Жизнь в городе делалась все тяжелее. Промышленность, сельское хозяйство, искусства — все было разрушено, все гибло, все останавливалось. Китайская обида была слишком глубока, чтобы о ней забыть, и сотрудничество, на которое рассчитывали японцы, не осуществлялось. Беженцы, нищие, японские солдаты, пушки, недостаток провизии, страх, высокие цены, холод и ветер — тот страшный ветер, что приносит облака пыли из пустыни Гоби, делает день темным, как ночь, — все это и составляло пейзаж и атмосферу города.

Давление японской воли усиливалось. Его начали испытывать и бояться не только китайцы и не пришедшие на поклон русские, но и другие нации, даже и граждане сильнейших европейских стран. Пошли «инциденты», пошли «конфликты» — и все всегда заканчивалось в пользу Японии. Когда уже на самой британской концессии японский офицер ударил полицейского-англичанина хлыстом по лицу, а полицейский был на посту — тут уж все поняли, что дело серьезно, что Япония не просто разбойник, а сильная держава. Этот ударенный по лицу англичанин для Европы значил больше, чем тысячи квадратных миль опустошенных китайских полей и полмиллиона убитых китайцев. И те, кто имели средства и возможность, заторопились в свои консульства, чтобы взять визы для возвращения на родину. «Уж если осмелились поднять руку на Англию — то никто не защищен, всем грозит опасность».

Тут выступили наружу национальные характеристики. Англичанки, большей частью из хороших фамилий, спокойно-бесстрашные в нужный момент, но избегающие инцидентов и зрелищ, сидели по домам, не показываясь почти совсем на улицах. Француженки, чьи бабушки и матери видывали зрелища революций, наоборот, выходили поглядеть, не будет ли какого события и на их концессии. Но когда японский солдат намеренно толкнул французскую даму, она с криком «Vive la France!» накинулась на него, как тигрица. Ее ногти были хорошо отточены, мускулы рук развиты теннисом, — и она рвала его лицо, царапала и, возможно, задушила бы, если бы солдата от нее не вырвали. Окровавленный солдат и леди в синяках и в лохмотьях вместо былого платья были наконец разведены волонтерами из толпы. Но надо сказать, китайские зеваки не очень поторопились вмешаться. Им любо было поглядеть и позлорадствовать: не могло быть зрелища слаще для китайских очей, как избиваемый японский солдат, и, отрывая его от леди, они жали его и толкали куда больше, чем требовалось. Кто-то уже позвонил во французское консульство. Был также позван рикша, француженка бережно усажена в колясочку, и лоскутки ее одежд собраны до одного и положены ей на колени. И уже маршировал на место происшествия единственный в городе французский полковник с единственным на территории концессии взводом бравых французских солдат. Потомок Тартарена, полковник, несомненно, был тоже из Тараскона, об этом говорил весь его вид: и круглый животик, и необычайно доблестный вид. С тех пор так и повелось. Чуть что или подозрение чего-то возникало на французский концессии, полковник наспех подкручивал усы и маршировал с таким видом, что престиж Франции все подымался в глазах населения, особенно мальчишек.

Итальянцев опасно было затронуть. Интернациональный ли закон или никакого закона — они подходили к делу не с этой стороны. Один из них вдруг выхватывал из-за голенища кинжал, всегда хорошо отточенный; другой бежал и звонил — но не в свое консульство, а в бараки. Вмиг летели грузовики, не соблюдая правил уличного движения, к месту, где их друг-соотечественник был в опасности. Они пели, пока ехали. Во всем было больше звука, чем дела. Когда же доходило до судебного разбора, то никакой не было возможности добраться до истины.

И создалось такое положение: на французской и итальянской концессиях инцидентов с японцами не происходило, и цены на квартиры повысились неимоверно. На других инциденты продолжались. Что бы ни произошло, дело оканчивалось пустыми извинениями японцев: они сожалеют, что все так вышло. Никаких конкретных компенсаций они никогда не выполняли.

Начались жестокости в отношении слабейших. Первыми шли китайцы, вторыми — русские. С мелочностью, свойственной японцу, выросшему на маленьких островах, в маленьких домиках, между карликовыми деревьями, — они входили во все детали жизни ими покоренных. Начались бесконечные анкеты и допросы.

Мать страдала за всю Семью. Семья распадалась. Уже невозможно было держаться вместе. Три разные дороги готовила судьба Пете, Лиде и Диме.

Решено было, что Дима поедет в Англию с миссис Парриш. Он с легким сердцем выслушал это решение. Для него в этом было много интересного. Он сам, по телефону, научился вызывать такси для миссис Парриш, и они ездили за покупками. Дима, никогда прежде ничего не покупавший, наслаждался прелестью и могуществом наличных денег. Они ездили в английское консульство, и там для него готовили документы. И все же, вернувшись домой после всего этого счастья, он, вдруг охваченный беспокойством, бежал искать Мать. И только крепко обхватив ее руками, он чувствовал, что все хорошо, потому что все по-старому. Мать чувствовала, как встревожено билось его маленькое сердце. Но ее темой для разговора с Димой было то будущее, когда он их всех «выпишет» в Англию и всех устроит. А Дима иногда поправлял: «Или я приеду к вам, но только уже богатый».

У Лиды не было службы. Частые письма Джима поддерживали в ней бодрость. Но ее настоящее было пусто — и эта бесполезная трата юности огорчала Мать. Уходило время, когда бы она могла учиться, иметь профессию. «Полуобразованная, — с тоской думала Мать. — Пишет с ошибками». Но сама Лида не замечала именно этих недостатков и вполне довольствовалась тем, что уже знала. Молодая здоровая любознательность, не найдя пищи, постепенно угасала в ней.

Но самой тяжелой и страшной казалась судьба Пети. Мать часто говорила с ним и подолгу, обычно поздно вечером, потихоньку, где-нибудь в уголку. Петины планы постепенно принимали определенную форму.

— Толпы китайских и русских нищих бродяжничают по стране. В Китае бродяжничество тоже профессия. Они проводят зимы на юге, вокруг Тянцзина и Шанхая, весной они двигаются на север, в Маньчжурию. Они по большей части: — бездомные и преступники, главным образом воры. Но есть между ними разные люди неизвестного происхождения и таинственной жизни. Есть также специалисты, которые проводят через границы, туда и сюда, из Китая в Советскую Россию и обратно. Весной я уйду с ними, — говорил Петя.

Мать слушала, и лицо ее из серого делалось синим.

— Ночью они меня доведут до места, где я смогу перебраться через границу. Утром я буду в России. Я пойду на первый пост и заявлю j себе. Меня арестуют и посадят в тюрьму. По всей вероятности, будут судить. Едва ли казнят, так как за мной, собственно, и нет ничего. Молод, старой России не помню, в новой не жил. Посадят на несколько лет в тюрьму или, скорее, пошлют на каторжные работы. Отработаю — и начну новую жизнь, если будет возможно.

— О, Петя, Петя, — шептала Мать, — как все это страшно.

— Я постараюсь поддерживать в себе надежду.

— Боюсь, они тебя просто убьют. Примут за шпиона.

— Дорогая Тетя, — и глубокая, глубокая горечь была в голосе Пети, — и здесь меня убьют, и здесь меня считают за шпиона. Не странно ли — куда я ни пойду, меня ищут убить. За что? Кому и чем я так страшен? Что я сделал? И уж если быть убитым, пусть в последний момент я буду стоять на родной земле и, умерев, смешаюсь с этой землей.

— О Петя, мое сердце обливается кровью.

Возможно, эти слова ее не были преувеличением: ее сердце разрывалось от боли. Она воспитывала Петю-сироту, и вот какая судьба ожидала его.