуй. На светлом узоре покрывала появилось легкое свечение, затем матово замерцали столбики кровати, все окуталось светом. Впрочем, я уснула раньше, чем солнце прочертило полосы по постели и накрыло нас теплым золотистым сиянием. Уснула, держа в уме одну мысль: «Ты все-таки был не вполне прав. Может быть, что Рай вовсе и не нужен со своим непознаваемым счастьем. Достаточно предвкушения и послевкусия, ведь счастье похоже на сон – мы не чувствуем что спим, когда спим, так же, как не чувствуем, что счастливы тогда, когда счастливы. И лишь ложась в постель после тяжелого дня, или же просыпаясь с удовольствием, мы понимаем, как сладко выспались и что это – настоящее счастье».

Вчера, собирая вещи, я думала, что не смогу уснуть, так сильно волновалась. Мысли лезли в голову, рисовались какие-то рубежи и планы, я не находила себе места. Тем удивительнее, что спала я как младенец, проснулась ужасно поздно. Долго нежилась и думала, глядя в потолок.

Мне будет не хватать этого дома, этих вещей, к которым я привыкла. Здесь есть что-то удивительное, привязывающее к себе, какое-то необыкновенное чувство уюта и законченности. Может быть потому, что все, кто жил здесь, умели любить? Любить и себя, и других, и этот дом в том числе. Я буду вспоминать эту тихую улицу, и мягкий полумрак вечера, и яркое сияние утра, кухню, где я впервые творила для кого-то, гостиную, где было так хорошо и вдвоем и с друзьями. Эту постель, к виду полога которой и к золотистым солнечным полосам на одеялах я привыкла, и где я проснулась женщиной, любимой и любящей. Все это я буду вспоминать, но никогда не забуду, потому что именно здесь я узнала вкус свободы, избавилась от последних предрассудков и старых ветхих знаний. И теперь я готова отправиться к новой жизни, не боясь ни беспомощности, ни ответственности, ни нерешенности в себе.

Я с удовольствием прибиралась все утро, прощаясь и благодаря старый дом. И постепенно первоначальная грусть исчезла, уступив место волнительному ожиданию. Сейчас я пишу и не могу не думать о том, что уже сегодня мы покинем Эос, и уже к завтрашнему вечеру, скорее всего, я увижу селестийский берег. Мне не терпится увидеть все то, о чем столько рассказывал мне Феликс – его виллу на берегу, рыбацкую деревушку, апельсинные и грушевые сады на холмах. Все то, что дорого ему, все то, что связано с тем далеким детством на заре времен. Может быть, увидев своими глазами и развалины старинного особняка, где родились мы с Феликсом, и древний город, где было у нас столько встреч, и книги, и вещи, и многое-многое еще, я действительно вспомню больше. Хотя нужно ли это? Я знаю, я вполне стала той, кого он знал. И знаю, что я узнала его так, как должна была бы. Расстаться с ним я уже не смогу, то, что связало нас здесь, в этом доме с миндальной улицы, оно сильнее всех слов и понятий. Я предвкушаю уже, как после своих обязанностей на ферме буду встречаться с ним в поле, у того дорожного камня, где когда-то давно расстались и где ждали друг друга потом долгие века. Я хочу узнать все, узнать больше, хочу давить виноград и попробовать того особенного селестийского пива. Хочу обойти весь край, и чтобы он показал мне то место, где стояло дерево, где было мое жилище. И могилы старых друзей, и друзей новых. Я хочу жить, хочу скорее отправиться туда, я никогда не хотела так многого и не чувствовала в себе сил совершить задуманное.

Я сижу у окна, смотрю на маленькую площадь. Завтра все повторится, и тот ослик будет так же стоять у корявого дерева, но я его уже не увижу. Я буду на полпути к своему будущему, к будущему, о котором я не смела мечтать и которого у меня должно было не быть. Когда-нибудь я все же вернусь сюда. Ведь Феликс прав – люди смертны, неприязнь недолговечна, и есть вещи сильнее и прочнее их. Скорее бы он пришел. Утром я не застала его, а так хотела бы еще посмотреть ему в глаза, прочитать все то, о чем мы говорили столько раз. Мне его уже не хватает. Сколько раз я за домашними делами ловлю себя на мыслях о том, что хочу сделать что-то для него. Что мысленно спрашиваю, о чем он думает сейчас, что делает? Просила летящих над городом птиц донести до него мою к нему нежность. Сказать, как много он стал для меня значить, что он прочно вошел в ту нишу, что была оставлена ему в моей жизни. Что я ему благодарна, что он мне нужен и я рада тому, что научилась от него ценить многие самые простые вещи. Ведь это уже так много для меня, потерявшей все на свете, включая и себя самое.

Что всех слов благодарности, нежности, привязанности и тепла не хватит, чтобы рассказать об этом.

Возвращайся скорей, я так хочу быть с тобой.

(Помпей К. Фелисии S., 25 сентября, год 861)

Здравствуй, Лис.

Прости, что опять покинул тебя в тяжелую минуту. Честно говоря, я и сам не понимаю, что послужило причиной таких грубых высказываний. Ведь если б для твоего отца твое существование было не значимым, то он и не стал бы тебя обвинять. Да и что ты со своего места могла бы сделать ему, человеку, вращающемуся в самых верхах власти? Другое дело, если б он хотел от тебя чего-либо… Но сама посуди, в чем он обвиняет тебя? В том, что ты не отступилась от своих принципов? В том, что не стала мириться с унижением друга? В том, что не пошла на поводу у толпы и осталась сама собой? Если для него это поступки, подлежащие осуждению, я не стану считать его человеком, достойным уважения.

Признаюсь, я сам повздорил со своей фамилией. Дело выгорело, у нас не осталось вообще ничего. Все, что удалось сделать, это отсрочить конфискацию дома, в принципе, если достать денег, можно попытаться его еще спасти и выкупить. У меня в городе была подружка, с которой до учебы я был довольно близок. Ты помнишь, наверное, я рассказывал тебе, ее зовут Леда. Ее семья вполне обеспечена, и мои родители все то время, что я был в городе, принуждали меня к ней посвататься. Я, разумеется, отказался, говорю им, что честь не продается, хоть мы и попали в крайне тяжелое положение… Сестры, впрочем, меня поддерживают. У Эвфимии тоже маячит подобная перспектива, поэтому она и помогает мне, иначе ее принудить будет намного проще.

Только они мне не верят, считают, что я упрямлюсь. Их можно понять, они думают о нашем благе и принимают такой поворот исключительно по нужде. Но теперь-то я знаю, чего стоят подобные поступки, чего стоят принципы. Ты уж прости, я сказал им, что ты моя невеста, хоть и знаю, как ты относишься к таким вещам… Я не хочу ничего выяснять и определять, я не хочу никаких этих условностей, но я точно знаю, что из всех женщин, которых я знал и знаю, рядом с собой я вижу только тебя. Я понимаю, что ты можешь подумать, но из всех понятий, какие можно выразить нашим косным и несовершенным языком, это подходит ближе всего к тем отношениям, что нас связывают. Хотя эти чувства безусловно богаче и иначе, чем то, что принято подразумевать под ними в обычной речи. Прости, что я так несвязен и непоследователен, я бы хотел сказать тебе это по-другому, в другом месте и другом времени, но я не могу…

Лис, я уезжаю. У меня есть возможность поработать в Адрианополисе у дальних родственников. Это было бы реальной подмогой к вкладу родителей и сестер, и тогда мы смогли бы оставить дом за собой и впоследствии вернуть то, что потеряли. Сама понимаешь, я не могу отказаться. Поэтому в Эос я вернуться не могу при всем желании быть с тобой. Но, я подумал, может быть, ты захотела бы поехать со мной? Ведь тебе, наверное, тяжело оставаться в Эосе одной, когда все наши разъехались. Я не могу обещать тебе пока большего, чем кусок хлеба и маленькую комнату, но со временем у меня будет больше, что дать тебе. Я не хочу потерять тебя, родная.

Напиши мне, прошу тебя.

Твой, Помпей.

(Фелисия S. Помпею К., 27 сентября, год 861)

Здравствуй, милый.

Не беспокойся, все хорошо, если после того, что случилось, мы вправе еще пользоваться этим словом.

Разумеется, я приеду к тебе. У меня еще остались кой-какие сбережения, да и работать я могу. Надеюсь, твоей семье от меня будет больше пользы, по крайней мере я хочу помочь тебе. Я присоединюсь к тебе в Адрианополисе – я знаю туда более дешевый и короткий путь морем. А море нынче утихло, словно угасло вместе с Нелл…

Как же мучительно вспоминать об этом снова и снова. Теперь, когда уже ничем нельзя помочь, допущенные ошибки безвылазно крутятся в голове, звенят, терзают, жалят. Невыносимо знать, что предупреди любой из тех убийственных шагов – всего один! – и она была бы жива! Не выпусти я ее в сад, она не попала бы в лапы к Клавдию. Если б мы знали Аэринея и он знал бы нас чуть раньше, можно было бы спасти ее до свадьбы. А в доме Нолы? Да если бы хоть одна случайность пощадила бы ее! Не роди в ту ночь Августа – на нее бы не говорили. Да пусть бы родила, но Нелл не входила к ней, затерялась бы в толпе, исчезла бы с криком ястреба – и никто бы не хватился. Но я ее знаю, она не могла поступить иначе. Вспоминаю ее рассказ и вижу, как она подходит к опустелым комнатам. как в яростном возмущении вбегает в столовую, где жрет и ржет безмозглое бабье, как бьется ее чуткое, ласковое сердце, в котором не было ни злобы, ни нетерпимости, а только одно человеколюбие и жажда справедливости. Где она, эта справедливость? Почему никто не ответит мне? Почему ублюдки вроде Нолы, почему серые, не думающие бабы, неспособные к борьбе мужичонки – почему вся эта серость и убожество, эти душевные уроды и калеки живы, в то время как ее, ее, единственной уже нет на свете? Где тот Бог или та Богиня, которые должны следить за своими детьми? Почему они допустили это? Что же это за божество, если оно допускает смерть одного из лучших цветов в своем цветнике ради того, чтобы грядки ромашек и одуванчиков не потревожили своего размеренного существования? Я отказываюсь верить в них! Отказываюсь!

Один шаг, одна случайность, одно движение пальца – почему? Какое черствое и жестокое сердце надо иметь, чтобы допустить такое…

На днях арестовали Северина Нолу. Его обвиняют во многих тяжких делах, в том числе и в этой варварской травле собаками, о которой столько говорят у нас, и у вас тоже. Ему уже не удастся вывернуться, поскольку я чувствую, что за этим стоит Аэринея. Про Клавдия я слышала от Марция, он сказал, что опять собираются приезжать селестийские послы, эти дела с похищенными людьми дошли до самого верха, и Ирис говорила так же, что сам князь собирается раз и навсегда покончить с этим дикарством. А поскольку Клавдий отвечает за связи с Селестидой, ему приходится несладко. То, как он очернил Нелл ему не прошло даром, все, кто ее осуждали, осудили и его. Да и неудивительно – тут даже дурак поймет, куда тянутся все ниточки… Я бы хотела, чтобы они получили свое. Они заслуживают мести, но смерть для них слишком мягкое наказание. Они должны получить по справедливости, прожить всю свою жизнь в тех страданиях, какие они готовили ей. Я никогда не прощу! Никогда!

Ребята потихоньку разъезжаются. После всех этих разборок в горах дороги стали безопасны, и люд уезжает путешествовать. Вот она, свобода! Езжай, и никто не запретит тебе слушать, читать, привозить новое…

Почти каждый день я хожу в порт, к дому на миндальной улице. Он стоит там такой уютный, словно она всего лишь отошла на рынок за сливами. Окна плотно зашторены, двери заперты, но все равно кажется, что дом живет. Как будто ждет ее тоже, будто она еще может вернуться. Мне кажется, она так сильно полюбила дом, что в нем остался кусочек ее души, и это она так ласково улыбается из окон, гуляет по лестницам, напевает в комнатах… Я не верю, что ее больше нет. Такие, как она, не могут уйти навсегда и бесследно. Она все равно будет жить в самом духе этого места, в своей любви, которой она так стремилась делиться, в тех рисунках и рукописях, что остались у нас, в наших сердцах и памяти.

Я познакомилась с той женщиной, что живет по соседству. Милая старушка, мы каждый раз здороваемся и разговариваем обо всем. Она показывала мне свой сад, очень маленький, просто крошечный, но весь заросший и ухоженный, а я представляла, как по этим дорожкам шла Нелл, как касалась этих тяжелых сиреневых кистей, чтобы пройти, как отодвигала руками длинные стрелы лилейников, я хотела видеть все так, как видела она. Я взяла у старушки луковку тех цветов, что так нравились Нелл. Надеюсь, он зацветет весной. Я возьму с собой на всякий случай горшок, а в Адрианополисе мы посадим его там, где будем жить, обещаешь?

Я дописываю письмо, и буду собираться. Мне еще нужно многое доделать, и попрощаться с ней за всех нас.

Жди меня. Я целую тебя, милый, до встречи.

Фелисия.

(Письмо Маргариты, кастелянши N, к Августе Сильвии, 29 июля, год 861)

Здравствуй, милый мой дружок.

Мы наконец то в безопастности. Вся эта отвратительная история едва меня не доканала, я два дня лежала с больным серцем! Мне стоело такого труда справиться со своей дурехой. Она едва не испортила мне все планы, начав при баронессе оправдывать эту убийцу! У той даже лицо побилело, когда она услышела эти поганые слова. Впрочем, потом я все уладела, и баронесса понимаит, что Паулина савиршенно неумна. Конешно, для порядочной жены, какой она обизательно будит, это не главное качевство. Зато она с радостью увликлась планами будующей свадьбы и обустройством их загородного дома. Мне удалось увлечь ее этой поезткой так, что она забыла про этот дурацкий суд. Еще нехватало, чтобы она учавствовала в этих пазорных мирапреятиях, она будующая баронесса, и ей нужно думать о своем имени. Слава Богу, она это понемает, и соглосилась. Ты не придставляешь, на сколько более разумной она стала, когда мы избавелись от проклятой девки. Конешно, иногда ей приходят в голову дурацкие мысли, но что с этим поделать – нельзя же пенять на осла, что Господь не наградил его разумом?

Я торопилась уехать из города какможно быстрее. Ты непридставляишь, какие тварятся ужасы. Вдабавак к этой омирзитильной погоде и липам, от которых я чихаю, стали говорить об убивствах. Находят изувечинные, пожранные трупы, целыми семьями, толпами! Уж даже и в самом городе стали находить! Страшно то как жить! А потом и Нелл убили. Конешно, это мог зделать только этот ее муженек безмозглый – с него хватит глупостей, что он наделал. Задирал какого-то вельможу в Сенате, выстовил себя дураком, весде гарланил, что жинился на шлюхе и ведьме. Да ты-то кто тогда, если не можишь справиться с бабой и вправеть ей мозги? Лучше нее, что ли? Ясное дело, что улик против него нет, но кому еще панадобелось бы убивать эту дрянь? В конце концов, ну покричали бы о ней еще пару недель, и забыли бы. И жила бы она себе где-нибудь, не высовывоясь. Все равно ей среди нормальных людей места нет. С самого начала видно было что это выблядское семя, неполнаценноя девка, а такие, слава Господу, долго не живут. Всегда я обэтам знала, с самаго детсва ее, когда она пакостила и скандалела. Девочку мою мне испортела, столько крови вылакола… Но когда вот так вот дазволино убить любого, пусть даже такую мразь, как она, становиться страшно. Ведь если все начнут убивать, кто им ненравится, то никто не защищен!

Все это ужастно. Здесь на вилле баронессы хорошая охрана, я хочь начала нимного чуствовать себя спакойнее. Да и вдобавак сюда приизжают только ее избранные друзья, а они неинтирисуются такими мерзостями. А то, право слово, я устала со своей дурехой в общистве – все смотрят на нее, распрашивают об этой девке. А та рада-радешенька рассказывать всякую ерунду. Слава Богу, удалось все свести к шуткам, так что потом уже все только пасмеивались, но все равно это такое пятно на нашем имени! Чем скорее наша дура забудит про свою безпутную подружку, тем лутше для всех. Барон к ней относится снизхадитильно, тоже все понемает. Конешно, он настоящий мужчина, его неинтирисуют эти бабские глупости, которые ему нисет Паулина, он очень красиво держется, с ней любезин, а та млеит, безтолочь. Вот послал же Господь такую безмозглую девку… Ничиво, поживет не много среди нормальных людей, забудит всю эту чушь. Она будит хорошей хозяйкой, и баронесса от нее в васторге.

Я напишу тебе еще, когда мы не много здесь освоемся.

До скорой встречи, милый мой дружок.

(Фелисия S. Феликсу Аэринея, Адрианополис, 16 мая, год 866)

Здравствуй, Феликс.

Рада была услышать о тебе. Наверное, мы увидимся раньше, чем ты получишь это письмо, поскольку послезавтра мы покидаем Адрианополис и возвращаемся в Эос. Я не знаю, как выглядит теперь моя улица, наверное, ее украсили и расширили, но жить мы будем все там же, зеленые ставни и балкон у часовой башни, не ошибешься. Двери моего дома всегда для тебя открыты, так что мы будем ждать тебя.

Даже не знаю, с чего начать, много вопросов, много мыслей. Но прежде всего я должна поблагодарить тебя за то, что ты сделал для Нелл. Не могу представить, что за удивительная связь была у вас двоих, но она была счастлива с тобой, я в это верю. Ты подарил ей то, чего она заслуживала. И я рада, что в последние минуты именно ты был с ней рядом, я чувствую, одно твое присутствие могло унять ее боль. Благодарю тебя, что ты у нее был.

Нас уже не было в Эосе, когда казнили Северина Нолу, нам об этом написали Кассий и Августа Ирис. Говорят, дело разбиралось больше года, хотя для смертной казни хватало и первоначального обвинения и улик. Конечно, его смерть – слабое утешение, когда Нелл уже не вернешь, но, говорят, содержание под стражей, тот позор, который на него пал, физические страдания его совершенно изуродовали. Ирис, которая присутствовала вместе с княжной на казни, пишет, что он был сухой, как щепка и морщинистый, как старик, весь совершенно седой. Когда его вели, он был не в себе, плакал, просил и люд на площади смеялся над ним, оскорблял и забрасывал помоями. Увы, это не принесло облегчения семьям тех, кто пострадал от его рук, не вернуло затравленных им, и даже не идет в сравнение с той пыткой, что пережила Нелл, но он это заслужил. Сомневаюсь, что его вообще можно было заставить мучиться сильнее. Помпей считает, я стала жестокой, но я тысячи раз убивала его в своих озлобленных мечтах, и мне и теперь все кажется малым.

Может, ты слышал о его жене, госпоже Юлии. Она всегда была недалекой, заурядной женщиной, ограниченной бытом, и за ней никогда не примечалось ничего особенного, тем и удивительнее было то, как она вела себя после ареста мужа. Несмотря на полную изоляцию и то, что ее нигде не принимали и, как некогда меня, прогоняли от ворот палками и собаками, она продолжала искать помощи своему мужу, защиты, покровительства. Она практически жила в тюрьме, ухаживая за ним безропотно до самого конца, снося все его оскорбления и жалобы. Эта отчаянная преданность и стойкость привлекли к ней внимание и сочувствие многих. Никто и не предполагал в этой забитой женщине такого самопожертвования. Я слышала, что теперь, поскольку у них конфисковали все имущество, она живет у сестры, состоит в женской организации, которая занимается благотворительностью и сиротами, и довольно известна и уважаема в городе. Что ж, она это заслужила.

Про ее зятя, Юлия, с тех пор ничего не было слышно. Он покинул Эос и уехал куда-то далеко, к своей родне. Марций и его друг Веспасиан писали ему туда, но не получили ответа.

О Клавдие я тоже наслышана. Разумеется, никто не поверил в то, что смерть Нелл была несчастным случаем. Все его попытки сделать видимость того, что ее убил фанатик или даже кто-то из нас, провалились. Даже те, кто осуждал Нелл, стали поговаривать, что он не такой уж благородный и благодушный вельможа, каким казался, и что у Нелл были причины бежать… Одним словом, сначала его осудило общество, и со временем он остался в совершенном одиночестве. Говорят, что даже его родственники, чуть ли не мать и отец, отказались от него. К тому же дела в Сенате показали его не в лучшем свете, как, должно быть, ты и рассчитывал. После того, как он провалился на работорговле и оказался втянут в контрабанду, доверия к нему уже никто не испытывал, от дел в Сенате его отстранили, заставили заплатить непомерные откупные и штрафы, в общем, через полтора года он был уже нищ и забыт всеми. Никто о нем иначе, кроме как с презрением, не говорил. А еще через год, так и не сумев восстановить ни имени, ни состояния, он покончил с собой, и более того, ему не хватило сил нанести себе смертельной раны, и он просил раба дорезать его. А в предсмертной записке писал о том, что на него покушаются, одним словом, хотел напоследок еще кого-то обвинить.

Ты наверное, не помнишь всех моих друзей, поэтому я не буду про них особо рассказывать. Они всё так же пишут мне, некоторые приезжали к нам в гости, большинство из них уехало из Эоса, обзавелись своими домами в крупных городах эотинского княжества, Айне и Септимий уехали навсегда в Селестиду. Кассий, несмотря на безродность, работает при дворе живописцем, его очень ценят. Энае и ее семья уехали жить в Итрею, Марций с женой живут в пригороде, поскольку у их ребенка, как он пишет, проблемы с дыханием и ему нужен чистый воздух. Марк работает вместе с отцом, они открыли свою лавочку и уже обзавелись хорошим состоянием. Сильвия замужем, но мы не списываемся. Кого ты еще видел? Паулину если только… Но с ней я не переписываюсь давно и не знаю, что с ней. Я считаю, она предала нас, распуская слухи о Нелл, вплоть до того, что над именем Нелл смеялись, как над дурацкой шуткой. На суд она не явилась, уехав жить к своему будущему мужу, поскольку ее уж очень расспрашивали о Нелл в том обществе, где она вращалась, и она решила, что свое будущее имя она не хочет связывать со скандалом. Я говорила с ней буквально за несколько часов до ее отъезда, она ни слова мне не сказала о том, что уезжает, поддакивала, обещала, лепетала какую-то ерунду о том, как ней относится ее барон… После этого от нее не было ни единого письма, и даже когда ей стало известно о том, что Нелл погибла. Когда началось следствие, она не отзывалась, и оказалось, что она уехала со своим мужем в Селестиду. Впрочем, когда мы с Помпеем наведывались в Селестиду к его семье, я видела ее несколько раз, но она, хоть и видела и узнавала меня, никак не реагировала. Я не стала навязываться, мне и так все было ясно.

Что касается нас с Помпеем, то мы встретились в Адрианополисе, жили там сначала у его родственников, потом нам стало хватать на собственный уголок. Мы купили маленький домик недалеко от рынка, это очень уютное местечко, а главное, перед ним растет старое, дуплистое миндальное дерево. Под окнами мы разбили садик, и там развели ирисы, которые выращивала старушка, ваша эосская соседка. Я и теперь везу с собой корзину этих клубней. Что у нас было? Работа… Помпей занялся торговлей, я шила и плела кружева. Год назад мы все-таки узаконили наши отношения, все потому, что мы захотели взять к себе девочку, у которой погибла вся семья. Так что теперь нас трое, я познакомлю тебя с ней, она чудесный ребенок, умничка и очень способная. Ее зовут Феофания, очень добрый и ласковый ребенок, хоть она и малышка, но для своего возраста очень серьезная, она ко мне привязана, как и я к ней. Моя соседка все переживает, что девочка не будет называть меня мамой, но я этого и не хочу. По мне лучше быть хорошим другом и честным человеком. Еще одно событие – рукопись Помпея, которую он посвятил Нелл, скоро выйдет в печати. Здесь она уже очень известна, ее с удовольствием читают, а Помпея узнают на улице и приглашают на вечера к местным ценителям искусства. Ты не представляешь, сколько у нас было по этому поводу радости и переживаний. Конечно, никто не сомневался никогда в талантах Помпея, но он так долго носил эту книгу, что я опасалась, он ее бросит. Это лучшее из того, что он когда-либо писал. Я подарю тебе копию, ты должен сам увидеть это чудо. Теперь у него больше веры в себя, и много новых мыслей, я уверена, что он и дальше будет совершенствоваться и радовать нас своим чудесным даром.

Если б ты знал, сколько еще я могла бы тебе рассказать… Но лучше мы встретимся все вместе, как раньше, и, как раньше, будем говорить долго, обо всем на свете. Я буду с нетерпением ждать этого дня, а он, я знаю, уже скоро. Так что обнимаю тебя, мой друг, и не прощаюсь.

Твоя, Фелисия.

(Из опубликованных воспоминаний Паулины N, баронессы Северного Ариэля. Год 902.)

…После рождения Квентина я долгое время не могла оправиться. Это был болезненный, трудный ребенок, давшийся мне чудом. И чудом было то, что Господь пощадил меня и оставил в живых. Я очень долгое время провела в постели, меня навещали друзья, родные и дети, но иногда я оставалась одна, лежала, глядя сквозь светлые занавеси в сад, и размышляла. Когда же приносили кормить Квентина, мысли мои стали сами собой возвращаться к Леонели. Я спрашивала себя, как такое могло случиться, что это нежное создание, более других достойное славной жизни, погибло как сломленный ветром цветок, погибло нелепо и бесславно, не оставив после себя ничего, будто никогда и не жило? Обида моя и тоска устремлялись к тем, кто ввязал ее в эту чудовищную историю, кто погубил ее душу и увлек на путь пороков и лживых ценностей. Я смотрела в чистые глазки моего долгожданного сыночка и страдала оттого, что ей никогда не довелось пережить этой светлой радости. Что на ее долю выпала лишь грязная похоть, снедавшая ее последние ее дни, затмившая собой даже горячо любимые ею рисунки и книги так, что не осталось и одного, чтобы сказать – вот загубленный талант! Тоска эта и обида за горячо любимого друга мучили меня и в те долгие дни, постепенно поправляясь, лежа в праздности, я непрестанно мечтала, как бы исправляя в грезах трагический конец той давней истории. Я видела Леонель в окружении ее чудных ребятишек с личиками маленьких идолов, видела ее посреди гостиных светских дам, остроумную и неотразимую, как никогда, видела в упоительной радости, как она побеждает своих недругов и, живая и незапятнанная, живет полной и бурной жизнью. Мне хотелось, чтобы она была среди всех тех милых лиц, что меня окружали, садилась бы рядом и мы бы говорили… Лишь эти мечты смягчали мою боль, но всегда оставляли горечь оттого, что всего этого так и не случилось…

…В тот год у моего барона были дела, и на лето мы всей семьей переехали в Эос. С каждым поворотом дороги меня вновь охватывали трепетные воспоминания, сладкие хлопоты в дни моей помолвки, крошка Пати, которой я была тяжела, когда уезжала из этих краев в свой новый дом, все мои радости и памятные события, в том числе и о старом моем друге Леонели… Я посетила тот район, где некогда мы с нею жили, и вновь почувствовала себя маленькой неразумной девочкой, как тогда – ведь все осталось по-прежнему. Все так же сочился зазеленевший фонтан на площади, чахлые апельсины бросали редкую тень, так же пахло из подворотен и дома были те же самые. Я нашла взглядом окна той комнаты, что мы когда-то занимали, пережила те чудесные дни, когда мы ждали своего счастья и спешили навстречу всему новому, не зная еще, какую беду оно нам несет. Вновь меня охватила та же грусть и едкая тоска о невозможности исправить случай, то несчастное недоразумение, по которому мы однажды встретили тех, кто сгубил ее своими нелепыми идеями… Являясь в обществе, я порой встречалась с теми, кто когда-то называл себя и моими друзьями. Эти люди забыли обо мне, и лишь мое старое девичье имя вызывало у них смутные воспоминания. Они старательно делали вид, что вспоминают меня, хотя я знала, что вспомнить они меня не могут, так как кто же тогда из них обращал внимание на бедную, ничем в их глазах не привлекательную девочку? От них я узнала о том, как арестовали и впоследствии казнили Северина Нолу, признанного виновным во многих страшных убийствах, как печально погиб, забытый и раздавленный непосильными делами Гай Клавдий. Как вернулась в Эос Фелисия вместе с прижитой от кого-то девочкой, и вскорости стала известной покровительницей и ценительницей искусства. Общество простило ей ее грехи, к ней вновь потянулись люди, и маленький домик, где она поначалу принимала, сменился особняком, названным Академией, где стали даваться уроки живописи и других искусств. Я не была там никогда, поскольку у меня было мало времени и множество дел, но слышала, что в глубине перистиля этой Академии, среди роскошных цветов на парапете между двумя колоннами сидит талантливо изваянная скульптура девушки. Я думаю, я узнаю ее лицо, так часто являвшееся мне в мечтах и воспоминаниях.

С милым моим другом Аэринея мы встретились случайно, что не помешало нам завести самую нежную дружбу. Я рада была узнать его и принять, что он вовсе не так плох, как я считала в обиженных детских мечтах. Славный мой друг, он действительно достойнейший из известных мне мужчин, и заслуживал большего, чем той пагубной и роковой страсти, сведшей с ума Нелл. Любезный и обходительный, он скоро стал нашим другом дома, и часто навещал наш скромный домик за городом. Кроме того, я была рада тому, что нашелся единственный человек, помнивший и любивший Леонель. Мы часто говорили о ней в то лето, едва ли не о ней одной, и сердце мое согревалось от трогательных и нежных воспоминаний. И это было удивительно, что еще один, как и я, берег ее в своих воспоминаниях с любовью и теплом. Он говорил о ней так, словно она жива, и не раз в его речи я ловила слова о том, что он ждет ее, будто бы она вернется, как селестийская лесная богиня, которую здесь так почитают. Конечно, все это только старинная легенда, но каждый из нас двоих утешался по-своему, каждый рождал в мечтах свою сказку…

На одном из празднеств в городе я встретилась и с Сильвией. Я едва узнала ее, так сильно она изменилась, подурнела и потерялась. В ней ничто не сохранилось от той девочки, что я когда-то знала. Свои занятия сочинительством она забросила, выйдя замуж, и совсем раскисла в бытовых делах. Муж ее мне показался дурен, невежественен и вдобавок неправильно говорит. Одним словом, они составляли весьма гармоничную пару.

Так, в сладком томлении детства моего и взросления, проходило мое последнее в Эосе лето. Больше я не возвращалась туда. Мы уехали еще задолго до осени, изгнанные холодной и дождливой погодой. Покачиваясь в экипаже, в полудреме я предвкушала возвращение в любимый дом, созданный моими руками, где каждая вещица имеет свою историю и радостные воспоминания. Перед глазами проплывали знакомые изгибы дороги, картины нашего сада, где играли и росли мои дети, уютные и милые комнаты, где мы собирались все вместе, точно так, как когда-то мечталось. Незаметно для меня, подремывающей все больше, оживленный в памяти путь стал сменяться иным, давно позабытым, но рождающим те же чувства долгожданной радости и домашней теплоты. Вместо улицы, где я прожила более тридцати лет, поднимались из глубин времени видения полуразрушенного особняка на берегу моря, острые скалы, галдящие белые чайки и ждущая меня на вершине голого холма девочка. Видение было таким острым и болезненно-щемящим, что я проснулась с ее именем на устах, удивив ехавших со мной деток. «Мама, вы говорили во сне, – сказал мне Квентин, мой последний, самый младший сынишка. – Кто вам снился?» И тогда я усадила его себе на колени и стала рассказывать ему сказку, старую, добрую сказку о девочке, которая стала моим другом на всю жизнь. О девочке, которая научила меня понимать и любить людей, ценить краткость счастья и стойко терпеть неудачи. О девочке, которая погибла, не изведав многого, и не узнав главного, но которая так много дала мне. Оглядываясь назад, я все чаще думаю, что счастье, которое я создала своими руками, мой дом, любимую и любящую семью я получила именно от нее. Я прожила свою жизнь, ведомая ее невидимой рукой. И все это богатство, все эти милые любимые лица, это прочувствованное счастье, все это отчасти ее заслуга, и в этом она будет жить вечно…

(…вместо послесловия…)

Весенний воздух полон запахов распускающихся цветов. Отовсюду свисают тяжелые кисти сиреней, плотные восковые цветы магнолий, радостные желтые россыпи акаций, пышная белизна яблонь, груш и вишен. Каждый цветник притягивает взор роскошеством красок, неприхотливой бирюзой незабудок, сочными нарядами анютиных глазок, винным багрянцем пионов, царственным величием ириса. Выцветшая мозаика маленькой рыночной площади сплошь усыпана розовым ковром миндальных лепестков. Ветер посыпает розовым дождем головы, плечи и одежды торгующегося люда, корзины с первыми, привезенными из другого княжества, фруктами и овощами. Маленькие дети богачей и бедняков, одинаково веселые и не сознающие еще своего неравенства, вместе играют под старыми раскидистыми деревьями, обменивая душистые лепестки на выдуманные товары, подражая игрой взрослым. Откуда-то из садов доносится явственный, глубокий голос гитары, чувственной и обнаженной, как влюбленное сердце. Все это – гитара, детский смех, говор торговцев, звяк монет, грохот повозок вплетается в нежный, воркующий голос моря. Ветер несет этот ласковый шелест, вдыхает его в распахнутые окна старого, потертого временем особнячка, засыпает миндальными лепестками подоконник и забытую корзинку с шерстяными клубками и начатой вышивкой, робко и смиренно колышет расшитые цветами шторы, приподнимает их края, словно стремясь заглянуть в сокровенную глубину дома, в то недоступное святилище душ, которое не познать никому.

FIN