Хмурые тучи нависли над холмами. Ночь в тайге наступает быстро. Не успеет солнце скрыться за горизонтом, как в лесу сразу становится сумрачно и тесно. Тьма незаметно окутывает землю. Иду, тороплюсь, с трудом различая след козла, который привёл меня не на седловину, к Василию Николаевичу, а к глубокому ключу.

Совсем стемнело, и я потерял след козла. На небе не осталось ни единой звёздочки, не видно стало и холмов на горизонте. В темноте исчезли ориентиры.

А места мне тут незнакомые. Куда идти? Надо бы возвращаться на стоянку своим следом, так нет, почему-то решаю идти напрямик, по ключу.

Иду по глубокому снегу. Валежник, кочки, местами непролазная чаща. Сразу обнаружилось, что я давно не ходил по лесу, — быстро устал. Но хочу верить, что где-то близко наши.

Ключ неожиданно раздвоился. Да что это за напасть! Не знаю, куда идти. Сворачиваю вправо. Ничего не понимаю, где я; кажется, заблудился. Жалею, что из дома не взял лыж, на них идти было бы куда легче. Но кто же знал, что такое случится.

Далеко послышался выстрел. Он гулом прокатился по ложкам, ушёл за холм и там смолк в ночной темноте. Это наши подавали сигнал, и совсем не оттуда, куда я шёл. Пришлось повернуть назад.

Иду долго. Знаю, что меня ищут, мне кричат, но я брожу где-то по незнакомой кочковатой равнине, по-прежнему тороплюсь и в этой спешке больше запутываюсь. Ноги быстро устают, плохо повинуются. Всё чаще останавливаюсь, чтобы передохнуть. Никакой седловины поблизости нет. Мною окончательно овладевает чувство одиночества. Я поднимаю ружьё и стреляю в темноту. Кто-то огромный, точно разбуженный внезапным взрывом, рванулся и настороженно замер. Прокричала испуганно птица, и стало невыносимо жутко в наступившем молчании.

Из-за туч проглянула луна и щедро залила холодным светом всё вокруг меня. Лес раздвинулся. Ко мне вернулась бодрость духа. Теперь я шёл на север незнакомыми местами, но верил, что найду своих.

Вижу впереди взбитый снег. Подхожу ближе — это лыжня. Наклоняюсь, ощупываю рукой край — он рыхлый: человек только что прошёл. Мы бы встретились, поспей я всего на две-три минуты раньше.

Кто это ещё тут бродит ночью по лесу? Но не всё ли равно мне сейчас, свой или чужой? Надо догнать. Ему, вероятно, знакома эта местность, и он, возможно, поможет мне выбраться из заколдованного круга.

Я кричу из всей силы. Ещё и ещё. Голос глохнет в корявых дебрях непробудной тайги.

Надо торопиться. Определяю направление лыжни и набираю темп.

…Время перевалило за полночь. Луна скрылась. Чёрное от туч небо опять стало казаться кровлей, Погода быстро менялась. Холодный ветер принёс снег.

И вдруг набросило дымком.

Я остановился. Ещё и ещё глотнул воздуха. Сомнений не было: где-то близко, за косой сеткой снегопада, — костёр. Ноги несут меня во всю прыть, боюсь, как бы незнакомец не ушёл.

На опушке леса лыжня оборвалась, снег притоптали сапоги. Ещё десяток шагов — и я увидел толстую сухую сосну, сваленную ветром и подожжённую у корней. Припадаю к огню, дую на него и с минуту, забыв обо всём на свете, отогреваю закоченевшие руки, жадно глотаю тепло.

И тут соображаю: ведь человек, идущий впереди, развёл огонь, но, не дав ему как следует разгореться, ушёл дальше.

Что могло помешать ему погреться?

Снова иду, мну обессилевшими ногами свежий снег и всё больше устаю. Обнадёживаю себя тем, что лыжня неизменно приведёт меня к людям. Мне представилось, что слева, где-то недалеко, должна быть колхозная заимка, а справа — прииск, до которого и сотня километров наберётся.

Ветер налетает холодным шквалом, потрясает гулом бор.

Опять пахнуло дымком. Подхожу к костру. Та же картина: подпалённая толстая сосна, но человек и на этот раз ушёл от огня раньше, чем он разгорелся. Ничего не могу понять. Незнакомец, видимо, устал, поджигает толстый валежник, хочет заночевать, но слышит мои шаги на своём следу и убегает. Иначе зачем ему разжигать костры, если он ими не пользуется? У меня пропадает желание догонять его.

Иду не торопясь. Чертовски устаю, но лыжню не бросаю.

По-настоящему разыгралась вьюга. Воет, свистит порывистый ветер, бросая в лицо колючие хлопья снега. И тут я начинаю понимать, какая страшная сила заключена в буране и как легко человеку погибнуть.

Решаюсь развести костёр, бросить бесполезное мытарство по лесу. И в поисках подходящего места неожиданно выхожу на дорогу и тут же сквозь буран во тьме вижу манящий огонёк.

Унимаю шаги. Как рысь, бесшумно крадусь к костру. Хочу врасплох застать незнакомца. Вот уж близко. Всматриваюсь и приятно поражаюсь: передо мною, как в сказке, вырастает маленькая избушка-зимовье, старенькая, низкая, вросшая в землю и сильно покосившаяся к косогору. В узеньком окошке — свет.

Я с трудом раскрыл дверь, постучался.

— Заходи, чего мёрзнешь, — ответил женский голос, — я тебя жду.

— Меня? — удивился я, пролезая в узкую дверь.

— Ну да. Только что Пашка ушёл.

— Куда?

— Искать тебя. Костры на лыжне разводит, боится, что у тебя спичек нет, замёрзнешь.

— Выходит, я его следом шёл?

— Так, наверно.

«Вот ты какой, Пашка, ни пурги, ни ночи не побоялся…» — удивился я.

Керосиновая лампа освещала внутренность избушки. Слева стоял стол, заставленный посудой, возле него — две сосновые чурки вместо табуреток. У порога лежала убитая рысь, прикрытая полой суконной однорядки. Там же было и несколько свежих беличьих тушек. На бревенчатой стенке висели капканы, ремни, ружья, веники и связки пушнины. В углу, на оленьих шкурах, под ватным одеялом лежала женщина с ребёнком.

— Однако, замёрз? Клади в печку дров, грейся! — сказала она спокойно, будто моё появление не вызвало у неё любопытства.

Это была эвенка лет тридцати пяти, с плоским, скуластым и дочерна смуглым лицом.

— Вы одна не боитесь в тайге? — заговорил я, немного отогревшись.

— Привычные. Охотой живём… Ты раньше, видно, тайга не ходил? — вдруг спросила она, пронизывая меня взглядом.

— Ходил, а вот видишь — заблудился. Хорошо, что вышел на дорогу и увидел огонёк.

— А то бы мог замёрзнуть. В кастрюле бери чай. Сахар и чашка на столе, — сказала она, отвернувшись к ребёнку, но вдруг приподнялась: — Ещё кто-то идёт!

До слуха донёсся скрип лыж. Дверь открылась и снаружи просунулась заиндевевшая голова Гурьяныча. Вот уж обрадовал он меня своим появлением! Старик беспокойно оглядел помещение, широко улыбнулся и втиснулся всей своей мощной фигурой в зимовье, наполнив его свежим сосновым воздухом.

Бросив у входа на пол рукавицы, старик протёр запорошенные снегом глаза, расчесал пятернёй заиндевевшую бороду.

— Слава богу! — сказал он с явным облегчением. — Чего только не передумал! Давно пришли?

— Только что, Пашкиным следом.

— Он уж был тут? — удивился старик.

— Был и ушёл.

— Эко отмахал каку даль! Здравствуй, Марфа. Ты чего это чужих стала впускать к себе? — уже повеселев, обратился он к хозяйке.

— Сам идёт. Окошко сделали нарошно к дороге, огонь ночью не гасим: кто заблудится, так скорее зимовье найдёт.

— Эх, до чего же вы славный народ, эвенки! Гурьяныч сел на чурбак, огляделся.

— Однако, устал?

— Немножко. А Тёшка где? — спросил старик.

— Ушёл ловушки закрывать, скоро промысел кончается.

— Борьки тоже нет? — И старик, подумав, сказал серьёзно: — Зря его отпускаешь.

— Он большой, сам как хочет живёт.

— Оно-то так, да долго ли до греха!

— Раздевайся, Гурьяныч.

— Спасибо, Марфа, побегу, отдыхать не стану. Мы ведь условились в полночь сойтись у стога, а уж скоро рассвет. Беспокоиться будут.

— Чай попей, ещё успеешь.

— За чай спасибо, а от хлеба не откажусь, если он есть у тебя. На ходу пожую.

— Бери, сколько надо, на столе под полотенцем. Гурьяныч достал лепёшку, приложил её к носу, громко потянул в себя воздух.

— Ты, Марфа, мастерица насчёт хлеба, ароматный-то какой!

— А я в прошлый раз у вас пробовала бабушкин хлеб — куда с добром, весь день во рту держалась его сладость, — ответила Марфа.

— Бывает и у моей старушки удача.

Гурьяныч положил на горячую печку лепёшку, повернулся ко мне и, пряча в усах улыбку, неодобрительно закачал головою.

— Думал, беда случилась, ан нет, обошлось.

— А где Василий Николаевич? — спросил я.

— Там, на сопке, костёр держит, кричит да стреляет — знак подаёт.

— Сколько беспокойства наделал! — произнёс я вслух, досадуя на себя.

— Ничего, бывает. Я вот сколько лет живу в зимовье на смолокурке, а иной раз встанешь ночью выйти по надобности и дверь не найдёшь: блукаешь в четырёх стенах за моё почтенье! А тут ведь тайга. Так что спите, утром раненько Пашка на Кудряшке прибежит за вами.

И он заторопился. Разломив пополам горячую лепёшку, сунул её за пазуху. Скрипнула дверь, и в тёмной, растревоженной ветром тайге шаги старика смолкли.

А мне уже трудно было отвести мысли от Гурьяныча. Старик как-то весь открылся мне в этой встрече в зимовье. Всё у него от леса, где он родился и утверждал своё право на жизнь, на хлеб, на тёплый угол. Лес одинаково наложил отпечаток и на его внешность и на характер. У него и фигура, и походка, и заячья шапка, и однорядка, и шомполка составляют одно целое. К тому же старик обладает необыкновенной обаятельностью, которая обнаруживается с первых его слов. Весь он открыт, как лес в солнечный день. Природа в Гурьяныче, кажется, показала, какими отличными качествами она награждает людей за их привязанность к ней.

В избе от накалившейся докрасна печки стало жарко. Я прилёг на шкуру и, засыпая, подумал: «Какой вкусной покажется старику горячая лепёшка на холодном смолевом воздухе».

А снег всё шёл и шёл. Шумели, баюкая сон, старые сосны...

Меня разбудил запах распаренной сохатины и лука. В углу, плача, тихо всхлипывал трёхлетний мальчишка.

— Чем он недоволен? — спросил я Марфу, занятую приготовлением завтрака.

— Петро-то? Должен был Борька прийти, да чего-то задержался. Вот он и ревёт. Да и я беспокоюсь…

Снаружи послышались торопливые шаги по снегу и лёгкий стук в дверь. Петро сразу смолк и, вытирая рукавом мутные слёзы, заулыбался, а Марфа распахнула дверь. Вместе со струёй холодного воздуха в зимовье ворвался козёл. Это было так неожиданно, что я буквально оторопел. В следующее мгновенье я увидел у него на шее голубую тряпочку, Тяжёлое дыханье выдавало усталость — видно, издалека бежал к зимовью.

— Пришёл, Боренька, хороший мой, — нараспев ласково заговорила Марфа, приседая.

Тот бросился к ней, лижит лицо, руки, а Петька гогочет от восторга, виснет на Борьке, обнимает его.

Я встаю, невольно взволнованный этой трогательной картиной и той привязанностью, что сроднила эти три существа, живущие в ветхом зимовье на краю старого бора. Какой-то необыкновенной теплотой наполнилась избушка. Сколько радости принесла всем им эта встреча! И мне вдруг стало страшно при одной мысли, что я мог убить Борьку.

Ласкаясь, Борька косит свои чёрные глаза на стол, Марфа ревниво отварачивает его голову, ласково прижимает к себе и что-то шепчет, но тот вырывается. В дальний угол кувырком летит с него Петро и, стиснув от боли пухлые губы, молчит, а слёзы вот-вот брызнут из глаз.

На столе Борьку ждёт завтрак — хлебные крошки. Он поднимает голову и, ловко работая языком, собирает их в рот. Затем бросается в угол к чашке. Петька преграждает ему путь. Борька бьёт его грудью, отталкивает.

Припав к чашке, козёл с жадностью пьёт солёную воду, фыркает, обдавая брызгами мальчишку.

— Иссе, иссе… — кричит Петька, захлёбываясь от смеха.

После завтрака Борька становится вялым, им начинает овладевать какое-то безразличие.

— Ещё вчера до заката ушёл, всю ночь с табуном проходил, может, волки гоняли, устал. Утрами в это время он привычен спать.

Мать ловит Петьку, одевает в меховую дошку и выталкивает за дверь.

— Иначе не даст уснуть Борьке, — говорит она, подбрасывая в печку дров.

А козёл крутится посреди зимовья. Он ищет место для отдыха, бьёт по полу копытцами, отгребает ногами воображаемый снег и падает. Ему кажется, что он лёг в лунку, сделанную им на земле. Это у коз врождённое. Они никогда не ложатся на снег или на траву.

Мы выходим из зимовья. Неведомо куда исчезли тучи. Над тайгою взошло солнце, и на заснеженную землю легли замысловатые тени старых сосен. Каким величественным кажется лес после ночного снегопада! Всё принарядилось, посвежело.

— Мы из стойбища Селикан, — заговорила Марфа, — не бывал там?.. Сюда только зимою промышлять приезжаем. Борька маленький прибежал к нам прошлой весной. Вышла как-то я из зимовья, слышу, кто-то кричит, совсем как ребёнок. Смотрю, бежит ко мне козлёнок маленький, только что родился, мать зовёт. Проклятые волки тут, на увале, её разорвали. Поймала я козлёнка и оставила у себя. Так он и прижился. Ласковый вырос, мимо человека не пройдёт, а не понимает, что опасно, могут по ошибке, а то и с намерением убить… Люди разные, иной так и норовит нашкодить.

— А вы не пускайте его из зимовья, — посоветовал я, вспомнив свою вчерашнюю встречу с Борькой.

— Что ты! Без тайги зверю — неволя. Нельзя не пускать. Вечерами Борька уходит в лес к диким козам, кормится, играет, а утром обязательно прибежит. Видишь, дыра в обшивке двери, это он копытом пробил — всегда в одно место стучится. Утром так и ждём этот стук, Петька ревёт, и сама думаю: «Придёт ли?»

— Колокольчик надо повесить на шею, тогда каждый догадается, что он домашний.

— Что ты, колокольчик совсем вешать нельзя, все козы от него убегать будут. Куда годится! Может, лучше пусть уходит совсем с табуном, научится бояться людей, дольше проживёт. Ты как думаешь?

— А Петька? Да и сама ты кого ждать утрами будешь?

— Поплачем и привыкнем. Хуже будет, если люди убьют… — И она отвернулась от меня, дрогнули её плечи.

— Напрасно расстраиваешься, Марфа, может, всё обойдётся, — пытаюсь я успокоить её.

— Нет, я знаю, половина месяца назад Борька пришёл в крови, кто-то в него ружьё разрядил. Два дня не выходил из зимовья, думала, пропадёт. Но скоро забыл, опять ластится к людям в тайге, мимо не проходит, а то не знает, что убить могут, — твёрдо сказала она.

«А ведь это могло случиться вчера», — с ужасом подумал я, и у меня не нашлось слов разубедить её.

— Скажи, что надо сделать, чтобы уберечь Борьку? Правду говорю тебе: он хороший, ласковый к людям.

Я подумал что это невозможно. Во многих людях ещё живёт беспощадность к дикому зверю.

— Кто-то едет, — вместо ответа сказал я, повернувшись к дороге.

Между сосен ползла длинная тень. Вот она появилась в широком просвете леса. Это Кудряшка тянула розвальни. Позади шёл Пашка.

Лошадь широко раздувая от одышки бока, понуро брела по чуть заметной, запорошенной снегом колее.

— Т-р-р-р! — крикнул Пашка, останавливая Кудряшку. — Здравствуйте, тётя Марфа!

— Ты чего так рано? — ответила та.

— За дядей приехал, дедушка просил поторопиться.

— Успеешь, распрягай лошадь, поставь к сену. Петька, посмотри, кто приехал! — крикнула вдруг Марфа, заглянув за избушку.

Оттуда показался Петька, весь в снегу.

— Паска! Паска! — закричал он, бросаясь навстречу.

— Здорово, мужик! — басит Пашка, подражая Гурьянычу. — Где твой козёл? Убежал?

Дверь в избе неожиданно распахнулась, и на пороге появился Борька. Он не сводит глаз с Пашки, чего-то ждёт.

Парнишка отбрасывает полу дошки, не торопясь, с явным удовольствием запускает руку в глубокий карман штанов, достаёт жменю овса. Два прыжка — и Борька возле него, хватает овёс, долго жуёт, взбивая губами пену. Потом тычется влажным носом в карман, требует остатки.

— Балует он Борьку, — говорит Марфа, кивнув на Пашку. — Без гостинца не приезжает. И тот издали узнаёт его, встречает.

Пашка приседает на снег, обнимает козла: он тоже рад этой встрече. Они начинают играть, бегать. Чувствуется, что и у Борьки к этому парнишке большая привязанность. Потом Пашка, точно вспомнив про ночь, поворачивается ко мне:

— Я так и знал, что заблудитесь.

— Почему? — удивился я.

— Место тут плохое: холмы да лога. Я и то иной раз ошибаюсь, а городской и подавно.

— Что и говорить, место однообразное. Но ты, прямо скажу, молодец, Пашка. Спасибо тебе за лыжню, за костры, иначе я и сейчас ходил бы по лесу.

— За что спасибо? — живо возразил он. — С каждым может беда случиться. А насчёт костров — не надеялся, что у вас спички есть, разводил под колодами — так они дольше горят, да и знал, что на лыжню непременно наткнётесь.

Все возвращаемся в избушку. Наскоро завтракаем. Борька опять бьёт копытцем о пол, разгребает воображаемый снег, падает и быстро засыпает.

Наступают минуты расставания. Что сказать Марфе на прощанье? Чем отблагодарить её за приют, за неизгладимое впечатление, что оставило у меня старенькое, покосившееся зимовье на краю соснового бора, с ночным огоньком, зовущим уставшего путника. Какими словами рассеять в ней тревогу за судьбу любимца Борьки?.. Не нахожу слов. Говорю просто, от души:

— Спасибо, Марфа. Я непременно ещё приеду к вам.

— Приезжай.

Кудряшка лениво шагает по занесённой ночным снегопадом дороге. В морозном воздухе тихо; точно зачарованный, стоит бор, облитый радужным светом уже поднявшегося солнца.

В углу широкой прогалины на вершине сосны-исполина, о чём-то мечтая, сидит мрачный, с вытянутой шеей и печальным взглядом, коршун.

— Поторопился прилететь, ишь как его мороз скрючил, — показывает на птицу Пашка, явно вызывая меня на разговор, — Василий Николаевич вчера здоровенного козла сшиб, — еле стащили с седловины. А вы, значит, не попали в козла?.. Дедушка, если промажет, начинает хитрить: дескать, мелкая дробь или веточка выцелить не дала…

Я думал о другом: о лесной избушке с ночным огоньком, о тётке Марфе, о Борьке, об их привязанности друг к другу. Никакая удача на охоте не могла бы доставить мне столько радости, породить столько раздумий… А костры на лыжне! Они заставили иначе посмотреть на Пашку, озорного деревенского паренька, как будто сроднили меня с ним.

Удивительное ощущение испытываешь, вернувшись домой из тайги, побыв там хотя бы день и вволю нахлебавшись хвойного воздуха. В доме всё кажется обновлённым; всё, что ещё вчера надоедало, как будто радо твоему появлению.

Но этой радости хватило всего лишь на несколько минут. На столе меня ждала радиограмма из тайги, куда мы с Василием Николаевичем должны лететь, — в ней сообщалось, что ледяной аэродром окончательно вышел из строя и что по всей реке идёт наледь.

Опять задержка… Теперь, после вчерашней разминки, жизнь в посёлке невмоготу. Переодеваюсь и иду в штаб. Единственный выход — отправиться в одно из геодезических подразделений, работающих поблизости от посёлка, посмотреть, как разворачиваются дела, а за это время наледь на реке сойдёт — и мы улетим.