Легкой вечерней тишиною дышат озера. Крики и драки водоплавающих птиц не нарушают, а как бы сгущают этот покой весеннего дня. Великим покоем веет даже от хищников, озирающих с высоты пространство озер.
Миную мелкое болото — благодатный приют голенастых. Тороплюсь выйти за ельник.
Как быстро гаснет небо, рушатся в облаках огненные скалы, тухнет в пропастях закат, и чернота накрывает притомившийся под закатом лес.
В ельнике обитают пучеглазые совы. Ждут ночь, а пока что восседают на сучьях, на пнях, рассматривают меня желтыми огромными глазами.
Впереди видна мутная сталь воды. Это — Горловое. Посередине зеленый троелистовый островок. Всюду ржавая ветошь осоки, грязные отмели, истоптанные куличками, да дерущиеся в воздухе селезни. Вижу, слева старенький охотничий скрадок. Беззвучными шагами пробираюсь к нему.
Вдруг воздух потрясает тревожный голос крякового.
— Фу, ты, дьявол, прозевал! — с укором бросаю ему вслед.
Быстро подновляю скрадок, прячусь в нем от зорких глаз пугливых табунов.
Из-за озера, из темных еловых перелесков, выплывают орлы. Они выкраиваются грозными силуэтами на фоне закатного солнца. Испуганный их внезапным появлением, замирает весь пернатый мир. Прекращают драку селезни. Стаи уток кучатся, прижимаются к травянистым берегам. Смолкает лебединая перекличка. Все стихает под распластанными крыльями хищников.
Орлы дозором облетают озера. В их полете, в размахе крыльев, в величавом спокойствии — могущество пернатых царей.
Они, сужая круг, спиралью уходят выше и выше. Что вынесло их в поднебесье? Тесна, неуютна для них тайга в весенние вечера. Они оставляют далеко под собою леса и озера, суетливый мир, ищут в глубине синевы простор и свободу. И я завидую их силе, их высоте.
Солнце уже за горизонтом. Темнеют ельники. Болота покрываются прозрачным багрянцем.
Неожиданный выстрел вырывает меня из раздумья.
Проходит долгая минута молчания. И вдруг доносится далекий гусиный шепот.
Это Пашка, ей-богу, он пальнул.
Шепот переходит в крик, его несут птицы на быстрых крыльях к Горловому. Я это больше чувствую, нежели слышу.
«Скорее, скорее!..» — поторапливаю я птиц.
А крик рядом. От напряжения у меня обрывается дыхание. Из-за елей в полосу светлого неба вырываются беспорядочным табуном гуси. Несутся очертя голову серыми, огромными лоскутами на меня, обжигая криком слух и сладко будоража предчувствием удачи.
«Спокойнее, спокойнее! Пусть подлетят…»
Вскидываю ружье. Гуси сразу обнаруживают опасность. На какое-то мгновение виснут неподвижно в воздухе, вывернув на ребро крылья, и почти вертикально берут высоту. Небо точно застыло надо мною в немом ожидании. Секунды бесконечны. Сажаю на мушку крупного гуся. Тяну гашетку. Тугой выстрел раскалывает тишину сумрака. Подбитая птица турманом падает в воду.
Табун вздрогнул, скучился. С ураганной быстротой понеслись птицы от опасности, от огненного взрыва, даже не окликнув упавшего товарища.
Следом за гусями, тоже с молчаливым протестом, улетели в ночь три пары белоснежных лебедей, напуганных выстрелами. В их медлительном полете, в мерном взмахе крыльев, в этой девственной белизне — непримиримый укор человеку.
С Пашкиной стороны еще доносятся выстрелы. Первым не выдерживает напряженный чибис. На высокой ноте он посылает свою жалобу миру. С невероятной быстротою уносятся в мутное пространство стаи уток.
Я выбираюсь из скрадка, иду к берегу.
На воде серым комом маячит сбитый гусь. Услышав мои шаги, он трудно выпрямляет непослушную ему теперь шею. Дико смотрит на меня, торопится к зеленому островку посредине Горлового. Долго взбирается на него и уже не оглядывается — равнодушен к опасности.
Я стою у кромки озера с опущенным ружьем. Вижу, гусь топчется на жестком троелисте, как видно, хочет поудобнее устроить свою последнюю сидку на этой беспокойной земле. Потом вдруг вытягивает шею, прислушивается, кричит в потемневшее небо еще и еще и, падая, роняет краеноклювую голову на спину. Стихает прощальный шелест троелиста. И только теперь с непростительным опозданием с высокого неба падает на остров ответный крик, но он, кажется, уже не задевает слуха убитого гуся.
Его подруга носится над озером. Вытянув шею, она всматривается в потемневшую гладь воды, все зовет и зовет…
Вдруг справа раздается свист. Живо поворачиваюсь, приседаю. Из-за кривуна наплывает знакомый чирочий разговор, и я снова во власти охотничьего азарта.
Стая летит высоко над водою. Вот она уже рядом. Стреляю. Мгновенный свет на какую-то долю секунды выхватывает из темноты рыжие космы осоки, опустевшую отмель.
Чирок тяжелым комочком падает у моих ног. Я не кричу в экстазе «есть!», не восторгаюсь удачей — минутный порыв охотничьей страсти с выстрелом гаснет, как выключенный свет.
Поднимаю убитого селезня. Чирок в брачном наряде. Какое сочетание красок! Какие нежные переходы от одного цвета к другому. И все в меру, скупо, расчетливо. Вот уж поистине великая созидательница природа.
— Дядя, дождитесь меня! — доносится голос Пашки.
Я слышу, как он вдалеке торопливо шлепает по болоту.
У меня еще забота — достать гуся. Озеро глубокое, только вплавь можно добраться до островка. Но вода ледяная. Что же делать. Не бросать же его на съедение хищникам? Решаю дождаться Пашку. Он ведь, как говорит дедушка, на все горазд: может, и сейчас что-нибудь придумает, посмотрим.
Увял багровый румянец зари. Сразу похолодало. Легкие, как дым, седые клочья тумана протянулись над потной равниной, окутывая болота и озера сизоватым покровом. За Горловым, над темными восточными хребтами, радостно блеснула первая звездочка. Где-то за лесом упал токующий бекас, оставив в воздухе дребезжащий звук.
Стою жду.
На озерах тягостная тишина, мертвая, долгая. Все улетело, убежало, затаилось в страхе, посеянном выстрелами! Хотя бы кулик крикнул!
— Ты что-то, Пашка, долго идешь. Тяжело несешь, что ли? — спрашиваю я и быстрым взглядом окидываю фигуру парнишки. — Стрелял вроде много, а где же утки?
— Пустой, близко не подпускают, а далеко я не могу выделить. Зря патроны извел…
— Плохи твои дела! — сочувственно говорю ему.
— А вы убили? — Пашка начинает обыскивать меня острым, испытующим взглядом.
Заметив чирка, он всплескивает от удивления руками, приседает перед ним на корточки, обращается к Жулику:
— Глянь, кака крупна утка!
— Это у тебя, Пашка, от зависти зрачки расширились… — говорю я. — Впрочем, у тебя и такой нет.
— Ружье-то фальшивит, видать, не туда дробь бросает, или легкоранное: бью, бью — ни пуха, ни пера!
Пашка поднимается, и тут я замечаю какой-то подвох на его хитрющей физиономии. «Неужели обманул?!» — обжигает меня мысль Так и есть! Вижу, сзади, между широко расставленных ног, свисает до земли пара гусиных лап.
— А ну повернись!
— Гусенок так себе, маленький, на похлебку.
Пашка стоит невозмутимый, но выдают глаза. В них — торжество. Парнишка не спеша запускает правую руку под ватник, долго отвязывает от пояса птицу, перекинутую длинной шеей через левое плечо, поворачивается ко мне спиною, и из-под телогрейки вываливается на землю огромный гусь-гуменник.
— Вот это да!.. — вырывается у меня искренне. — Где же это тебе дурница попалась?
— Из табуна влет выбил! — не без бахвальства говорит он.
— Так уж и влет!..
Пашка делает вид, что не слышит моих слов, берет чирка, кладет рядом с гусем. В сравнении с гуменником он кажется крошечным, жалким трофеем.
— Из двух птиц похлебка будет куда с добром!
— Если не хватит, у меня еще гусь есть.
Этого Пашка никак не ожидал. Он испытующе смотрит на меня — не верит.
— Да, да, гусь и, пожалуй, покрупнее твоего. Так что ты не очень-то задирай нос.
— А где он?
— Пока на острове. Видишь серый ком? — Ах, на острове… — Парнишке как будто сразу полегчало. — Его еще надо достать, тогда считать гусем.
— А ты помоги.
Пашка деловито подходит к берегу, всматривается в густой сумрак, пробует пальцем воду.
— Ты не вздумай в озеро лезть!
— Нет надобности. Жулик мигом достанет, — уверенно отвечает Пашка.
Он отстегивает на собаке ошейник, бросает в сторону острова небольшую палку, кричит на оторопевшую собачонку, впервые попавшую на охоту.
— Жулик, возьми!.. Пиль!
— Жулик умоляюще смотрит на него. Чего бы он ни отдал сейчас, чтобы не лезть в холодную воду. Но Пашка проявляет упорство. Еще бросает палку, угрожающе кричит на собачонку. У той нет выхода: она осторожно, как балерина, переступает ногами, пробует войти в озеро, но тотчас же отскакивает назад. Ее начинает трясти.
— Жулик, хороший песик… — ласково начинает «дрессировщик» и, бросая палку к островку, кричит: — Возьми!.. Пиль!.. Я кому говорю!..
Жулик ложится на спину, поднимает лапы, сдается. На морде страх и унижение. Пашка ставит его на ноги, еще что-то бросает в озеро и сталкивает Жулика в воду. Тут уж ничего не поделаешь, и собачонка плывет к островку, прикрытому мраком ночи.
Стоим ждем. Втайне я, как мальчишка, радуюсь, что обстрелял Пашку: один к двум в мою пользу. Конечно, чирок не велика птица, но при данной ситуации — козырь. И страшно хочется, чтобы мой гусь оказался крупнее, тогда Пашка прикусит язык… И тут я краснею за свои мысли.
Внезапно, будто сигналя об опасности, слева кричит большой кулик, а позади за темной полоской ельника осторожно курлыкают журавли. Опять томительная тишина… До слуха долетает долгожданный шелест троелиста, тяжелое сопение, возня. Пашка облегченно вздыхает.
— Жулик, назад! — кричит он повелевающим тоном. Вместо ответа с острова доносится хруст костей.
Парнишка поворачивает ко мне лицо, искаженное недоумением, и, угрожая кулаком в сторону острова, кричит сколько есть силы:
— Жулик, назад!
— Назад! Назад!.. — кричим мы почти одновременно, но наши угрозы безнадежно молкнут в темноте.
Пашка вскидывает ружье, стреляет в воздух. Жулик в ответ лакает воду и опять принимается за гуся…
«Вот и обстрелял!» — с горьким сожалением думаю я.
— Оно, конечно… — начинает Пашка оправдываться. — Если бы я за каждую подноску давал Жулику сахар, как в цирке, он бы и не подвел. Но бабушка не согласна, говорит: «Нечего собак приучать, лучше сами лишний стакан сладкого чая выпьем». Вот и получилось…
— Прямо надо сказать, Пашка, скверно получилось. Зря извели гуся.
— Ничего, — успокаивает меня парнишка и, копируя дедушку, продолжает: — Завтра за мое почтение настреляем.
— Где тут настрелять! Видишь, не успели мы появиться, как с озера птицу будто ветром сдуло. Ей отдохнуть надо, а мы ее свинцом угощаем. Лет бы на пять отобрать у охотников ружья, пусть птица успокоится, расплодится…
Пашка растерянно молчит.
С озер доносится крик одинокой птицы.
Нас окутывает холодом широкая таежная ночь. Ее влажные туманы накрывают опустевшие озера. И земля, на которой мы стоим с Пашкой, кажется где-то далеко-далеко от людей, на краю материка.
Меня пугает ее отчужденность, ее безмолвие.
Молча шлепаем по заболоченному перелеску. В лужах зажглись небесные светлячки. Пашка озорно топчет их латаными сапогами, ломает вдрызг зеркальную гладь воды, как будто шагает по звездам. С такой добычей ему теперь хоть куда!
В жуткой темени исчезает старый беспокойный мир. Черное небо чертят огнистые метеориты, да сквозь ночь костер зазывно моргает, зовет…
Какая притягательная сила в этом ночном огоньке! Человека всегда тянет к нему, и жизнь его в лесу была бы безрадостной, если бы он потерял такого чудесного спутника, как костер.
Из тьмы обозначилась стоянка. На огне бушует чайник, гремя крышкой.
— Чего задержались?.. — со вздохом облегчения встречает нас Гурьяныч. — Думал, не пойти ли помочь донести уток, да услышал шаги.
А сам ощупывает меня любопытным взглядом, и на его лице вдруг появляется обидное разочарование. Но вот он видит за Пашкиной спиной гуся, радостно поднимает брови.
— Вот это да!..
Пашка не торопясь сбрасывает на освещенную костром землю добычу, отступает на два шага и, подбоченившись, ждет окончательной оценки.
— Скрадом? — спрашивает его обрадованный Гурьяныч.
— Влет! Будь второй ствол, еще бы сбил одного. Да, совсем забыл… — Он как бы между прочим запускает за пазуху руку, вытаскивает крупного шилохвоста и бросает его к гусю.
— Тоже влет?
Пашка не отвечает — достает из кармана гоголя.
— Маловато, дедушка, стало утчонки, видать, и правда извелась, — серьезно, как взрослый, рассуждает парнишка.
А я стою с чирком в левой руке и не знаю, что с ним делать. Бросить в общую кучу — Пашка не замедлит что-нибудь сострить…
— Вы присаживайтесь, в ногах правды нет. Сейчас ужинать будем, а уток сварим утром, — спохватывается Гурьяныч.
— Да, да, давайте ужинать. — И, направляясь к шалашу, я незаметно роняю своего чирка в Пашкину кучу.
Старик укрепляет на тагане котелок с каким-то варевом, сильно пахнущим перцем и чесноком, пододвигает к огню чайник и только теперь поднимает тяжелого гуся.
— Жирен! Поросенок, чистый поросенок!
— Это что! Дядя убил пожирнее, да Жулик съел, — перебивает его Пашка.
— И вы гуся убили?! — удивляется Гурьяныч и строго спрашивает у внука: — Что же ты смотрел?!
— Самому плыть боязно, ноги сведет.
— Так ты Жулика послал? Пашка молчит.
— А где он?
— На Горловом, гуся доедает. — Эка беда, како добро стравили собаке! — Старик долго не может успокоиться.
Пашка — именинник. Еще не было у него такого длинного, такого утомительного и счастливого дня. Он усаживается между толстых корней ели и оттуда молча следит за всем, что творится на таборе. Но я замечаю, что-то беспокоит его, каким-то виноватым взглядом парнишка следит за Гурьянычем.
— Чего присмирел, намаялся? — спрашивает тот.
— Дедушка, — голос Пашки дрожит, — я нечаянно уточку убил… — И он, поднявшись, протягивает старику серый комочек.
— Как эта — нечаянно?.. — строго спрашивает Гурьяныч. — Тебе говорено: стрелять только селезней. Ежели не можешь, неча ружжо брать в руки. Она бы к лету сама десятой была, а ты ее убил. На что годится!.. В наказание утром на охоту не пойдешь, кашеварить будешь.
У Пашки, как от боли, морщится все лицо. Парнишка ловит мой взгляд, ждет защиты.
Я неодобрительно качаю головою и, чтобы закончить этот неприятный разговор, бросаю на сырую землю спальный мешок, приваливаюсь к огню. Тепло костра приятно нежит усталость.
Гурьяныч поправляет огонь, разливает по чашкам варево и отрезает всем по ломтю хлеба. После утомительного перехода, после стольких впечатлений ужин у костра под охраной дремлющих елей кажется самым желанным.
Ярче и сильнее разгорается костер, заполняя синим светом все большее и большее пространство вокруг. А дальше, за освещенными елями, еще гуще, еще плотнее встает тьма и пеленает мраком оживший после долгой зимней спячки лес.
Холодный ветер пробежал по ельнику, тревожа темные кудри старых сосен. Пробежал и смолк. А деревья еще долго качаются над нами.
Гурьяныч прислушивается.
— Неправда, что лес шумит одинаково, — неожиданно говорит он. — У каждой породы — своя песня. К примеру сказать, сосны, они не любят тесноты, вот и шумят разноголосо. Ты только прислушайся. Налетит ураган, ну и запоют каждая в свою дудку. Жутко бывает в ветреную ночь в бору… — И старик опасливо окидывает ночной сумрак. — Другое дело ельник, ничего плохого не скажешь. В нем ветру тесно — нет разгона, ни свиста, ни воя у него не получается. Шумит ельник всегда ровно, что слаженная песня… Любо спать в нем в непогоду, за мое почтенье убаюкает.
— А у осины тоже своя песня? — спрашивает Пашка, внимательно слушая деда.
— Как же, внучек, совсем отменная. Осина больше растет на лесных кладбищах, на старых гарях. Она первая непогоду чует. И уж как залепечет листва, будто ребенок ручонками захлопает, так и знай — к ненастью. В бурю такого наплетет, такого нагородит, что и лешему не придумать, а ночью того пуще, до смерти напугает, адово дерево, будь оно проклято! Лучше не связываться с ней.
Опять ветерок растревожил сонный покой ельника. И опять долго прислушивается к шелесту крон старик. А я думал о том, как велик и разнообразен мир природы, окружающий человека, как плохо мы знаем его и как мало используем на благо свое, чтобы богаче, прекраснее было жить на земле…
Спать устраиваемся у костра, подостлав пахучие и мягкие ветки ели. Пашку сразу не стало слышно, будто провалился в пустоту. Гурьяныч положил на огонь концы толстых бревен, высушил портянки и уже хотел забраться под однорядку, как послышался шелест сухой травы под чьими-то осторожными шагами.
Мы оба разом поворачиваемся на звук. Две яркие фары смотрят на нас из густого мрака ночи. Они приближаются вместе с шорохом, то гаснут за стволами елей, то снова упрямо надвигаются на нас. Это Жулик крадется к стоянке. Пламя огня отражается в его глазах пучком синего света.
Жулик осторожно появляется из-за толстой валежины, весь освещенный костром. Морда виноватая, спина провисла под тяжестью переполненного брюха, на губах гусиный пух, мокрый хвост висит обрубком.
— Обжабиться, лопнуть бы тебе на месте! — строго кричит старик и зло толкает ногою головешку в огонь.
Собака в испуге отскакивает за пень, уходит в темноту и оттуда долго смотрит на нас двумя синими глазами…