Озера остаются левее. Гурьяныч ведет нас лиственничным перелеском на северо-восток, к плоскому водоразделу, напоминающему спину лежащего зверя. За ним в необозримой дали рисуется хребет Усмун с зубчатыми гольцами. Где-то там, на одной из главных вершин, инженер Макарова ждет паутину.
За озерами начинается дикий край. Слева — безрадостные мари, они заворачивают на запад, уходят в голубые туманы. Летом на них комариное царство и глушь. Впереди же, по широким падям, по холмам и отрогам, лежит в синеве бархат весенней тайги. Она всегда загадочная, опасная…
Пашка забыл, что идет по земле, он весь устремился вперед, не смотрит под ноги. Широко открытыми глазами парнишка пожирает горы со снежными вершинами и черными провалами, появившиеся на далеком горизонте, а сам весь во власти детских несбыточных желаний. Да кто из нас в тринадцать лет не завидовал путешественникам, не мечтал об охоте на тигров, медведей? Кому не казалось, что за родным селом, за знакомым контуром горизонта лежит таинственная страна, где тебя ждут подвиги и великие открытия?! И Пашке сейчас представляется, что именно за марью, по которой мы идем, раскинулась эта загадочная страна, вся в холмах, в синеве лесов, теперь доступная, реальная…
Идем молча. Гурьяныч не спешит, бережет силы. Путь долго вьется по равнине. С болота сорвалась вспугнутая нашим появлением стая черных уток. Тотчас с лиственницы живой ракетой взвился в небо сапсан и на миг замер в высоте, будто рассчитывая кратчайший путь для нападения. Затем рывок вперед — и под сапсаном в паническом страхе забилась стая удирающих уток. Какая дьявольская стремительность у этого пернатого хищника! Утки бросаются из стороны в сторону, уносятся со страшной быстротой, но… сапсан бьет точно, и жертва, кувыркаясь в воздухе, летит вниз.
За болотом — кочки, залитые водою. Идем напрямик. Ветер, сырой и ершистый, сечет лицо. Старик останавливается, пугливо смотрит на свинцовые с огненными краями тучи, неизвестно откуда появившиеся над нами, и начинает забирать вправо — торопится к лесу.
— Должно, дождь будет, — говорит Пашка и кивает на деда. — У него насчет погоды осечки не бывает.
Тучи гасят свет солнца. Еще мрачнее и неприветливее становится на топкой равнине. Болота вздымаются, темнеют. Неприветливо шумит на них прошлогодняя осока. Смолкают птичьи голоса. Все замирает, приглушенное надвигающейся непогодой.
— Пашка, вытаскивай из вьюка топор, айда вперед, руби стойки, колышки для палатки. А вы, — обращается ко мне Гурьяныч, — накиньте плащ, не промочить бы паутину: она, может, не привычна к сырости.
— Паутина в непромокаемой упаковке, — успокаиваю я старика.
Откуда-то налетает чайка. Ветер качает ее на скошенных крыльях.
— Ки-и-е… Ки-и-е…
Каким-то зловещим кажется этот печальный крик среди кочковатых марей.
А вот и гуси беспорядочным табуном летят, послушные ветру. За ними — две черные цапли.
Все спешат укрыться от ненастья. А небо молчит, темнеет, дышит холодом.
Гурьяныч тоже спешит, отмеряет широкими шагами целину. Одну Кудряшку, обремененную старостью, кажется, ничто не волнует. Она еле тянется на поводу.
— Уж ты, голубушка, не упрямься, прибавь шагу, — уговаривает ее старик. — Путь далек, поторапливаться надо.
С неба все чаще доносится рокот, будто ворчание потревоженного зверя.
Вдруг потрясающей силы удар над головой… И сразу хлынул дождь. Запахло мокрой травою. Одежда на плечах отяжелела, липнет холодным пластырем к телу.
Пока добрались до ельника, сняли вьюки и поставили палатку, промокли до нитки. Наконец забрались под полотняную крышу.
— Теперь пусть льет сколько хочет, — послышался из угла голос Пашки.
— Чего мелешь! Не в гости направились, тебе же говорено — работа сорвется. А по дождю куда пойдешь?! — упрекнул его Гурьяныч.
— Весенний дождь долго не задержится, — успокоил я старика…
Приятно слушать, как водяной шквал налетает на разлохмаченный лес, барабанит по палатке. Не успели мы еще расположиться, как ветер стих, смолкла гроза, и дождь перестал.
Выбираемся наружу. Солнце еще в тучах, а без него вокруг холодно и скучно. Быстро разводим костер, стаскиваем с себя мокрую одежду, развешиваем ее вокруг огня.
Гурьяныч оголяет и греет волосатую грудь.
— Главное — сердце оживить, — говорит он, с наслаждением глотая горячий от костра воздух.
Пашка в восторге, он готов горы свернуть: натаскал целый ворох дров, сбегал за водой, вырубил таган и теперь накладывает в котелок картошку, вешает на огонь.
На небе заголубели проталины. Выглянуло солнце. Радостным гулом ожила природа. Все ярко запестрело. Воздух наполнился тяжелым смоляным ароматом.
Пашка подвигает к жару чайник, отходит от костра и неожиданно смеется, хлопает в ладоши.
— Чему радуешься? — спрашиваю его.
— Так просто, не знаю чему… Гляньте, бабочка! — Он вдруг бросается за нею, но тотчас останавливается: какая-то серенькая птичка на лету схватила бабочку и исчезла в чаще.
Лицо парнишки омрачается. Он долго стоит на месте, не то прислушиваясь к бурной, но скрытой жизни леса, не то смутно догадываясь о законах, которые правят таежным миром, — о праве сильного.
Гурьяныч тоже замечает настроение Пашки. На лицо старика набегает тревога. Он подходит к внуку, кладет ему руку на плечо:
— Что с тобой, внучек?
— Ничего, так просто. — И парнишка снова оживает. Старик успокаивается.
Мокрая земля парит, возвращая небу влагу. В логах темнеет хвойный лес. Над холмами в промытом дождем воздухе кружатся коршуны.
Гурьяныч потыкал прутиком картошку, достал одну, откусил бочок, погонял языком во рту горячий ком, проглотил.
— Готова, снимай, Пашка. Маленько заправимся и дальше пойдем. Теперь все тайгою — в гору.
Пашка сливает из — котелка воду, ставит его в круг. Старик режет большими ломтями хлеб.
До чего же вкусна горячая картошка в мундире! Мне вспоминается детство, поездки с мальчишками в ночное, костры. Бывало, раздавишь обугленную, испеченную в золе картофелину, тебя обдаст горячим ароматом, и не знаешь, что приятнее — этот аромат или сама картошка?!
Пока сворачиваем лагерь, вьючим Кудряшку, гаснет пламя костра. Но на стоянке все еще держится запах горячей картошки.
— Дедушка, а зачем переставил таган? — спрашивает Пашка.
— Заметил! — довольно говорит старик, кивая на парнишку, и, повернувшись к нему, поясняет: — Уходишь с табора — установи таган так, чтобы его тонкий конец был обращен в сторону твоего пути.
— Зачем?
— Если кто-нибудь сюда придет, то по нему догадается, куда мы ушли. Да и если случится что с нами, скорее найдут.
— Кто такое придумал?
— Жизнь. В тайге свои неписаные законы… А ты пошто костер не залил? Сколько раз говорил тебе: привычку надо иметь не бросать огонь в лесу даже зимою, — строго напутствует старик. — Он может уйти в глубину и в торфе жить годами, а потом вдруг выплеснет на поверхность и пошел гулять по тайге.
Пашка приносит котелок воды, заливает огонь.
— Еще принеси, не жалей, чтобы надежно было. Пашка старается.
— Теперь, внучек, твой черед вести нас по тайге. Пойдем маленько левее, как шли сюда. Вон на ту седловину. — И старик указывает заскорузлым пальцем на водораздел. — Учись, Пашка, враз, с одного взгляда находить проход в лесу, не теряя направления. По пути заломки делай, чтобы тебя леший не попутал, когда обратно вести будешь.
Пашка и удивлен таким решением деда, и бесконечно рад неожиданному доверию. Он заряжает «ижевку», бросает сосредоточенный взгляд на просветы в лесу.
— Пошли, — важно басит он и подает Жулику знак следовать за ним.
Нас проглатывает чаща первобытной тайги. Лес после дождя поблескивает на солнце. Пахнет свежим папоротником. Под ногами зеленый ковер из векового мха. Деревья-великаны заполняют весь мир, и кажется, что вся земля обросла зеленой щетиной. В таком лесу мало птиц и не бывает зверя: их всех пугает застойная тишина и вечный сумрак. Эта тишина и сумрак навевают уныние и на человека, когда он попадает в таежные дебри. И мы тоже вступаем в эту загадочную лесную чащу и непробудные дебри с чувством необъяснимой тревоги.
Порой Пашка забредает в непроходимою топь, заваленную упавшими деревьями.
— Не слепой, смотри, куда ведешь! — сердится Гурьяныч.
Он выходит вперед, поправляет ошибку внука и вновь уступает ему дорогу.
Или кричит:
— Опять закружал! Держи солнце на затылке к левому уху… Об чем думаешь?!
Пашка «ловит» солнце, и мы идем все дальше и дальше в лесное царство.
Неожиданно сумрачное и темное, как джунгли, сыролесье обрывается. Дальше старая гарь перехватила наш путь. Огонь уничтожил высокоствольный лес на огромном пространстве: на склонах гор, на холмах, на равнине, перед нами — лесное кладбище. Часть погибших деревьев еще стоит без вершин, с обломленными сучьями, удерживаясь на обнаженных корнях. Остальные лежат на земле в чудовищном сплетении, точно после битвы. Кое-где видны темнохвойные кедры, чудом уцелевшие от пожара.
Мы останавливаемся, потрясенные картиной мертвого леса.
Гурьяныч подходит к Пашке, кладет ему руку на плечо.
— Это тебе, внучек, пример, что огонь может натворить в лесу, ежели халатно с ним обращаться. Какой-то ротозей не залил костер, — в его голосе вспыхивает гнев, — или бросил спичку наземь в жаркий день, пустил пал по лесу. Глянь, какую тайгу погубил!
— Может, дедушка, от грозы лес сгорел? — Пашка смотрит ему в глаза.
— Не знаю. Век прожил — не видывал такого пожара от грозы, а все от людей, от нас, внучек. Вот и давеча, ты не залил огонь, так и пускают пал. Говорю, привычку надо иметь, бережливость должна быть в человеке ко всему.
Гурьяныч сбрасывает с плеч однорядку, накидывает ее поверх вьюка, достает топор. Окинул нащупывающим взглядом передний край гари.
— Держись за мною, Пашка, хорошо смотри, не запороть бы Кудряшку, — и старик шагнул в завал.
Стук топора будит могильный покой бурелома. Старик, выискивая проход, обходит колючие стволы, преграждающие путь в этом чудовищном завале.
Нас нагоняют черные тучи, внезапно появившиеся и уже прикрывшие полнеба. Гурьяныч косится на них, прибавляет шаг.
Тучи сомкнулись, гасят свет солнечного дня. На землю ложится бесприютная тень. В вышине поднимается ветер. Там с ним спорят два беркута.
— Гроза! — кричит Пашка.
Небо лопнуло витиеватой полоской огня. Сухой, тяжелый грохот разряда потряс всю гарь.
Старик оглянулся, что-то крикнул нам, показывая рукою на огромный темно-зеленый кедр. Стал напрямик ломиться к нему, руша на пути топором и ногами вершины и сучья.
Мы с Пашкой не отстаем. Даже Кудряшка прибавила шаг. С нами Жулик. Он чует беду, бросается вперед, то крутится у нас под ногами. А небо все больше чернеет, нависает над нами неотвратимой угрозой.
Вдруг ветер с разбойничьим посвистом падает на гарь, бьет сбоку. Ожили мертвые стволы, закачались великаны в попытке усмирить ураган. Впечатление такое, будто у мертвого леса свои давнишние счеты с ураганом.
Я вырываюсь вперед. Отбираю у Гурьяныча топор. Рублюсь к кедру. Остается метров двадцать завала. Небо распахивается бездной света. Вздрагивает ужаленная земля. Наваливается шквальный ветер.
В воздухе повисает предупреждающий треск. Он множится, доносится справа, слева, сливается в один общий стон. Вокруг творится что-то невообразимое: с грохотом падают скелеты деревьев, бьют раз за. разом, не смолкая, разряды. И кажется, ничего нет страшнее на земле, чем схватка бури с мертвым лесом.
Делаем последние усилия, вырываемся из плена бурелома под защиту кедра. Пашка липнет к Гурьянычу. В детских глазах страх.
Ураган усиливается. Хлещет дождь. Качается развесистый кедр, принявший нас под защиту. Он толстый, со старческими наростами, живой свидетель пожара, уцелевший будто для того, чтобы рассказать потомству многовековую историю тайги и эту жуткую лесную трагедию.
Все молчим. А битва продолжается. Нет слов описать это чудовищное зрелище, как, падая, еще раз умирают мертвые стволы, На земле уже нет места для могил, обугленные великаны ложатся тесно друг на друга, точно сцепившись в предсмертной агонии.
Ураган наваливается на кедр, давит грудью, качает непокорную вершину, ломает сучья. Жутко смотреть, как, сопротивляясь, старый кедр поднимает корнями податливую землю, как все труднее ему одному удержаться стоя.
А ветер еще пуще ревет. Кедр качнулся больше, чем следовало, и в испуге замер, будто увидел под собою бездонную пропасть. И все же устоял. Но у него уже не осталось прежней твердости, что-то внутри молча надломилось.
Все всполошились. Первым выскочил Жулик. Гурьяныч схватил повод, стал тянуть Кудряшку из-под кедра. Мы с Пашкой подталкивали ее сзади.
Еще один, второй, третий напор урагана, его последний безудержный порыв, и у кедра подломилась воля, В глубине земных пластов лопнули корни.
Мы замерли, ошеломленные случившимся.
Видим, кедр неестественно качнулся, пытаясь найти опору, удержаться стоя. Но ветер беспощаден в последнем напоре, и живой, многовековой кедр сдался… Он стал медленно клониться к земле, как бы выбирая место для могилы. Потом вздрогнул от корней до вершины и, отбросив кверху, словно руки, сучья, старик, казалось, прощался с небом и жизнью. Со стоном рухнул он на «пол», подняв огрызками корней гигантский пласт земли и разломившись пополам.
Пашка весь сжался. Огромными круглыми глазами парнишка смотрел на распластавшегося великана. Картина гибели старого кедра потрясла его.
Тучи, будто выполнив свой долг, стали молча отступать к хребтам. За ними уходил и ветер.
И опять в могильную тишину погрузилась старая гарь. Всюду следы только что закончившейся битвы. Весенний луч солнца, прорвавшийся из поредевших туч, освежил старую гарь.
Гурьяныч стащил с головы шапку, стряхнул с нее дождевую влагу, сказал, обращаясь к Пашке:
— Видишь, три кедра стоят вместе, — он показал шапкой на группу зеленых деревьев, видневшихся справа, поодаль от нас. — Их не свалил ураган, а этот упал… Ты понимаешь, к чему я говорю?
— Это старый кедр, вот и не устоял, — отвечает тот.
— Не в том дело, что старый. Одному завсегда труднее, а те вместе, артелью, их не возьмешь. Так и в жизни одному никуда не годится.
Пашка закивал головою.
Через час мы благополучно выбрались из лесного кладбища. На минутку остановились, поправили вьюк на Кудряшке, себя привели в порядок и тронулись дальше.
После дождя в горячем солнце посвежела тайга. В птичьем гомоне, в полете букашек, в аромате трав и листвы — жизнь. Как-то особенно ее чувствуешь после мертвого леса и радуешься вместе с нею весеннему дню.
На пути начинают попадаться поляны. Впереди отрог. За ним — ночевка.
Вдруг бегущий далеко впереди Жулик поднялся на задние лапы, пугливо вытянул морду и опрометью бросился назад. Даже не задержавшись возле нас, он промчался мимо.
— Где-то зверь, — таинственно шепчет Гурьяныч и грозит пальцем: дескать, осторожнее.
Я хочу вырваться вперед, но Пашка опережает меня, уже крадется к широкому просвету. Ловлю его за штанину, останавливаю.
— Не стрелять! Слышишь? — показываю ему кулак и отталкиваю назад, а сам шагаю вперед неслышно, мягко.
За просветом поляна. Снимаю накомарник — так лучше видно.
Пашка все время пытается обойти меня.
— Только посмей высунуться!
Но угрозы не помогают: хватаю его за руку, веду рядом, как собачонку.
У толстой пихты задерживаемся. Нам хорошо видна вся поляна, протянувшаяся вдоль шумливого ручья.
— Медведь! — дрожащим шепотом выдыхает Пашка.
Вижу, на противоположной стороне поляны под одиноким кедром черное пятно. Медведь. Он шевелится: то поднимется, то приляжет, то повернется к нам головою, то задом.
Хорошо, что рядом ручей и зверь не слышит нашей возни и не догадывается, что два человека, два его врага, стоят с ружьями всего в ста метрах, наблюдают за ним.
Не могу рассмотреть, чем он занят. Вытягиваюсь во весь рост и едва удерживаю смех. Ну и хитрец мишка, ну и выдумщик, что вытворяет!
— Пашка, медведь муравьями лакомится. Встань повыше, посмотри, — шепчу ему.
А медведь хоть бы повернул свою лобастую голову в нашу сторону, хоть бы осмотрелся вокруг!.. Но зачем ему беспокоиться? Ведь у него, кроме человека, нет врагов в лесу, а человек сюда заходит редко. Медведь тут полновластный хозяин, владыка. Все его смертельно боятся. Поэтому он спокоен, уверен. Видим, как зверь кладет на слегка разворошенный муравейник лапу, держит ее с полминуты и затем с наслаждением облизывает. Потом кладет другую.
Потревоженные муравьи полчищами выползают из своих подземных убежищ, липнут к его обслюнявленной лапе и прямехонько попадают в медвежью пасть.
Пашка дотягивается до моего уха.
— Пальнуть по нему? — шепчет он азартно. Я угрожаю кулаком.
Но тут слышится треск сучка: подходит Гурьяныч с Кудряшкой. Этот ломкий звук тревожит зверя. Мгновенье — и он, мелькнув между стволами черной тенью, исчезает в лесу.
— Почему не дали мне стрельнуть? — обиженно спрашивает Пашка.
— Зачем?
— Шкуру бы показал ребятам.
— Она еще мишке пригодится. Слышите, Гурьяныч, охотник нашелся.
— Слышу. — Старик укоризненно качает головой. — До шкуры тебе, внучек, как до неба. Дробью медведя не сшибешь, а шуток он не любит: враз задерет. Ему Это как плюнуть. Ну убил бы его — что с мясом, со шкурой делать? На Кудряшку ни одного куска больше класть нельзя, с собой — не унести. Значит, убить и бросить?! Куда годится зря истреблять?! Чему я учил тебя?
Пашка отворачивается, молчит.
Я помогаю Гурьянычу перевьючить Кудряшку. Пока поправляем сумы на спине лошади, привязываем их, старик жалуется:
— Года три назад повел я геологов в их лагерь на Большое озеро. Было это в июле, гусь линял. Подходим к стоянке, душным воздухом нас окатило. Начальник спрашивает у прораба: опять лошадь пала? Он молчит. Я за палатку прошел, вижу куча гусей, не соврать бы — поболее пяти десятков, уже провоняли. Ах, думаю, анафема вас раздери, беззаконники! Гусь во время линьки летать не может, так они их палками всех порешили, а съели-то всего двух, остальные сгнили. Верите, пришлось на километр лагерь перенести, дышать нечем было… Уж как я их стыдил, мерзавцев, говорю: «Росомаха — хищник, и то меру знает: убьет, что может, съест, остальное припрячет, зря не бросит. А вы же люди!» — «Это, говорит один из них, у нас получилось сгоряча». Ишь какое оправдание! И откуда у человека такая безрассудная жадность?
— И вы отступились? — спросил я.
— Председателю сельсовета все обсказал, а он сам малость баловался браконьерством… На том и присохло.
— Надо было в район писать.
— Беда, грамоты нет, а то бы не попустился. Запек бы их, охальников, в тюрьму… В тайге с человека положено больше спрашивать. С тех пор перевелись гуси на Большом озере. Разве птица устоит!
— А где же Жулик? — спохватывается Пашка.
— Его, видать, далеко швырнуло, считай, уже до поселка добегает. Какая сила у медвежьего духа! — смеется Гурьяныч.
— Жулик!.. Жулик!.. — кричит мальчишка. «Жулик!.. Жулик!..» — повторяет эхо в глубине леса.
— Обойдемся и без него. Айда вперед, да смотри в оба, ворон не лови.
Мы тронулись.
Скоро под ногами появился пунктир звериной тропки. Тропа переводит нас через ручей, и мы шагаем вверх по его травянистому берегу.
Впереди Пашка. Гурьяныч идет позади всех. Я поражаюсь и завидую его наблюдательности: в лесу он — как в своей избе, зорко ухватывает вокруг все, что нужно.
— Пашка, глянь! — кричит старик, останавливаясь у толстой и ровной березы. Он любовно ощупывает ее, измеряет на глаз.
— Чего тут смотреть? — спрашивает внук.
— Место приметь: на обратном пути кору сдерем, дома берестяную лодку смастерим для рыбалки. Уж и легка будет, за мое почтенье!
Я заламываю черемуховый куст, старик перегораживает наш след валежиной, — так, он считает, приметнее будет.
Через час выходим на увал и поражаемся: перед нами, впереди и слева до самой равнины, лежит огромная площадь вырубленного леса. Но пней не видно, они утонули в поднявшемся молодняке, густым хвойным ковром прикрывшем землю. И над этим зеленым хвойным миром всюду стоят купы темных кедров, оставленных заботливыми лесорубами для продолжения рода. И тут сразу представилась мне печальная картина бесконечных пней, что видели мы вчера, и черной, обугленной после пожара, земли. А ведь и тут и там хозяйничал человек для одной, общей цели, но хозяйничал по-разному. Тут проявилось все: и достижение науки, и любовь к лесу, а там — слепая беспощадность.
— Теперь видишь, — говорит Гурьяныч, подходя ко мне. — Ведь можем делать по-настоящему бережно. Вот тех бы заготовителей на этом примере к ответу, чтобы и другим неповадно было, ан нет, не возьмешь: план перевыполняют, молодцы, а о завтрашнем дне пусть за них косолапый думает…
Тропа забирает влево, вьется змейкой по крутизне, выводит нас по отрогу на седловину, сдавленную с двух сторон каменными россыпями и поросшую кустами приземистого стланика.
Кудряшку приходится наполовину облегчить, взять часть груза на свои плечи, иначе ей ни за что не выбраться наверх.
Старенькая она, безропотная, безотказная. Как трогательна ее привязанность к старику и мальчишке! Тащится Кудряшка следом за ними по жизни, и невозможно ее представить без них, а их — без нее.
На седловине даем лошади передохнуть.
Солнце уходит в мягкую глубину горизонта. Медленно погасает день. Тайга дремлет в бледном вечернем сумраке. В провалах скал уже покоятся синие тени.
Под нами глубокая лощина. Протекающая по ней речонка тут, у равнины, обрывает свой бег, стихает под еловыми навесами. За ней низина, затянутая продолговатыми пятнами болот, утыканная редкими лиственницами.
— Болото кормистое, сохатые раньше сюда ходили. За ночь, бывало, с десяток приходило купаться, а сейчас разве шальной какой зайдет покормиться.
Пашка, услышав эти слова, настораживается.
— Сохатые ходили? — спрашивает он; и я вижу, как парнишка весь загорается от каких-то мыслей, внезапно возникших в его голове, но внешне невозмутимо продолжает: — Дедушка, пошли — солнце на закате, и есть хочется.
— Ты лучше послушай, тебе говорю. Вишь, как мало остается живности в лесу. Мыслимо ли, сколько прошагали — ни одного рябка, ни глухаря, ни следа зверя. А места привольные, им бы тут плодиться вечно, ан нет. Хочу, чтоб ты, Пашка, понял и, когда вырастешь, сказал бы: тут, дескать, я с дедом своим раньше хаживал, никакого зверя не было, а теперь мы, за мое почтенье, развели и сохатых, и маралов, и медведей, и коз…
— Я понял, дедушка, пошли скорее, вишь, как поздно! — поторапливал нас парнишка, уже полностью захваченный какими-то новыми планами.
— Ладно, потом еще поговорим. Трогай за мною. Ночевать будем пониже болота. Там ближе до места.
На поляне, куда привел нас Гурьяныч, стоит старенькая, покосившаяся набок избушка. Давно исчезли следы пребывания тут человека. Все пришло в полное запустение: ни дверей, ни окон, кругом мусор, щепки и никем не примятый бурьян, подступивший вплотную к избушке. На земляной крыше росли две лиственницы.
Старик обошел вокруг избушки, заглянул внутрь и неодобрительно покачал головой.
— Видать, какие-то проходимцы были, ишь нашкодили: печка стояла, нары были из плах, застекленные окошки — все разорили, сожгли, на что годится! Вот ведь какие озорники есть, они ничего в тайге не щадят — ни живого, ни мертвого.
Палатки решили не ставить — заночуем у костра. Пашка уже натаскал дров и с остервенением теребит гуся — торопится. Видно, проголодался.
Небо чисто, привольно, дышит вечерней прохладой. Где-то близко нежно воркуют горлинки, и в отдалении звонко кукует кукушка. Эти звуки четко отдаются старом лесу. А за его резным хвойным краем медленно потухает солнце.
Улучив минуту, когда Гурьяныч ушел к ручью чистить картошку, Пашка коршуном налетел на меня:
— Пошли на болото!
— Зачем?
— Посидим ночь, посмотрим, что делается на нем.
— Придет же тебе в голову такая чепуха! Прошлую ночь почти не спали, и сегодня без сна.
— Там выспимся. Не хотите?.. Сам пойду, — угрожающим тоном говорит он.
— Я вот сейчас дедушке скажу, он тебя живо усмирит.
Пашка обиженно отворачивается, молчит. «Может, действительно неплохо будет провести ночь на болоте?» Чувствую, как постепенно захватывает эта мысль.
— Только объясни, что делать будем там? — нарушаю я молчание.
— Слышали, дедушка говорил: сохатые туда ходили кормиться…
— Но ведь это давно было.
— Может, какой на фарт заявится. — И умоляюще добавляет: — Так уж уважьте, дедушка одного не пустит…
— Хорошо, пойдем, — соглашаюсь я и отправляюсь к Гурьянычу на речку.
— Ужинайте без нас, — говорю я старику, — а мы с Пашкой пойдем ночевать на болота.
— Это зачем? — удивляется тот.
— Пашка тянет, охота ему сохатого увидеть.
— Какие тут теперь сохатые? Ты чего, баламут, придумал? — кричит он внуку. — Котомку надо было бы ему утром накинуть на спину, тогда бы не до болот было. И вы идете у него на поводу.
— Ничего не случится, Гурьяныч, мы там выспимся и до солнца вернемся.
Старик сдается:
— Ну разве что! Не забудьте, утром рано тронемся, — и советует: — На болоте садитесь с нижнего края.
Слышишь, ручей вверху гремит — это к погоде. Ночью дух будет книзу тянуть.
Захватив телогрейки, плащи, одно ружье, бинокль и пожелав Гурьянычу спокойной ночи, мы уходим вверх по лощине. Ужинали на ходу хлебом. Пашка за эти дни сэкономил кусочек сахара и теперь аппетитно похрустывает им.
Минуем одинокий холм, бурый от прошлогодней и свежей травы. При нашем приближении с него сорвался ястребок, взвился над нами и застыл в синеве на одном месте, быстро-быстро работая крыльями.
За холмом показалась марь — безликая земля, еще не просохшая от вешних вод. А дальше виднелась свинцовая гладь болот, обставленная кочками, точно горшками с зеленым черноголовником. Солнце угасает за далекими увалами. Сизая мгла окутывает вечереющую тайгу.
Пашка торопится, и я еле поспеваю за ним. Идем по редкому перелеску. Лес стоит заглохший, деревья растут вкривь и вкось, иные скрестились друг с другом, многие упали на кочки, но и полулежа продолжают жить. Изредка увидишь прямой ствол, но и он, как и все остальные, прострелен дырами. Корни этих деревьев, напоминающие спрута, лежат на поверхности почвы; ни один корешок не смеет углубиться в мерзлоту — там смерть. Деревья питаются плавным образом за счет постоянно влажных мхов.
Болота тянутся до самых гор и своею витиеватой линией напоминают давно заброшенное русло реки. Возможно, еще в древние времена, когда в творческих муках дооформлялся внешний облик земли, сюда была сдвинута часть русла какой-то исчезнувшей реки…
Дно этих болот затянуто густосплетенными водяными растениями. Всюду на прозрачной поверхности виднеются плавучие острова из пышного троелиста, удерживающегося на толстых донных стеблях. Берега же болот атакуют высокие кочки, упругая, как жесть, осока и ярко-зеленые мхи. Вода в них спокойная и кажется тяжелой, как ртуть. Мертвая тишь окутывает болота.
На тропках, что сбегают со всех перелесков к болотам, следы зверей, кое-где свежий помет. Это нас обнадеживает, и мы прибавляем шаг.
У нижнего края болота Пашка останавливается.
— Тут вот под лиственницей сделаем скрадок и засядем, — говорит он, натягивая на голову накомарник.
Таскаем с ним ветки, вбиваем в землю под лиственницей две сошки, кладем на них тонкую перекладину, отгораживаемся хвоей от болота. Нам его хорошо видно, а нас с болота трудно заметить.
Над равниной меркнут последние отблески солнца. Стылая вода не шелохнется. Стоит лес, впаянный в сумрак. Уходит на покой долгий весенний день…
Нельзя сказать, чтобы в скрадке можно было удобно расположиться. Под нами земля вся в шишках; трудновато будет просидеть на ней всю ночь.
Выстилаем под собою еловым лапником «пол», усаживаемся. Пашка мостится слева. Ружье приставляю к дереву. Остается затолкать нижний край накомарника под ворот телогрейки, надеть перчатки, и можно отдаться блаженным минутам ожидания.