Тебриз взяли легко, одним конным отрядом полковника Эристова, без осады и большой крови, ворвавшись в него на плечах отступающего противника. После падения Эривани было ясно, что войне скоро конец. Сарбазы Аббас-Мирзы дрались неохотно, целыми толпами сдаваясь в плен. И надо же было случиться, что выстрел с минарета мечети Али-шах, превращенной в городскую цитадель, — последний выстрел, раздавшийся в сем древнем городе уже после его взятия, был направлен именно в него, ротмистра Браузе. Пуля попала Леониду Викентьевичу в плечо и едва не сбила с лошади. Несколько охотников бросились в башню и скоро вернулись с мальчишкой лет двенадцати. Его большие черные глаза пылали не страхом, но ненавистью.

— Ишь, как смотрит, чисто зверек, — произнес кто-то.

— А он зверек и есть, — заметил один из охотников. — Кусался, когда его брали.

— Ты зачем стрелял? — наклонился к нему с лошади Эристов.

Мальчишка зыркнул на него глазами и промолчал.

— Зачем стрелял, я тебя спрашиваю?

— Чтубэ убит, — зло оскалился тот.

— Ясно, — выпрямился полковник. — Зотов, — поискал глазами вахмистра Эристов. — Выпороть и отпустить!

В лазарет Браузе приехал сам и верхом. А вот когда спешивался, то едва устоял на ногах.

— Совершенно ни к чему было так бравировать, ротмистр, — заметил ему врач в майорских погонах. — Вы и так потеряли много крови, проще было бы доехать на повозке. Удивительно легкомысленное отношение к собственной жизни.

Доктор был почти прав. Отношение к жизни с того самого момента, когда Леонид Викентьевич ясно увидел, что Елизавета Петровна не испытывает к нему чувств более, чем дружеских, и влюблена в этого томного исполнителя романсов, стало каким-то безразличным. Хуже всего было то, что Дивов не любил ее. Браузе казалось, что он ясно читал это по его глазам, в которых, кроме желания обладать ею и тем самым скрасить серость гарнизонной жизни в Архангельске, не было ничего более. Сам же барон Браузе только за один нежный взгляд Лизы, обращенный на него с чувством, лишь обещающим пусть призрачную, но все же надежду на счастие быть вместе с нею, отдал бы все, что она ни попросила от него. Но, увы. Ореол борца и жертвы за свои убеждения, музицирование и сладкий голосок разжалованного мичмана вскружили ей голову. Браузе не единожды пытался завести с Елизаветой Петровной разговор относительно ее заблуждений, стараясь раскрыть ей глаза на недостойный предмет ее воздыханий, но всякий раз встречал в ответ холодность и непонимание. Вернее, откровенное нежелание понимать и слышать его. А однажды она сказала ему так, словно окатила ушатом холодной воды:

— Вы просто ревнуете, Леонид Викентьевич. Впредь я запрещаю вам говорить что-либо противное про Федора Васильевича. Иначе я буду вынуждена отказать вам от дома.

Как он радовался, когда Дивов был переведен на Кавказ! Ведь это Божий промысел посредством великого князя Михаила Павловича удалил ненавистного ему человека от Елизаветы Петровны. Удалил для него! Однако сим радужным надеждам сбыться было не суждено. Лиза в разговорах с Браузе была задумчива, но не над его словами, а над чем-то внутри себя, к чему она, казалось, постоянно прислушивалась.

Наконец, он решил объясниться с ней. В канун этого дня, ночью, он совершенно не спал, приготовил целую речь, на его взгляд, пылкую и энергетическую, которой, увы, ему так и не удалось произнести. На следующий день, как только он завел разговор о своих чувствах, Лизе стало плохо, и ему пришлось уйти. Вечером горничная Наташка принесла ему записку от Елизаветы Петровны, в которой говорилось, что она просит не беспокоить ее более посещениями и знаками внимания. Причина такого решения не объяснялась.

А потом случилось беда. Скоропостижно от удара, как поведал о том гарнизонный лекарь Иван Францович Гринберг, скончался генерал Тормасов, а Лиза слегла в нервной горячке. Браузе не находил себе места все эти тяжелые сумрачные дни, по два раза на дню посылал ординарца осведомиться о ее здоровье. Когда же он получил долгожданный ответ, что «барышне лучше», Лиза с тетушкой в одночасье уехала из Архангельска на Симеонову мызу, маленькую усадебку, купленную еще покойным генералом в тридцати верстах от города. Жили они там замкнуто и уединенно. Несколько раз Браузе приезжал с визитом, но ответ был один: «Барышня в трауре и никого не принимают».

Однако желание объясниться с Елизаветой жгло Леонида Викентьевича и день и ночь. Решение, которое он принял, после официальных попыток увидеться с Лизой, являлось, конечно, не лучшим и отчасти было сродни воровству, но что еще оставалось делать бедному поручику, мучающемуся желанием поговорить с Елизаветой Петровной тет-а-тет?

Выбрав воскресный день, Браузе верхом отправился на мызу. Привязав коня в небольшом леске недалеко от усадьбы, он пробрался в небольшой сад, окружавший дом, и стал ждать. Битых два часа он не сводил взора с крыльца и, когда Лиза, наконец, вышла, едва ступив на тропинку, ведущую к саду, бросился к ней. Сейчас, сейчас он скажет ей все: о своих бессонных ночах, о счастии, которым она может ею одарить и за которое он готов отдать все, что у него есть, о том, что она, несомненно, является той самой его половинкой, найти которую удается только единицам из всех людей, живущих на сей земле.

— Вы? — выдохнула она, когда поручик вдруг вырос перед ней.

— Я, — ответил Браузе и добавил плохо слушающимся языком. — Прошу вас, выслушайте меня.

— Как вы здесь, почему? — не нашлась более ничего сказать Елизавета Петровна, и ее лицо залил румянец. — Прошу вас, сейчас же уходите.

— Но…

— Я не желаю ничего слышать, — произнесла Лиза с решительными нотками, каких еще никогда не доводилось слышать от нее Леониду Викентьевичу. — Оставьте меня.

В ее глазах, помимо обычного застывшего удивления, поручик ясно увидел острые искорки недоброжелательства.

«За что?» — хотел было вскричать Браузе и, не в силах более выдерживать взгляд Лизы, опустил глаза… В это мгновение его взгляд упал на ее руки, покоящиеся на небольшом округлом животе.

— Вы… — он поднял на нее взор, — вы?!

— Уходите! Немедленно! — с трудом выдержала она его потрясенный взгляд. — И никогда более не приходите сюда.

Браузе круто повернулся и, почти ничего не видя перед собой, спотыкаясь и чертыхаясь, побрел через поле к леску, где оставил своего коня.

Ночью он опять спал плохо. В голове постоянно возникали картины, в которых действующими лицами являлись ненавистный Дивов и Лизавета. Мерзкий соблазнитель, обнимал ее самым неприличным образом, с похотливой дрожью запускал руки под юбки Лизы, а та, запрокинув голову и закрыв в неге глаза, страстно и блаженно вздыхала. А потом тот срывал с нее последние одежды, и затем… Затем она позволяла ему все, позволяла с удовольствием, и от этой мысли Браузе начинал скрежетать зубами.

Наутро Леонид Викентьевич написал прощение о переводе в действующую армию. А поскольку война с Персией была в самом разгаре, его рапорт без долгих проволочек был удовлетворен, и вскоре он был назначен на должность ротного командира в отряд полковника Эристова.

Отряд входил в кавалерийский полк генерал-майора Красовского, действующего в составе Отдельного Кавказского корпуса генерала Паскевича; состоял почти сплошь из добровольцев и дрался грамотно и зло. После дела у села Ошакан, когда полк Красовского разбил в десять раз превосходившего его по численности противника, Браузе был пожалован чин ротмистра. И вот, когда ни в сражении под Ошаканом, ни при взятии Эривани не было получено даже царапины, — шальное ранение от выстрела мальчишки в Тебризе. Обидно…

— Что задумались, ротмистр? — заглянул в глаза Браузе военный врач. — Надо извлечь пулю, так что идемте в операционную. Сами сможете?

Оказалось, пуля застряла в кости, и извлекать ее пришлось примерно так же, как тащат зубные лекари из челюсти больной зуб. Рана майору не понравилась, и он уложил ротмистра на койку в переоборудованной под госпитальную палату трапезной разрушенного монастыря.

— Две недели — это самое малое, — заявил врач, провожая в палату Леонида Викентьевича. — И через день ко мне на перевязку.

И потянулись нескончаемые осенние дни, так мало похожие на осень в Архангельске, быстротечную и холодную. Казалось, что здесь продолжается лето со всеми его яркими красками, так что осень напоминала о себе лишь нечастыми дождями, колючими и косыми, как и положено в конце месяца октября.

Как-то, устав лежать и прислушиваться к ноющей боли в плече, Леонид Викентьевич поднялся и пошел к выходу из палаты. По дороге он едва не столкнулся с врачом-майором, спешащим куда-то вместе с двумя помощниками.

— Зачем вы встали? — недовольно проворчал майор, проходя мимо. — Вам надобно лежать и не тревожить рану.

— Я… мне… — хотел было что-то ответить Браузе, но майор со свитой уже миновали его. Они явно торопились.

— Когда, вы говорите, он пришел в себя? — услышал ротмистр вопрос майора, обращенный к одному из помощников.

— Четверть часа назад, — ответил тот.

— Невероятно, — констатировал майор. — Этот Дивов просто какой-то дивный феномен. Везунчик.

«Дивов? — молнией пронеслось в мозгу Леонида Викентьевича. — Уж не тот ли самый?»

— Господин майор!

— Ну что вам? — обернулся на ходу врач.

— Погодите минутку, — придерживая руку, Браузе догнал майора и его помощников. — Я знавал одного Дивова. Мы вместе с ним служили в Архангельском гарнизоне.

— Как было его имя? — торопливо буркнул майор.

— Федор Васильевич, — быстро ответил Браузе. — Дворянин, из разжалованных офицеров за участие в деле 14 декабря…

— Он самый, — сказал майор, поворачиваясь к ротмистру спиной. — А теперь извините, мне некогда.

— А что с ним?

— Два сабельных ранения. Оба были бы смертельными для любого из нас, — уже на ходу ответил майор. — Почти полтора месяца комы. Выжил. Невероятно… А вы немедленно ложитесь…

«Он самый…» Браузе остановился и простоял так минуты две. Жив. Как там сказал майор? «Два сабельных удара, каждый из которых был бы смертелен для любого»? Да, для любого, но не для Дивова. Считан, вернулся с того света. Действительно, везунчик. А вот он, Браузе, наоборот…

«Почему? Зачем мерзавцам в этой жизни везет чаще, нежели людям более достойным? Отчего планида так часто благоволит пакостным и бесчестным и обходит своими наградами имеющих стыд и совесть? А может, подкорректировать сию несправедливость? Так, самую малость?» — такие примерно мысли имел ротмистр Браузе, когда вошел ночью в бывшую настоятельскую келию, которой был придан вид больничной палаты и в коей лежал в бинтах рядовой первой роты Лейб-гвардии сводного полка Федор Васильевич Дивов. Тускло горел веревочный фитиль в плошке с деревянным маслом, почти под потолком чернело куском ночного неба слюдяное оконце, с трудом пропускающее свет, верно, даже в полуденный час. На постели, прикрытое одеялом, темнея вырезами для глаз, носа и рта, лежало белое изваяние.

Леонид Викентьевич на цыпочках приблизился к постели. Дивов, кажется, спал. Одна рука его была под одеялом, другая, открытая до локтя, лежала сверху, и к указательному пальцу ее была привязана нить, ведущая к колокольцу у двери. Достаточно было даже согнуть палец, чтобы колоколец зазвенел и тем самым вызвал в келью дежурного санитара.

Осторожно, чтобы, не дай Бог, не звякнул колоколец, Браузе стянул нитяную петлю с пальца раненого и положил ее на одеяло. И тут в келье что-то изменилось. Вначале, ротмистр не понял, в чем дело. И только через несколько мгновений догадался: Дивов открыл глаза и теперь пристально смотрел на него.

— Проснулся, значит, — произнес Браузе севшим голосом и отвел от Дивова взгляд. — Тебе же хуже.

Федор молчал и не сводил с ротмистра взгляда.

— Ну, что смотришь? — едва сдерживая клокотавшую в нем ненависть, спросил Браузе. — Не можешь говорить?

— Могу, — тихо, но внятно произнес Дивов.

— Тогда скажи что-нибудь. Перед смертью.

— Мне с тобой говорить не о чем, — спокойно произнес Федор и добавил: — Совершенно нет желания.

— Желания, значит, нет? — скрежетнул зубами ротмистр, и распиравшая его изнутри ярость, наконец, вышла наружу. — А вот у меня есть такое желание, — почти вскричал он. — О, какое у меня есть желание сказать тебе все, что я о тебе думаю! Ты… ты…

Если бы тот умолял о пощаде! Если хотя бы испугался — ведь наверняка догадывался, зачем он, Браузе, пришел к нему! И тогда, прочитав в его глазах испуг, можно было бы считать себя отомщенным и уйти, не беря греха на душу. Так ведь нет! Он спокоен, и видно, что это спокойствие не напускное, оно идет изнутри. Дивов считает себя правым, а на ночного посетителя и на причины, побудившие к столь странному визиту, ему наплевать, и это ясно читается в его глазах. Каков подлец! Впрочем, поэтому и не грех лишить жизни такого мерзавца. Вовсе не грех, а так, небольшой проступок, который вполне можно оправдать, по крайней мере, перед своей совестью. И то, что Дивов сейчас не имеет возможности сопротивляться, есть не что иное, как промысел Божий. Именно Небо лишило его таковой возможности, а сие значит, что оно благоволит задуманному.

Браузе наклонился и выдернул подушку из-под головы раненого. Когда ротмистр, схватив ее обеими руками и уже не чувствуя боли в плече, поднес подушку к лицу Дивова, намереваясь опустить ее на ненавистное лицо, он снова встретился со взглядом Федора. Взор его был полон спокойного презрения…