Тихо плывет звездная ночь над уснувшими озерами. Деревья у стоянки теперь кажутся выше и стройнее. Все больше синеют потемки лесной чащи. Я забираюсь в спальный мешок и с твердой надеждой на завтрашний день засыпаю. Но это необыкновенно короткий сон.
Внезапно просыпаюсь. Лежу с открытыми глазами. Темные вершины елей озарены фосфорическим светом луны. До слуха доносятся едва уловимые звуки теплой ночи. Тут и шепот, и вздохи, и ласковый бег ветерка. Сон не идет. Не уснуть в эту первую для меня весеннюю ночь в тайге.
Встаю, подновляю костер. Вспыхнувшее пламя отбрасывает прочь от стоянки тьму, освещает ельник.
А где же Пашка? Его постель уже занята Жуликом. Куда он мог уйти? Неужели на озеро? Нет, сейчас первый час — самое глухое время ночи. Нечего ему там делать в это время.
Шарю глазами по просветам — нигде его не видно.
— Пашка!.. — сдержанно зову парнишку.
— Тсс!.. — слышу его предупреждение.
Тихо шагаю на звук. Пашка стоит, прислонившись спиною к толстому стволу лиственницы, щедро залитой лунным светом.
Он предупреждает меня пальцем, дескать, иди осторожнее! И я безропотно подчиняюсь ему. Унимаю шаги, бесшумно переставляю ноги. Подхожу к лиственнице, прислоняюсь рядом.
Пашка не оглядывается, не слышит моего приближения — он весь поглощен каким-то ожиданием. Я внимательно осматриваю открытую марь, болото за перелеском, прислушиваюсь и ничего не могу понять: чего он ждет тут в полночь один?
У меня под ногою сучок, стоять на нем неудобно. Надо бы сдвинуть сапог вправо, но боюсь нарушить тишину.
А Пашка касается своей горячей ладонью моей руки, крепко сжимает ее.
Чуть слышный короткий звук раздается где-то близко, будто ребенок во сне чмокнул губами.
— О!.. — вскрикивает обрадованный Пашка и показывает на березку. Затем медленно поворачивает голову ко мне, смотрит удивленно в глаза. — Почка лопнула! — шепчет он.
Я улыбаюсь.
Теперь мы вдвоем, прижавшись друг к другу, караулим дразнящую тишину. Оба молчим. Нужна огромная напряженность слуха, чтобы в этой ночной тишине обнаружить жизнь.
Какой-то странный звук возник и растаял: птичка ли отозвалась во сне, пискнула ли жертва в лапах хищника или кто-то народился? Слышно, как облегченно вздыхает земля, обласканная теплыми ветрами, как поднимаются первые ростки зелени под прошлогодними листьями, как дышит лес — старый великан, и невольно чувствуешь, как он весь молодеет, наливается соком, будто хмельной брагой.
Где-то в стороне поет вода. Чего только она вам не нашепчет, не наобещает ночью!
И вдруг справа доносится какой-то загадочный звук, должно быть, эхо. Оно зародилось где-то у кромки тенистого перелеска. Мы смотрим туда, ждем, не обнаружится ли там еще что-нибудь. Ждем долго. Но вот что-то бесформенное появилось в ночном сумраке под елями, шагнуло вперед, и сразу обозначилась рогастая голова, широкая грудь и приземисто-длинное туловище.
— Сокжой! — шепчу я Пашке.
Чуткий зверь уловил мой шепот. Он замирает в полушаге, весь напрягается, точно стальная пружина, и, раздувая ноздри, шумно втягивает в себя воздух. А мы, забыв про все, смотрим на него привороженными глазами. В лунном свете на фоне сумрачных лиственниц сокжой кажется каким-то сказочным видением, явившимся порадовать нас своею красотой.
Зверь так и не разгадал, насколько опасен был донесшийся до него короткий звук. Он медленно шагнул передней ногою, вытащил из тины заднюю, переставил ее и подал вперед весь корпус. Еще постоял, будто испытывая терпение врага.
Ничто не выдает нашего присутствия.
Сокжой смелеет, не спеша обходит кочки, все ближе вышагивает к нам. Пашку всего трясет. Плечом прижимаю его к стволу. Глушу в себе дыхание. Ничего не остается на земле, кроме этого рогача в посеребренной шубе.
У лужи с луной на дне он останавливается, наклоняется, сосет сквозь сжатые губы воду. Вдруг нога его поскользнулась, раздался громкий всплеск. Зверь вскидывает высоко голову, ворочает тяжелыми рогами. А кругом непостижимое спокойствие, в котором малейший шорох покажется ревом трубы. И только тяжелая вода, стекающая с губ в болото, булькает, будто кто-то полощет горло.
Налетевший ветерок погнал настывший за ночь воздух, одушил болота. Сокжой, точно ужаленный, перемахнул лужу и, широко разбрасывая задние ноги, метнулся в ельник, налетел на лесину и исчез в потревоженной тишине.
Пашка облегченно вздыхает. Я выгибаю уставшую спину.
Где-то вода из почвы просочилась на поверхнесть, мятежно зажурчала и смолкла, точно устыдившись. Кто-то на болоте вскрикнул во сне. С лиственницы упала шишка.
Пашка уходит в свои мечты. Я думаю о лучшем, о будущем, о вечной весне жизни. Мне кажется, что сегодня я открыл что-то новое для себя, а Пашка, вероятно, — целый мир, огромный, непостижимый и прекрасный…
Странная ночь… Какое поистине чудесное ощущение природы оставила она в моей душе! Сколько очарования! Сколько раздумий! И как дорога стала жизнь, будто прошел строгое чистилище и освободился от всех земных грехов…
Табун невидимых птиц со свистом прорезал воздух сверху вниз и с криком, с хлопаньем крыльев упал на воду.
Неужели этот слишком откровенный для ночи звук — предутренний сигнал?
Еще темно. На небе не заметно перемен. Но уже чувствуется, что недолго до рассвета, что скоро победно блеснет румяная зорька.
Луна так и не показалась из-за туч, но в ельнике чуточку посветлело — ночь тронулась.
Первыми догадываются лыски.
«Кю-ке-ке… Кю-ке-ке…» — дают сигнал к подъему.
Пробуждаются нырки:
«Ка-го… Ка-го…»
За ними кроншнепы:
«Ку-ли… Ку-ли…»
На наших глазах бледнеет сумрак. В розовой мгле раскрывается сонная земля. Прорезаются чаши настывших озер. А небо ширится, все больше голубеет, и в нем чистой каплей дрожит последняя звезда.
«Дзинь!.. Дзинь!.. Дзинь!..» — точно в жесть, бьет ворон в перелеске, и, как по сигналу, все сразу оживает.
Пернатый мир пробуждается тысячами голосов. Стонут чибисы. На отмелях дразнятся кулики. Кричат растерявшиеся кряковые. И какая-то лесная пташка настойчиво пытается вставить в этот разноголосый гомон свой однообразный мотив.
— Вот и кончилась ночь, — сожалея, говорит Пашка, сойдя с места и потягиваясь, как от сладкого сна.
Мы оба, приятно уставшие, идем к стоянке.
— Куда вас спозаранку носило? — спрашивает обеспокоенный нашим отсутствием Гурьяныч и строгим взглядом осматривает внука. — Без ружей како дело тут?..
— Дедушка! — радостно перебивает его Пашка. — Ты слышал когда-нибудь, как во сне разговаривают птицы?.. Нет? А как лопаются почки на березе? «Пак, пак…» Не слышал?
— Вот я те сейчас пакну! Ишь чего выдумал, баламут! Сам не спишь и других смущаешь. За дровами бы сходил.
Но как ни старается Гурьяныч придать своему голосу строгость, это у него не выходит. На Пашку смотрят ласковые глаза, и в них столько доброты, что, кажется, хватит на то, чтобы согреть весь мир.
Парнишка улыбается, берет топор и, легко перепрыгивая через валежник, скрывается в ельнике.
Гурьяныч снимает с огня вскипевший чайник, садится около меня. Сидит мрачно, нахохлив сомкнутые брови.
— Странный у нас Пашка, — начинает он грустно. — Пойдешь с ним в лес, все прислушивается, чего-то соображает, а то вдруг ни с чего развеселится, запоет или начнет бормотать — птиц передразнивать… Иной раз ему невтерпеж станет в зимовье, уйдет в тайгу и всю ночь один по сопкам мается… Чего его несет туда, иногда в непогоду, — не знаю. Мы со старухой было поперек пошли, да где там!.. Вот я и Думаю: растет без отца, без матери — завалило их обвалом на прииске, — а мы со старухой что можем дать ему? Сами малограмотные, кроме земли да леса ничего не видели, жили трудно, а теперь старость ложится на плечи. Он к тому же не одетый, не обутый, не как другие. Ума не приложим, что делать с ним?
— А я, Гурьяныч, думаю: хороший растет Пашка, За него вам скажут спасибо. — Я осторожно кладу ему на плечо руку. — Вы привили ему любовь к труду, открыли мир природы. У многих ли есть такие воспитатели? Ну и что же из того, что донашивает вашу телогрейку, ходит в латаных сапогах? Это не главное. И уж сознайтесь, Гурьяныч, довольны вы внуком?!
— Оно-то конечно, но жизнь другая, не та что в наше время была. Отстанет он в лесу. Да и кому нужна теперь природа? — горестно заканчивает старик.
Но тут появляется Пашка с дровами, и наш разговор обрывается.
Мы наскоро завтракаем, вьючим Кудряшку, гасим костер — и снова в путь…