Через день из Медвежьего лога приехали на Кудряшке всем семейством Гурьяныч, бабушка и внук. И тут я вспомнил, что обещал рассчитаться с Пашкой за паутину. Они, вероятно, прибыли за деньгами: ведь это его первый самостоятельный заработок.
Бабушка осталась на улице. Я её вижу впервые. Она худощава, с пригорбленной спиной, с уставшим старческим взглядом. На лице будто вырезанные резцом глубокие морщины. На ней старенькая меховая кацавейка, широченная юбка, прикрытая спереди чёрным фартуком. Голова закутана тёплым платком. На ногах новые ботинки. Они живо напоминают мне сцену в бору.
Гурьяныч с Пашкой зашли ко мне в кабинет.
— С добрым утром! — сказал старик, окинув меня быстрым беспокойным взглядом, — Слава богу, кажись, всё обошлось?
— Здравствуйте, Гурьяныч! Да, всё в порядке!
— Уж я его, негодника, как следует пропесочил: мыслимое ли дело бросить человека в незнакомой тайге, да ещё в непогоду.
— Строго-то, может быть, и не следует наказывать. Я же не новичок в тайге. Но всё-таки хорошо, что он догадался дать сигнал.
Гурьяныч и Пашка стоят у двери, неуклюже переступая с ноги на ногу, оба смущённые от неловкости.
— Сегодня у тебя праздник, Пашка, — получаешь первую зарплату.
Пашка засиял.
— Истинно первый заработок. Благодарим за добро, — вкрадчиво отвечает за него Гурьяныч.
— Как рассчитываться будем?
— Воля ваша. Труда-то не ахти как много затрачено… — говорит Гурьяныч, а сам не сводит с меня вопросительного взгляда.
— Сколько стоит одноствольная «ижевка» со всеми принадлежностями?
— В двадцать пять рублей куда с добром можно уложиться, ещё и на баранки бабушке выгадать можно.
Пашка ещё больше засиял; так, кажется, сейчас и брызнет из него восторг.
— Так вот что, Гурьяныч: я выпишу Пашке премию тридцать рублей. Купите ему ружьё, но до осени не давайте. Если он не перейдёт в седьмой класс, то вообще ружья его придётся лишить.
— Тут уж не беспокойтесь, спуску ему не будет.
— Я завтра тоже зайду в школу, вновь поговорю о нём. А сейчас идите в бухгалтерию, получите Пашкины деньги. Вам же, Гурьяныч, придётся приехать к пятнадцатому — это, значит, в следующую субботу — за получкой.
— Благодарю, непременно приеду…
Через полчаса, они оба вернулись в кабинет.
— Спасибо, что уважили. Хотелось бы спросить совета: «ижевку» ему купить или с рук подержанную «централку»?
— Конечно, «ижевку».
— Я того же мнения. Мы мигом сбегаем в магазин и, если разрешите, принесём показать. Придётся сразу взять и банку пороху, дроби, а чехол сам сошью.
— Заходите, буду ждать.
Вышли на улицу оба бесконечно счастливые. Деньги Гурьяныч унёс в сжатом кулаке: не растерять бы их до магазина.
Я наблюдаю за ними из окна.
Пашка бежит к бабушке, как резвый жеребёнок. Та сидит на лавочке, ждёт. Парнишка с разбегу припадает к ней, что-то восторженно говорит, показывает на дедушку, на его кулак, не может успокоиться. Сбылась мечта — у него будет «ижевка»! Какое это счастье для парнишки!
Старушка еле уловимым движением головы усаживает Гурьяныча справа от себя, а Пашку — слева. Брови у неё нахмурены. Концом платка она вытирает тонкие губы и начинает энергично «дирижировать» рукою; показывая в сторону Пашки, что-то быстро говорит. У парнишки после её слов пропадает на лице радость, он никнет. Дед не шевелится, сидит, прижавшись спиною к забору, будто и нет его тут.
Оба молчат.
А бабушка тычет пальцем в Пашкины латаные сапоги, в старенькую широченную телогрейку и что-то говорит, говорит. Затем неожиданно поворачивается к старику. Молча протягивает к нему руку, и я вижу, как разжимается у Гурьяныча кулак, как медленно раскрываются пальцы и как скомканные бумажки падают на старушкину ладонь.
Ни старик, ни Пашка не возражают. Ни слова. Молча следят, как бабушка не торопясь расправляет деньги, пересчитывает их дважды, прикидывает что-то в уме и, подняв подол верхней юбки, прячет глубоко в потайной карман. Гурьяныч отворачивается. Пашка вскакивает, но не смеет и рта раскрыть. А бабушка достаёт из наружного кармана платок с узелком, развязывает его и даёт внуку несколько монет. Затем встаёт, строго что-то говорит Гурьянычу, грозит пальцем. Потом усаживается поудобнее на телегу, будит вожжой задремавшую Кудряшку, и та не торопясь увозит её из посёлка в Медвежий лог.
Дедушка с внуком грустно смотрят ей вслед, пока Кудряшка не скрывается за поворотом.
Пашка придвигается вплотную к Гурьянычу, отдаёт ему несчитанные монеты. Оба сидят осиротевшие, подавленные, сконфуженные.
Потом оба заходят ко мне.
— Мы-то — за ружжо, а старуха повернула деньги на одёжину внуку, — говорит грустно Гурьяныч. — Конечно, тоже нужно.
У парнишки дрожат губы. Молчит.
— До осени, Пашка, ружьё не понадобится, а там видно будет, — пытаюсь успокоить его.
— Я тоже за это. Вот кончит школу, лето поработает со мною на смолокурке — лишний рубль заработаем. — И поворачивается к Пашке: — Вот тебе и ружжо будет!
У Пашки раскрывается рот.
— Непременно заработаем. Только бы бабушка не отобрала. А сейчас пусть распорядится: мне обутки на лето, а тебе, дедушка, рубашку.
У Гурьяныча дрогнули плечи, он пропускает мимо ушей последние слова.
— Ежели отберёт, мы тогда супротив пойдём, и дядя за нас будет. Как вы?
— Второй раз не отберёт. Ты только, Пашка, хорошо учись. Этого ей, видно, очень хочется, и она будет за тебя.
Мы прощаемся.
Так они и уходят с надеждой, что в следующий раз бабушка будет на их стороне.
В этот день мы получили радиограмму от Евдокии Ивановны Макаровой, что паутиновые нити натянуты, закончено исследование инструмента и она уже приступила к наблюдениям.
В субботу вечером я занимался упаковкой вещей. Теперь уж ничто не может помешать нашему вылету в далёкую тайгу. Пришёл Пашка. Перешагнув порог, он остановился, молча стал наблюдать, как я укладываю своё снаряжение, рыболовные снасти, фотоматериалы и всякую походную мелочь.
— Значит, улетаете? — грустно спросил он.
— Да, Пашка, улетаем.
— А я как же?
— У тебя школа, и на твоей ответственности дедушка и бабушка. Кто за ними смотреть будет?
— Куда же вы?
— В тайгу. Поеду в полевые подразделения и до зимы вряд ли вернусь. Почему это вдруг тебя удивило? Ты же знаешь, что я давно должен был лететь.
Пашка расстроен, садится на табуретку. Застывшими глазами смотрит мимо меня, о чём-то думая.
— Возьмите с собой!
— Я так и знал!
— Возьмите, дядя Гриша, обузой не буду.
— Ты соображаешь, что говоришь? Куда это я тебя возьму?
— Тогда я сам куда-нибудь уеду.
Я смеюсь.
— Вот посмотрите!..
— Интересно, куда и на чём ты уедешь? На Кудряшке? Ты же серьёзный парень — и вдруг такие разговоры! Вспомни, кто недавно обещал дедушке летом помочь на смолокурке? Кто хотел заработать на ружьё? Забыл? А бабушку на кого оставишь?
Пашка отводит глаза, молчит.
— Думаю, за ночь у тебя пройдёт это настроение. Ты поумнеешь, а в понедельник пораньше утром прибегай на аэродром проводить нас.
— Можно?! — обрадовался он.
— Приходи. А сейчас отправляйся спать.
— Рано на аэродром?
— С рассветом. Передай дедушке, что я улетаю. Если время у него будет свободное, пусть и он тоже придёт попрощаться.
— Непременно передам. Спокойной ночи!
Воскресенье прошло в хлопотах. Надо было закончить все дела в штабе экспедиции, а их всегда перед отъездом накапливается много. Только к концу дня наступило облегчение. Оставалось дождаться утра — и прощай жилые места.
Вечером в комнату вошла взволнованная Акимовна.
— Плохие новости я вам принесла.
— Что случилось? — встревожился я.
— Марфиного козлёнка убили.
— Борьку убили?.. Это кто же? Что за негодяй! — И мне невольно вспомнилась первая встреча в лесу с Борькой.
— Весь посёлок об этом говорит.
— Может, это только разговоры и Борька погуляет и вернётся в зимовье?
— Нет, это точно. Говорят, будто два дня назад козлёнок ушёл из избушки кормиться и как в воду канул — не вернулся. Марфа, конечно, догадалась, что с Борькой случилась беда, всю тайгу, бедняжка, исходила, да разве найдёшь, ежели убили.
— Но кто же убил?
— У Марфы в зимовье поболе недели жили два лесоруба из посёлка. Борька привязался к ним, на лесосеку бегал. Марфа и решила: наверное, это они польстились на козлёнка. Побежала в соседний лог, к ним на стоянку. И что же вы думаете? Шкуру нашла Борькину, копытца да кости.
— Что это за лесорубы?
— Нашенские мужики — Фёдор Кривых, что на речке живёт, и дед Гераська, сторож сельпо. Этим ничего не стоит, не впервой им пакостить. Хуже зверей! Марфа к ним с добрым сердцем, в зимовье пустила, может, хлебом-солью делилась, а они что сделали? Убийцы!
Тут распахнулась дверь, и в комнату торопливо вошёл Гурьяныч. Старик осунулся, выглядел уставшим, каким я не видел его даже в походе. Он, не поздоровавшись, присел на краешек табуретки и долго не сводил с меня грустных глаз.
— Порешили, негодяи, козлёнка! Сроду не ругался, да разве тут вытерпишь! У кого сердце не дрогнет от такого? Сам посуди: козлёнок с Марфой, можно сказать, примером всем нам были, как должен жить человек со зверем, а они порешили его. До каких пор будем терпеть пакостников на своей земле? Скажи, каку казнь им придумать?
Я вижу, как вдруг побагровело обветренное лицо Гурьяныча, как вздулись на нём синие прожилки вен и его глаза, всегда ласковые, добрые, наполнились гневом.
— Внуку ещё нужна моя забота, а то бы взял грех на себя. Сейчас ушёл бы в бор, своим судом расправился бы с убийцами.
— Это нельзя оставить безнаказанным. Они-то, Фёдор и дед Гераська, сроду шкодливые в лесу, — вмешивается Акимовна.
— Утром зайду к прокурору. Пусть статью им подбирает, сам на суде выступлю. Кончать надо с беззакониями в тайге, — строго говорит Гурьяныч.
— Съездили бы вы, Гурьяныч, к Марфе, ей легче будет, когда вас увидит. Надо бы вместе нам с вами отправиться, но у меня нет времени — завтра утром улетаю.
— Не знаю, как смотреть ей в глаза. За живодёров стыдно. Но придётся съездить. Ежели муж её, Тёшка, не вернулся с промысла, перевезу её с Петькой на смолокурню, с неделю у нас поживёт.
Акимовна загремела самоваром. Старику немного полегчало. Он сбросил с плеч телогрейку, пододвинул табуретку к столу. Долго пили чай.
— Человека надо сызмальства, как только он начинает своими ногами ходить, приучать к природе. Без неё как можно жить?! — говорит Гурьяныч с душевной болью. — К примеру, наши ребята из посёлка пойдут в лес, кака птичка попадётся, бурундук, белка, — с рогатки их, а то и с ружжа. Мимо гнёзд не проходят. Где зайчонка увидят — собаками стравят. Охальничают. На что годится?! А взрослые как ослепли, не видят, будто их не касается. Да и школа совсем в стороне. Что бы в неделю хоть на два часа уводить ребят в лес: им надо объяснять, для чего лес растёт на земле, кто живёт в нём. Даже в заведении такого нет. Оттого у людей и нет бережливости. А ведь ребята должны знать, что лес — это не только дрова да костры, но и великая человеческая радость. Насмотрелся я на лесное разорение и думаю: установить бы нам по всей стране в году несколько праздников и в эти дни всем народом выходить на природу, порадоваться да и пособить ей! Кака польза была бы для страны: враз бы поднялись леса, появилась бы всякая живность, звери и птицы, и браконьерству конец! — Гурьяныч решительно резанул по воздуху вытянутой ладонью. — А ведь нынче браконьеров поболе стало. В экспедициях все с ружжами, туристы тоже. Нигде от них спасенья нет живому, никаких законов не соблюдают. Говорят, что ружжа им нужны от медведей обороняться. Ишь побасёнку каку выдумали! Медведь пуще всего человека боится. Да его теперь днём с огнём не везде найдёшь. Мало стало. Право бы моё было — запретил брать ружжа в руки не в срок охоты, строгую ответственность наложил бы на беззаконников… — Старик посуровел, несколько минут сидел молча, потом добавил: — А главное, ребят надо сызмальства к порядку приучать, к уважению закона, иначе разорим мы свои богатства. Не так разве?
— Вы правы, Гурьяныч, не бережём природу, порою бываем даже беспощадны к ней. А ведь она как будто и охраняется хорошими законами, но законы — сами по себе, а браконьеры — сами по себе. Вы говорите, на ружья надо наложить запрет, но это, мне кажется, всего лишь полумера. Надо, чтобы у каждого из нас в сердце жила любовь к лесу, к зверю, к птице. Надо, чтобы у нас побольше было таких ребят, как Пашка. Уж они не позволят никому глумиться над природой…
— Дожить бы мне до этих лет! — говорит старик, поднимаясь и с грустью поглядывая на меня. — Они придут, разрази меня гром, придут! А на Пашку я тоже надеюсь. Он, шельмец, хотя ещё и не оперился как следует, спуску не даст охальникам. Подрасти бы ему скорее…
Мы прощаемся. Долго жмём друг другу руки. Вглядываюсь в лицо Гурьяныча — встретимся ли мы ещё когда-нибудь?
Не часто попадаются в жизни такие интересные люди, цельные натуры, как этот старик смолокур. Всё в нём доброе, прозорливое, умное. Эта доброта от леса, от общения с природой.
Я провожаю его за калитку. Мы ещё раз крепко пожимаем друг другу руки, и он уходит в темноту.
Возвращаюсь в комнату, сажусь за письма. О них обычно вспоминаешь в последние минуты сборов.
В доме тишина. Только ветер надоедливо стучит ставней, да на крыше гремит оторванный железный лист. Мне вдруг кажется, что кто-то неслышно вошёл в комнату, стоит за моей спиной. Оглядываюсь:
— Пашка! Ты что так поздно?
Вид у него ужасный. Он без шапки. Волосы взлохмачены. В глазах ярость. Парнишка с трудом выговаривает:
— Борьку убили!..
— Я уже знаю.
— Дайте ружьё, я им такое, устрою за козлёнка!..
— Что ты, милый мой, успокойся. Дедушка завтра сам съездит туда, разберётся.
— Не дадите? — в его глазах решимость. Он выжидающе косит на меня горящие глаза.
— Нет, не дам… Ты успокойся, без тебя разберутся.
— Обойдусь и без ружья, — бросает он, выскакивая из комнаты.
Я ловлю его в прихожей. Парнишка отчаянно сопротивляется, и мне с трудом удаётся удержать его.
Затаскиваю Пашку в комнату. Крепко держу его за руки. Он не сдаётся. Тяжело дышит, не смотрит мне в глаза. Слышу, как бурно стучит его сердце.
— Ты что задумал? Молчание.
— Лучше скажи. Тогда вместе решим, что делать. Самовольничать тут никак нельзя.
Парнишка лёгонько двигает плечами, пытаясь высвободить руки, и поворачивает ко мне красное, запорошенное яркими веснушками лицо.
— Никогда им не прощу. Отрыгнется им Борька, вот увидите!
— Наказать их, конечно, надо, но по закону, а ты сразу за ружьё!.. На что это годится? Долго ли с ружьём до беды?!
— Это я для смелости, — оправдывается Пашка.
— Для смелости… Ты ещё слишком мал, чтобы самому решать такие вопросы. Положись на дедушку. Он непременно придумает, как поступить с браконьерами. Не отступится. А тебе советую выбросить из головы свою затею. Вытаскивай из чехла мой спальный мешок, забирайся в него и спи.
Пашка постепенно успокаивается. — Ладно, можно и остаться, —примирительно говорит он.
Соблазн был велик — заснуть в походном меховом мешке. Пашке это даже не снилось. Он с удовольствием достаёт мешок, стелет его на полу, раздевается и, забравшись поглубже, затихает.
— Спокойной ночи! — говорю я, довольный наступившим перемирием.
Парнишка что-то бурчит в ответ и в избе опять становится тихо. Только ветер по-прежнему стучит скрипучею ставней.
Снова сажусь за письма. Скучающий хозяйский кот, усевшись рядом на табуретке, что-то доверчиво бормочет мне о своей кошачьей жизни. Пашка не спит, беспрерывно ворочается, вздыхает, что-то трудно додумывает.
— Дядя… — вдруг слышится его голос.
Я поворачиваюсь к нему. Он сидит на спальном мешке.
— Ты почему не спишь?
— Зачем они убили Борьку? — Голос его дрожит. Он с трудом сдерживает слёзы. — Я сейчас подниму всех своих ребят, побежим в бор, найдём их…
— Ты с ума сошёл — ночью в бор! Кто это тебе позволит?! — И я строго погрозил ему пальцем. — Говорю, дедушка им не простит, найдёт на них управу законом.
— Пусть дедушка по закону, а мы им сами что-нибудь устроим: на всю округу опозорим за Борьку так, что ни в тайге, ни в посёлке места им не будет. Вот посмотрите!..
— Успокойся, Пашка, никуда я тебя не пущу, а тем более собирать ребят. Спи. Утром поедешь со мною на аэродром.
— Возьмёте? — снова обрадовавшись, недоверчиво спрашивает он. — Ох, как мне охота близко посмотреть самолёт!
— Это я тебе устрою: и самолёт посмотришь, и проводишь меня. Я уезжаю надолго. Не знаю, встретимся ли мы ещё когда-нибудь с тобой, Пашка?
— Встретимся, о чём разговор. Иначе и быть не может!
— Ты прав: надо непременно встретиться. А теперь, поскольку нерешённых вопросов у нас больше нет, спи. Утром рано разбужу.
Он ещё посидел с минуту, поморщил лоб от каких-то дум и, забравшись в спальный мешок, затих.
Покончив с письмом, я с облегчением, точно гора тяжести свалилась с плеч, лёг в постель. Пашка уснул тяжёлым, беспокойным сном, стиснув в гневе пухлые губы и откинув далеко назад правую руку, будто намереваясь кого-то ударить. У его изголовья отдыхал кот. Положив усатую морду на сложенные полудугою передние лапы, он, мурлыкая, баюкал сон парнишки…
Меня будит энергичный толчок в бок.
— Встаньте, Пашка убег, только что выскочил из избы, — слышу тревожный голос Акимовны.
— Что же вы его не задержали?
— Где там мне задержать! Было схватила у двери, так он выскользнул, как налим.
С улицы доносится пронзительный свист. Я знаю: это у ребят сигнал бедствия, призыв к немедленному сбору. Он повторяется трижды и смолкает.
Я выскакиваю во двор. В предутренней тишине посёлка какая-то тревога. Где-то скрипнула калитка, послышались торопливые шаги по переулку, кто-то перелезал через заборы, бежал, затем напротив в доме хлопнула дверь, но сейчас же раскрылась, и женщина крикнула в темноту:
— Стёпка, вернись!
Выбегаю на улицу, но уже поздно. В переулке пусто, и только быстро удаляющийся лай собак выдаёт беглецов…
Стою долго, будто пригвождённый к месту, не знаю, что предпринять, чтобы удержать Пашку от неверного шага. И в то же время понимаю, что иначе Пашка поступить не мог, и я на его месте сделал бы то же самое. Но что он задумал? Нет, нет, он не сделает глупости, пальцем никого не тронет — на это он не способен. Но парнишка придумал какое-нибудь своё, мальчишечье наказание, вроде того, что он сделал, с собачником. В этом я убеждён. Тогда пусть ребята бегут в бор с болью за Борьку, за Марфу, пусть гневаются. Может быть, в этом гневе у них окрепнет любовь к природе, и они унесут её в жизнь, по-настоящему встанут на защиту лесов, птиц зверей, рыб — всего живого царства природы.
— В добрый час, ребята! — кричу я им вслед, и мне вдруг до боли хочется стать мальчишкой, бежать вместе с ними в бор и узнать, что же придумал Пашка в эту бессонную ночь…
Скоро утро, Акимовна на прощанье угощает меня пирожками. Усаживается рядом, долго смотрит в глаза.
— Молодец Пашка! — не выдерживает старушка. — Пусть он их, убивцев, малость пропесочит. Мы за него всем посёлком пойдём, в обиду не дадим.
— Значит, и вам, Акимовна, приглянулся Пашка?
— Как же, милый мой, на то я долго прожила на свете, чтобы разбираться в людях. А он-то ещё дитё, весь наружи. Хороший парень!
— Но ведь он с чужой улицы?
Акимовна добродушно улыбается.
— Пашку беру к себе на квартиру. С Гурьянычем договорилась, — торжественно заявляет она. — Ему от нас ближе в школу ходить, да и как будто сродни мне стал этот бесёнок. Вместе ждать будем вас. Когда вернётесь?
— Не знаю, Акимовна, наша жизнь, разведчиков, полна всяких неожиданностей. Может, больше и не встретимся. А за Пашку я рад, что он будет жить у вас. Вы, Акимовна, добрый человек, проследите по-матерински за ним.
Подъехала машина. Мы прощаемся.
Над землёю рассвет. Орут пробудившиеся петухи, в отдалении лают собаки. Столбы дыма встают над посёлком.
Я заезжаю за Василием Николаевичем. Меня радует мысль, что мы с ним надолго покидаем жилые места. Наш дом, наш очаг, наши мечты уже там, в далёкой тайге, у снежных вершин, на звериных тропах, куда мы давно стремимся. Наконец-то расстанемся с оседлой жизнью, чтобы надолго стать лесными кочевниками, полностью отдаться работе, приключениям, неудачам и успехам, всегда сопутствующим работе геодезистов. И в моём воображении возникают картины предстоящих таёжных походов, борьбы с дикой природой, новых открытий.
Но пройдут дни, недели, месяцы, и нас снова, может, с ещё большей силой, потянет из безлюдных пустырей обратно к родному очагу, к друзьям, к людям, и всё то, что мы сейчас спешим покинуть, покажется самым желанным, дорогим, необходимым.
На аэродроме уже собрались провожающие. Но среди присутствующих нет Пашки. Обидно. Хотелось на прощанье крепко обнять этого хорошего, полюбившегося мне паренька, сказать ему много тёплых слов. Вот когда я почувствовал, как он близок и дорог мне, этот маленький наследник деда Гурьяныча — будущий хранитель родной земли.
Гудят моторы. Машина выруливает на дорожку. Короткая передышка — и мы покидаем эту землю, посёлок, деда смолокура Гурьяныча, Пашку с их радостями и надеждами…
Я прошу командира самолёта не торопиться набирать высоту. Летим над знакомым бором. Где-то впереди, в густом сосняке, таится избушка Марфы. Уже узнаю лысые холмы, пересечённые Ясненским трактом поляны. Ещё какая-то доля минуты и… Что это? Ни зимовья, ни сарая… На том месте, где они стояли, лежит угольно-чёрное пятно да дымящиеся головешки.
— Значит, не пережила Марфа гибели Борьки, не простила, — сказал Василий Николаевич, отрываясь от окна самолёта.