Жизненные силы, очевидно, покидали профессора. Он угасал и физически и духовно. Острое болезненное беспокойство стало его обычным настроением. Оно уступало место только или тяжелой нервной подавленности, или припадкам, казалось бы, беспричинного гнева. Иногда, в разгаре такого припадка, он вдруг останавливался, замирал и стоял неподвижно, как бы вслушиваясь во что-то внутри себя. Потом оглядывался в удивлении — и вдруг совершенно успокаивался. Присутствие Анны Петровны теперь часто только раздражало его, но присутствие Матери всегда казалось благотворным. Он худел и совершенно потерял аппетит. Его мучила бессонница, ухудшалось зрение. Он выглядел растерянным, взъерошенным и жалким.

Однажды пасмурным вечером он брел вдоль Asahi Road. В состоянии духовного рассеяния и глубокой тоски он не разбирал дороги и шел все прямо. Не заметив, что он уже на японской концессии, профессор продолжат идти, повесив голову и глядя в землю. Вдруг он пришел в себя: какой-то странный шум проносился над его головою. Он посмотрел вверх. Огромная туча черных птиц — воронов — пролетела над ним и опускалась на ближайшее многоэтажное здание. Оно мигом покрылось как бы живым черным покрывалом. Движущиеся крылья птиц волновали воздух и разливали в нем странный, неприятный запах. Все вокруг трепетало в движении. Громкие злые крики хищных голосов сливались в хор и поглощали все остальные звуки. Иные птицы бились между собой, злобно клюя друг друга. Вниз падали черные перья. Крылья хлопали по воздуху. Это было страшное темное зрелище какой-то примитивной злобы.

Вороны эти были одним из таинственных явлений Тянцзина. Каждый день на заре они пролетали над городом в неизвестном никому направлении. Утром они летели молча, десятками тысяч, образуя совершенно черные тучи. Они возвращались после полудня к вечеру, опять пролетая над городом. И солдат на посту, увидя тучу, бывало, скажет: «Пять часов». И это всегда было точно.

Где они жили? Никто не знал. Наверное, где-то не очень далеко, в развалинах храмов, в пещерах древних холмов. Почему они собрались к Тянцзину? Почему их было так много? Куда они летали ежедневно: Об этом никто не говорил. Птиц слеталось так много, потому что теперь были для них обильные годы, годы войны. Они летали кормиться на поля недавних сражений.

Иногда вечером, на возвратном пути, вороны делали в городе остановку для отдыха. Они тучей опускались на два-три смежные здания, покрывая их совершенно. Через несколько минут они улетали.

Профессор не слыхал о них раньше. И видел он их в первый раз. Он был поражен, совершенно потрясен зрелищем. Иные птицы, запоздав, опускались низко, задевая его своими жесткими крыльями. Иные как будто пронзали его злым темным глазом: он мешал, он стоял на пути. Вороны кричали, виясь около него.

Когда они поднялись и черным облаком умчались ввысь и вдаль, профессор все еще стоял на месте, в изумлении глядя на большой дом, японский муниципальный сонет.

— Ваш пасс? — крикнул ему по-английски хриплый тяжелый голос.

Японский патруль делал обход. Иностранцы должны были иметь пасс, то есть разрешение на право ходить по этим улицам. У профессора, конечно, его не было. Он не слышал и вопроса. Он стоял неподвижно, углубленный в свои размышления.

— Ваш пасс? — крикнул японский офицер еще грубее и громче, и его желтая рука дернула профессора за пальто.

Профессор медленно повернул голову. Печальным взглядом осмотрел он офицера, двух солдат, с винтовками стоявших за ним, и спросил мягко:

— Братья, что вам нужно от меня?

— Кто вы? Какой национальности? — начал допрашивать офицер.

— Я — из страны Утопия, — сказал профессор после недолгого молчания. — Я только что оттуда.

— Имя страны? — настаивал офицер.

— Утопия ей имя, — сказал профессор так же спокойно и тихо.

Очевидно, японский офицер не слыхал об Утопии. На момент он заколебался, потом спросил:

— Где эта страна? Какая она?

— Это одинокий и маленький остров, — сказал профессор. — Мы — самая малочисленная нация в мире. Наше население все убывает.

— Чем замечательна страна? — спрашивал японец. — Что производится там? Какой товар? Мануфактура? Оружие? С кем торговля?

— Друг, — сказал профессор мягко, — у нас нет фабрик, мы не покупаем оружия. Мы ни с кем не торгуем. Мы бедны и не ищем богатства.

— Но что вы там делаете дома?

— Там мы все — философы или поэты, — сказал профессор, и его голос дрогнул.

Легкое движение прошло по лицу японского офицера. Оно началось где-то около глаз и прошло через все лицо, как будто он с усилием проглотил что-то горькое. В глазах его на мгновение сверкнула и затуманилась тоска. Он еще раз взглянул на профессора, но не спросил больше ничего. Дав знак своим солдатам, он зашагал с ними мимо и дальше по улице.

Профессор оглянулся вокруг: больше не было с ним ни воронов, ни солдат. Он был один. Вздрогнув от какой-то своей мысли, он побрел домой.

На звонок Лида открыла ему дверь. Случайно бросив взгляд через его плечо, она вдруг всплеснула руками и вскрикнула:

— Боже, какой свет! Какая красота! Профессор обернулся, но не увидел нигде света.

— Лида, о чем вы говорите? — спросил он почти испуганно. — Где вы видите свет?

— Там — смотрите! Какой закат! Какое сияние!

— Где?

— Да вон там! Видите эту пламенеющую полосу неба, и от нее лучи!

Профессор смотрел, куда она показывала, но не видел там ни сияния, ни света. То, что он видел, были темное низкое небо и свинцово-фиолетовая туча, тяжело опускающаяся на горизонт.

— Как пламенеет! — шептала Лида.

Профессор понял. Уж если он не видел света и сияния там, где другие его видели, это был его конец. Важен не факт — был ли действительно там свет. Важно то, что он пытался увидеть его глазами Лиды, глазами молодости и идеализма, — и не мог. Но он не был из тех, кто разбивает чужие иллюзии. Он ответил Лиде:

— Да, это было прекрасно.

В своей комнате он отдался своим новым мыслям. Он покинул Утопию, а кто покидает ее, тот покидает ее навсегда. Там оставалась теперь только Лида.

Анна Петровна подошла к нему и осторожно сняла с него пальто и шляпу — он забыл о них. Он сказал ей:

— Глядя на воронов, я понял впервые, какое счастье, что я не был вороном, Аня, я не клевал ничьих трупов. Я не летал на поля сражений, чтобы питаться от них. Аня, мой ангел, какое счастье не быть палачом!

Взволнованная, она пыталась расспросить его. Из всего, что она узнала, ее особенно поразило, что он был на японской концессии. Это значило, что его уже нельзя было отпускать из дома одного.

В ту же ночь он долго сидел и писал.

"МОЕ ЗАВЕЩАНИЕ

После долгих лет жизни я приближаюсь к моему концу. Путь оказался несложным. Пройдя через все виды человеческих отношений, видев так много людей, так много стран, прочитав так много книг, исследовав, обдумав, изучив так много фактов и явлений, быв сыном, отцом, мужем, учеником, учителем, ученым, судьей, узником, путешественником, писателем — имев все это и все потеряв или оставив на работе, я нахожу себя сейчас в первичном состоянии человека (как начал Адам): я и моя жена.

Тебе, Аня, половине моей сегодняшней вселенной, я обращаю это завещание. Смотрю вокруг и не вижу около себя больше никого. Все исчезло, как дым, растаяло, как тень, и только ты, мой кроткий спутник, осталась до конца со мной. Я увидел тебя впервые в твоем отчем доме, в покое и в роскоши. Посреди цветов твоего сада ты мечтала о счастье. Я взял твою руку и обещал тебе счастье. Из твоего мира цветов и музыки, из мира красоты и радости я вел тебя годы через бедность, горе, отчаяние, заботы, болезни, печали — прямо сюда, в пансион № 11. Со мной ты узнала все: слезы, печаль, страх, унижение, лишения, голод и холод — все, Аня, кроме обещанного тебе счастья. Но ты никогда не упрекнула меня ни словом, ни взглядом. С того дня, когда ты протянула мне твою маленькую дрожавшую руку, до сего дня ты была неизменной и той же, полной любви и преданности. С тобой я смог перенести все: человеческую низость, ложь, жестокость, преследования. Где бы я ни был, что б ни случилось со мной, — я знал, что дома ты ждешь меня и встретишь твоей милой и юной улыбкой. Ты держала баланс мира для меня, Аня! Ты одна — против всего зла целого мира — держала его на твоих хрупких плечах. Благодаря тебе одной я не потерял моей веры и любви к человечеству. Пока ты живешь, человечеству можно верить и его можно любить. Я же ничего тебе не дал взамен. И теперь, стоя у поворота моей дороги, куда я пойду один, оставляя тебя, я ищу и вижу, что у меня нет ничего, чтоб завещать тебе.

Сегодня я размышлял, стараясь постигнуть скрытый смысл моего существования. Зачем было нужно, чтоб я жил? Что природа образовывала во мне и чего она ожидала от меня? Неужто я был просто случайной комбинацией атомов, клеточек, тканей, идей, иллюзий, надежд? Неужели этому не было цели и мне не было задания? Был ли я просто механическим продуктом небрежной расточительности слепой природы? Почему же тогда я не жил механически? Зачем я страдал, образовывал себя, переносил испытания? Зачем это было?

Я размышлял — и я нашел. Аня! Я знаю, для чего я жил! Человеческая одухотворенность есть отражение в нем Абсолюта, есть человеческая добродетель. Она — прекрасна, постоянна и неизменна, как Абсолют. Людские пороки меняются, дробятся, зависят от времени, положения и места. Но добродетель одна: любовь к жизни, к человеку и к духовной свободе. Тот был и жил человеком, кто получил ее и пронес через жизнь. Аня, я совершил это! Я чувствую эту любовь и сейчас, она горит во мне и сжигает мое сердце. Войны, преследования, тюрьмы — они бессильны. Они убивают человека, но бессильны разрушить его добродетель. Ничто не может убить ее во мне. И сегодня я верю во все, во что верил прежде. Я выдержал испытание жизнью. Я оказался сильнее, чем все зло мира. Но кто помог мне? Ты, Аня! Это и есть чудо, доступное только любви.

Тебе не надо задавать о себе вопросов и искать оправданий, как я искал их для себя сегодня. Ты не сбивалась с дороги. Ты жила как бы не отделенной от Абсолюта. Ты его самая чистая часть. Ты выше понимания человеческим разумом, и для мира тайна, откуда ты берешь силы, как ты стоишь против зла, почему тебя невозможно разрушить. Может ли мир существовать без тебя, Аня? Что с ним станется, если ты из него уйдешь? Твоя кажущаяся слабость скрывает величайшую силу вселенной — ее любовь. И в нашем долголетнем союзе ты была сила, а я был слабость. Ты победила за нас двоих!

Прими, Аня, эти слова, как приняла когда-то мой первый сонет. Мы окончим нашу совместную жизнь, как начали ее: моей песнею любви к тебе".

Он сложил свое завещание и поместил его между страницами книги, которую по рассеянности и сдал в библиотеку на следующий день.

После этого вечера здоровье профессора быстро пошло к упадку. Не получая больше писем уже ниоткуда, он решил привести в исполнение свой последний план: говорить на площадях и улицах, обращаясь к прохожим.

И вот профессор начал скитаться по городу, останавливая встречных горячим призывом установить всеобщий мир и жить в братской любви между собой. Иные из пешеходов замедляли шаг на мгновение, глядя на профессора и думая: «Какая жалость! Дойти до этого, и кому же? — человеку большого образования и замечательного ума!» Они вздыхали и ускоряли шаг, торопясь; каждый шел своим тернистым путем. Кое-кто из европейцев, не знавших профессора прежде, принимали его за агитатора и опасливо сторонились. Иные принимали его за попрошайку, за красноречивого нищего; другие — за пьяного, такие останавливались и читали ему нотацию на тему о том, как стыдно человеку в таком возрасте пить. Но его благородная речь, прекрасные манеры, человеческое достоинство чаще всего заставляли принимать его за того, кем он был в самом деле: ему вежливо уступали дорогу и поспешно уходили прочь. Для китайцев, не понимавших его слов, он сделался предметом насмешек и издевательств.

…В это утро профессор необычайно торопился. Готовый уйти, он строго обратился к жене:

— Не следуй за мной сегодня. Я приказываю тебе остаться дома. Ты мешаешь моей работе. Ты отнимаешь у меня последнюю надежду…

Но она крадучись вышла и следовала за ним.

На Taku Road, длинной и узкой, идущей многие мили через поля и города, движение всегда было сумбурно, даже и ранним утром. Профессор пытался остановить возчиков-кули на самой дороге, указывая им на ненужность и бесплодность всех этих перевозок амуниции и оружия, всех этих мешков, этих ящиков, всего, что предназначено для порабощения одного человека другим. Он пытался им объяснить, что разрешение мировой проблемы не в этом. Он мешал движению. Его толкали и отгоняли все эти люди, спешившие заработать свой горький насущный хлеб какими угодно средствами. Он продвигался вперед, оставляя за собой след — крики и замешательство в движении. Анна Петровна бежала за ним, проскальзывая между телег и под кнутами, стараясь не потерять его из вида и в то же время не быть узнанной им.

Профессор шел прямо, направляясь к границе бывшей германской концессии, где японские солдаты и японская полиция стояли всюду на постах. Колючую проволоку на концессиях давно сняли, и граница обозначалась только широкой белой линией, начерченной краской на асфальте мостовой. Только переступить эту белую полоску — и человек был уже в японских владениях, подвластный японским законам и распоряжениям. За белой линией, прямо перед идущим к ней профессором, стоял на возвышенной круглой платформе японский полицейский на посту. К нему, очевидно, и направлялся профессор.

С ужасом в сердце Анна Петровна сразу поняла положение: нельзя допустить, чтобы профессор переступил через белую линию. Она мигом сообразила и план действий: она забежит вперед и потом обернется; профессор увидит ее из-за спины полицейского. Как обычно, он рассердится и побежит от нее в обратную сторону, то есть на британскую концессию — там он будет опять в безопасности. Но сейчас он шел далеко впереди, и ей обгонять его было трудно. Когда она наконец добежала до места, то услышала, что профессор уже говорит. Он обращался к полицейскому по-французски:

— Брат мой! Что ты здесь делаешь? Почему я вижу тебя вооруженным? Против кого…

Тут он внезапно увидел Анну Петровну, появившуюся вдруг за полицейским.

— Ты! — закричал он в страшном гневе и, круто повернувшись, побежал от нее прямо, не глядя по сторонам. В эту минуту огромный грузовик, давая сигнальные гудки, выезжал из-за угла в улицу. Казалось, профессор бежал его встретить. Он упал и был убит мгновенно.

Задыхаясь, с лицом серым, как пепел, Анна Петровна кинулась к телу. Она бросилась на землю рядом с трупом и говорила ему прерывающимся шепотом:

— Вставай, дорогой! Вставай скорее! Пойдем отсюда! — Она старалась поднять его. Согнувшись перед ним, на коленях, она пыталась поднять его и унести. Они были уже окружены кричащей толпой, раздавались пронзительные полицейские свистки. Но она ничего не замечала. Во всем мире, как всегда, их было только двое.

— Ты пугаешь меня, — шептала она. — Встань. Мне трудно переносить это.

Но он был мертв. Он отошел к своему Абсолюту. Этот мозг, охватывавший мир и все в мире, вытекал из разбитого черепа на грязную мостовую.

На похороны не было денег. Пришлось завернуть микроскоп по имени Анатоль в салфетку и унести его для продажи в иезуитский колледж. В одной руке Мать бережно несла Анатоля, другой, еще бережней, держала руку Анны Петровны и вела ее за собой, послушную, как дитя.

Нужен ли был микроскоп Анатоль колледжу или нет — неизвестно, но они были приняты немедленно, и старый иезуит, тоже ученый геолог, принял их чрезвычайно любезно. Он знал о трудах профессора, читал его книги. Они даже встречались в Тянцзине. Он выразил сочувствие Анне Петровне, бережно взял Анатоля, и тут же был выдан чек на всю сумму.

День похорон был радостен и тепел. Ничто не связывало его с идеей смерти. Гроб профессора несли на кладбище русские, но все какие-то посторонние, чужие люди. Анна Петровна не знала из них никого, и они ее тоже не знали и за вдову принимали мадам Климову, одетую в черное, в шляпе с вуалью и плакавшую громко. Русское кладбище было на бывшей русской концессии, а там царили теперь японцы. Те из провожавших, кто не имел паспорта, опасались переступить границу британской концессии.

Гроб профессора опустили на землю у белой границы, и беспаспортные тут с ним попрощались. Люди же с паспортом потом опять подняли гроб и пошли с ним дальше, на кладбище.

Речи на могиле профессора не были ничем замечательны. Да и кто сказал бы их хорошо? Главный оратор концессии лежал в гробу.