Все лето мы с Василием Николаевичем бродили по таежным просторам, взбирались на скалистые вершины гор, пересекали топкие мари, бурные реки. За это время мы побывали во многих полевых подразделениях геодезистов и топографов, помогали работать, жгли с ними ночные костры, топтали тропы, разделяли невзгоды кочевой жизни. И сколько бы мы ни бродили по безлюдным просторам, куда бы мы ни направлялись, всегда нас впереди ждали загадочные, манящие дали.

Очень часто в этих путешествиях мне вспоминалось старенькое зимовье в глухом Медвежьем логу, покосившееся, с заросшей бурьяном крышей, с маленькими оконцами, хотя я его никогда не видел. Я по-настоящему здорово полюбил и Гурьяныча, чудесного старика, пронесшего через трудную жизнь свою человечность, и Пашку, конопатого паренька, беспокойного, в трудной жизни ищущего свою судьбу, и бабушку, которую оба они с большой заботливостью оберегают и без которой нельзя представить себе ни Гурьяныча, ни Пашку. Как много у этих людей сердечности и простоты, и не это ли делает их счастливее многих из нас?!

Не могу избавиться от ощущения, что Гурьяныч и Пашка вместе с Кудряшкой идут с нами по тайге. Я как будто продолжаю наблюдать, как настойчиво и осторожно старик раскрывает перед внуком таинственный мир живой природы, приучает беречь ее, чтобы жизнь людей была красивой. И я как будто сам учусь у этого мудрого смолокура понимать ее.

Незаметно уходят последние дни лета. Стынет земля, Прозрачней и чище становится воздух. Синеет безбрежная лазурь неба. Лес приумолк, и по низинам потекли жидкие туманы.

Мы с Василием Николаевичем не успели за короткое лето согреться. Свернули на юг, где было еще много тепла и солнца. Шли напрямик, торопливым конским шагом, через пади, холмы, залесенные равнины. На плечах несли с севера первые признаки осени… Шли долго.

С нами топчет немереные тропы Загря. Без этой зверовой лайки нам было бы скучно в тайге. Он великолепно сложен, обладает сильным чутьем, предан нам, неутомим в своих таежных приключениях. Он предупреждает нас о близости медведя, с которым у него давнишние счеты, о жировках сохатых и сокжоев, и в тяжелые дни, когда у нас кончались продукты и их неоткуда было взять, Загря помогал нам добывать для пищи зверя.

Где бы я ни был, но когда вспоминаю осень, в памяти невольно возникают скалистые горы, подбитые снизу могучей кедровой тайгою, одетые в легкий пурпур, с ярким солнцем и белыми туманами, нависающими над бездонными пропастями, где осенними зорями ревут маралы.

Воспоминания обычно цепляются одно за другое, и сила привычки тянет в эти сказочные горы, чтобы еще и еще послушать брачную песню марала.

Еще несколько дней пути, и мы доберемся до поселка, откуда начали весною свое путешествие. Там я снова встречусь с Гурьянычем и Пашкой. Чтобы приглушить свою тоску по парнишке, я решил при встрече подарить ему свое ружье. Представляю, сколько у него будет радости!

Сегодня восьмое сентября. Осень в полном разливе. Остается всего лишь два дня, и заревут маралы. Мы торопимся, нам надо непременно добраться завтра до знакомых гор, они уже много дней перед глазами, надвигаются на нас своими зубчатыми вершинами. В этих горах мы с Василием Николаевичем сделаем однодневный привал, Чтобы на заре подслушать осеннюю песню марала.

Идем тайгою. Под ее сводом вечный сумрак. Сюда не проникают лучи солнца, не доходят порывы ветра, здесь не живут звери, и крик случайно залетевшей птицы не оживляет ее, а еще больше подчеркивает глушь. В этом лесу постоянная сырость, нет ни трав, ни цветов и в мертвой тишине гулко отдаются шаги каравана.

В это осеннее время зверь держится главным образом в верхней зоне леса, вблизи альпийских лугов. Там, под сенью скал, они находят себе прохладу и корм. Именно во второй половине сентября у маралов наступает бурный период их жизни, когда откормленные на горных травах самцы вступают в поединок друг с другом, в жестоких схватках меряют — свои силы, тогда от их нескончаемого рева, кажется, поют и тайга, и ущелье, и скалы. Быть в это время в обитаемых зверем горах — счастье, а увидеть их схватку натуралист может разве только мечтать.

У меня было письмо из Академии наук, с просьбой добыть для музея маралов — самца и самку. В это брачное время вообще все виды оленя имеют самый красивый наряд. Шерсть на них густая, хорошо прилегает к спине и бокам. Может, нам повезет, и мы завтра отстреляем пару зверей.

Солнце ушло за полдень. Мы перебрели быструю речку Бутуй, вырывающуюся из гор, чтобы в тихих заводях, под охраной береговой тайги передохнуть. Теперь до нашего поселка оставался один день пути, но мы свернули в ущелье и там отаборились. Палатку ставили без лишнего стука — зверь далеко слышит посторонний звук, боится его. Мы же должны были свое появление здесь держать в секрете.

Навалилась мошка. Пришлось развести небольшой дымокур для лошадей. Поставили палатку на тот случай, если нас застигнет здесь ненастье. Убрали вьюки и заготовили дров.

Василий Николаевич предлагает подняться к верхним гребням и там в скалах заночевать, чтобы не прозевать утренней зари.

Взбираемся на крутизну. За плечами котомки, ружья, в руках посохи. У меня к поясу привязан Загря.

Василий Николаевич — мой неизменный спутник по многим экспедициям. Нас сблизила любовь к природе, к скитаниям по неисследованным дебрям Сибири. Много лет мы отогревались у одного костра, топтали одну тропу, делились последним сухарем, жили одними думами. Он человек неразговорчивый, любит все додумывать сам. На его загорелом лице глаза кажутся неприметными, но они необыкновенно пытливы, мимо них ничто не промелькнет незамеченным.

Лес постепенно мельчает, выклинивается, не выдерживая натиска россыпей, стекающих серыми, ноздреватыми потоками сверху. С небесной высоты нас заметили беркуты. Они кругами ходят по бездонной синеве, роняя на землю пугающий крик.

На минуту я задерживаюсь передохнуть. Весь горизонт справа и слева от нас загроможден взмахами вершин, уже чуточку поседевших от снега. Между ними в провалах копятся вечерние тени. А внизу, в глубине ущелья, беснуется Бутуй. На его берегу видны палатки, кони и одинокая струйка дыма. Это наш лагерь.

Еще небольшое напряжение, и мы у скал. Василий Николаевич, склонившись на посох, спокойным взглядом ощупывает местность и открытым ртом хватает воздух, напоенный прохладой снежников и пряным запахом разнеженных на солнце рододендронов. Я, усевшись на камень, отдыхаю. С каждым новым вдохом слабеет усталость, будто пьешь живительную влагу, пьешь и не можешь напиться.

Вдруг Загря вскочил и повернул морду к соседнему отрогу. Мы смотрим туда. Что-то серое мелькнуло внизу по кедрачу и быстро поднялось на гребень.

— Бык… — тихо шепчет Василий, хватая меня за руку. — Видать, нас учуял. Этот на трубу не придет сегодня.

Я смотрю в бинокль. Верно, марал! Бежит он легко, ноги вразмет, гребет ими широко, во всю звериную прыть. Вот он выкатился на открытую седловину с болотцем в середине и, откинув назад рога, замер, видимо, прислушиваясь. До него метров триста пятьдесят, но в бинокль он кажется рядом, и я, как завороженный, любуюсь им. Как чертовски он напряжен! В его застывшей позе — угроза. В широко расставленных ногах, в гордо откинутой голове, в ноздрях что-то властное, непримиримое. А какие изящные ноги, как все в этом звере пропорционально, точно, гладко! И кажется он творением великого мастера, вылитым из светло-бурого металла.

— Что делать?.. Стрелять?! — спрашиваю я Василия Николаевича и прикладываю к плечу карабин.

— Нет, далековато, ранишь — уйдет, а зверь, кажись, тот, какого мы ищем, — отвечает он.

Бык делает несколько торопливых прыжков, трясет головой и с ходу падает в болото. Столб мутной воды окутывает зверя. В каком-то бешеном припадке он разбивает грязь копытами, падает в нее, вскакивает, снова падает, выворачивает рогами пласты земли и угрожающе стонет, бросая вызов невидимому противнику. Мы, затаив дыхание, наблюдаем: не часто приходится видеть марала в таком драчливом состоянии. Он ищет соперников, чтобы в первой схватке испытать свои силы.

Через минуту марал выскочил из болота весь в грязи. С рогов свисали клочья тины. Не задерживаясь, даже не стряхнув с себя прилипшую грязь, он махом бросился вверх по отрогу и скрылся за густой грядой кедрачей. Его путь в тишине дремлющих скал можно было проследить по глухому протяжному стону.

Какое-то время мы находимся под впечатлением виденной картины и. молчим. Загря, после неоднократной попытки сорваться с поводка, повернулся к нам, и в его умных глазах можно было прочесть упрек.

— Здоровущий, сатана, и жирен! Такого бы свалить! — говорит Василий Николаевич, почесывая затылок. — Думаю, уйдет далеко.

— Не должен бы, место тут ихнее: скалы, кедрачи, поляны, — отвечаю ему. — Самку найдет — угомонится и заревет, Тогда-то мы и подберемся к нему с трубой. А сейчас уйдем отсюда, чтобы место не одушить…

Отходим влево через ложок, немного поднимаемся по ольховой чаще. Идем бесшумно, как тени. Тут на склоне не так просто найти место для ночлега, тем более нам, привыкшим к таежному «комфорту».

Нас приютил старый кедр, росший рядом со скалою. Под ним уютно, сухо и можно укрыться от непогоды. Мы быстро организуем ночлег. Василий Николаевич остается готовить ужин, а я с Загрей отправляюсь на верх скалы встретить вечернюю зарю и послушать, о чем шепчет старая тайга в эту осеннюю пору.

Поднимаемся по узкому гребню, усеянному обломками гранита. Все шире и дальше уходит горизонт. Мутнеет синева далеких гор.

Вот мы и наверху.

Я присаживаюсь на камень у края глубокого обрыва. Достаю кисет и с каким-то никогда не испытанным наслаждением закуриваю: отрываю бумажку, насыпаю махорки, уравниваю и начинаю крутить цигарку. А сам не свожу глаз с полян, что лежат подо мною. Кобель, усевшись на задние лапы, прислушивается, лениво шевеля ушами. Где-то за зубчатой грядой гольцов еще не угасли последние лучи солнца. День ушел. Над дикой рекой копится прозрачный туман, окутывая ущелья сумраком. Ни звука, будто здесь нет ни единого живого существа. И эта тишина создает впечатление первобытности и беспредельности.

Наконец, вижу: из перелеска соседнего отрога, словно привидение, выходит бык-марал, небольшой, но рогастый. Бесшумными шагами он поднимается на выступ скалы и настороженно замирает над пропастью. Я забываю про карабин, про Загрю: И вдруг из-за Бутуя, от скал, что нависают над рекою, в мертвую тишину наступлющей ночи врывается рев. В этой первой песне, еще робкой, звучит с неповторимой силой и призыв, и угроза.

Вздрогнула тайга, ожили скалы, нетерпеливо взвизгнул Загря. Тотчас же с далеких-далеких мысов, прикрытых вечерним сумраком, долетает ответный рев, строгий и басистый. А бык, что на соседнем отроге, продолжает стоять, прислушиваясь, как бы пытаясь разгадать по звуку силу ревущих противников. Он вытягивает шею, приподнимает голову, хочет сам зареветь, но из открытого рта у него вырывается только тихое мычание.

Снизу, из темных лощин, неслышно, воровски подкрался туман, неотвратимый, как ночь, и все вокруг нас утонуло в белесоватой мгле.

Где-то за туманом погасала заря. Темень холодная, густая свалилась на горы.

Спускаюсь к Василию Николаевичу. Ноги скользят на крутых склонах, поросших поблекшей травою, срываются камни, уносят в невидимую глубину ущелья грохот обломков. Откуда-то наплывает протяжная песня марала.

Под кедром горит костер, оттеснив от стоянки мрак наступившей ночи. Рядом с огнем ворох хвои для постели. Пахнет кашей, вяленой сохатиной, но ужин все еще не готов.

— Слышал? — спрашивает Василий Николаевич, кивнув головою в сторону Бутуя.

— Как же, слышал. Сам чуть не заревел от радости…

— В прошлом году первый двенадцатого числа запел, а нынче раньше, видно, нетерпение…

Туман незаметно исчез. Все уснуло. Над нами дремлют каменные сторожа да мутится тучами небо. Какое блаженство костер! Сядешь так вот, возле него, обнимешь сцепленными руками согнутые в коленях ноги и смотришь, как огонь пожирает головешки, как в синих вспышках плавятся угли. Кажется, ничто так не располагает к раздумью, как костер.

После ужина спать. Но разве уснешь? Неугомонное воображение рисует одну за другой картины. То я слышу рев, то лай Загри, то бегу наперерез удирающему маралу. Промучился до полуночи и встал. У огня сидел Василий Николаевич, погруженный в свои думы.

Я поправил костер, повесил чайник.

Никогда утро не было таким желанным, как в этот раз.

Но что случилось? С мутного неба повалил белыми хлопьями снег. В природе все оцепенело в ожидании чего-то неизбежного. Неужели так страшны эти невесомые пушинки, хрупкие создания облачного мира?

Пушинки не тают на остывшей земле, они копятся, сглаживая шероховатую поверхность. Под их покровом исчезают бугры, россыпи, зелень…

Перед утром тучи свалились на запад, поднялась запоздалая луна и какая-то ночная птица крыльями потревожила настывший воздух.

— Пора, до рассвета надо выйти к верхним полянам и «зареветь», — говорит мой спутник, поднимаясь от костра.

Молча покидаем стоянку. Загря идет со мною. Еще властвует ночь, и не верится, что когда-нибудь наступит день. Луна освещает наш путь. Взбираемся выше и выше. Как тут свежо в этот предутренний час, как заманчиво долгожданное, полное волнений утро! Ни единый звук не нарушает покоя гор, только скрипит под ногами свежий снег.

Мы выбрались на верх отрога. Под последним кедром задержались. Ниже — обрыв, за ним длинной полоской вытянулась поляна, оконтуренная старыми кедрами. Тишина и покой властвуют над этой высотой.

Вот-вот народится заря. Хотя восток еще мрачен, но уже чувствуешь ее, вестницу приближающегося утра. Василий Николаевич тревожным взглядом окинул небо, достал из котомки длинную конусообразную трубу, сделанную из кедра.

— Попробуем зареветь, — говорит он, заметно волнуясь.

Став поудобнее, Василий Николаевич приложил тонкий конец трубы к влажным губам и с натугой потянул в себя воздух. Сильный звук разорвал тишину ночи. Он «ревел» с большим искусством, совершенно точно подражая голосу марала. И еще не смолк последний аккорд, еще перекликалось голосистое эхо, а из-за Бутуя, от темных скал, что нависают над рекою с противоположной стороны ущелья, уже послышался ответный рев, еще более грозный, более властный, нежели вчера.

Василий Николаевич повторил свою песню, слегка укорачивая звуки, и снова мертвая тишина обняла горы. Все напряглось, насторожилось, и мы замерли в немом ожидании.

А за зубчатыми грядами гор, за прозрачным туманом, из бездны сочится скупое утро. Гаснут звезды. Уходит ночь, снимая с сонных кедров свой черный полог, И в этой убаюкивающей тишине слух ловит чьи-то торопливые шаги под обрывом. Загря, сбочив голову, смотрит вниз. Видим: из чащи выходит крупная маралуха, мягко ступая по зеленому мху. Она вся насторожена, что-то ищет возбужденными глазами и, вытянув шею, поворачивает голову к скале. Самка как будто удивлена, не понимает, почему ее никто не встречает, куда делся бык — ведь он только что ревел, звал…

— М-м-м… — тянет обманутая маралуха.

А мы стоим, сливаясь с тишиною, забыв про свое существование. Только Загре невмоготу этот молчаливый поединок. Один прыжок, и он повис на сворке. Самка, откинув голову, ловит шорох, смотрит выжидающе вверх. Она, несомненно, видит нас, однако что-то затуманивает ей глаза, не может понять, почему желанный шорох не приближается. Но вдруг ее охватывает страх. Один, два пугливых прыжка, грохот камней, и самка исчезает в тени старых кедров.

— Дурень, на матку позарился, — ласково упрекнул Василий Николаевич кобеля.

Опять ждем. Вдали медленно и широко разливается по небу нежный свет осеннего утра. Белые космы тумана мирно дремлют по утесам. К югу торопятся стайки мелких птиц. Где-то за ближним отрогом нетерпеливо взревел бык, и послушное эхо разнесло по горам грозный вызов.

— Пошли наверх, может, это наш ревет, — бросает Василий Николаевич, и мы торопимся, взбираемся по крутому откосу.

Теперь дорога каждая минута. Ведь с наступлением дня самцы угомонятся, почти перестанут реветь и дадут о себе знать только перед закатом солнца. А если обнаружат нас, то и совсем уйдут.

Вот мы и на верху отрога. Осторожно подбираемся к краю и заглядываем вниз. Там лог, усеянный мелкими скалами и старыми кедрами. Где же бык? Не так просто заметить зверя, одетого в серый брачный наряд, среди россыпей и поблекшей травы. Хорошо, что с нами бинокли, и пока осматриваем лог, из-за соседнего отрога доносится тоненький голос быка, неуверенный, почти детский. Но он нас не соблазняет.

— Видишь? — шепчет Василий Николаевич.

— Где?

— На верхней скале, сюда смотрит, небольшой зверь, Но не наш, рога какие-то уродливые.

Я гляжу туда и то, что вдруг попало в поле зрения бинокля, радует меня: на полуразрушенной скале стоит бык, упершись в гранитный постамент широко расставленными ногами. В его высоко поднятой голове, в мощной груди, повернутой к нам, и в чуточку сгорбленной спине — готовность к поединку. Во всей его позе настороженность. А рядом, под скалою, у него на виду мирно пасутся две самки. Он будто их не замечает, сторожко караулит тишину лога.

— Этого, кажется, я вечером видел, он нам не подходит.

Солнце осветило лесные закоулки. Запылали бездымные костры листопада, четко выкроились дали. В небе плывут первые стаи журавлей. Бык, за которым мы следим, все еще стоит на скале, в настороженной позе. Кого ждет он, подолгу всматриваясь в изорванный контур соседнего отрога, откуда нет-нет да и донесется нескладный рев молодого быка? Неужели там таится какая-то опасность?

— Разве зареветь потихоньку, может, подойдет? — спрашивает шепотком Василий Николаевич и бросает в утреннюю тишину короткий приглушенный звук.

Бык даже не пошевелился, даже не повернул головы в нашу сторону, продолжая смотреть на соседний отрог. Опять оттуда, но уже ближе долетела нестройная песня все того же молодого марала, но как теперь она вдруг взбесила быка на скале! Он угрожающе потряс головой, вдруг разрядился могучим ревом, от которого, казалось, пробудились горы, и долгий шепот не смолкал по скалистым овражкам, по густым кедрачам, повторяя угрозу.

А в это время на седловину, освещенную утренними лучами солнца, выходит зверь с роскошными рогами, статный, белесый, тот самый, который вчера купался в грязном болоте и с кем мы сегодня искали встречи. Это у него оказался такой писклявый голос. Бык ни на минуту не задержался, не осмотрелся и с ходу, тяжелой рысью, бросился в лог. По поведению противника, по его раздраженному реву он, видимо, догадался, что с ним самки, и теперь, казалось, никакая сила не могла задержать его на полпути.

Дальнейшие события развернулись неожиданно и быстро. На скале не осталось марала. Спустившись к самкам, он пугнул их вперед, навстречу сопернику, и все скрылись в разложине. Мы схватили котомки и тоже бросились туда. Теперь было ясно, что поединок неизбежен, что только сила решит, с кем должны остаться эти две самочки, виновницы осенних ссор и жестоких схваток.

Припадаем к толстому кедру. Выглядываем. Справа на косогоре стоят настороженные самки, смотрят на склон отрога. Быков не видно, но где-то впереди слышится треск. Мы бросаемся вперед.

Скатываемся в лог. В такие минуты забываешь про все, бежишь, не замечая рытвин, валежника, пней, не замечаешь, как сучья хватают одежду, как ветки хлещут по лицу.

Добираемся до открытого места. В двухстах метрах от нас по крутяку медленно поднимается навстречу сопернику бык, чьи самки остались на косогоре. Он угрожающе потрясает рогами, рвет копытами пухлую землю и тихо, злобно стонет. Какая уверенность в силе, в его медлительном шаге! А сверху, сокращая расстояние саженными прыжками, на него надвигается другой бык, еще более решительный, еще более гневный. Он даже не остановился, чтобы рассмотреть противника, так, с ходу, всей своей тяжестью, навалился на него, сбил с ног, и оба покатились вниз.

Загря мечется, ходит на дыбках, не могу унять. Сбрасываю котомку, привязываю к ней кобеля, угрожаю расправой, если он не успокоится, и для убедительности даю ему затрещину. А сам подбегаю к камню и замираю, забыв про карабин.

С крутяка скатываются к нам сцепившиеся в смертной схватке быки. Мелькают рога, ноги, едины, слышится приглушенный стон. Клубы горячего пара окутывают морды дерущихся. Потрясающее зрелище! Треск кустарника и грохот камней наполняют долину.

Как разнять дерущихся, чтобы потом добыть белесого быка? Какой великолепный экземпляр для музея! Стреляю вверх. Сухой, колючий выстрел разрывает сцепившихся в схватке маралов. Но только на миг, чтобы снова, с еще большей яростью, они набросились друг на друга. Однако в этом прыжке белесый бык поскользнулся передними ногами, припал к земле, не успел вскочить, как противник со всей силой всадил ему в бок два острых отростка рогов. Тот взревел, потрясая ужасом горы, вскочил, но уже не мог сопротивляться. На наших глазах увял, уши упали, шерсть на боках поднялась. Стоящие подле самки еще больше насторожились. Им тоже, видно, непривычна такая схватка быков.

А меньший самец, подбодренный успехом, еще раз бьет противника рогами. Тот с тяжелым стоном валится на землю. Я опять стреляю вверх, хочу прекратить эту жестокую расправу.

Теперь выстрел доносится до зверей пугающим звуком. Победитель бросается к самкам, и они все вместе, легкими скачками, удирают вправо, машут нам желтыми фартучками, прикрывающими зад, и исчезают за мелкими скалами.

Белесый бык поднимается, пугливо оглядывается, бросается своим следом обратно на седловину, откуда пришел. Но теперь в его прыжках нет прежней растяжки, он не может разогнуть скрюченную спину.

— Чего же не стрелял? — спрашивает меня Василий Николаевич, кивая головою в сторону скрывшегося быка.

— А ты почему не стрелял? Он молчит.

Надо было действительно стрелять в белесого быка, ведь он теперь все равно не будет жить и мог бы украсить музей Академии наук. Но мы были буквально потрясены схваткой маралов и в последний момент забыли про все на свете.

Василий Николаевич закуривает. Мне не по себе оттого, что так неладно получилось, упустили такого красавца. Нужно же было столько времени мечтать о такой встрече, потратить столько усилий, чтобы добраться сюда, наконец найти маралов и ни с чем уйти с гор.

Но горечь обиды не могла затмить того главного, зачем мы потратили много дней на путь сюда, карабкались по кручам в поднебесье. Мы увидели горы в осеннем наряде, видели схватку маралов. А добыча — это только часть наших желаний. О чем я очень пожалел — так это о том, что с нами не было Пашки. Такую картину не часто увидишь.

Прежде всего Нам надо убедиться, насколько опасны раны у белесого быка и как далеко он, напуганный нашим присутствием, сможет уйти, затем уже решать, что делать дальше.

Набрасываю на плечи котомку, привязываю Загрю к поясу, и мы поднимаемся к месту схватки быков. Раненый зверь ушел по косогору. На его следу не видно крови. Но Загря продолжает с какой-то удивительной собачьей щепетильностью обнюхивать веточки, траву на следу марала и упрямо тянет меня вперед.

— Видно, не наш, совсем ушел… — заключает Василий Николаевич, сбрасывая котомку. — Чайку вот тут, у ручейка, попьем и айда на ту сторону Бутуя, там и вчера, и сегодня ревели быки.

— Чайку попить не плохо. А Загрю отпустить, пусть промнется немного.

— Пускай!

Я отстегнул ошейник, и кобеля как ветром сдуло, мигом исчез в зарослях ольховника.

Мы сидим у костра, пьем чай. Уже день. Время тянется медленно.

— Ты ничего не слышишь? — спрашивает Василий. — Нет.

— Неужто я ослышался… вроде собака слаяла, — и он, припав ухом к земле, долго слушает. — Ей-богу, собаки лают!

— Почему собаки, ведь Загря один?

— Лают две, — говорит он уверенно, складывает котомку, хватает карабин и, уже не разбираясь, что под ногами, торопится вниз.

За ручьем видим след марала. Идем дальше. Вот зверь прыгнул через валежину, и у него как будто от натуги раскрылись раны и брызнула черная кровь по кустам. Значит, бык ранен. Торопимся дальше. За седловиной будто кто-то бьет в пустую бочку, это лают собаки. Где Загря нашел себе компаньона? Но разве до этого теперь?! Ноги сами по себе бегут вперед, пересекают лог, кедровый перелесок и выносят нас на соседний гребень. Останавливаемся отдышаться.

С отрога в глубоченный провал убегают зубчатые стены, и оттуда ясно доносится лай. Отдыхать некогда. Сбегаем вниз по звериной тропке. Теперь кажется совсем близко, уже долетает приглушенный рев зверя. Нет сил побороть любопытство, и мы выглядываем из-за скалы. Видим выступ над обрывом и на нем раненого быка. Зверь умирает, он бьется в предсмертной агонии, сползает к краю обрыва и летит вниз.

Осторожно спускаемся к нему.

Собаки молча сторожат добычу. Даже теперь, распрощавшись с жизнью, бык сохранил в своем внешнем облике что-то могучее, властное, присущее маралу только в брачный период. С Загрей небольшая собачонка, подстрижена под льва, с кистью на конце хвоста и с удивительно знакомой мордой. Откуда она взялась? Я хочу приласкать незнакомку, но она отвечает суровым взглядом, сторонится, видно — не бродячая. Ее появление здесь кажется загадочным.

До темноты нам не управиться со зверем. Решаемся заночевать.

Вспыхнул костер, и тонкая струйка дыма просверлила синь вечернего неба. Мы поджарили печенку и уже готовились поздравить друг друга с успехом, как вдруг собаки всполошились.

— Никуда они от нас не уйдут, пусти-ка меня вперед, — послышался басистый голос и затем торопливые шаги по камням.

Я вскакиваю. Кто они, эти люди, в такой глуши? Поднимается Василий Николаевич. Собачонка повернулась на звук, завиляла хвостом. Значит, браконьеры, — подумал я.

Видим, из кедрача показывается рослый старик, торопливо варежкой протирает глаза. Мы еще не успели рассмотреть друг друга, как из-за него буквально выкатился мальчишка. Он останавливается на какую-то долю минуты, затем, выбрасывая руки вперед, кричит:

— Дядя-а!.. — И несется по крутяку вниз к нам, бросается мне на шею. Я обнимаю Пашку, долго кружусь с ним возле костра.

— Дедушка, узнаешь?.. — а сам прижимается ко мне горячим комочком, бесконечно рад этой неожиданной встрече.

Гурьяныч как будто потерял свой шаг, спустился по рассыпушке не торопясь. Его суровое, обожженное осенними ветрами лицо как будто посвежело, осветилось радостью, но не утратило своей строгости. Он на секунду задерживается у погибшего зверя, одним коротким взглядом измеряет его и вдруг весь мрачнеет.

Мы здороваемся. Кажется, никогда старик не казался мне таким первобытным от леса, от гор, от людской чистоты. Я держу его шершавую загрубевшую ладонь, смотрю в глаза, не понимаю, что случилось с ним?

— Пошто убили быка? — прерывает он молчание обвиняющим тоном и переводит свой взгляд на Василия Николаевича, потом на зверя.

— В драке погиб он, Гурьяныч. Но мы могли и убить его.

Я достаю из кармана разрешение на отстрел марала, подаю ему. И от первой прочитанной фразы лицо его мякнет, добреет.

— Значит, для музея Академии наук? Тогда с полем вас! Зверь при достатках, подходящий для этого, — и старик, приставив свою шомполку к дереву, обнимает меня не по летам могучими руками, липнет к губам бородатым лицом. — Вот уж никак не ожидал встретиться. Видать, судьбе угодно, чтоб мы еще раз свиделись.

Он поворачивает всего меня к огню, долго, пристально осматривает, как бы пытаясь что-то найти.

— Вижу, здоров, и ничего как будто за это время не потерял, — с облегчением заключает старик, отпуская меня.

— А как вы, Гурьяныч, чувствуете себя, как бабушка, Кудряшка? Зимовье отремонтировали?

— А я с Пашкой думал, что вы забыли про нас, зачем вам наша забота, лишняя тяжесть… Живем без перемен, слава богу, хлеб есть, зимовье новое срубили, добрые люди помогли, зиму в тепле встретили, а вот бабушка…

— Что, болеет?

— Обижаем мы ее, — старик косится на Пашку. Тот не выдерживает обвиняющего дедушкиного взгляда, отходит к зверю, осматривает его, ощупывает бока, удивляется.

— Бабушку обижать нельзя. Если это делает Пашка — он исправится.

Мы с Гурьянычем присаживаемся к костру. Василий Николаевич отсекает ножом кусок печенки, нанизывает ее на березовый прут, приставляет к жару. Пашка достает из своей котомки домашний хлеб, чашки, сахар, разливает чай, устраивается рядом со мною на земле. Наступает минута молчания. Все мы еще не можем прийти в себя от неожиданной встречи.

А солнце за Бутуем клонится к закату, и тени гор уже заполнили провалы.

— Вам потрафило нынче, — начинает Гурьяныч, смочив губы первым глотком горячего чая, — не то, что нам с тобой, внучек. В руках был и ушел…

Пашка молча кивает головою, а сам весь в завтрашнем дне, по лицу вижу, захвачен какими-то планами.

— Вы тоже промышлять приехали? — спрашиваю парнишку, чтобы он заговорил.

— Нет, мы по другому делу, — отвечает за Пашку Гурьяныч. Он отставляет чашку с недопитым чаем, смахивает прилипшие к бороде крошки хлеба, начинает не торопясь рассказывать. — На прошлой неделе пришел ко мне наш лесник, одногодок мой. Уважь, говорит, Гурьяныч, помоги, ревка у маралов начинается, в деревне зашевелились браконьеры. Всем приспичило в лес, кто по больничному, кто умышленно отпуск придержал к этому времени, как будто орешничать идут, а у самих волчьи думки. Ты бы, говорит он, присмотрел за зверем по дальнему хребту, а я метнусь в Ясненскую тайгу. Надо уберечь маралов, и так уж совсем мало их остается.

— Значит, вы тут с Пашкой в качестве добровольной общественной охраны маралов?

— Этот большой титул не про нас, — отвечает старик. — Мы приехали сюда помешать браконьерству. Одному леснику где же управиться с ними…

— Это верно, Гурьяныч, браконьер стал скрытный, подвижной, его, скажем, тут в горах не так-то просто обнаружить.

— Да, да, — перебивает меня старик, — ночует он без костра, таится, как хищник. Вчера вечером бросили Кудряшку в логу, а сами поднялись к скалам вечернюю зарю встретить. В горах она завсегда долгая и человеку близкая, перед нею будто исповедаешься. Только это мы присели на выступе, слышим — бык запел. Ну, говорю, Пашка, голосистый нам попался, доставай трубу, подзовем его, полюбуемся. Пашка у меня насчет трубы мастер, — не без гордости добавляет он, посмотрев на внука. — Любую ноту за мое почтенье выведет. Только он запел, бык сразу отозвался. Ну, мы и давай подманывать его к себе: Пашка в трубу ревет, а я березку кручу, будто бык со злости рогами ее ломает. Слышим, ближе заревел, еще ближе. Нам-то сверху вниз все видно, как на ладони. Смотрю, мелькнула тень на опушке, — что-то усомнился я, говорю Пашке: опусти конец трубы в камни и потише зареви, вроде как бы зверь отдаляется. А бык поет уже совсем близко. Я еще пуще кручу березку. Вижу, из кедрача показывается человек с ружжом, да как заревет. Гляжу, да ведь это же Емеля, наш деревенский парень! Ах ты, думаю, бестия! Схватить бы тебя тут…

Старик смолк и долго не мог приглушить гнев, Василий Николаевич подлил ему в кружку горячего чая. Он отхлебнул два-три глотка, успокоился.

— Ну и дальше? — не терпится мне.

— Затаились мы с Пашкой. А Емеля долго стоял, все ревел. Потом, видим, поднимается на наш выступ, шагает, как рысь, неслышно, и только он показался из-за скалки, я его за грудки. Он было на меня, а тут Пашка подоспел, но не удержали, вырвался, митькой звали! Шапку оставил в залог.

— Судить надо, — говорит Василий Николаевич, разрезая дочерна поджаренную печенку.

— Статьи, говорят, в законах наших нет, так мы же их сами пишем, не от бога они идут! — Старик снова загорается. — По-моему, попался с ружжом в лесу или, скажем, на озерах в неохотничий сезон — срок ему давать. Сразу поуменьшится браконьеров и уважение к закону будет… Куда я только ни ходил по своим властям, все соглашаются; да, да, Гурьяныч, природу надо беречь, говорят мне, а сами думают: дескать, чокнутый старик! А я не смирюсь с разбоем, хотя и трудно мне, уже не по годам моя затея, да и не по силам. Другого боюсь: может, зря и Пашку толкаю на эту дорогу, по себе знаю, как трудно одному бороться.

— Нет, Гурьяныч, — перебиваю я его. — И вы, и Пашка не одиноки, всем нам дорога родная природа, понятна ваша боль за нее. Если мы в один голос скажем браконьерам — нет! — их не будет.

— Если бы так можно было сделать… — безнадежным тоном говорит старик.

— Можно и нужно, пока еще не все упущено…

— Что же это мы, не успели встретиться, сразу за больное место беремся? — вмешивается в разговор Василий Николаевич. — Давайте ужинать, а Пашка расскажет нам, почему он бабушку обижает. Я вижу, ты, как заправский охотник, собакой обзавелся.

— Да это ведь Жулик! — говорит Пашка.

Мы с удивлением смотрим на «льва», узнаем Жулика.

— Кто же его так изувечил? — спрашиваю я. Пашка смеется. К нему возвращается разговорчивость.

— В деревне Жулика все собаки драли, даже обидно было, а как подстригли под льва — стали бояться его. Люди и те обходили стороною. Сюда шли, — парнишка вдруг вопросительно смотрит на дедушку и, посмелев, продолжает, — к околице стали подходить, вдруг слышим, женщина благим матом орет: караул, лев! Мы с дедушкой сразу смекнули, в чем дело, прибегаем к ней, а она, тетя Наташа, с духом не соберется, кричит: «Лев в хате блины ест!» Сбежались соседи. Смотрим, в дверях показывается Жулик, вся грива в тесте, в зубах блин, довольный. Увидел нас, завилял хвостом. Тут тетя Наташа догадалась, схватила дрын да за ним, но где же ей за львом… — и Пашка опять добродушно рассмеялся.

— Ишь, смеется, шкодник. Подожди, доберусь до тебя! — и Гурьяныч грозит пальцем. — Хлопот сколько наделал своим львом. Была бы собака путевая, а то — так, тьфу!.. Забрался в чужую избу, хозяйка блины пекла, как увидела льва, выскочила во двор и пока звала на помощь людей, — он поел все блины, залез мордой в макитру с тестом. На что годится! А ему смешно. Где же тут бабушке покойно жить, что ни день, то чего-нибудь натворит, а она, бедняжка, в ответе.

Слово «бабушка» действует на Пашку мгновенно: он мрачнеет, отворачивается.

— Вот с блинами, — продолжает Гурьяныч, повернувшись ко мне. — Ему-то шутки, а ведь Наташке придется вернуть муку. Кому беспокойство? Бабушке!

Жулик точно вдруг понял, о чем идет речь, встает и нехотя уходит с глаз. Василий Николаевич оделяет нас горячей печенкой. После дневной голодовки ну и вкусной же она кажется здесь, в горах!

Едим молча. Костер, распавшись на угли, дышит синим пламенем. Я наблюдаю за Гурьянычем. Нелегко ему в его годы бродить по горам. Сидел бы дома. Нет, не может. Тревожит старика неуемная боль за родную природу. Ходит он с Пашкой по тайге одинокий, никем не признанный, сам по себе, пытаясь оградить леса, зверей, птиц от кощунственного отношения к ним. И как трудно ему сознавать, что кроме сочувствующих у него почти никого нет, будто только ему одному да Пашке и нужны красота и богатства нашей Природы.

На его смуглом лице синие блики дотлевающих углей. Он вдруг перестает жевать, поднимает голову, смотрит на внука.

— Попадись Емелька на пяток лет раньше, ей-богу, не ушел бы от меня, — как бы оправдываясь, говорит Гурьяныч.

— Мы его шапку сдадим в сельсовет, и он ответит за браконьерство.

— В том-то и беда, внучек, что не ответит. Шапка не доказательство. Он скажет, дескать, где-то я ее потерял, а Гурьяныч на меня по злобе. Да и не в том дело. Если бы сельсовет захотел — он враз бы пресек браконьерство, законы по охране природы у нас есть строгие, да выполняем их плохо. Вот и дождались: раньше за Бутуем зверя было несчетно, в это время всю ночь хором пели, не давали уснуть, а вчера сам слышал, только трое ревело, и то нашенские деревенские мужики. Выходит, подчистую истребили, самок, телят не жалеют. А все оттого, что не уважаем законы. — Гурьяныч переводит свой взгляд на меня. — Если бы одни деревенские шкодили — полбеды, а то ведь и от образованных людей спасенья не стало ни зверю, ни птице. Это я насчет туристов. Хорошо человеку из города в лесу побывать, походить по горам, по речке спуститься на плоту или лодке. Полезное дело, особенно для молодежи. А скажи, пожалуйста, кто ими управляет, туристами теми, или они. сами по себе?

— Это организованное общество и очень большое. У них есть устав, всякие правила, инструкции…

— Спросить бы у ихнего самого старшего, для чего позволяют туристам летом с ружжами ходить?

— Знамо, стрелять! — вмешивается Василий Николаевич.

— В кого же стрелять, ежели не сезон охоты? Летом молодь растет, а ее под корень… Через нашу тайгу много троп проложили туристы, все лето партия за партией, все с ружжами, и теперь там ни рябчика, ни кедровок, ни зверушек, даже певчих птиц повыбили. На что это годится?! Говорят, что туристы — это инженеры, студенты. С них бы и спросить! Ан нет, никто не остановит их, не устыдит, зачем они носят летом ружжа, будто так и надо. Видать, старшой, кто управляет туристами, сам не любит природу, равнодушный к ней, а то бы навел порядок.

— Вы правы, Гурьяныч, никто за этим не следит. В правилах туристских обществ вы найдете все: как костер развести, как переправиться через реку, как укрыться от непогоды, но как охранять окружающую нас природу от насилия, грабежа — этого ничего нет, или есть только между строк. И все, от руководителя до рядового туриста, знают, для чего берут ружья в тайгу, знают, что по тропам туристов местами все живое истреблено, но делают вид, что это их не касается. Что верно, то верно.

— Неужто мы не можем спасти свои богатства?..

Старик смолк. Опустив голову, он долго сидел молча, совсем одинокий, разбитый все той же болью за природу. У меня не было слов утешить его, и в то же время я понимал, как ему трудно сознавать свое бессилие в этой борьбе со злом, ставшим нашим всенародным несчастьем.

Пашка легонько толкает меня в бок, показывает на дрожащие руки Гурьяныча и подает мне знак прекратить разговор, иначе у дедушки с сердцем будет плохо.

Я утвердительно киваю головой.

— Кому чаю горячего? — обрывая молчание, спрашивает Василий Николаевич и, не дожидаясь ответа, наливает Гурьянычу полную кружку.

На снежных вершинах гор дотлевал теплый осенний день. В кедровой таежке то тут, то там щебетал дрозд, подчеркивая звучность воздуха. Высоко в синеве плыло одинокое облачко, подбитое снизу ярким пурпуром.

— Пока светло, давайте займемся устройством ночлега. Ты, Василий Николаевич, с Гурьянычем свежуйте зверя, а мы с Пашкой заготовим дров, хвои.

— Успеем, — протестует Пашка.

Я смотрю на парнишку, догадываюсь, что у него созрел другой план, и он уже весь захвачен им.

— Чего придумал? — тихо спрашиваю его.

— Пойдемте на скалы, в трубу заревем, может, зверь близко есть, подзовем.

— А дрова готовить кто будет, дедушка?

— Потом, честное пионерское, сам натаскаю. Пойдемте! — умоляюще шепчет он.

Ну как откажешь! Я соглашаюсь, Накидываю на плечи телогрейку, беру посох.

— Вы тут, Василий Николаевич, управляйтесь, а мы с Пашкой наверх сходим, зарю встретить. Скоро вернемся.

Гурьяныч так и остался погруженный в свои тяжелые думы, одинокий, не понимающий, почему мы так безжалостно относимся к природе.

Идем с Пашкой по гребню на верх скальных утесов. Чем выше, тем шире открываются горы, уже погруженные в печальное ожидание ночи. Зыбкий вечерний полусвет поднимается к вершинам и там медленно тает, сливаясь с синевой низкого неба.

Вот мы и наверху. Я усаживаюсь на выступе, а Пашка становится рядом. Он продувает трубу, окидывает напряженным взглядом лежащее под нами молчаливое пространство, над которым цепенеет прохладный воздух, напоенный ароматом альпийских лугов и смолистым запахом кедра. Затем он приложил тонкий конец трубы к губам, и чистый призывный звук накрыл горы, перехлестнул через отроги, долго тревожил тишину дремлющих гор. С какой легкостью и с каким изумительным мастерством «ревел» Пашка!

Мне вдруг вспомнилось: ведь этот же звук я уже слышал не раз.

— Так это ты пел вчера и сегодня за Бутуем? — спросил я Пашку.

— Я и браконьеры.

— А мы думали — звери…

Он еще и еще повторил свою песню, затем уселся рядом, и мы долго прислушивались к наступившей тишине. В вечерней мгле горы теряли свой грозный контур. Никто не отвечал. Откуда-то упал филин. Беззвучно описав под нами круг, он свалился под скалы и плавно потонул в кедровой чаще.

Пашка опускается на камень рядом со мной. Кладет мне на колени локоть правой руки, я обнимаю его. Кажется, и ему и мне вдруг стало легко-легко.

Снизу доносится шорох камней — к нам не торопясь поднимается Гурьяныч. Он молча присаживается у наших ног, унимает одышку. Грустными глазами, уже ничего не ожидающими, смотрит старик в немое пространство. Хотя бы один звук прорвался до его слуха, развеял бы боль старого таежника. Но никто не ревет, не зовет на поединок, не дразнится. Кажется, никогда тишина не была столь гнетущей, как в эти минуты.

— Не осталось зверя! — горько заключает старик, и я вижу, как вздрогнули его плечи, как сползает к нему Пашка, и они, обнявшись, еще продолжают ждать.

А тайга молчит, как заколдованная.

На всю жизнь запечатлелась в памяти потухшая заря за Бутуем, уходящие в ночь горы и сгорбленная под тяжестью несбывшихся желаний спина Гурьяныча с прилипшим к нему Пашкой.

Нет, они не сдадутся!