Живописную группу представляла наша экспедиция, расположившаяся вокруг костра, на котором доваривались остатки медвежьего мяса. Отблеск огня поочередно освещал товарищей: то ярким светом зальет фигуру Пугачева, сидящего рядом со мной за картой, то трепетным блеском озарит лицо Кудрявцева. Облокотившись, он с любопытством следил, как повар Алексей закутывал в телогрейку ведро со сдобным тестом. На противоположной стороне костра Днепровский и Лебедев рылись в своих рюкзаках, доставая разные свертки и узелки. Возле них примостился Самбуев: поджав под себя ноги, он сосредоточенно закручивал цигарку. А когда пламя костра поднималось высоко, я видел в отдалении под кедром Павла Назаровича. Он не любил лагерного шума, всегда устраивался отдельно и у маленького огня жил со своими думами, привычками и неизменным кисетом. Теперь он, разложив домотканые штаны, латал их.

– Эх, братцы, и куличи же будут! – нарушил молчание Алексей. – К восьми часам чтобы печь была сделана и хорошо протоплена, Тимофей Александрович! – обратился он к Курганову.

– За печью дело не станет, только боюсь – зря ты это, Алеша, затеваешь, – ответил тот.

– Теперь я стал Алеша. Раздобрились, куличей захотели! Ты вот понюхай, а потом говори, зря или нет. – Он развернул телогрейку, подсунул Курсинову ведро с пухлым тестом.

Курсинов громко потянул носом и комично пожевал пустым ртом.

– Ничего не скажешь, тесто ароматное. Только как ты управишься с ним, ведь оно уже подходит?

– Не бойся, Тимофей Александрович, все будет сделано. В палатке у меня кровать, я поставлю ведро с тестом повыше, возьму книжку, буду читать да помешивать.

Алексей, прищелкнув языком, бережно поднял завернутое ведро и скрылся со своей ношей в палатке.

Ночь, весенняя, холодная, да немая тишь повисли над нами. Все ярче и сильнее разгорался костер. Все выше поднималось огненное пламя, отгоняя от нас мрак. Люди подсели ближе к Лебедеву; только те, кто был занят починкой одежды, оставались на местах. Кирилл продолжал копаться в рюкзаке. Он достал белье, бритву, сумочку с иголками, нитками и шилом и все это отложил в сторону. Затем вытащил сверток. Мы насторожились. Пакетик небольшого размера был завернут в расшитый носовой платок.

Кирилл медленно развернул платок, аккуратно расстелил газету и бросил на бумагу пачку фотокарточек. Воцарилось молчание. Потом карточки пошли по рукам. Все с затаенным любопытством рассматривали снимки.

Тогда и Кудрявцев вынул из внутреннего кармана бумажный сверток и показал нам снимки жены, сестры, а сам долго держал в руках карточку младшей дочурки. Полез в карман и Днепровский, а за ним зашевелились остальные. Всем были дороги воспоминания о родных, близких, любимых.

– А ведь это, Кирилл, твоя Маша? – показывая пожелтевшую карточку, спросил Курсинов. – Видать, давно она с тобой, совсем рисунок стерся.

Лебедев кивнул головой.

Взволнованные воспоминаниями, все сидели молча, освещенные ярким пламенем костра.

Велика власть воспоминаний над человеком, когда он на долгое время лишен общения с культурным миром. Горы и тайга в этом случае как-то особенно располагают к раздумью. Стоит на одну минуту забыться, как в памяти восстает, одно за другим, прошлое, то несвязными отрывками, смешанными, ненужными, давно забытыми, то ясными, как сегодняшний день, и тогда непонятное прежде становится понятным, чужое – близким, черное – розовым.

Тиха была первомайская ночь. Окруженное темнотою, пылало багровое пламя костра. Холодел воздух, пахло неперепревшей листвой и валежником. За плесом кричали казарки, вспугнутые ржаньем растерявшихся по чаще лошадей. Нередко налетал ветерок. Он то уносился вниз по реке и там глушил шум перекатов, то налетал на наш лагерь и, взбудоражив костер, вместе с искрами исчезал в темноте.

У Павла Назаровича над огнем висел чайник. Дожидаясь, пока он закипит, старик сидя дремал, закрыв глаза и опустив низко голову.

– Один карточка давай мне! – приставал Самбуев к Лебедеву.

– Зачем она тебе, Шейсран?

– Моя карточка нету… Давай, пожалыста…

– Чудак! Ну, выбирай, если уж так хочешь… – сдался Кирилл.

– Эта можно? – и Самбуев указал на небольшой снимок женщины с продолговатым разрезом глаз, одетой во все черное.

– Бери.

Самбуев долго рассматривал подарок, затем, оторвав клочок газеты, бережно завернул в него карточку и с видом полного удовлетворения положил за пазуху.

– Машу тоже можно? – спохватившись, спросил он, вопросительно поглядывая на Лебедева.

Кирилл посмотрел на него задумчивым взглядом.

– Нет, Шейсран, не дам… Пока совсем не сотрется, буду носить ее при себе…

И оба они встали.

В палатке повара было подозрительно тихо. Я подошел ближе и, откинув борт, заглянул внутрь. Пахнуло опьяняющим запахом сдобного теста.

Хотя мы в тот раз и дали Алексею слово – никогда о первомайских куличах не говорить и «сора из избы не выносить», но теперь, за давностью, я считаю возможным о них вспомнить.

Алексей был нашим общим любимцем. Он умел ко всем относиться ровно, приветливо и никогда не унывал. Затевая куличи, он желал одного: отметить чем-то особенным день Первого мая. Для этого случая он и хранил в своем рюкзаке припасенные еще зимою снадобья к тесту.

В палатке чуть теплилась свеча. Слышалось тяжелое дыхание, напоминающее удушье. У изголовья стояло ведро с тестом, завернутое в телогрейку и перепоясанное полотенцем. Рядом что-то белое вздымалось огромным пузырем, лопалось и снова поднималось. Я вошел внутрь и пораженный замер. Алексей крепко спал на настиле. В правой руке, упавшей на землю, он держал мешалку, а забытое им тесто, может быть, излишне сдобренное дрожжами, взбунтовалось и запросилось на простор. Оно вылезло из ведра, расползлось по подушке, накрыло голову и, расплываясь дальше, сползало лоскутами с настила. От дыхания Алексея оно пузырилось у его рта. Как было не рассмеяться при виде этой картины. В палатку прибежали Лебедев и Самбуев, а за ними появился Павел Назарович с недопитой кружкой чаю.

Шум разбудил Алексея. В первое мгновение он не мог понять, что случилось, потом вскочил и стал сдирать с лица, с головы прилипшее тесто, хватал его с постели, с подушки и толкал в ведро. Тесто упрямилось, вздувалось и лезло вон. Тогда Алексей махнул рукой и беспомощно опустился на кровать. Кто-то, гремя посудой, побежал к реке.

– Культурно ты, Алеша, подготовился к празднику! – произнес появившийся Курсинов и, пройдя вперед, встал во весь рост перед поваром.

Алексей приподнялся. Его открытые глаза виновато смотрели в упор на Курсинова.

– Уснул, братцы, сознаюсь. Это ты, Шейсран, виноват, – сказал он, переводя свой взгляд на Самбуева. Тот удивился и, почти заикаясь, стал протестовать:

– Моя тесто на тебя не лил, ей-богу, не лил!

– Ладно, пойдем, мой поваренок, искупаю я тебя ради праздничка. Посмотри, ты ведь весь в тесте, засохнет – не отмоешь. Как явишься утром на народ? – проговорил Курсинов, обнимая Алексея и выводя его из палатки. Все от души смеялись.

В эту ночь я спал под кедром у Павла Назаровича.

– Сколько зря казенного сахара пропало, а муки да всякой специи. В тайге все вкусно в собственном соку. Скажем, ушицу ты сваришь без приправы, а куда с добром получается! Даже чай не тот, что дома. Старушка и шанежки подаст к нему, и бруснички положит, все одно не тот, не натуральный он, – и старик затяжно потянул из кружки горячий чай, крякнул от удовольствия и похрустел сухарем.

Засыпая, я слышал задушевный разговор.

– Говорил я тебе, Алеша, зря затеял, ведь ничего не получилось.

– Оно бы и получилось, Тимофей Александрович, если бы Самбуй не подвел. Уж я ему всегда и косточку к обеду припасу и чаем в любое время напою, а он что же сделал? «На, – говорит, – интересная книга, ночью почитаешь…» Я все приготовил в палатке, тесто поставил рядом с собой и лег в постель, а книжка-то оказалась на бурятском языке. Листал я ее, листал, да и уснул…

Утро встретило нас ослепительным светом солнца. Каким чудесным был день Первого мая. Величественно стоял залитый снежной белизной голец Козя. Обнимая его, солнце безжалостно стирало притаившиеся за складками крутых откосов сумрачные тени. Радостно и безумолчно шумела река, залитая серебром и казавшаяся слишком нарядной. Даже мертвая тайга, навевающая на человека унынье, в это утро будто ожила и заговорила.

Люди уже встали. Алексей суетился у костра, готовя рыбные пироги, а из оставшегося сдобного теста пек пышки.

– Баня готова, можно мыться, – раздался голос Павла Назаровича. Старик стоял у костра уже с бельем. Через несколько минут к нему присоединился и я. Мы спустились к реке.

На берегу шла стирка: одни намыливали, другие кипятили, полоскали и развешивали белье, одевая каменистый берег в цветной наряд. Тут же рядом, несколько выше, стояла окутанная паром баня. Небольшого размера, она вмещала ванну, парную и, как ни странно, весила всего шестнадцать килограммов.

Многие любители бани, конечно, не поверят тому, что в нашей походной бане можно прекрасно париться. Мы не намерены оспаривать первенство у прославленной сибирской бани, но тем не менее не хотим снижать достоинства нашей походной. Чтобы не быть голословным, предоставляю слово Павлу Назаровичу, сибиряку, не признающему никакой иной бани, кроме как «по-черному», в которой, по его мнению, человек «может выгнать из себя любую хворобу».

Наша баня – это обыкновенная палатка, только ставили мы ее на всю высоту. Раздевались у реки. Павел Назарович все время недоверчиво посматривал на баню, затем снял веник, висевший на колышке, припасенный любителями еще на Можарских озерах, и несмело вошел внутрь. За ним и я.

Баня стояла на песке. Внутри, с левой стороны, вдоль борта палатки была вырыта яма глубиною полметра и длиною полтора метра, покрытая брезентом и налитая водою, – это ванна. Справа, также вдоль борта палатки, сделан помост высотою полметра, – это полок для парящихся; а между ванной и полком горой сложен булыжник, – это каменка. Прежде чем ставить палатку, булыжник обкладывают дровами и жгут их до тех пор, пока камни не накалятся.

Старик ощупал полок, облил веник кипятком и смело плеснул на камни. Будто вздрогнула каменка, и вырвавшийся пар влажным жаром заполнил баню. Старик продолжал плескать. Шипели раскаленные камни, лопались, трещали. Все жарче и жарче становилось в бане. Я не выдержал и присел на пол, а старик, окутанный плотным паром, тихо покряхтывал, выражая свое удовольствие. Терпеть дольше не было сил. Я отстегнул вход палатки и выскочил наружу. Павел Назарович лег на полок и стал немилосердно хлестать себя веником.

– Кто там есть живой, поддайте пару! – вдруг закричал он ослабевшим голосом.

Курсинов, находившийся поблизости, пролез к ванне и, зачерпнув котелок воды, плеснул на камни. Старик заохал, застонал; удары веника стали доноситься слабее, реже и скоро совсем стихли. В наступившей тишине мы слышали, как он свалился в ванну, а затем стал приподнимать боковой борт палатки. Вначале там появились ноги, но кверху пятками, а потом показался весь Павел Назарович. Он был до неузнаваемости красный и обессилевший. Усевшись на песок, старик тихо проговорил:

– Что же это такое, братцы? Отродясь не бывало… ориентировку потерял, еле выполз.

Мы приоткрыли палатку, остудили баню и усадили совсем ослабевшего Зудова в ванну.

– Век прожил в тайге и все маялся без бани, – еще не придя в себя, говорил Павел Назарович, – а оно – куда с добром – можно купаться в палатке. Живой вернусь домой, непременно устрою такое заведение. Уж и потешу я наших стариков… Ведь без примера, ей-богу, не поверят!

После бани все посвежели, принарядились, и лагерь принял праздничный вид.

По случаю Первого мая завтрак состоялся несколько позже и был необычным по содержанию. Нам приятно было устроить себе отдых в этот знаменательный день.