Хорошо все же вернуться домой. Еще на подъездах к городу ощутил Федор щемящее волнение, радуясь узнаванию родных мест, что предстали его взору. Что-то похожее на ликование охватило его, когда он увидел заснеженный силуэт крепости, изящную иглу башни Сююмбике, устремленную в бледную синь зимнего неба. А потом замелькали знакомые дома, усадьбы, сверкнули в зимнем солнце золотые кресты монастырей и полумесяцы мечетей. Он любил этот уютный город с его сутолокой и разноязычием, как может любить только тот человек, чьи предки вот уже несколько веков рождались на этой земле, прорастали в нее корнями и находили вечный покой на погостах казанских церквей.

Возок замедлил ход на подъеме Грузинской улицы и остановился у небольшой усадебки, коя состояла из дома с семью окнами по фасаду и маленького флигелька, притаившегося в глубине двора. Занесенная снегом, расцвеченная всполохами остро вспыхивающих на солнце снежинок, она казалась декорацией к сентиментальной святочной истории. Федор несколько минут оставался недвижим, тщетно пытаясь унять биение сердца и чувствуя, как глубокая печаль охватывает его. Сейчас он поднимется по знакомым ступеням крыльца, но кто откроет ему дверь и откроет ли кто-нибудь? Когда он находился в лазарете, его нашло письмо старшего брата Георгия, сообщавшего с присущей ему суховатой манерой о смерти матушки. И за каждым словом этого сдержанного послания чудился Федору скрытый упрек, что де именно он своим неосторожным и безрассудным поведением ускорил кончину горячо любившей его родительницы.

Радость от возвращения в родные пенаты заметно потускнела, и Федор все никак не мог заставить себя откинуть меховую полость и выйти из возка. Будущая жизнь вдруг предстала перед ним во всей сложности и неопределенности его положения. Ему всего лишь двадцать три, а за плечами бунт против императора, казематы Петропавловской крепости, ранение, мучительное пребывание в госпиталях, отчаянное желание жить в вперемешку с не менее отчаянным иногда желанием прекратить свое земное существование. Затем неожиданное для всех и, в первую очередь для самого Федора, присвоение ему за «кровь, пролитую во благо Отечества» чина прапорщика, а сие было расценено его полковыми товарищами, как явное доказательство монаршей снисходительности, и, наконец, месячный отпуск, представленный для «улаживания семейных обстоятельств», но только с ограничением его пребывания пределами Казани и Казанской губернии.

Федор глубоко вздохнул и выбрался из возка. Ни к чему оттягивать счастливый и тягостный момент встречи с родным домом. Он поднялся на крыльцо, повернул медное кольцо на дверях, и где-то в глубине дома слабо брякнул колокольчик. Через некоторое время дверь заскрипела, и в проеме показалось морщинистое строгое лицо, увенчанное седыми бакенбардами.

— Чего изволите, ваше благородие? — подслеповато щурясь на шинель посетителя, спросил старик.

— Здравствуй, Тимофеич, — хрипловатым от волнения голосом произнес Федор.

— Батюшки святы, никак Федор Васильевич пожаловали! — после некоторой паузы радостно изумился старый слуга, широко распахивая дверь. — Не ждали мы вас так скоро-то.

Федор шагнул в прихожую, остановился, вдохнул знакомый с детства запах дома, и в душе вновь всколыхнулась радость.

— Кто же меня может здесь ждать? — поинтересовался он, передавая шинель Тимофеичу.

— Да как же, ваше благородие, почитай все собрались: сестрицы ваши, братья, только вас да Георгия Васильевича ожидали, — отозвался тот.

— Неужели? — удивился Федор. — И в чем же причина такого съезда?

— А как же. Полгода, как матушка ваша, упокой Господи ее душу, преставилась, стало быть, завещание огласить наследникам пришла пора. А может, просто всем повидаться захотелось, вон даже вас выписали из эдакой дали.

— Да уж выписали, — усмехнулся Федор, вспомнив еще одно строгое письмо Георгия с почти что приказом написать прошение на отпуск. — Дома кто есть?

— Софья Васильевна с мужем у сестрицы вашей Катерины Васильевны остановилась, — начал перечислять Тимофеевич, — а Павел Васильевич да Борис Васильевич туточки. Только их сейчас нет, с визитами отправились родных-знакомых навестить.

— Хорошо, ступай, я далее сам, — уже через плечо сказал Федор, направляясь в залу.

— Может, с дороги откушать желаете? — обеспокоился слуга.

— Нет, пожалуй, братьев дождусь.

Зальца была маленькая, скорее не зал, а гостиная с тремя большими окнами, с неизменными зеркалами в простенках и фортепьяно, задвинутым в угол. Со стен на Федора взирали его предки, кто сурово, кто с любопытством, кто с легкой усмешкой. «Что, мол, любезный потомок, оконфузил наш род, в глаза взглянуть стыдно?» Только с портрета матушки смотрели любящие, всепрощающие глаза: «Крепись сыночек, молю за тебя перед престолом Господа нашего».

— Маменька… — тихо позвал Федор, и глухие рыдания неожиданно подкатили к горлу. Он прикоснулся к неровной поверхности портрета, будто хотел ощутить под пальцами нежность и тепло матушки. Она молчала, пряча в уголках губ любящую улыбку. Он давно не плакал. В последний раз это было, когда ему исполнилось десять и родительница привезла его в Морской кадетский корпус. В ту первую одинокую ночь в большой прохладной спальне среди незнакомых сверстников он так пронзительно остро ощутил свое одиночество и покинутость, что не смог удержаться от горьких слез. В эту же ночь принял он и боевое крещение, подравшись с несколькими мальчишками, которые начали его дразнить за «дамские сантименты».

Федор подошел к фортепьяно, поднял крышку, легко пробежался пальцами по клавишам. Боже, как давно он не играл! В последний раз, пожалуй, прикасался к инструменту два, нет, почти три года назад, тогда, в Архангельске, когда играл для Лизы. Образ ее потускнел за эти годы, превратился в прозрачное легчайшее ощущение, в коем присутствовал, надо признать, и некий укор совести. Обещал же прислать весточку, но сначала все откладывал, потом бои, ранение, сумасшедшинка в глазах Браузе, один лазарет за другим. Да и к чему? Пусть он для нее останется только воспоминанием, как и она для него. Дверь закрыта, ключи утеряны.

Из прихожей донесся шум, гул голосов, торопливые шаги. Федор оглянулся, сердце его мучительно сжалось. В проеме двустворчатых зальных дверей появились две мужские фигуры, на миг застыли, потом стремительно двинулись к нему. Братья! Он охватил их руками, прижался к чьему-то плечу, тяжело переводя дыхание и пытаясь сдержать вновь подкатившие к горлу рыдания.

— Ну, будет, будет, — растроганно произнес Павел. — Вот и свиделись, наконец. Добро пожаловать домой.

Федор поднял голову, вглядываясь в родные лица. Как будто все те же, а присмотришься и заметишь одну-другую новые черточки. У щеголеватого Бориса, может быть, единственного, кто сумел оправдать родительские ожидания и сделал блестящую карьеру, линия рта стала более резкой и жесткой, а у чуткого романтического Павла между бровей появились две вертикальные морщинки, говорящие о нелегких раздумьях. Да и он, наверное, изменился.

— А ты, брат, возмужал, заматерел, — будто прочитав его мысли, сказал Борис и чуть покровительственно, как и положено старшему брату, потрепал Федора по плечу: — Мы рады, что ты смог приехать. А то тут слухи разные о тебе по городу ходят, фантазмы какие-то.

— Обо мне? — удивился и насторожился Федор.

— О тебе. Молва прошла, что погиб ты геройской смертью. Мы уже устали соболезнования принимать и разубеждать знакомых, что ты жив и, — Борис чуть отступил, внимательно оглядел Федора с ног до головы, — вполне здоров.

— Поговаривают, что какой-то твой сослуживец проездом тут был, — добавил Павел. — Он-то и рассказал о сем прискорбном событии. Так что, брат, по народной примете жить тебе теперь долго, лет сто — не менее.

— Сто, может, и многовато будет, а вот девяносто девять в самый раз, — отшутился Федор, но внутри у него как заноза засела мысль о «сослуживце». Кто бы это мог быть? Он знал лишь одного человека, страстно желавшего именно его смерти и даже пытавшегося его убить. Барон Леонид Браузе. Но был ли это барон? И если да то что он делал в Казани?

Через три дня, когда приехал, наконец, Георгий, и все многочисленное семейство Дивовых собралось в маленькой родительской усадебке. Сестры Софья и Екатерина, дамы замужние, прибыли с супругами и детьми; братья Федора, не обремененные семьями, несколько свысока поглядывали на беготню и суету, производимую многочисленными и разнокалиберными по возрасту племянниками и племянницами. Особую радость и восхищение малышни вызывала пушистая елка, поставленная в зале, украшенная гирляндами мишуры, увешенная золочеными грецкими орехами, конфектами, завернутыми в разноцветные бумажки, и медовыми пряниками. Сей диковинный предмет появился в доме Дивовых по настоянию старшей сестрицы Софьи Васильевны, которая, выйдя замуж ни много ни мало за князя Владимира Андреевича Вяземского, действительного камергера Двора его императорского величества, проживала в Петербурге. Она не редко бывала при императорском дворе, где и подсмотрела новую моду, завезенную в Россию прусской принцессой Фредерикой Шарлоттой Вильгельминой, а ныне царствующей императрицей Александрой Федоровной, — украшать на Рождество лесную красавицу к восторгу детворы.

После обеда, прошедшего в веселой и непринужденной атмосфере, Федор собрался отправиться с визитами, дабы убедить окончательно родных и знакомых в полнейшем своем здравии, но терпкий запах хвои, чье-то натужное пыхтение и возня приманили его в зал. У елки возилась крохотная девчушка, еле видная из пены кружевного платьица. Она упорно и сосредоточенно тянула золоченый грецкий орех, но ниточка никак не хотела соскальзывать с колючей ветки. Елка нервно вздрагивала, явно протестуя против такого бесцеремонного обращения. Наконец ниточка не выдержала и порвалась, вожделенный орех оказался в руках у малышки, а сама она со всего маху приземлилась на попку. Воцарилось изумленное молчание, но Федору показалось, что это лишь затишье перед бурей и через мгновение раздастся громкий плач. Он быстро подошел к пострадавшей, присел рядом. «Как ее зовут?» — попытался вспомнить он.

— Какой у тебя чудный орех, — произнес он первое, что пришло в голову. — Я могу для тебя снять еще один. Хочешь?

Девчушка подняла на него синие, как теплое южное море, глаза. Федор почувствовал укол в сердце. Какой необычный глубокий цвет, темная синь. Как у… Лизы.

— Дай! — ответила малышка, протянув крошечную ручку в сторону елки.

Федор снял еще один орех, отдал малышке, а потом, сам не зная почему, взял ее на руки. И когда она обхватила ручонками его шею, сладкая боль с легкой горчинкой коснулась его души — если бы не злой рок, он мог бы, наверное, сейчас держать на руках свою дочурку с такими же светлыми волосенками и глазами, как у ее мамы, у Лизы…

— Мари! Ах ты, проказница! — воскликнула Софья Васильевна, поспешно ступая в зал. — Опять прячешься? Уже и дядю Федора успела в оборот взять!

— Не волнуйся, — успокоил Федор сестру. — Мы с ней урожай собирали. Никогда бы не подумал ранее, что на елке вместо шишек могут грецкие орехи расти.

— Есть многое на свете, друг Горацио… — усмехнулась сестра и протянула руки к дочери. — Иди к маме, золотко мое, а то, того и гляди, помнешь да испачкаешь дядюшку, вон он как расфрантился. Собрался куда?

— Съезжу с визитами. Пора старые знакомства возобновить.

— Варвару Васильевну не обойди вниманием, госпожу Мамаеву, — напомнила сестра. — Она о тебе спрашивала. У нее сегодня вечером маленькое музыкальное суаре, думаю, тебе будет интересно.