— Мама, — сказала Лида, — ты заметила, как идет жизнь? Как будто кто-то повторяет ее для нас кругами, и у каждого круга — новый центр. Одну неделю идут к нам письма, письма ото всех, для всех, отовсюду. Другую неделю заботы о паспорте — и все кричат: твой паспорт! Мой паспорт! Наш паспорт! Потом вдруг приезжают неожиданные и незнакомые люди, и всё всё друг другу рассказывают о себе дни и ночи…

«А если они начинают уезжать, то все уезжают, — горестно думала Мать, — а умирать — так умирают…»

— А я как начал получать подарки, то все и получаю, — воскликнул сияющий Дима. Он сидел за столом в новеньком клетчатом костюме, лицо его лоснилось от умывания, волосы были причесаны на проборчик; на руке у него были часы-брас-лет, в кармане маленький бумажник с полтинником и платок с его меткой.

Все пили утренний чай. Черновы всегда принимали участие и в завтраке и в обеде Семьи. Давно было брошено считать, кто кому должен и что — чье. Был чай в чайнице, он заваривался; был сахар в сахарнице"— то и с сахаром — и все пили чай. Не было чаю, пили шоколад леди Доротеи; если без сахара и молока, то он был горек на вкус — все-таки пили. Бывали дни, что пили только горячую воду — но все вместе.

Лида была оживлена. По ее теории, начинался, и именно сегодня, новый круг каких-то новых событий. Ей бы хотелось, чтобы начался новый круг писем. Но это оказался круг посетителей.

Первыми появились Диаз да Кордова — и всей семьей.

Граф был невысокого роста, темноволосый, молчаливый и очень сдержанный. Казалось, ничто не могло бы заставить этого человека бежать, волноваться или говорить скоро и громко.

Хотя граф говорил по-русски, ко всеобщему изумлению профессор приветствовал его и потом говорил с ним по-испански. Особенно удивлена была Анна Петровна. Давно, давно, так давно, что уже не верилось, что это когда-то было, профессор и она провели несколько месяцев после их свадьбы в Испании. С тех пор она не слыхала, чтобы муж говорил по-испански. Человек с такой памятью! Правда ли, что он болен? Может быть, есть еще надежда? Она решила рассказать этот эпизод доктору Айзеку, и поскорее.

Конечно, эти джентльмены говорили не о текущих делах и тревогах. Для людей с широким умственным горизонтом настоящее не имеет исключительного интереса. Драмы Лопе де Вега для них представляли не меньший интерес, чем оккупация Тянцзина японцами. Их ли только это вина? Оба были изгнаны из всех мест, где бы они могли принимать активное участие в политической жизни. Обе их родины, да и другие страны давали им выбор: красный тиран или белый тиран. Эти же два джентльмена были против тирании вообще — и им в политике не находилось места.

Вскоре профессор уже один ораторствовал:

— Обратите внимание на этот знаменательный факт: в настоящее время честный человек — рано или поздно — попадает под преследование и изгоняется из своей страны. Но — заметьте — именно это и подает надежду… Остается только объединиться, и мы будем большой силой, не только численной, но и моральной: «Вольное Общество Честных Людей». Без нас еще больше сгустится картина жестокости и злобы, и юношество, всегда понимающее хотя бы инстинктивно, где свет, побежит к нам и за нами. Когда спохватятся, станут искать людей науки. Когда изгоняли нас, мы унесли университеты с собой, в наших мозгах, оставив им стены их зданий. Друг мой! — И профессор, нагнувшись ближе к графу, заговорил страстным шепотом. — Чувствуете ли вы всю простоту, все могущество, силу и великолепие свободной человеческой мысли? Ею создано все! И для нее стоит страдать, и жить, и умереть. Нужен ей паспорт? Виза? Даже и родина? Уважение соседей, жалованье? В то же время графиня говорила Матери:

— Мы решили жить на британской концессии, так как моя дочь будет учиться в английской школе. Я очень рада, что мы сможем видеться чаще. Я прихожу к вам с чувством, как будто иду домой.

Продолжая «круг посетителей», пришла и «Ама с грешными мыслями».

Мать и Лида были одни в столовой. Они сидели на полу и заканчивали одеяло для Димы, подарок к его отъезду. Ама вошла и, поклонившись, скромненько остановилась у притолоки двери:

— Пришла попрощаться. Покидаю Тянцзин.

— О, Ама! Здравствуйте! Садитесь и расскажите, куда же вы уезжаете.

Ама подняла голову, и глаза ее засветились, как две маленькие электрические лампочки, зажженные изнутри ее головы. Она вынула из кармана своего голубого халата большой белый носовой платок, разложила его на коленях, сложила на нем руки и затем только ответила:

— На небо, — и добавила, чтоб сделать свою мысль яснее: — В рай.

— Куда? — спросили сразу Мать и Лида.

— Не прямо в рай, — поторопилась объяснить Ама, — сначала в провинцию Шанси. Наш монастырь посылает туда помощь: пищу, одежду, лекарства. Буду собирать сирот в приют и госпиталь. Я родилась в провинции Шанси. Меня посылают. Я еду. Для разговора. Нужна им. Дети могут испугаться монашек — они черные, испугают кого угодно. Я еду в этом голубом халате, мать игуменья выдала. Покрой провинции Шанси. Я скажу детям, чтобы не боялись монашек, я с ними живу, и они мне дают рис и халаты. Покажу рис, дам попробовать. Меня научили, как действовать. Я буду первый человек в нашем караване. — И Ама скромно опустила глаза.

— Но при чем же здесь рай? — удивилась Лида. — То, что вам предстоит увидеть в Шанси, скорее будет похоже на ад. Как вы оттуда попадете в рай?

— Буду искать мученичества, — сказала Ама, и голос ее, и глаза, и поза сделались воплощением хитрости, как бы заговорщик сообщил об очень коварной и тонкой интриге. — Есть шансы, что добьюсь… японцы не любят вмешательства. Они хотят, чтоб побольше китайцев умерло и освободило место на нашей земле, чтобы самим сюда переехать. А я — у них на глазах — все хожу, всем помогаю, даю рис… я им немножко говорю неприятное… есть надежда, японец рассердится и убьет. Это и есть мученичество. За это берут прямо в рай. Написано в законе. — И опять свет зажегся, сверкнул и погас в ее узких темных глазах. Она довольно вздохнула и опустила глаза.

— Ама, — спросила Лида, — а вы не боитесь? Разве нельзя отказаться? Пусть возьмут мужчину. Он будет осторожен. А вы найдете другую дорогу…

— Все дороги ведут к смерти, — сказала Ама просто. — Надо рассчитывать не на хорошую жизнь, а на хорошую смерть. Мученичество — самый выгодный вид смерти, но к нему нечасто представляется случай. Умрешь дома — ничего за это не получишь. Бесплатно.

— Ама, — сказала Мать почти сурово, — вы нехорошо говорите об этом. Вы не совсем поняли, чему вас учили. Вы говорите не по-христиански.

Ама сидела несколько мгновений неподвижно с опущенными глазами. Потом вдруг быстро заговорила, и ее голос поразил Мать и Лиду необыкновенной, глубокой, последней человеческой простотой и искренностью, за которыми уже ничто не скрывалось.

— Я устала, — сказала она. — Одно я оставила, в другое я не принята. Чего я хочу — грех, что говорю — глупость. Не знаю, где положить сердце. Чересчур много одиночества для простой неученой женщины. У меня никогда не было друга.

Мать быстро встала и подошла к ней. Она положила руку Аме на плечо и ласково сказала:

— Ама, не надо бы тебе так много суетиться с религией тут, на земле. Над нами — Бог. Он любит всех и всех понимает. Он понимает тебя больше, чем люди. Как ты ни умрешь, Он возьмет тебя в рай, потому что ты этого очень хочешь.

В то же время и Дима занимал посетителя на черном дворе. Это был китайский мальчик, сын прачки, в возрасте приблизительно Димином. Его отец принес белье миссис Парриш и с Каном пошел сдавать его. Мальчик тоже нес узел, а теперь отдыхал. Отец приказал ему ждать во дворе. Он стоял скромно, неподвижно, с опущенными глазами. Его одежда была стара и грязна. На руках были и мозоли и ссадины — доказательство, что он уже регулярно и тяжко работал.

Дима был научен в Семье встречать одинаковой вежливостью всех, кто входил в дом, независимо от социального положения посетителя. Со времени знакомства с профессором и Дима полюбил разговоры о науке.

— Вы слыхали, — вежливо спросил он мальчика, — что Земля кругла и вращается все время?

Мальчик поднял глаза на уровень Диминых, шмыгнул носом и, улыбнувшись застенчивой, но вместе с тем и хитрой улыбкой, ответил:

— Какая земля? — Он потопал ногой. — Эта?

— Да, — ответил Дима голосом и тоном профессора, — эта. И она кругла и вращается.

Мальчик еще раз топнул ногой, посмотрев на землю. Его лицо расплылось в широчайшую улыбку.

— Понимаю, — сказал он. — Шутка!

Дима стоял, собирая в уме все известные ему китайские слова, чтобы объяснить свою идею и доказать ее реальность. Слов не хватало. Китайский мальчик был тоже хорошо воспитан. На рассказ хозяина надо было вежливо ответить рассказом на ту же тему. Он рылся в своей маленькой памяти и нашел. Лицо его изменилось — ибо он сообщал древнюю мудрость, — оно стало старым и бесстрастным, как лицо буддийского монаха.

— На Луне живут только два существа: старый человек и его белый заяц.

Теперь Димина очередь была взглянуть вверх и, хоть Луны не было видно, все же задержаться там взглядом, прежде чем ответить:

— Это шутка! — Но, будучи учеником профессора, он любил и объяснить и классифицировать явление. — Суеверие и предрассудок, — сказал он уже по-русски, не найдя китайского слова.

Мальчики стояли теперь молча, глядя друг на друга. Затем Дима ввел новую тему, более простую и насущную для обоих:

— А что у вас сегодня на ужин?

— Я уже кушал сегодня, — ответил с достоинством мальчик.

Дима не совсем его понял. Он спросил:

— Сколько раз в день вы кушаете?

— Один раз, — ответил мальчик. Но увидев, что удивление и жалость к нему вспыхнули в глазах Димы, он добавил с достоинством: — Мы кушаем один раз в день, но каждый день.

И он самодовольно улыбнулся своей находчивости: он не «потерял лица» перед чужеземцем.

Последний посетитель пришел поздно ночью.

Тихий осторожный стук в окно разбудил Мать. Испуганная, она проснулась. Кто-то опять бросил горсть песку в окно. В доме зарычала Собака. Мать слышала, как Петя, успокоив Собаку, осторожно пробежал к выходу и открыл дверь. Затем дверь закрылась. Петя вошел и тихонько вызвал Мать в прихожую, чтобы разговором не разбудить Лиду.

— Тетя… — сказал он шепотом, он остановился на миг и еще тише закончил: — Я ухожу.

— Ты уходишь? Так поздно? Куда? Зачем?

— Я совсем ухожу. Человек пришел за мной.

— Что? Что? — Она начала страшно дрожать. Слышно было, как стучали ее зубы.

Он взял ее руки и нежно их поцеловал.

— Мы уже решили это, помните? Мне нельзя здесь оставаться.

Мать сделала невероятное усилие. Она должна была действовать спокойно в эти последние несколько минут.

— Я скоренько соберу тебе узелок: пищу, белье.

— Ничего не надо, Тетя. Я не возьму с собой ничего. Надену пальто — и уйду.

Они стояли друг против друга, стараясь не встретиться взглядом, не выдать своего волнения.

— Вы постойте здесь, Тетя. Я пойду возьму пальто, деньги и попрощаюсь с детьми.

Когда он целовал Диму, тот не слышал и даже не пошевельнулся. Лида же открыла глаза, светло улыбнулась и сказала: «Что такое? Почему ты в пальто, Петя?» — и, не дожидаясь ответа, опять сладко заснула.

Оставалось проститься с Матерью. Она, сжав до боли зубы, благословила его. Потом, положив руки ему на плечи, отступила на шаг:

— Дай посмотреть на тебя, Петя!

Она смотрела на него прямым последним взглядом.

— Больше не увидимся в жизни!

— Тетя, — прошептал Петя, — пока есть жизнь, есть надежда. Не бойтесь за меня. Знаете, сам я ничего не боюсь.

— Бог да хранит тебя! — И она еще раз перекрестила его широким крестом.

— Тетя, — вдруг начал Петя смущенным тоном, — все может случиться. Если б я встретил дядю, что сказать ему от вас и от имени Лиды?

— Ничего. Просто скажи: привет из Китая. Раздался осторожный стук в дверь.

— Пора, я задерживаю их, — зашептал Петя.

Они вышли на крыльцо. На его теневой стороне стоял одноглазый бродяга. Кто-то другой, большой и широкий, ждал за решеткой калитки.

Ночь была как-то особенно тиха и печальна. Луна сторожила над миром усталым безрадостным глазом. Легкий туман, дыхание спящей земли, поднимался и плыл под луной. Он был темен внизу, у земли, но, поднимаясь, делался редким, светлее и легче. Редея, он поглощал лунный свет и сам превращался в опаловое сияние. Он смягчал очертания зданий, все лишал цвета, стушевывал разницу между землею, деревом, камнем — все сливалось, все делалось только собственной тенью. Ничего, казалось, не имело ни своей глубины, ни веса, все было призрак и тень.

«Этого не может быть, — думала Мать, — это мне снится. Ночь никогда не бывала такой…»

Она посмотрела вокруг.

«Не эти совсем деревья, — думала она. Обернулась, взглянула на дом. Без единого света в окнах он казался каким-то плоским, пустым внутри, давно брошенным, чужим домом. — И дом не тот, — думала Мать, — все это снится».

Мир был — свет, поглощаемый тенью. Тишина. Печаль и безнадежность.

Где— то начали бить часы. Звуки падали глухо, как будто бы их бросал кто-то сверху.

«Полночь», — подумала Мать и опять задрожала.

— Принес деньги? Давай! — сказал бродяга свистящим шепотом.

Петя дал ему деньги. Бродяга зажег спичку, чтобы проверить.

— Правильно. Теперь пошли. Прощайте, мадам! Будьте здоровеньки!

И они ушли.

Они ушли из сада. Хлопнула калитка. Шаги звучали уже по каменной мостовой переулка, звучали странно, трое шли не в ногу.

Из сада — в переулок, из переулка — на широкую улицу — Петя уходил все дальше и дальше — из города, из Китая, из жизни Семьи.

Мать бросилась за ним. Но она знала, что не надо этого делать. Она остановилась у калитки и стояла там, схватив железный болт руками, крепко-крепко. О, эта человеческая бедность, бессилие управлять своею судьбой!

Дверь скрипнула, и Собака вышла из дома. Медленно, тяжелым шагом она сошла с крыльца и стала около Матери, низко повесив голову. Мать не замечала Собаки. Собака чуть поворчала. Мать не слыхала ее. Тогда Собака лизнула ее руку, как бы говоря: «Пойдем домой. Простудишься. Горевать можно и дома».

В эту ночь Мать впервые видела во сне покойную Бабушку.

Бабушка подошла к ее постели — шла она по воздуху — и склонилась над лежащей Таней. Она была одета странно, как в жизни никогда не одевалась. На ней было простое крестьянское платье, какое женщины носили когда-то в ее имении, и голова ее была повязана белоснежным платочком. Кончики были аккуратно расправлены и подвязаны под подбородком. В руке она держала небольшой узелок, завернутый тоже в белоснежный платочек, и, подавая этот узелок Тане, она сказала:

— Не печалься, Таня, не горюй. Вот и вся твоя теперь ноша. И узелок чистенький, небольшой, да и нести недолго.

Потом все потемнело и исчезло. Виднелась дольше всего Бабушкина рука и узелочек, потому что от них исходил свет.