НА ПОДСТУПАХ К ИВАКСКОМУ ПЕРЕВАЛУ
Перед нами Становой. Глеб не унимается. Ненастье над перевалом. Чудесный альбинос.
Устье Лючи теперь имеет широкое горло, более ста метров, за счёт исчезнувшего острова. На его месте образовалось галечное поле, заваленное огромными деревьями, принесёнными рекою с вершины. Тут им, вероятно, и доживать свой печальный век, ибо унести их дальше сможет только новая большая вода. На последнем километре в Лючи вливается несколько рукавов из Зеи, это серьёзное предупреждение, что скоро район слияния рек подвергнется большим изменениям, на «торжественном» начале которых нам довелось присутствовать.
Пустынно стало на устье Лючи без острова. Почему-то подумалось: куда девались его обитатели, считавшие остров своей родиной? На его берегах жили беззаботные кулички, хлопотливые трясогузки, в чаще густого леса держались пеночки, дрозды. У изголовья, на полузасохшей лиственнице с обломанной вершиной, было гнездо скопы («рыбака»). На острове у всех пернатых обитателей имелись свои излюбленные места на вершинах елей, на тополях, откуда разодетые синицы встречали песнями восход и провожали солнце. Там был свой маленький мир, отгороженный от большой тайги речными протоками. И вот его не стало.
Надо идти. Но Глеб совершенно босой, а из запасной обуви ни одна пара не лезет на его «медвежью лапу». Опять забота Василию Николаевичу. Он что-то кроит из брезента, пришивает выпрошенную у Николая лосину и явно досадует на Глеба. А тому хоть бы что: кажется, повторись наводнение, он и с места не сдвинулся бы…
На второй день, шестнадцатого июня, когда уровень воды в Лючи упал до летнего, наш караван перебрёл реку и по проложенной нами в прошлом году тропе благополучно добрался к вечеру до подножья Станового. Тут всё памятно, знакомо. Василий Николаевич даже опознал недогоревшие тогда головешки дров. Палатки, пологи поставили на прежних местах, и вдруг показалось, будто мы и не уезжали со Станового.
Снова любуемся его бурыми скалами самых причудливых форм, их величайшим хаосом. С поднебесной высоты падают ручейки, разбиваясь на каменных глыбах в миллионы сверкающих брызг и окутывая гранитные стены лёгким паром. Закинув голову, вижу вверху иззубренные края откосов, за ними острые гребни, все в развалинах. А ещё выше, за широким снежным плащом, в безоблачном небе — вершины главного хребта. Мертвенно-серые, они кажутся доступными только солнцу.
Ощущение великой радости, что ты почти достиг желанного, охватывает меня. Становой и на этот раз поразил всех нас своей дикостью. С первого взгляда кажется, будто ты ничего более грандиозного и не видел.
Мои мысли уже там, на высоте, среди каменных конусов, цирков и скал, нависающих над глубоченными пропастями. Желание скорее проникнуть туда всё сильнее овладевает мною. Ещё два-три дня, и мы испытаем своё счастье.
Есть минуты, когда самые сложные ситуации предстают перед тобою в розовом свете. Сегодня всё кажется доступным.
Где-то за горами в безмолвии гаснет закат. Меркнет небо. Загораются светлячки звёзд. В тесном ущелье ночь, убаюканная мелодичным шёпотом колокольчиков да поздней песнью дрозда.
В темноте под сводом старых лиственниц — лагерь, освещённый костром, — удивительное зрелище. Пляшут тени стволов, как живые колышутся палатки, в бликах пламени ломаются лица людей. В воздухе дразнящий запах густого варева. Трофим возится с тестом. Улукиткан мастерит из тальника хомутики для оленей. Глеб спит. Лиханов пасёт стадо. Собаки наблюдают, как Василий Николаевич печёт лепёшки, складывая их стопкой поодаль от огня, ждут, когда он вспомнит про них.
— Как думаешь, завтра на перевал пойдём или тут дело есть? — спрашивает Улукиткан, поворачивая ко мне загорелое лицо.
— Видимо, задержимся. Через месяц сюда придут нивелировщики, им будет очень трудно идти через Ивакский перевал, круто и высоко. Надо обследовать вершину левого истока. Помнишь, мы в прошлом году с гольца видели там низкое место, может, пропустит.
— Что ты! — протестует проводник. — Если бы пропустило, эвенки давно там ходили бы.
— Пусть кто-нибудь завтра сходит, посмотрит, а я поднимусь на правобережную вершину, взгляну сбоку на хребет, есть ли проход по нему.
— Старика не берёшь?
— Пойдём, если охота.
— Как неохота, если надо.
— А мы с Трофимом прогуляемся по истоку, — говорит Василий Николаевич.
— Вот и хорошо, завтра у нас будет полностью занят день.
Незаметно подобралась и полночь. Когда ложились спать, сквозь поредевшие кроны просачивался серебристо-дымчатый, похожий на туман, свет. Скалы придвинулись, потеряв свой грозный облик.
На рассвете ко мне под полог приполз Трофим.
— Вести какие? -- встревожился я.
— Нет. Пусть Глеб идёт со мною, что ему бездельничать, а Василию поотдохнуть, у него нога поранена.
— Боюсь, как бы парень тебе обузой не был, возьми Николая.
— Уж как-нибудь я с ним справлюсь.
— Справишься? Сам-то ты как себя чувствуешь? — спросил я серьёзно.
— Неплохо. Походы меня не утомляют.
— И всё-таки тебе надо беречься… — И мы выбрались из-под полога.
Предложение Трофима не обрадовало Глеба. Он нахмурился, неохотно собирался, делал страдальческое лицо, но, не найдя сочувствующих, ушёл, волоча за собою ленивые ноги.
— Какой это люди, тьфу!… — сплюнул в сердцах старик, шёпотом бормоча проклятия.
Синее небо всё в белых барашках. Восход тихий, нежно-розовый, ветерок чуть колышет воздух. Какое благодатное утро!
Мы уже готовы были переходить реку, как из стланиковой чащи вышла Майка. За ней высунулся Баюткан.
— Друзья пришли! — кричит Василий Николаевич.
Улукиткан сбрасывает котомку, достаёт из потки сумочку с солью, кормит свою любимицу, затем осторожно подходит к Баюткану, вытянув далеко вперёд приманку. Тот пугливо отскакивает, дико косится на старика. Но соблазн велик. Точно убедившись в благих намерениях человека, с осторожностью берёт лакомство и тут же исчезает. Следом за ним убегает и Майка.
Я не могу понять, но что-то есть общее в уже повзрослевшей Майке с этим полудиким оленем. Боюсь, как бы она не одичала, сдружившись с ним.
Мы со стариком переходим два истока, исчезаем в глубине ущелья. Весь день бродим по отрогам. Этот поход не рассеял сомнений и никаких изменений не внёс в наши планы. Мы видели только южные склоны хребта, но они не давали полного представления об этих горах.
На табор явились на второй день к вечеру.
— Чего это вы так долго задержались? — встречает нас Василий Николаевич, и я по тону его догадываюсь, что какая-то новая беда стряслась с жителями нашей одинокой стоянки.
— Что случилось?
— Трофим вчера не вернулся, нет его и сегодня.
— А где Глеб?
— Он тут. Да разве от него добьёшься чего-нибудь путного, затвердил «не знаю» — и всё! Из палатки вылез Глеб.
— Ты где бросил Трофима? — спрашиваю.
— Не маленький он, что его бросать, сам ушёл, а куда — не знаю.
— Но вы же пошли вместе в вершину ключа, почему же ты вернулся один? Что случилось?
— Да что вы пристали, будто я украл или убил кого?!
— Ещё бы этого не хватало! Где Трофим, отвечай! — и я чувствую, как мною овладевает гнев.
— Говорю, не знаю, — упрямится Глеб. — Я остался отдыхать, а он не захотел, ушёл дальше… Ну, я и вернулся.
— Почему же вернулся?
Глеб молчит, неуклюже переступает с ноги на ногу и смотрит на меня открытыми глазами.
— Искать надо, обязательно искать, может, беда какая с ним. — Улукиткан пронизывает недобрым взглядом Глеба и добавляет сердито: — Какой худой люди есть. Собаку и ту нельзя бросать тайге, а ты товарища оставил!
— Я уже готов, сейчас Николай допечёт лепёшки, пойду на розыски, — говорит Василий Николаевич.
— Пойдём вместе… Глеба прихватим с собою и там на месте устроим ему суд, если что случилось с Трофимом…
— Никуда он не денется, а возьмём — ещё горя наберёмся, — протестует Василий Николаевич.
Глеб молчит, ему неловко. Он, как гусак, молча топчется на месте.
— Не научила тебя, Глеб, река, а, казалось бы, на коряге нужно было крепко подумать, как жить дальше. Тебя ведь не бросили в беде, а ты что сделал? — спрашиваю я.
Тревожные мысли овладевают мною. Я знаю прямую, бесхитростную натуру Трофима. Он не мог оставаться молчаливым свидетелем лени и безразличия Глеба, и на этой почве могли между ними возникнуть недоразумения. А разве мы знаем, на что способен Глеб? При этой мысли меня всего обдаёт жаром.
Надо торопиться.
…Василий Николаевич уже стоит с рюкзаком за плечами. Не хочется покидать лагерь и тепло костра, а при мысли, что ты должен сразу погрузиться в мокрую чащу, — по телу пробегает холодок. Но идти надо. Если с Трофимом что случилось, он ждёт нас.
Вот готов и я. За плечами котомка, карабин, в руках сошки. Ещё несколько глотков горячего воздуха, и мы покидаем стоянку. Но что это? Собаки вдруг насторожились, затем обе бросились напрямик через кусты, к истоку.
Мы задерживаемся. Из чащи показывается Трофим. Он еле передвигает ноги, сгорбился и, кажется, если бы не посох в руках — давно бы свалился. Одежда на нём изорвана, мокрая, лицо, запятнанное оспой, осунулось. Видно, что сил у него уже нет и ведёт его только воля.
— На кого же ты, браток, похож, истинный бродяга! Увидела бы Нина! — говорит Василий Николаевич, стаскивая с него котомку.
— Дай душу отогреть, а потом о Нине будем думать, — отвечает тот, а сам весь дрожит, как осина на ветру.
Он протягивает посиневшие руки к костру, хватает открытым ртом тепло и настороженно ловит мой взгляд, как бы пытаясь угадать, знаю ли я, что произошло. Рядом со мною стоит смущённый Глеб. Он не отрывает глаз от Трофима и тоже что-то пытается угадать по его усталому лицу, но тот не желает даже взглянуть на него.
— Тут по ущелью ни за что не пройти нивелировщикам, — говорит Трофим, — куда ни ткнись — завалы, россыпи, а в сторону никуда не свернёшь, скалы…
— До вершины ходил? Там низкий места?
— Нет, Улукиткан, туда не ходил, но, видно, место низкое. Только до него всё равно с оленями не добраться.
— А почему с тобою не пошёл Глеб, что случилось? — не выдерживаю я.
— А он сам разве не рассказывал?
— Говорит, что ты не захотел сесть с ним отдыхать, ушёл вперёд, а он не смог тебя догнать.
Трофим молча, в упор, смотрит на Глеба, и я замечаю, как вздулись желваки на его сжатых челюстях.
— Что же у вас случилось? — допытываюсь я.
— Всё это ерунда… Не стоит говорить. Плохо вот, что не нашёл прохода, весь изорвался, измучился…
— Ладно, пойдём через Ивакский, — говорю я. — И на сегодня хватит об этом. Хорошо, что все собрались. Надо отдохнуть. Утро вечера мудренее. Ты, Василий, снимай котомку, сообрази что-нибудь поесть.
— Что сообразить, если мяса нет? Сейчас баранинки бы, другое дело, — отвечает он с упрёком, но тут же начинает суетиться у костра.
Трофим спустился к реке, разулся и, сняв рубаху, начал полоскать её в мутной воде. Глеб не сводил с него глаз, и я видел, как его лицо, словно от какого-то внутреннего накала, краснело, как тяжело он дышал, борясь с непрошеными, вдруг нахлынувшими на него, мыслями… Я впервые видел его в таком состоянии и не мог разгадать, что копится в его душе.
Вот он шагнул от костра к берегу и вдруг остановился, видно, хотел повернуть обратно, да ноги заупрямиллись, зашагали к реке. Мы насторожились, ещё не понимая, чего он хочет. Одно было ясно, что всё это имело прямую связь с событиями, разыгравшимися вчера в ущелье восточного истока.
Трофим, несомненно, слышал, как приближался Глеб, шаркая ногами по гальке, как остановился возле него. Но даже не обернулся. А парень стоял перед ним с опущенными руками, покорный, мрачный. С минуту длилось томительное молчание. Но вот Трофим приподнялся, стал не торопясь выкручивать рубаху. Что ему сказал Глеб — мы не расслышали, но тот вдруг повернулся к нему и, широко размахнувшись, ударил его по лицу туго скрученной рубахой.
Глеб пошатнулся, взмахнул руками, рванулся было вперёд, но Трофим повторил удар. Из-под ног парня выскользнули камни, тело изогнулось, в последней попытке удержаться, и он упал в воду, подняв над собой столб брызг.
Трофим, всё так же не торопясь, поймал Глеба за ноги, помог ему выбраться из воды, оттолкнул от себя.
— Рано совесть размотал, хорёк бесстыжий даже не краснеешь, — сказал он, доставая кисет,
За внешним спокойствием Трофима пряталась буря. Это было видно по вспыхнувшим на лице багровым пятнам, по тому, как дрожали его руки. Давно я не видел Трофима в таком возбуждённом состоянии, но необыкновенная внутренняя сила сдерживала гнев этого человека.
Глеб стоял мокрый, жалкий, одинокий. С его одежды ручьём стекала вода. Внезапно Трофим повернулся к Глебу, бесцеремонно стащил с него мокрую телогрейку, выжал из неё воду и подошёл к костру.
Он не оправдывался. А люди в ожидании молчали, всё ещё находясь под впечатлением этой неприятной сцены. И Трофим не выдержал, пояснил сдержанно:
— Вчера отстал с продуктами, сожрал всё один и дальше не пошёл. Пусть знает, что стоит в тайге кусок лепёшки.
Что Трофим вернулся голодным, было видно по тому, как много и жадно он ел за ужином.
А тем временем густой туман воровски, незаметно сполз с утёсов на дно ущелья, и чёрная темень окутала лагерь. Я задержался у костра за работой. Надо было приготовить очередную радиограмму в штаб и ответить начальникам партий на их запросы. Улукиткан починял своё седло. Рядом с ним сидел Глеб. На его сумрачном лице плясали кривые блики пламени.
— Слушай, Улукиткан, почему на меня все нападают? — спросил он тоскливым голосом.
Старик отложил седло, посмотрел на него долгим, пытливым взглядом.
— Зачем пришёл к нам в тайгу? — вдруг спросил он. — Если твои руки от работы бегут шибче ног и друг тебе не надо — пропадёшь тут, как коршун без крыльев. И во рту у тебя не язык, а бешеная собака, я думаю. Научись молчать.
Улукиткан отвернулся от Глеба, считая разговор законченным, снова взял в руки седло. Но его последняя фраза глубоко запала в моей памяти. Мне даже показалось, что я сделал большое открытие: «Научись молчать» — вот ещё одна древняя народная мудрость, не потерявшая и теперь своей свежести.
Умей молчать, когда трудно!
Через полчаса лагерь засыпал. Из далёких равнин набегал тёплый ветерок, шелестя сонливой листвой. Погас и костёр. Возле него сидел Глеб, одинокий, как пень в степи, забытый всеми. Мне было жаль его, но я подумал: пусть остаётся, пусть до конца выпьет горькую чашу раздумья.
Но когда засыпал, я услышал голос Трофима:
— Иди, чёрт поперечный, ко мне в полог. Тебя, шкодина, даже на ночь никто не позвал…
И я слышал, как мягко шёл Глеб к пологу Трофима, как раздевался, укладывался спать и как скоро они оба мирно захрапели.
Рано утром олени в сборе. Минут десять тратим на поимку Баюткана. И так каждый день. Но Улукиткану это нравится. С каким азартом он гоняется за ним, устраивает ловушки, грозится расправой, но, поймав, он пальцем не тронет его и непременно положит на губу оленя щепотку соли. Баюткана он любит за дикость, за гордый нрав, да и тот привязан к нему. Иногда сам подходит и начинает чесать искусанные паутами губы о спину старика, и тогда плоское лицо проводника необычайно добреет.
Караван трогается. От стоянки в глубь гор бегут затёсы, сделанные нами в прошлом году, когда искали Ивакский перевал. Под ногами тропка. Она приводит нас к броду через левый исток, взбирается на возвышенность, и мы без приключений добираемся до ключа Тас-Балаган. Прозрачная стеклянная струя падает с бешеной высоты и только тут внизу, достигнув ложа ущелья, отдыхает на белом песке в глубоких заводях.
Снова любуемся гигантской скалою, что поднимается на несколько сот метров в небо сразу за Тас-Балаганом. Её тёмные стены, отполированные ветрами, угрожающе нависают над нами. Незнающему человеку ни за что не догадаться, что именно здесь, по-над скалою, лежит путь к перевалу. Даже такому опытному проводнику, как Улукиткан, далось это открытие после долгих и трудных поисков.
Не смолкает крик проводников. Солнце высоко, тепло, природа нежится в пахучей зелени. Глаза радует бездонная синева неба и оставшаяся позади даль, повитая тончайшей лазоревой дымкой.
Через полтора часа мы выбрались на первую террасу и раскинули свой табор под знакомой елью, где жили в прошлом году. Улукиткан занялся делами на стоянке, остальные с оленями отправляются за оставшимся под скалою грузом. Я до обеда решаю пройти вперёд — прорубить проход.
Со мною увязался Кучум. Он за последнее время окреп. Длинная чёрная шерсть, расчёсанная ветром и чащей, лоснится, и как кстати на его широченной груди белая манишка, а на передних ногах — белые чулки. Как гордо он носит в лёгком беге свой пушистый хвост, загнутый крючком на спину.
За ельником меня встречает нежный запах рододендрона. Как приятен он здесь, среди сырых скал! Я взбираюсь на прилавок, рву, вернее, наламываю целую охапку этих светло-розовых цветов, оставляю их на тропе, иду дальше.
По пути захожу полюбоваться водопадом. Тугой струёй вода вырывается из-за верхней грани второй террасы, разбивается в пыль о выступы скал, подстерегающих её снизу. Густые пары окутывают мрачную щель водопада. Но какое это чудесное зрелище в солнечный день! Сколько красок, и как удачно они мешаются, порождая новые и новые цвета, то нежные, то яркие, то еле заметные глазу!
Выбравшись на верх второй террасы, я услышал короткий, но тревожный крик птицы: это копалуха предупреждала своё семейство об опасности. Птица, пользуясь полуденной тишиною, может быть, впервые вывела птенцов на зелёную площадку. Надо же показать им местность, научить искать корм, разбираться в звуках, внушить им, что окружающий мир полон врагов и что даже тишине не следует доверяться. Много забот у матери, пока повзрослеют птенцы.
Я подумал: хорошо, что где-то отстал Кучум, иначе встреча кончилась бы большой неприятностью, и прежде всего для цыплят.
Но где же затаилась копалуха? Глаза внимательно обшаривают площадку, заросшую мелкой травой и усыпанную камнями, да разве увидишь на этом серо-зелёном фоне затаившуюся птицу! А ведь она тут где-то близко и, вероятно, следит за мною.
С минуту продолжается наш молчаливый поединок. Но вот неожиданно вздрогнул кустик травы, и там вырос настороженный силуэт птицы с вытянутой шеей.
«Ко… ко…» — слышится её отрывистый говорок, и тотчас же рядом с ней зашевелилась трава, и я вижу цыплят — светлые пушистые комочки. «Ко… ко…» — повторяет мать и ведёт своё семейство к кустам.
В этот миг сзади меня хрустнула веточка, и на площадку вырвался Кучум, уже уловивший глухариный запах. Я даже не успел крикнуть, остановить его. Но случилось неожиданное: копалуха бросилась навстречу собаке, упала, словно подраненная. Кобель затормозил бег, распахнул пасть, но промахнулся. А птица, отскочив, снова упала и, волоча крылья, повела от птенцов одураченную собаку. Кучум разгорячился, вот-вот схватит её, но та всякий раз успевает подняться в воздух. Наконец, оба исчезают в лесу, и я от души смеюсь над глупым Кучумом.
Что же стало с цыплятами? Их нигде не видно, но они, конечно, здесь, на площадке, в траве. Попробую-ка разыскать их.
Я наклоняюсь к земле и вижу, один затаился между камней ни живой ни мёртвый. Только внимательно присматриваясь, его можно заметить, А вот и другой. Но на этого без смеха смотреть нельзя: голову засунул под прошлогодний лист, а сам весь на виду, воображает, что спрятался. Я вижу ещё одного, он лежит сверху на клочке коры, плотно прижавшись к ней, вытянув шею и закрыв глаза, уверенный, что в таком положении ему не грозит никакая опасность.
Я перекладываю его с коры к себе на ладонь и терпеливо наблюдаю, что же будет с ним дальше? Жду долго. Цыплёнок лежит бездыханным комочком, даже сердечко его, кажется, не бьётся. Не умер ли он? Начинаю присматриваться. Вижу, он осторожно, по-детски воровски, открывает один глаз, смотрит на меня и снова слепнет. Ага, хитрец, притворяешься!
Кладу цыплёнка на землю, отхожу, а сам оглядываюсь. Интересно, как долго он будет изображать мёртвого? Вижу, глухарёнок опять осторожно открывает один глаз и вдруг вскакивает и, спеша изо всех сил, удирает без оглядки в кусты, беспомощно трепыхая крошечными крылышками. Только теперь, услышав шорох травы, вскочили и остальные. Смешно качаясь на бегу, они тоже скрылись в кустах. Их оказалось шесть.
Я уже возвращался, когда над площадкой послышался торопливый шум крыльев: это копалуха прилетела к оставленным детям. Она уселась на лиственнице и с беспокойством стала осматривать площадку. Затем бесшумно опустилась на землю, подняла высоко голову, чтобы дальше видно было, и осторожно стала звать детей: «Ко-ко-ко»
А сама оглядывается, сторожит тишину, не прозевать бы врага…
Я видел, как из кустарника разом выкатились бледно-жёлтые шарики, как они окружили мать и как та поспешно увела детвору в чащу леса.
Уже на спуске с террасы мне встретился Кучум. Ну, и прокатила же его копалуха! Не отдышится, язык висит сбоку, морда растерянная, — видно, понял, что обманула его птица.
На обратном пути я забираю рододендрон и с пахучей ношей возвращаюсь на стоянку.
Нахмурилось небо. С лохматых граней откосов в ущелье сполз туман. Пошёл дождь.
Марь неузнаваема: по ней, среди кочек, бродит стадо пёстрых оленей, рядом со старой елью стоят палатки, пологи, горит костёр, слышится человеческий говор. И как-то странно всё это здесь на высоте скал, вечно безлюдных. Наши только что поднялись с грузом и теперь готовят ночлег.
— Однако, долго будет дождь, — говорит Улукиткан.
— Почему ты так думаешь?
— Так хочет море. Когда оно сердится — посылает на землю гружёные тучи. Много дней будет дождь. Так всегда бывает летом.
Мы пьём чай у костра, кто стоя, кто примостившись на дровах. Во тьме ходят олени, изредка стряхивая с себя дождевую влагу.
Утро не приносит утешения. Тяжёлый туман, цепляясь за вершины гор, нехотя ползёт на запад, обильно увлажняя и без того размокшую тайгу. Безветренно. Молчат птицы, сникли комары, не откликается эхо, и на душе досада — всё это признаки наступившей длительной непогоды.
В приглушённой сыростью тишине живёт только ручей. Тесно стало ему в русле, распирает плечами берег, сталкивает валуны, бушует.
Но к полудню совершенно неожиданно на тайгу набросился ветер. Дождь перестал. Зашумел обрадованный лес, сбрасывая с листвы влагу. Отступил к вершинам туман и там затаился в расщелинах скал. Вскоре ветер перешёл в настоящий ураган, и царство тишины и покоя превратилось в кромешный ад: треск, стон падающих деревьев, грохот скатывающихся камней буквально оглушили нас. Лагерь наш тоже растерзан — ветер разметал огонь, разбросал висевшую одежду, сорвал пологи, палатку.
— А ты, Улукиткан, говорил, что дождь надолго, — напоминает Василий Николаевич, подбирая разбросанные вещи.
Старик посмотрел на небо, прислушался к ветру и вздёрнул плечи.
— Однако, ветер дурной, напрасно дует, море сильнее его, дождь всё равно будет, — отвечает он уверенно.
Через полчаса ветер затих так же внезапно, как и появился. Туман над нами поредел, и сквозь него обозначилось солнце, стало немного светлее.
Мы собираем вещи, разжигаем костёр. Трофим с Василием Николаевичем садятся за починку пологов и палатки. Тайгу сушит тёплый, ласковый ветерок, налетающий снизу мягкими струями. Но онемевшая природа упорно молчит, и почему-то туман всё больше копится по щелям, свисая снежной бахромой со скал. Воздух остаётся тяжёлым. Знаю, всё это признак непогоды, но уж очень обнадёживает посветлевшее небо на юге, и я, доверяясь ему, даю команду свёртывать лагерь, выступать.
Ловлю на лице Улукиткана удивление.
— Ты начальник, я должен подчиняться, но скоро узнаешь, как ты ошибся, — сказал он, снимая с колышка узды и отправляясь с Лихановым за оленями.
Когда всё было готово, Улукиткан надел плащ, подпоясался, подтянул ремешки на олочах и из потки достал свою старенькую шапку.
— Дождь долго будет, напрасно уходим от нагретого места, — говорит он, беря в руки повод переднего оленя.
Караван тронулся. Крик погонщиков, треск сучьев под ногами оленей, людской говор не могли разбудить эхо. На небе вдруг исчезли обнадёживающие просветы. Туман свалился в лощину и накрыл нас. Сразу стало холодно и сыро.
Только мы успели перебрести ручей, как пошёл дождь, мелкий, густой, точь-в-точь такой, какой шёл до урагана. Теперь ясно всем, что прорвавшийся ветер только на короткое время изменил обстановку на небе, но моря он действительно не победил, и оно продолжало бросать на материк бесконечные полчища «гружёных туч».
Медленно взбираемся на верх террасы. Олени с трудом преодолевают крутизну. Одежда на нас уже успела промокнуть и отяжелеть. В душе у меня досада на себя: напрасно взбаламутил всех, неверно решил. Теперь я готов раскаяться, но уже поздно.
С трудом поднимаемся на верх второй террасы. Вьюки отяжелели. Дождь усиливается, и нет никакой надежды на улучшение погоды. Мы готовы задержаться, тут есть и лес, и хорошее место для стоянки, но мало ягеля для оленей. Проводники опасаются, что животные, в поисках корма, уйдут на Зею, и тогда трудно будет их собрать. Остаётся один выход — двигаться дальше, до границы леса, и там переждать непогоду.
Караван с трудом взбирается по скользкому подъёму. В тумане ничего не видно, кроме небольшого мокрого клочка земли под ногами да контура прорубленной вчера просеки. Настроение у всех подавленное. Одно утешение, что с каждым шагом, хотя и очень медленно, мы приближаемся к перевалу.
Впереди идёт Улукиткан, согнувшись от холода в три погибели.
— Мод… мод… — подбадривает он оленей ослабевшим голосом.
Но животные словно не слышат этого окрика, продолжают устало вышагивать по крутизне.
Какая пронизывающая сырость! Я весь мокрый, тело закоченело, и кажется, кровь уже не циркулирует. Пальцы онемели, еле шевелятся, не могу даже пуговицы застегнуть.
Вероятно, ничто в природе так не угнетает человека, как этот бесконечно моросящий дождь, порождённый туманом, при абсолютной тишине.
Глеб и Василий Николаевич отстали, и их не видно за туманом. Я тоже плетусь кое-как и удивляюсь Улукиткану. Откуда он черпает силы, хотя и помаленьку, но уходит всё выше и выше?
Наконец-то лес поредел, но дождь, как на грех, усилился. Вижу — Улукиткан выбрался на бровку третьей террасы, почему-то бросил оленей, а сам ушёл дальше. Мы остановились.
— Мод… мод… мод… — доносится из тумана голос старика.
Я решил, что он даёт нам команду вести дальше караван. Подхожу к переднему оленю, хочу взять повод, но, увы, на олене совсем нет узды. Она снялась, а Улукиткан этого не заметил, идёт дальше, волоча её по земле и воображая, что караван шагает следом за ним. «Мод… мод… мод…» Мне стало больно за старика. Он, вероятно, так устал и так промок, что уже не соображает, что делает, а ноги передвигаются машинально. Бедный Улукиткан, он-то за что страдает?!
Я тороплюсь, нагоняю старика. Он стоит, повернувшись к нам, удивлённо смотрит на узду, на оленей, которые подошли со мною.
— Эко старость, иду, не вижу, дурной, что ли, стал! Мне в чуме сидеть, а я аргиш вожу по тайге, — упрекает он себя.
Темнеет. Дальше мы не способны передвинуться и на сто метров. Находим небольшую площадку. Рядом уже нет леса, только мелкорослый березняк. С трудом развьючиваем оленей. Теперь одна забота — поставить палатку.
Но не так просто организовать приют на этой большой высоте, когда с неба льются на вас потоки дождя, тело оцепенело от сырости и вы уже не ощущаете прикосновения мокрой одежды, а руки стали беспомощными и пальцы бессильны даже развязать узел или вытащить спичку из коробка. Холод сковал, кажется, даже мысли, и вы плохо соображаете, что надо делать.
Более крепким оказывается Василий Николаевич. Он ещё способен взять топор, спуститься вниз за кольями для палаток. Следом за ним молча уходит Трофим. Глеб стоит, как мокрое пугало, растрёпанный и беспомощный.
После долгих усилий мы, наконец-то, под защитой палатки. С нами часть груза и собаки. Темень, густая, чёрная, окутала горы. О костре, а тем более о кружке горячего чая, мы не можем и думать. Единственным нашим желанием было забыться во сне от этого проклятого холода. Но как это сделать, когда на вас мокрая одежда и из-за тесноты в палатке негде развернуть спального мешка, к тому же и площадка, на которой вы устроились, мало того, что наклонена в одну сторону, до отказа напиталась водою. Бедные путешественники, как ничтожно малы ваши желания, однако и они неосуществимы!
Мы лежим кучей, тесно прижавшись друг к другу и стуча зубами от холода. А дождь уныло барабанит по двухскатной крыше, и где-то в вышине, не задевая нас, шумит ветер. Медленно по телу разливается тепло. В палатке копятся тяжёлая испарина, запах человеческого пота, портянок, размокшей кожи.
— Василий, давай вместе храпеть, может, будет теплее, — слышится голос Трофима.
— Ты пробуй, а я побалуюсь трубкой, — отвечает тот и начинает шарить по карманам.
Поднимается Глеб, молча ждёт, не предложит ли ему кто закурить. Затяжно зевает разбуженный Кучум.
«Ожили», — подумал я, и на душе как будто стало легче.
Мы немного прогрелись. Люди покурили, пошутили и снова смолкли. У меня отлегла боль в душе. Захотелось спать. Как жаль, что нельзя вытянуть ноги. Запускаю глубоко за пазуху руки, свёртываюсь калачиком — и прощай дождь, мучения, переход, холод! Мои спутники уже дружно храпят.
Но что это? Из дальнего угла палатки на меня наплывает комариный писк, жалобный, нудный. Ах, думаю, проклятый, и ты отогрелся! Слышу, второй запел рядом, над чьей-то головою. Я настораживаюсь. Храп в палатке сразу прекращается, люди пробудились, чего-то ждут, затаив дыхание.
«Зз… зз… зз…» — кружится однотонный звук над нашими головами.
Кто-то громко шлёпает ладонью себя по лицу и отпускает крутую брань вслед отлетающему кровопийце. Кто-то вздыхает.
Странно… Казалось, разверзнись небеса, развались горы, никто из нас не пробудился бы после тяжёлого перехода! Но стоило в палатке заныть двум-трём комарам, и вот… Уж очень насолили они нам за последнее время, и наши нервы стали слишком чувствительны к этому отвратительному, постылому звуку.
И только перед рассветом, окончательно выбившись из сил, мы засыпаем, отдав себя на милость, — нет, на немилость победителей.
…Утром я выглянул из палатки — всё по-прежнему было окутано серым промозглым туманом, лил дождь, по мари бродили мокрые олени, словно похудевшие за ночь. Видно, за восточными хребтами продолжало бушевать Охотское море, и теперь наше обследование Станового зависело от того, как долго ещё оно будет гневаться.
Хуже всего то, что мы пробудились не одни, а вместе с… голодом. Но как добыть огонь, когда кажется, даже камни пропитаны водой! Страшно и подумать о том, чтобы выйти из палатки.
В сизом пологе тумана и в затяжном дожде нарождается день. В природе молчание, тут уж не до песен, не до веселья. Лучше гроза, ливень, буран, чем эта могильная тишина. Как угнетающе она действует на человека! Так же, вероятно, тяжело переносят затяжную непогоду и звери, и птицы.
— Если мы весь день будем только думать о лепёшке, брюху не станет легче, — слышится простуженный голос Улукиткана.
Первым поднимается Трофим, за ним Василий Николаевич, Глеб. Как тяжело расставаться с нагретым местом! Натягиваем мокрые плащи, отправляемся вниз за дровами.
Поодаль от остановки стоят под дождём олени, сбившись в кучу.
Через полчаса возвращаемся на стан с топливом, снова промокшие. Остаётся развести костёр, вскипятить чай, и тогда можно будет какое-то время терпеть муки невольников. Но как заставить дрова гореть в такой мокроте? Тут уж, поистине, нужно мастерство Улукиткана. Надежда на него. В потке у него нашлась береста. Он её растеребил на мелкие ленточки, а свой старый посох стесал на стружки. Нас он попросил наколоть сухих дров и нащепать лучинок.
Озабоченно, с какой-то торжественностью колдовал старик над будущим костром. Он выстлал мокрую землю плитами, сложил на них конусом лучинки, образующие в середине пустоту, и обложил их поленьями — так, чтобы вода по ним стекала, как по крутой крыше, не попадая внутрь. Получилось довольно-таки плотное сооружение, в метр высотою, напоминающее чум.
Затем он тщательно смешал бересту со стружками от посоха и всю эту смесь затолкнул внутрь своего сооружения. Чиркнула одна, другая спичка. Вспыхнул огонёк, через несколько секунд оттуда дохнуло едким дымом. Ещё минута — и из отверстия выплеснулось пламя… Чёрт возьми, как это здорово!
Мы протягиваем к костру руки, жадно глотаем горячий воздух и беспрерывно повторяем:
— Хорошо!… Ах, как хорошо!
Василий Николаевич уже пристроил над костром чайник. Рядом повесил котелок с мясом. Горячее пламя, вырываясь из-под груды дров, торжествующе плясало в сыром, настывшем воздухе. Все ожили. Развязались языки. Но дождь делал своё дело. Если нам удавалось подсушить одежду на спине, за это время она намокала до отказа спереди. И всё же это половинчатое тепло ободряло нас.
Но вот огонь подточил изнутри сложенные горкой дрова, проел щели, и костёр развалился. Беспомощное пламя ещё пыталось подняться, ещё вспыхивала синева расплавленных углей, но огонь уже утрачивал силу. У нас не оставалось ни одного полена, чтобы подкормить костёр, и он умирал на наших глазах, не выдержав поединка с водою.
Непогода загоняет нас в палатку.
Мясо — недоваренное, но зато чай горячий! А это уже много. Небо будто прогнило. По крутым склонам бегут мутные ручьи. Ниже они сливаются в один грозный поток, и оттуда доносится угрожающий гул. Мы ощущаем беспрерывные толчки, это разбушевавшаяся вода сталкивает в пропасть валуны.
— Дождь скоро не кончится. Ходить надо в тайгу, тут пропадёшь без огня, — беспокоится Улукиткан.
— Уж до утра как-нибудь вытерпим, а там, смотри, и дождь перестанет, — отвечает Василий Николаевич.
— Как-нибудь — это худо, — не унимается старик.
Через некоторое время палатка стала протекать. Если снаружи дождь шёл мелкий, густой, то в палатке он падал тяжёлыми каплями. Мы лежали накрытые брезентом, тяжело переживая заточение.
— Братцы, вода! — раздаётся вдруг испуганный вскрик Трофима. Возглас «вода» звучит у него как «пожар»!
Мы вскакиваем, Действительно, в палатку со склона прорвалась вода. Уже затопляет пол, постели. Нельзя ни минуты медлить. Люди не ждут команды. Перекладываем инструменты на каменный настил, повыше от воды, надёжно закрепляем оттяжные верёвки на палатке… Теперь вниз!
Спускаемся по скользкому крутяку. Над промокшими горами густой туман мешается с вечерним сумраком. Справа, слева — всюду беснуются ручьи, от левобережных скал доносится беспрерывный грохот скатывающихся камней.
Но и в тайге нам не удаётся найти убежище. Мы переходим от дерева к дереву, забираемся в чащу, но даже сквозь густую крону старых елей, как сквозь решето, льёт дождь. Уже темнеет…
— Давай кончать напрасно ходить, надо балаган делай, а то пропадаем, — слышится голос Улукиткана.
Предложение старика вначале кажется неосуществимым: мы до того промокли и замёрзли, что руки не держат топора. Но сознание опасности мобилизует остатки наших сил.
— Балаган так балаган! — кричу я, и мы сворачиваем вправо, к тёмной стене леса.
Поздний стук топоров будит тягостную тишину дождливой ночи. Одни рубят рогульки, жерди, другие таскают стланик, сдирают кору с толстых лиственниц. Работа идёт страшно медленно, — кажется, и топоры затупились, Я поражаюсь терпению и удивительной стойкости моих спутников. Их не узнать — согнулись, как-то сжались: озноб пронизывает насквозь.
Делаем навес для огня. Улукиткан достаёт из-за пазухи припасённый лоскут берёзовой коры, теребит его скрюченными пальцами и с трудом поджигает. Костёр разгорается медленно. А мы, мокрые, жалкие, ожидаем тепла.
Через некоторое время, чуточку отогревшись, мы уже были самыми счастливыми людьми на планете. Видимо, для человека путь к ощущению настоящего счастья всегда идёт тропой испытаний.
Улукиткан остаётся сторожить огонь, а мы берёмся за устройство балагана. Дружно стучат топоры, к отогретым рукам вернулась ловкость. А дождь не унимается, льёт и льёт.
Наконец-то укладываем последний ряд стланиковых веток — и балаган готов. Тайга вдруг посветлела, в поредевшем мраке прорезались стволы лиственниц, в лесу стало просторнее.
Утро! Со счёта слетела очередная беспокойная ночь. Теперь спать, пусть льёт, чёрт с ним, с дождём! Мы надёжно отгородились от него крышей, хватит и дров. Улукиткан, наш жрец и хранитель огня, уже покинул этот мокрый мир и, судя по тому, как улыбаются его губы во сне, как он вольно дышит, можно поверить, что старик находится далеко от нас, в краю более гостеприимном, нежели Становой.
Мы раздеваемся, наскоро сушим одежду, вернее, нагреваем её, и ложимся ногами к костру. Усталость нетребовательна к удобствам. В другое время разве уснул бы, когда под боком толстые корни и нечем укрыться. Но сейчас всё ладно. Только голод продолжает строить козни: то мерещится горячая лепёшка, то кусок отваренного мяса с большой костью, да такой ароматный, что не вытерпишь, пожуёшь пустым ртом и от досады повернёшься на другой бок. Есть здорово хочется, но с нами ничего нет съедобного, даже воды не в чем скипятить.
На этот раз и сон не смягчает голода.
Я просыпаюсь неожиданно от едкого запаха. Какую-то долю минуты не могу понять, откуда наносит палёным? Приподнимаю голову, осматриваюсь. Узнаю балаган, навес, деревья в тумане. Продолжает лить дождь.
Над дотлевающим костром висит котёл со сгоревшей кашей, на углях дотлевает синим огоньком упавшая лепёшка. Не понимаю, кто принёс котёл, крупу, муку и ещё нашёл в себе сил заняться приготовлением каши? Вскакиваю и бросаюсь к костру, чтобы спасти остатки.
То, что я увидел, умилило меня и глубоко тронуло. Рядом с костром, припав к отогретой земле, как к тёплой постели, крепко спал Трофим. Руки в тесте, на загорелом лице покой. Рядом с ним на мешке лежит раскатанная лепёшка, сумочка с содой и солью, стоит остывший чайник. Значит, он не спал, ходил на перевал, хотел накормить нас обедом и уже сварил кашу, вскипятил чай, осталось допечь вторую лепёшку, но сил не хватило, свалил его сон, и всё сгорело на костре. Какая обида!
Глядя на спящего Трофима, я подумал: «Сколько трудов стоило тебе, друг, это приготовление? Немногие способны на подобное».
Я мою котёл, насыпаю крупы, вешаю на огонь, сырую лепёшку запекаю на сковороде, ставлю сбоку к костру, на том месте, где стояла сгоревшая, завожу ещё тесто, раскатываю его и оставляю на месте. Словом, восстанавливаю картину, какая была под навесом перед тем, как Трофиму уснуть. А сам ложусь на своё место, жду, когда лепёшка, что у огня, начнёт поджариваться.
— Горим!… — кричу я, и это магическое слово, словно взрыв, будит всех.
Трофим вскакивает, хватает лепёшку, поворачивает её другой стороною.
— Чуть не уснул, наделал бы делов! — шепчет он.
— Да ты, Трофим, поди, ещё не ложился? Однако, сумасшедший, — говорит поднявшийся Улукиткан.
— Успею, высплюсь, куда торопиться. Сейчас вторую лепёшку допеку и обедать будем, — отвечает тот.
Он снимает котёл, заворачивает его в свою телогрейку, чтобы каша «дошла», и, подсев к огню, начинает закуривать, а малюсенькие глаза устало смотрят из-под отяжелевших век.
Люди встают, окружают костёр, отогреваются, подставляя огню кто голый живот, кто руки, кто спину. Как благодарны мы все Трофиму за горячие лепёшки, за вкусную кашу, за товарищескую заботу. Я не сказал ему, что произошло у костра во время сна, пусть и ему его благородный поступок принесёт заслуженное удовлетворение.
Незаметно проходит второй день нашего необычного заточения. Плачет затуманенное небо, пригорюнилась старушка тайга. По каким-то невидимым тропам к нам подкрадывается угнетённое состояние. Надо же было пройти такой трудный путь к Становому и уже находиться в полукилометре от перевала, чтобы попасть в ловушку! Мы прикованы к этому мокрому клочку земли, к балагану. Наши мысли растворяются в мучительных ожиданиях погоды, в ожиданиях солнца. Но напрасно мы обращаем свои взоры к небу — оно неумолимо…
Ещё три дня усердно поил землю дождь. Всё вокруг настыло, отяжелело, а маленькие изумрудные листики берёз свернулись от холода в трубку и безнадёжно повисли на своих длинных ножках.
— Гляньте-ка, снег! — кричит Глеб.
Этого ещё недоставало!
И вот уже не осталось вокруг нас ни зелёного покрова, ни пышных лишайников, ни крошечных ивок — всё приглушено холодной белизною. И только одинокие маковки дикого лука ненужно торчат над однообразной поверхностью снега.
Уже ночь. Шорох падающего снега тревожит пустынную тишину. Все сидим у костра, не спим. От безделья мы уже отупели, но с нами огонь, наш верный спутник, друг, советчик; от этого жизнь не кажется страданием. Потерпим ещё немного, настанет долгожданный день, и наш караван снова потянет свой след в глубину малоизведанных гор.
Какая-то ночная птица взвилась над нашей стоянкой и исчезла за вершинами елей.
— Проголодалась бедняжка, — посочувствовал ей Трофим, поправляя огонь.
Улукиткан поднялся, долго выпрямлял спину, вздрагивая от холода и щуря узкие глаза, молча смотрел, вслед давно скрывшейся птице.
— Однако, погода кончилась, птица не зря летает, — сказал он.
От слов старика стало легче, посвежели мысли, и я уснул, убаюканный ночным безмолвием да далёким, чуть слышным криком ночной птицы.
Рассвет всё изменил. Коршуном взвился низовой ветер над запушённой тайгой. Яростно сдирал с леса бутафорский наряд, поднимая с земли столбы снежной пыли, и нёсся дальше, тревожа диким посвистом оцепеневшую природу. А что сталось с туманом! Ветер налетел на него тугой струёй, изорвал в клочья и разметал в разные стороны.
Заголубело небо. Сквозь сонные вершины лиственниц брызнул холодный рассвет, и на озябшую землю полились потоки света. Запрокинув зелёные вершины, смотрит тайга в небо, радуется, славит шелестом листвы наступающий день и от восторга плачет алмазными слезами.
Ещё час, и ярко-зелёным морем расплескался лес.
Мы наскоро завтракаем. Навстречу нам плывёт невнятный шепоток бубенцов — это идут олени. Они, видимо, надумали вернуться своим следом в родную Зейскую долину. Их ведёт Майка. За ней Баюткан. Улукиткан стыдит её, грозит кривым пальцем и всех заворачивает обратно.
А солнце поднимается выше и выше. В сладостной неге парится отогретая земля.
В лагере всё без изменений. Но прежде чем тронуться дальше, нужно просушить вьюки. Я не стал дожидаться, — желание скорее подняться на перевал давно мучает меня. Беру Кучума, карабин, кладу за пазуху кусок лепёшки и ухожу к хорошо виднеющейся седловине.
Подступ к перевалу свободен от леса. Некрутой каменистый склон заплетён полярной берёзкой, стлаником, ольхой. Выше редеют кустарники, мельчают и совсем исчезают. На седловину выбегают только низкорослые стланики, и там же, в камнях, можно увидеть густо оплетённые рододендроны.
Иду прошлогодним следом. Он ведёт меня к левому проходу, но Кучум вдруг заупрямился, тянет вправо, и с таким азартом, что я невольно хватаюсь за карабин. Кучум огромными прыжками увлекает меня за собой. Где-то близко зверь. Баран или медведь? Гляжу на Кучума. Он весь собранный, готовый к поединку, торопливо хватает ноздрями воздух. Я послабляю поводок, и собака огромными прыжками увлекает меня вперёд. «Значит, медведь», — проносится в голове. Останавливаюсь на минуту, угрожаю Кучуму расправой, если он будет горячиться. Подаю патрон в ствол карабина, а в мыслях уже торжество: ещё один череп в коллекции!
Прежде всего надо сориентироваться. Справа от перевала, куда тащит меня собака, виден большой цирк, окантованный высокими и уже развалившимися скалами. На подступах к нему место некрутое, бугристое, всё в рытвинах, покрытое россыпями, лишайниками да стланиками. Здесь, где-то близко, зверь.
Идём осторожно. Рука крепко сжимает карабин, глаза шарят по кустам, заглядывают в рытвины. Качнётся ли веточка или стукнет под собачьими лапами камешек, сразу вздрагиваешь, словно от ушиба, и долго не можешь успокоить сердце. В такие минуты ничего не существует для тебя, кроме предстоящей встречи со зверем да досады на Кучума за его торопливость.
— Ух ты, змей! — то и дело угрожаю я ему шёпотом и показываю кулак.
Он на минуту остывает, но вдруг снова загорается, тянет дальше. Кажется, сейчас лопнет поводок и — прощай, моя удача! Но вот он останавливается, прислушивается и, медленно повернув голову, смотрит мне в лицо, не то насмешливо, не то с упрёком. Дальше путь преграждает гряда из крупных камней, сбегающая сюда с перевела. За ней ничего не видно. Почти не дыша, крадусь к гряде. Нахожу удобную щель, остаётся только приподняться и заглянуть через неё. Левой рукой держу Кучума за ошейник, пытаюсь прижать к земле, внушить ему, что нельзя высовываться, а он сопротивляется, хрипит, глаза от злобы краснеют. С полминуты идёт молчаливая борьба. И только после того, как Кучум получил добрый пинок в бок, он немного успокоился. Но не сдался, продолжает сторожить момент. Теперь я уверен, что зверь совсем рядом, за грядой. Но кто он? Кто мог так взбудоражить собаку?
Я приподнимаюсь, просовываю вперёд карабин и, разгибая спину, заглядываю в щель. В поле зрения попадает край цирка, бугристый склон, поросший редким стлаником, да пятна ещё не растаявшего снега. Слух ловит весёлый перебор ручья, вытекающего из цирка. Никого не видно. Поднимаю голову выше и, словно поражённый молнией, припадаю к холодному камню. Не галлюцинация ли это?!
Даже теперь, спустя много лет, прочитывая дневники тех памятных дней, я снова переживаю эту редкостную встречу. Ничего подобного мне не приходилось видеть ни до, ни после этого.
Тот, кого давно уже почуял мой верный пёс, стоит метрах в семидесяти от гряды, вполоборота ко мне, весь настороженный, пугливый, готовый броситься наутёк.
Это сокжой.
Совершенно белый, словно вылепленный из снега.
Ни крапинки, ни пятнышка на всей его шубе, и на фоне тёмно-зелёных стлаников он резко выделяется своей невероятной, неправдоподобной белизною.
Даже рога, большие, ветвистые и те обросли белой шерстью. Только одни глаза, устремлённые в нашу сторону, горели угольной чернотою.
Это альбинос. Какое чудесное творение природы! И он вдруг представился мне в зоологическом саду, в этой сторожкой позе… Сколько восхищённых посетителей всегда толпилось бы возле отведённого ему места!
Ветер дует в нашу сторону, это хорошо: зверь не учует нас, но этот же ветер забивает ноздри Кучума запахом, и тот буквально сатанеет. Я продолжаю таиться за камнями и чувствую, как во мне уже сцепились в яростной схватке натуралист со зверобоем. Первый заставляет не торопиться, понаблюдать за чудесным животным, сделать фотоснимки и вообще не спугивать его с этого места, а зверобой шепчет: скорее бери карабин, стреляй, иначе уйдёт, и тогда ты всю жизнь будешь бичевать себя за неудачу. Да стреляй же, ведь это чудо для коллекции!
Скольких усилий стоит мне отложить карабин… Отстёгиваю футляр аппарата. Но, чёрт возьми, на таком расстоянии только телеобъектив может дать приличный снимок, а чтобы заменить им обычный, требуются две руки, — как же быть с Кучумом? Ведь чуть только попусти ошейник, и загремят камни под его лапами. Опять угрожаю ему, пытаюсь внушить, что дело очень серьёзное и надо лежать не шевелясь, а он умоляюще смотрит на меня, морщит нос, дескать, невтерпёж этот запах! Я подтаскиваю его ближе, сажусь верхом, прижимаю к камню. Он как будто смиряется. Быстро сменяю объектив, устанавливаю диафрагму, затвор и бесшумно приподнимаюсь, навожу аппарат.
Зверь всё ещё стоит, как снежное видение в ярких лучах полуденного солнца, — весь настороже.
А я чувствую, как Кучум больно царапает мне лапами ногу, уходит из-под меня.
Надо торопиться!
Щёлкает затвор аппарата, и сокжой, словно подхваченный бурей, несётся вниз. Мелькает белым лоскутом в стланиках. Хватаю карабин, гремят вдогонку выстрелы, пули дымком взрывают россыпи то справа, то слева от сокжоя, провожают его по склону ущелья далеко вниз. Следом несутся мои проклятия.
Долго не могу прийти в себя от нелепой развязки. Какая досада: упустил такого альбиноса! А ведь был рядом, и чёрт меня дёрнул связаться с аппаратом! Променял такую великолепную шкуру для музея на фотоснимок.
Сажусь на камень, — свет не мил, ничему не рад. В глазах Кучума читаю недоумение и обиду: за что пинал его, душил, ведь хорошо подвёл, близко! Хочу подтащить кобеля к себе, обласкать, а он отворачивает обиженную морду и всё ещё в каком-то возбуждённом состоянии смотрит в цирк. Но теперь меня уже не зажигают ни медведи, ни снежные бараны. Даже мамонт, вероятно, не компенсировал бы утраты. Не могу освободиться от досады, а сокжой всё стоит предо мной виденьем, настороженный, пугливый.
Пора уходить. Встаю. Но кобель тащит меня дальше, опять горячится. Что за дьявольщина, понять не могу! Разве только глухой зверь задержится тут после такой стрельбы и грохота камней. Пытаюсь оттащить Кучума за гряду и не могу, уж больно напористо тянет. Видимо, дело серьёзное, приходится смириться и идти за ним.
К моему удивлению, собака не задержалась на том месте, где стоял альбинос, а только обнюхала веточки стланика, видимо прикасавшиеся к его ногам, и повела дальше. Снова меня захватывает азарт зверобоя. Возвращается напряжённость. Неужели близко может быть зверь?! А Кучум переводит меня за ручей и с прежней горячностью тащит вверх, торопливо виляя по просветам мелкорослого стланика.
Вот мы и у входа в цирк.
Надо осмотреться.
Он глубокий, почти полусферической формы. Справа, под тенью ступенчатых скал, белеет снежник, весь источенный скатывающимися вниз камнями. Сверху же скалы имеют зазубренные очертания, чётко выкраиваются на фоне голубого неба. Дно цирка в буграх, прикрытых свежей зеленью и мелким стлаником. Из глубины его вытекает прозрачный ручей.
Это и есть исток Тас-Балагана!
Внимательно осматриваю дно цирка — никого нет. Гробовая тишина. А Кучум тянет дальше, рвётся, хрипит. Разве кто спит под камнями?
— Куй! – кричу я полным голосом.
— Куй… куй… куй… — отдаётся от скал эхо и, мешаясь, выносит звук далеко за скалы цирка.
Уж теперь-то зверь должен бы пробудиться, однако ничего нет. А Кучум не унимается, злится, тянет поводок. Идём. На нас веет промозглой сыростью, слежавшимися мхами и прелью ещё не отогретых скал. Хочу повернуть обратно, но Кучум вдруг сбавляет ход, идёт на свободном поводке, будто крадётся. Вот он останавливается, комично сбочив голову, заглядывает под стланиковый куст, готовый броситься вперёд…
Я тоже смотрю туда. Что это за рыжее пятно в тени прилипло бугорком к зелёному мху? Кажется, вижу очертания головы, впаянные в неё чёрные круглые глаза, контур спины.
О, да ведь это телёнок сокжоя!
Натягиваю струною поводок, даю почувствовать Кучуму, что ему не разрешается и шагу вперёд. Сам замираю, хочу казаться добродетельным этому новорождённому существу, ещё не посвящённому в тайны жизни, и, прежде всего, присматриваюсь к позе. Обе задние ноги телёнка пропущены далеко вперёд, голова лежит на передних, такое положение позволяет ему — при необходимости — вмиг сорваться с места и, оттолкнувшись, спасаться бегством.
Теперь нас трое. Впрочем, есть и четвёртый: вон какой-то хищник с высоты наблюдает за нами, терпеливо дожидаясь поживы.
Кучум готов броситься на телёнка, впиться зубами и растерзать. Маленький сокжой ещё сильнее липнет к земле, закрывает глаза, старается остаться незамеченным. У меня же единственное желание — не беспокоить его. И в доказательство своих добрых намерений стараюсь оттащить Кучума, но тот не идёт, а волочится, вспахивая лапами мелкую дресву. Уж как ему обидно!
Телёнок вдруг вскакивает и рыжим комочком прыгает мимо нас, высоко подбрасывая зад. Мы провожаем его. Кучум окончательно выходит из повиновения, и уже никакая угроза не помогает.
А навстречу убежавшему телёнку несётся крик взрослой самки: «Бек… бек…».
Я подбегаю к скату в ущелье и… в ста метрах снова вижу белого сокжоя! Это, оказывается, мать. Она вернулась, несмотря на опасность, чтобы увести своё дитя от врагов. Самка, будто не замечая нас, бросается навстречу телку и уводит его по чаще вниз, стараясь не появляться на открытых местах. А мой карабин спокойно висит за плечами, и на душе легко, что всё так хорошо закончилось!
Я присаживаюсь на камень, чтобы привести в порядок свои впечатления и записать детали этой необычной встречи. В голову приходят мысли о жизни маленького сокжоя — итог моих многолетних наблюдений.
Жизнь, независимо от того, «завёрнута» ли она в волчью шкуру или сохатиную, или «прячется» под птичьими перьями, с первой минуты должна уметь беречься от смерти. Как же это происходит, как может защищаться от многочисленных врагов, например, только что народившийся телёнок сокжоя, беспомощный, ещё не имеющий ни опыта, ни сил? А ведь всюду хищники! Они ищут добычу с воздуха, шныряют по чаще, караулят на тропах. Но оказывается, не так просто найти эту добычу. Появляясь на свет, новое существо приносит с собою врождённый инстинкт, помогающий ему в этой борьбе.
Попробуем представить себе первый день его жизни.
Родился он ночью. Темно, тихо. Рассвет впервые открыл перед ним чудесный мир, полный загадок и тревог. Он увидел кусты, скалы, голубое небо, уловил запах ягеля, которым ему предстоит питаться всю жизнь. Малыш так увлёкся увиденным, что и не заметил, как исчезла мать.
Но странно, он не бросился искать её, не стал звать — какое-то непонятное чувство сдерживало его, глушило любопытство, заставляло залезть под куст, спрятаться.
Малютка сам не понимал, почему, прячась, он пропустил задние ноги далеко под себя, а голову положил на вытянутые передние, почему прижал уши и в таком положении затаился.
Теперь даже зоркому глазу орлана не заметить с высоты этот комочек, прилипший к земле под тенью стланика.
Каким же нужно обладать врождённым терпением, чтобы не приподняться, не полюбопытствовать, что это за звон долетает со дна цирка, что прячется за краем кустарника и, наконец, главное, где мать?
Но этого как раз и не позволяет ему сделать инстинкт.
Уже полдень. Горячее солнце ласкает тайгу, ветерок разносит прохладу, и с ней долетают какие-то новые звуки и шорохи. Малыш давно проголодался, ему хочется побегать, рассмотреть этот чудный, полный соблазнов мир, но он не смеет покинуть своё скрытое убежище, продолжает таиться.
И вот наконец-то послышался долгожданный зов матери, её осторожные шаги.
Теперь можно встать, попить тёплого молока, вкус которого уже хорошо ему знаком, и побегать. Но почему мать с беспокойством смотрит по сторонам, прислушивается, точно кого-то ждёт? Телёнок ещё не понимает, что такое опасность. Его захватывает любопытство. С удивлением он смотрит на стланик, на скалы, на небо. Как приятно пахнет земля, ягель, крошечные ивки! Что это там внизу блестящее грохочет по камням? Он хотел уже побежать туда, да вдруг не нашёл возле себя матери. Вмиг исчезло любопытство. То же самое чувство, что и утром, заставило его спрятаться под куст.
Мать пришла вместе с сумерками, и они до утра не разлучались. Она показала ему ручей, лужайку, усыпанную цветами, водила по зарослям и долго отдыхала вместе с ним на прилавке у входа в цирк. Перед рассветом телёнок опять остался один и провёл день в одиночестве под стлаником. Мать же всё время находилась вблизи, всегда готовая отвлечь на себя внимание врага или броситься на защиту малыша.
Не будь со мною Кучума, так они и жили бы в цирке, пока не окреп телёнок. Теперь мать увела его на новое место и там ещё долго будет находиться под страхом внезапного появления человека.
Жизнь в природе идёт своим чередом, по своим законам…
Мой слух ловит далёкий крик погонщиков. Иду навстречу своим, чтобы вместе выйти на перевал. Кучум разочарован, но делать нечего, примирился.
Глубоко под нами лежит знакомое ущелье, прикрытое тёмным бархатом леса. Далеко над горизонтом, в синеве глубокого неба, собираются белые облака с округлёнными краями. Где-то кукушка отрывисто чеканит своё неизменное ку-ку. Носятся шмели, гудят комары, какие-то крошечные пташки заботливо стрекочут в ольховом кусте.
— А где же печёнка? — спрашивает Василий Николаевич, ощупывая меня взглядом с ног до головы.
— Печёнка убежала.
— Убежала? Эко не повезло, а мы торопились, двух оленей ведём под мясо, — улыбается Улукиткан.
Я коротко рассказываю о случившемся, и караван продолжает подниматься к перевалу.
— Мод!… Мод!… — ободряет Улукиткан запыхавшихся оленей.
Солнце греет спину. Мы уже совсем высоко. Ближе синеет просторное небо. Вижу, Улукиткан нацеливается пройти седловину левой щелью. Уже берём последнюю крутизну.
Вот и перевал. За ним спуск к далёкому Алданскому нагорью, скрытому от глаз бесконечными грядами гольцов.
Дальнейший наш путь лежит на запад по хребту. Нам ещё не известно, есть ли проходы по тем местам, куда собираемся проникнуть, и сможем ли мы выбраться к Алданскому нагорью. Ясно одно, что по пути не будет троп, не найдём и следа человека.
Прежде чем тронуться в путь, надо произвести разведку. Решаюсь задержаться на перевале дня на два.