— Ее нигде нет, — барин.
— Как это нет? — побагровел в негодовании Есипов. — Через три четверти часа нам начинать. Найти немедля!
— Да уж везде искали, — выпучил на Есипова глаза камер-лакей и «первый талант» театральной труппы Пашка Гвоздь, коему был поручен надзор за труппой. — Нету…
— Найти! Иначе я с тебя три шкуры спущу, — зашипел на Пашку Павел Петрович, глядя на него в упор. — Ты меня знаешь.
— Кажись, сбежала она, — сказал кто-то из труппы густым басом.
— Что?! Кто это сказал? — выискивая глазами говорившего, вскричал Есипов.
— Я, — выступил вперед дворовый Семен, игравший в сумароковских «Гамлете» убийцу Полония, а в «Тресотиниусе» хвастливого офицера Брамарбаса.
— Ну, говори, — зловеще промолвил Павел Петрович, испепеляя взглядом Семена.
— Седни, часов эдак в пять утра, я видел, как она садилась в коляску с энтим корнетом.
— Каким корнетом?
— Что гостил у вас, барин, третьего дня.
— А что же ты, скотина, сразу не доложил мне о том? — в ярости сжал кулаки Есипов.
— Так это я только теперя догадавшись, что Феклушка с корнетом-то сбежала, — начал оправдываться Семен. — А поутру у меня и мыслей-то таких не было, что она, значится, в бега ударилась. Вы ведь, барин, завсегда своим гостям для их ублажения девок жалуете, что им приглянулись.
— Но не в пять же утра! — продолжал яриться Павел Петрович, уже понимая, что его труппа лишилась первой актрисы на все ведущие роли и объявленный гостям спектакль придется отменять. — Мог бы сообразить, дурья твоя башка…
Это была уже вторая за год потеря ведущей актрисы крепостной труппы домашнего театра помещика Павла Петровича Есипова, отставного прапорщика лейб-гвардии Измайловского полка. Этой весной невесть куда пропала Грушенька Нежданова, первый талант на роли любовниц. Публичный театр в Казани, на строительство которого Есиповым было получено высочайшее разрешение от императора Павла — царствие ему небесное! — еще только строился, и посмотреть на представления и, главное, игру Грушеньки, съезжались помещики со всей округи. На спектакли с участием Неждановой приезжали даже из Казани, и тогда Юматово, имение Павла Петровича, превращалось в театральную Мекку обширнейшей Казанской губернии.
Есипов режиссировал сам. Он ставил пьесы Сумарокова, Княжнина, Озерова, Вольтера, Коцебу, а его лакеи и дворовые Пашка Гвоздь, Семка Личина и Аграфена Нежданова так вживались в роли царя Эдипа, Гамлета, Полония, Дмитрия Самозванца и Марины Мнишек, что кичащиеся древностью своих родов князья Болховские и Всеволожские, Бестужевы, Львовы, Нармоцкие, Полянские, Толстые и де Бособры забывались в ажитации, неистово аплодировали чумазым и громко кричали «браво!».
Груня уже два года была первым талантом в труппе Есипова. Красивая, статная, с длинной русой косой, она привлекла внимание Павла Петровича, когда ей было пятнадцать лет и когда Есипов только-только вышел в отставку, поселившись в своем Юматове. Скоро он женился и воплотил в жизнь свою давнюю мечту — организовал домашний театр. Поначалу в его театре роли исполняли родственники и гости, а потом он стал привлекать к лицедейству и свою дворню. Груню, у которой актерство, видно, было в крови, он обучил лицедейскому ремеслу, выписав из Петербурга бывшего придворного актера Василия Бобровского. Скоро вся труппа Есипова состояла из крепостных, по большей части обученных грамоте и даже французскому языку. Дворовых девиц с их «Je vous remercie» и «Soyez le bienvenu» при соответствующем платье весьма трудно было отличить от барышень. Груня же и в простом сарафане выглядела настоящей гранд-дамой. И Павел Петрович воспылал к ней греховной страстью, коей, впрочем, пылал время от времени ко многим своим актрисам, не миновавшим близости с ним и вынужденным уступать не только уговорам, но и силе. Впрочем, со временем, а тем паче с кончиной супруги Есипова, сие обстоятельство стало обыденным и вошло в норму, ведь мало кому из девической челяди желалось быть проданными, подаренными кому-либо или обменянными на подержанную рессорную бричку. С Груней же у Павла Петровича зашло весьма далеко. Он и дня не мог прожить без нее, страшно ревновал, а актерский дар Груни только многократно усиливал его страсть к ней.
А потом Груня пропала. Исчезла, как в воду канула. Поговаривали, что, не выдержав столь частых принуждений барина к плотским утехам, она ударилась в бега. И будто бы ее видели то ли в Чебоксарах, то ли в Цивильске, а то и в самой Казани. Сказывали также, что в озере близ Юматова объявилась русалка. Выходит она, дескать, из озера только лунными ночами, распускает свою длинную русую косу и расчесывает власы золотым гребнем. И будто бы русалка та — точь-в-точь вылитая Грушенька, только, мол, хвост рыбий. А что? В омут головой от нелюбимого — не такая уж редкость на Руси.
Долго после пропажи Грушеньки ходил Есипов смурый, как туча осенняя. Даже голос сделался каким-то бесцветным и глухим, будто говорил сквозь подушку. Девки сказывали друг другу, что, призвав их к себе на любовное ложе, барин, забывшись, обзывал их Грушеньками, а после, дескать, запирался в кабинете и долго курил вонючую трубку. Впрочем, сие вовсе не удивительно, ибо пропажа любовницы, к коей привязался сильно, всегда для мужчины потеря преогромная, да еще и сильнейший удар по самолюбию. Как, дескать, меня такого, самого что ни на есть, и вдруг оставили-бросили?! Это, милостивые государи и милые барышни, в жизни великое несчастье.
Долго, аж до середины лета, не выходила из головы Павла Петровича Груня, покуда не объявился среди его крепостных девок новый сценический талант — Феклуша Поклепова. Опять же статная, видная, с весьма примечательными женскими формами, Феклуша, сделавшись в труппе первой героиней, стала и первой любовницей Есипова. А как иначе? И уже без нее Павел Петрович не мог прожить и дня. И вот на тебе, тоже сбежала. Да еще в день спектакля, когда изволили прибыть из Казани его превосходительство губернатор Борис Александрович Мансуров со всей своей свитой и прочей губернской и городской властью. Было, было от чего яриться отставному прапорщику Есипову.
— Дак это… Настька может Пальмиру-то сыграть, — подал вдруг голос «первый талант» Пашка Гвоздь. — Чай, она все первейшие роли знает, а эту и подавно. Сам не единожды видел, как она самой себе Пальмиру в зеркало представляла.
— Да что ты мелешь… — отмахнулся было от него Есипов, впрочем, уже без злобы и ярости, и почти сразу спросил: — Это какая-такая Настька?
— Настька-сирота, кузнеца Аникеева дочка, мир праху его, — с готовностью ответствовал Пашка, чувствуя, что гроза миновала и розгами на конюшне, по крайней мере сегодня, он бит не будет. — Не сумлевайся, барин. Девка она толковая, бойкая. Справится.
— Пигалица-то эта? — зыркнул на него Павел Петрович и задумался. Из этого состояния его вывел дворовый Семен. Помявшись, он глухо произнес, будто сидел на дне пустого колодца:
— Павел Васильевич правду вам говорит, барин. Я тоже слышал, как она всю ролю Пальмиры наизусть сказывала. Она давно хочет, чтобы вы ее в театре попробовали…
— Твоих еще советов мне недоставало, оглобля, — буркнул Есипов и оглядел своих артистов, стоявших вокруг своего барина-антрепренера. — Почему не все одеты? — гаркнул он, испепеляя всех взглядом. — А ты, Пашка, — перевел он взор на своего камер-лакея, одетого пророком Магометом, — приведи ко мне эту Настьку. И чтоб живо!