Уже все было готово к нашему отлету: упаковано снаряжение, продукты, инструменты, личные вещи, но ледяной аэродром на реке, где нас с Василием Николаевичем должны были высадить, затопила наледь, и теперь там невозможно было посадить самолет. Обещали подыскать другую площадку, а это не так просто, и я с ужасом думаю, как бы нам надолго не задержаться в поселке.

Давно меня гнетет тоска по тайге. Она приходит сразу, как только появляются первые признаки весны. Они во всем: и в мягком хрусте снега под ногами, и в сдержанном молчании птиц, и в синеве неба, и даже в шуме леса. Как-то вдруг, без ветра, заволнуется он, зашумит и замрет, точно обескураженный чем-то. Вот тогда-то и становится невмоготу беспечная жизнь в четырехстенной избе. Хочется встретиться с бурей, со зверем, с верстами, с бесконечными верстами непознанного пути. Потянет к вольным, близким сердцу просторам с хвойным воздухом, с лопнувшими почками берез, с птичьим криком и затяжными весенними закатами.

Сегодня резко похолодало. На окнах мороз выгравировал замысловатые узоры. С неприветливого серого неба падают невесомые пушинки снега. Они копятся на остывшей земле, сглаживая шероховатую поверхность белизною. Опять зима.

Так нередко бывает после теплых, по-настоящему весенних дней: ударит нежданно трескучий мороз, завоет пурга — это зима, собрав остатки сил, напоминает о своем грозном могуществе. Не очень-то радует такая погода.

После обеда ко мне зашел Василий Николаевич, мрачный, как грозовая туча. Ему-то, всю жизнь проведшему в тайге и привыкшему в это предвесеннее время уже находиться где-то далеко от поселений, особенно не по душе наша задержка.

Мы долго молчим. Я бесцельно гляжу в окно. Василий Николаевич лениво набивает трубку табаком.

— Когда же полетим? — вырывается у него. Я ничего нового сказать не могу и молчу.

— Собакам и то надоело ждать. Утром зашел проведать Бойку и Кучума, они не ласкаются, в глаза не смотрят, будто я виноват, — рассказывает он.

— Хватит, Василий, тут и без твоих разговоров тошно. Еще немного потерпи, найдут новую площадку на реке, часа не задержимся — улетим.

В комнату вошла хозяйка с кипящим самоваром.

— К вам дедушка пришел, войти стесняется, может, сами выйдете? — сказала она мне, заваривая чай.

— Кто он? — спросил я.

— Тутошный, дело у него к вам какое-то.

В сенях стоял дородный старик, приземистый, на вид лет шестидесяти. Одет он был по-зимнему. Дубленый полушубок, изрядно поношенный, но без единой латки, туго перевязан кумачовым кушаком. На ногах лосевые унты, в двух местах аккуратно перехваченные ремешками. На голове старика глубоко сидела заснеженная самодельная барашковая ушанка. Она обрамляла сверху и с боков приветливое, коричневое от ветра лицо, опушенное снизу окладистой бородою.

Он посмотрел на меня со странной детской растерянностью.

— У нас промежду промышленников слушок прошел, будто вы охотой занимаетесь, — начал он крутым баском, переступая от неловкости с ноги на ногу. — Вот я и прибежал из зимовья, что в Медвежьем логу: может, поедете до меня — дюже коза пошла.

— Вы что ж, охотник? — спросил я, обрадовавшись столь приятному гостю.

— Балуюсь, — замялся он и, откашлявшись, вдруг осмелел. — С детства маюсь этой забавой. Еще махонький был — на выстрел бегал, как собачонка, так и затянуло. Должно, до смерти!

Секунд пять, не больше, ему хватило на то, чтобы осмотреть меня и Василия Николаевича, и с его лица исчезла растерянность. Затем, немного отогревшись, он уселся на краешек табуретки, сбросил на пол шапку-ушанку, меховые рукавицы и стал сдирать с бороды прилипшие сосульки. А сам нет-нет да и окинет пытливым взглядом комнату.

Громко хлопнула наружная ставня.

— Опять завьюжило, — сказал Василий Николаевич, искоса поглядывая на старика.

— По козам самый раз!

— Да вы раздевайтесь, — предложил я.

— Благодарю. Ежели уважите приехать, то я побегу. А коза, не сбрехать бы, вон как пошла — табунами, к хребту жмется; должно, ее со степи волки турнули.

Василий Николаевич так и засиял, так и заерзал на стуле.

— Да раздевайтесь же, договориться надо, где это и куда ехать, — сказал он.

— Спасибо, а ехать недалече, за реку. — И дед, осмелев, привычным движением рук сдернул кушак, сбросил на пол полушубок. — Я ведь колхозный смолокур, с детства в тайге пропадаю. Там, видно, и доживать буду. Так уж приезжайте, два-три ложка прогоним и с охотой будем.

Сухое, обожженное ветром лицо старика перетягивалось вздувшимися прожилками. Руки тоже жилистые, тяжелые. Умные добрые глаза под широкими бровями и улыбка, изнутри освещающая лицо. На всей его коренастой фигуре, на одежде лежал отпечаток лесного человека.

— Где же мы вас найдем? Тайга большая…

— Сам найдусь, не беспокойтесь. Пашка, внучек, вас тут дождется, пока вы соберетесь, и отсюда на Кудряшке к седловине привезет.

— А Пашка-то где?

— На улице с санями ждет. Не беспокойтесь, довезет. Он, шельма, насчет коз во как разбирается, мое почтенье! Весь в меня, негодник, будет. — И его толстые добродушные губы под усами растянулись в улыбке. — В зыбке еще был, только на ноги становился, и что бы вы думали? Бывало ружжо в руки возьму, так он весь задрожит, ручонками вцепится в меня, хоть бери его с собой на охоту. А малость подрос — ружжо себе смастерил из трубки, порохом начинил его, камешков наложил, как вправдашное… Вот уж и грешно смеяться, да не утерпишь. Бабка белье в это время во дворе стирала. Подобрался он к ней, подпалил порох да как чесанул ее, бабку-то… Она, голубушка, и полетела в корыто, чуть не захлебнулась с перепугу… Так что не беспокойтесь, он насчет охоты разбирается. Где силенкой не дотянет — хитростью возьмет, Говорю, не подведет.

— Ну как, Василий, поедем? — спросил я.

— А как же иначе?!

— Тогда по случаю нашего знакомства, думаю, не откажетесь рюмочку пропустить. Пьете? — спросил я старика.

Тот смешно прищелкнул языком и, разглаживая влажную от мороза бороду, хитровато взглянул на меня.

— Случается грех… Не то чтобы часто, а приманивает.

Я налил ему полстакана спирта и хотел было развести водою, но он энергично запротестовал:

— Что вы, что вы, зачем добро переводить?.. Старик опрокинул стакан, громко крякнул, вытер губы, а бутерброд переломил пополам и сунул в рукавицу.

— Иди, Василий, собирайся побыстрей.

— Я не задержу.

Василий Николаевич вышел вместе со стариком.

— Пашка пусть зайдет погреться! — крикнул я им вслед.

Вот, думаю, подвалила удача. К счастью, у меня есть разрешение на отстрел двух козлов. Достаю ружье, осматриваю, начинаю переодеваться. Хорошо поразмяться в тайге! Меня захватывает радость предстоящих охотничьих приключений. Чего только не услышишь, не увидишь в тайге за день! Я истосковался по лесу, по стуку дятла, даже по усталости. Воображение — не замедлило вылепить картину охоты, сбитого удачным выстрелом козла и костер в лесу под кудрявыми соснами…

Слышу, приоткрылась дверь, и в комнату просунулся парнишка, закутанный с ног до головы в дорожную доху. Он сбросил ее у порожка, повернулся, и я увидел конопатое лицо.

— Копейкин?! Так это ты и есть Пашка? — Пашка я, из Медвежьего лога.

— Почти графский титул! Ну, садись! — пригласил я.

На нем были та же защитного цвета широченная телогрейка с чужого плеча и большие унты, вероятно, дедушкины обноски. Поверх этого странного костюма, напоминающего водолазный скафандр, торчала на тоненькой шее голова с беспорядочно взбитыми русыми волосами, с острым птичьим носом, обрызганным мелкими веснушками, и с ямочкой на округлом подбородке. Во всей его фигуре было что-то стремительное, как у стрижа в полете.

Серые ястребиные глаза — мгновенно пробежали по всем закоулкам комнаты, по всем предметам, но не выдали любопытства, точно ничто их тут не удивило.

— У вас тепло, — сказал он, долго усаживаясь на стуле. — Вы не торопитесь: пока дедушка добежит до лога, мы лучше тут подождем, в тайге враз продует.

— Куда же он побежал? — удивился я.

— Мы-то поедем прямиком, до седловины, а он по Ясненскому логу пугнет на нас коз.

— Пешком и побежал?

Пашка улыбнулся, набрав полную грудь воздуха.

— Дедушка у нас все пешком, сроду такой. До Медвежьего лога, где наше зимовье, двенадцать километров, а за тридцать лет, что живет дедушка там, он на лошади ни разу туда не ездил. Когда Кудряшка была молодой, следом за ней бегал. А теперь она задыхается в хомуте, спотыкаться стала. Так он пустит ее по дороге, а сам вперед рысцой до зимовья. Она не поспевает за ним.

— А как зовут твоего дедушку?

— Не могу выговорить правильно, сами спросите. Его все Гурьянычем по отцу величают. Сказывают, он будто был одиннадцатым сыном, родители все имена использовали, ему и досталось самое что ни на есть трудное. Ниподест, что ли!

— Анемподест?

— Да, да… Он у вас ничего не просил? — вдруг осведомился Пашка.

— Нет.

— А ведь ехал с намерением. Значит, помешкал… У нас на смолокурке все к краю подходит: зимовье на подпорках, бабушка старенькая, да и Кудряшка тоже. А Жучка совсем на исходе, даже не лает… Так мы с дедушкой хотели щенка раздобыть. Говорят, у вас собаки настоящей породы. — И паренек испытующе посмотрел мне в глаза.

— Собаки-то есть, Пашка, но когда будут щенки, не знаю. Да и будут ли?

— Бу-у-дут, — убежденно ответил Пашка. — К примеру, наша Жучка каждый год выводит щенят, да кому они нужны! Хочется породистого. Мы уже и будку ему сделали и имя придумали: Смелый!.. Значит, еще неизвестно?

— А зачем тебе собака?

— Как же в тайге без нее?

— Ты ходишь в тайгу?

— Каждую осень промышляем белку, когда и колонка добудем, ну и птицу боровую. А в прошлом году росомаха попалась. — Последнее слово он произнес не без гордости. — Уж намаялись с ней.

— А сколько тебе лет?

— Тринадцать. Я по тайге сызмальства хожу. Пока он рассказывал о своей жизни, я переоделся.

— Чаю со мной выпьешь?

— С сахаром? — оживился он. — А что это у вас, дядя, за коробка нарядная?

— С монпансье.

— Знаю: кисленькие леденцы, — Он громко прищелкнул языком.

— Могу тебе подарить.

— С коробкой?

— Да.

— Что вы, ни-ни! — вдруг спохватился он. — Дедушка постоянно говорит, что я за конфетку и портки свои продам. Брать не велит. А чаю с монпансье выпью… Какие у вас маленькие чашки! — заключил он неожиданно.

Пил Пашка из блюдца долго, вольготно, даже вспотел и все время шмыгал носом. А беспокойные глаза продолжали шарить по комнате.

— У вас, видать, настоящая дробовка? Наверно, тыщу стоит? — И, покосившись на мое ружье, затяжно вздохнул. — А дедушка с пистонкой промышляет. Она еще дедом его с турецкой войны привезена, кремневкой была, потом ее на пистонку переделали. Старая она у нас, к тому же еще и грозой ее чесануло: ствол сбоку продырявило и ложу расщепило. И стреляет смешно: сначала пистон треснет, потом захарчит, тут уж держись покрепче и голову нужно отворачивать — может глаза огнем вышибить… Нашей пистонке трудно запалиться, а уж как стрельнет — любого зверя сразу сшибает.

— И ты с ней охотишься?

— Стреляю, но редко. Я только припасы таскаю, да если где зайца раненого догнать или утку из воды вытащить. Бывает, и белка зависнет на дереве. Дедушка говорит: «Вот уж как ты, Пашка, научишься во всех лесных делах разбираться, тогда пистонка будет твоя».

— Ну и как же?

— Стараюсь.

— Знаешь, Пашка, с таким ружьем недолго и беды нажить! Новое нужно купить.

— Край как нужно! — оживился парнишка. — Да что поделаешь с бабушкой: она не согласна насчет покупки ружья, денег не дает, а то бы мы с дедушкой давно купили. В магазин часто заходим, дедушка все ружья пересмотрит, выберет и скажет: «Ну хороша же, Пашка, дробовка!». С тем и уйдем.

— Почему бабушка против покупки?

— Говорит, что я тогда из тайги вылезать не буду, школу брошу.

Лицо его вдруг стало грустным. Он смотрел в угол, где стояла моя двустволка, а воображение, вероятно, рисовало заманчивую картину, как он с настоящим ружьем бродит по тайге, стреляет рябчиков, косачей и как, нагрузившись дичью, возвращается к бабушке в зимовье… Кажется, я своими расспросами коснулся больного места. Он наскоро допил чай, отблагодарил Акимовну и смолк.

Вернулся Василий Николаевич в полном охотничьем обмундировании: в унтах, шерстью наружу, в телогрейке из плащ-палатки, подбитой беличьим мехом, в легких шерстяных варежках.

— Акимовна! — окликнул он хозяйку. — Ты говорила, что козлятину хорошо нашпиговать свиным салом с чесноком? Приготовься!

— Как же, вкусней нет блюда. Только надо сначала добыть козла, а потом шпиговать. Ни пуха ни пера вам!

Мы распрощались.

За воротами дремала тощая грязно-серой масти старенькая лошаденка, запряженная в розвальни.

— Ну-ка, Кудряшка, прокати! — ласково крикнул Пашка. Он отвязал вожжи, усадил нас в задок на пахучее сено, а сам занял кучерское место.

Кудряшка качнулась влево, взмахнула облезлым хвостом и, сдвинув примерзшие к земле розвальни, лениво потащила их по незнакомым нам переулкам.

— Надо бы торопиться, солнце низко, — посоветовал Василий Николаевич.

— Да ее не раскачать, а собаки на улице попадутся — совсем станет. Только уж не беспокойтесь, я дедушку не подведу: вовремя приедем. Ну ты, Кудряшка, шевелись!

За поселком лошаденка будто пробудилась, сама, без понуканий, побежала мелкой рысцой. В животе у нее все время екало в такт бегу.

— Селезенка играет, — пояснил Пашка. — Кудряшка у нас подслеповатая, думает, что впереди дед бежит, вот и торопится. Иной раз даже заржет, только голос у нее тонкий стал, как у жеребенка. Колхоз давно друго коня давал, да дедушка говорит: нам торопиться некуда. У нас с ним все ведь распланировано: в это лето зимовье новое сложим, осенью ловушки в тайге подновим, а Кудряшка с нами останется до самой смерти… И правда, верни ее в колхоз — там в первый же день ей хана. А тут она, вишь, как трусит ногами? Мыто ее не обижаем…

— А как твои дела в школе? — спросил его вдруг Василий Николаевич.

Пашка бросил на него недобрый взгляд, дернул вожжой и, продув громко нос, заерзал ногами по сену.

— Вон в тех колках, ну и косачей — тьма! — сказал он, показывая кнутом вправо на залесенные холмы. — У нас там с дедушкой шалаш налажен. Скоро птица играть начнет, слетится да как зачуфыкает, закурлыкает, аж дух захватывает. А дерутся по-настоящему, Иную в кровь заклюют…

— Со школой, спрашиваю, у тебя как?

— Со школой?.. — Пашкино лицо вдруг вытянулось, помрачнело. — С математикой не ладится, — процедил он сквозь зубы чуть слышно. — Пока примеры были, понимал что к чему, а как пошли задачи — вот тут-то и прижало меня. Дедушка сказывает, что у нас во всем потомстве считать сроду не умели, вся надежда, мол, на тебя, внучек! Сам, говорит, видишь, что делается на этом свете: всякие машины, самолеты, спутники, в космос люди летают, без математики теперь жить нельзя, сзади окажемся. Видите, куда он клонит! Значит, я должен за весь свой род ответ держать?!

— Дед правильно говорит. А ты как думаешь?

— Конечно, жалко мне свой род, — снисходительным тоном ответил Пашка. — Придется подналечь…

За рекою дорога свернула влево, прорезала степь и глубокой бороздою, виляя по береговым перелескам, вывела нас на водораздельный перевал. Дальше узкой прорезью начиналась лощина. Она, раздвинув холмы, уходила в глубину лиственничной тайги широкой падью. Необозримый простор, завороженный тишиною, ожидал нас там.

По синеющему небу плыли легкие облака, облитые золотистыми лучами заходящего солнца. Навстречу лениво летели вереницы ворон.

Вечерело.

У холмов Пашка подъехал к стогу сена, остановился.

— Тут мне велено дожидаться. Дедушка теперь в ельничке у ключа передохнет и до заката солнца стукнет. Коза сразу пойдет, не задержится — чуткая она, далеко хватает. А вам на этих седловинах ждать; ее ход тут, — с серьезностью опытного егеря объяснил нам Пашка.

Мы с Василием Николаевичем помогли ему распрячь лошадь, развести костер и стали собираться.

— Ты что, Пашка, приуныл?

— Охота с вами сходить. Дедушкину бы пистонку мне, — с искренней грустью сказал он.

— И что тогда?

— Уж я бы тут козла сшиб… Не верите?

— Конечно, нет.

— Никто не верит…

— Возраст у тебя ненадежный. Уж так и быть, пойдем вдвоем на седловину.

— Возьмете? — И он от радости запрыгал, но тут же опомнился — Дедушка сказал, от Кудряшки не отходить, волки по лесу бродят. Огонь буду держать, а то бы пошел…

Мы с Василием Николаевичем взяли ружья, выразили сочувствие Пашке и разошлись по седловинам.

Я поднялся на левую. Осмотрелся.

За седловиной, врезанной меж двух холмов, лежал широкий лог, покрытый редким лиственничным лесом, и дальше — серебристая степь, прочерченная темными полосами ельников. «Козьи места, светлые, кормистые», — подумал я с радостью.

У старого толстого пня я разбросал снег, чтобы он не скрипел под ногами, проверил ружье и замер в ожидании.

Василий Николаевич был справа, на соседней седловине.

Тихо догорал холодный пасмурный день. Солнце, вырвавшись из-за нависших туч, облило прощальными лучами холмы, на какое-то мгновение осветило лежавшую позади равнину и потухло, разлив по небу багряный свет.

Минуты потянулись медленно. Все тише становилось в лесу. И уже не верилось, что кто-то живет в этой тишине, что нас ждет тут удача. Да если и есть в бору козы, то старик Гурьяныч может до темноты не успеть пугнуть их на нас или они пройдут стороною, минуя седловины, где мы подкарауливаем их.

Чем дольше жду, тем безнадежнее. Единственное утешение — кругом лес. Ох, как хорошо вдохнуть свежий воздух, почувствовать, как мороз приятно щекочет тело под настывшей одеждой!

Жаль Гурьяныча… Сколько хлопот принесет ему эта охота.

Вдруг далеко-далеко, где-то в глубине лога, точно вскрикнул кто-то и смолк. «Кажется, гонит», — мелькнуло в голове, и приятный холодок пробежал по всему телу. Я посмотрел вниз, прислушался. Ничего не видно, не слышно, но каким-то скрытым чутьем чувствую, что кто-то появился в лесу, несется на меня, и сердце начинает биться в нетерпеливом ожидании.

Холодной волной дохнул ветерок, освежая лицо. Закладываю патроны в стволы ружья. Жду, напряженно всматриваясь в густеющий сумрак.

Гаснет у горизонта заря. Темнеет лог, и где-то на холме ударил последний раз дятел. Вдруг, словно в пустую бочку, кто-то ухнул — заревел козел. Далеко внизу мелькнул табун коз и остановился, как бы выбирая направление. Гляжу, идут на меня. С какой легкостью они несутся по лесу и, точно охваченные недобрым предчувствием, бросаются из стороны в сторону, перепрыгивают через кусты, рытвины, валежник! Но на бегу козы забирают левее и проходят мимо меня, к соседней седловине.

Еще не смолк шелест пробежавшего по снегу табуна — вижу, оттуда же, из глубины лога, невероятно быстрыми прыжками несется одинокий козел. Быстро мелькает он по лесу, приближается ко мне. Руки сжимают ружье. Почти невозможно попасть в козла на таком бешеном скаку.

Вот он уже рядом. Три прыжка — и мы столкнемся. Палец касается спуска, еще одно мгновение…

Козел неожиданно замер в последнем прыжке возле меня, глубоко засадив все четыре ноги в снег.

Он стоит в профиль, всего лишь в двадцати метрах, смело повернув ко мне голову и показывая всего себя: дескать, посмотри, полюбуйся, каков я вблизи!

Я поражен его красотой. Забыл про ружье, про выстрел, про охотничий пыл. Какая точность линий, словно точеные ножки, мордочка — весь литой! И какая удивительная симметричность во всей его окраске. Кажется, ни одной шерстинки на нем нет лишней и ничего нельзя добавить, чтобы не испортить красоты. Большие черные глаза светятся непонятной доверчивостью.

Он осматривает меня спокойно, вероятно приняв за Пень. «Если бы ты знал, какой страшный враг стоит перед тобой!» — подумал я, не двигаясь с места и не отрывая глаз от него.

Потом козел вдруг поднял голову и, не трогаясь с места, посмотрел в глубину лога, медленно шевеля настороженными ушами. Тревога оказалась напрасной. Козел, не обращая на меня внимания, вытянул голову и принялся срывать листья сухой травы… «Что это?!» — чуть ли не вскрикнул я. Его шея повязана голубой тряпочкой. Не верю себе. Протираю глаза… Да, голубой тряпочкой!

— У-ю-ю-ю… — Из лога доносится голос Гурьяныча.

Козел сделал прыжок, второй, мелькнул белым фартуком и исчез за стволами лиственниц, как видение. А я продолжал стоять, пораженный этой необычной встречей, не в силах разобраться в том, что видел. Кто привязал козлу голубую тряпочку? Чья рука касалась его пышного наряда? И, наконец, как случилось, что я не выстрелил!

Вдруг справа и ниже седловины щелкнуло два выстрела. Они, точно удары хлыста, болью отозвались во мне. Неужели убит? А может, ранен и его удастся спасти. Я не задумываясь бросился по его следу…