Удивительный мальчишник. Улукиткан маскируется под барана. Меня находят свалившемся со скалы. Идём к Пугачёву.

Рано утром привязанные Бойка и Кучум подняли лай.

— Какого лешего разорались? — слышится голос Василия Николаевича.

Он выходит из палатки, грозит собакам, и те умолкают. Со склона горы доносится грохот камней под ногами убегающего стада снежных баранов.

Уснуть я больше не мог. Бараны растревожили давнишнее желание добыть несколько экземпляров рогачей для коллекции, и нетерпеливое воображение уже торопилось нарисовать соблазнительную картину встречи со стадом. Ведь сейчас, в это первое утро нашего пребывания на перевале, мы ещё не разогнали своим присутствием диких обитателей гор.

Разве сходить, попытать счастье с ружьём?

Все спят. Я поднимаюсь с твёрдым решением уйти на весь день к вершинам Беру буссоль, карабин, гербарную папку, плащ и покидаю палатку. В оставленной записке я сообщил, что ухожу на восточный голец, и предлагал Трофиму с Василием осмотреть проходы по водораздельной линии на запад.

За горами сочится многообещающий рассвет. Туман розовеет, тает. Курятся каменные утёсы над тёмными лесами. Ночь бесследно уходит. Ещё минута ожидания — и из-за гор, из бездны бездн, невидимое солнце пронизывает лазурь победными лучами. Небо распахивается над Становым во всей своей необъятности, и на сонные вершины недвижных громад, на убогую землю, на одинокие палатки льётся свет наступающего дня. Всё проснулось, чтобы начать жить, но ещё нежится в утренней прохладе.

Куда идти?

Решаюсь вначале подняться на перевал и оттуда наметить свой маршрут. Взбираюсь по крутому, приодетому мелкой чащей, склону. Внизу лёгкий ветерок доедает остатки тумана, выносит наверх ночной, ещё не отогретый, запах первобытных лесов и холодных межгорных трущоб. Свет уже слепит глаза, по мягкому ягелю горят алмазные костры.

Здесь когда-то, видимо, была высокая сопка, но время, солнце и стужа разрушили её до половины, обнажив коренные породы. А вода промыла по-над ней два прохода, из них западный более доступен для каравана. Вдоль седловины идёт хорошо заметная звериная тропа, вероятно, единственная на этой высоте, соединяющая огромную территорию гор, лежащих восточнее седловины, с не менее обширной западной. На тропе видны утренние следы недавно пробежавшего стада баранов-рогачей и отпечатки лап крупного медведя, просеменившего, следом за стадом, на запад.

Более соблазнительной мне кажется сейчас вершина, нависающая над восточным цирком. К ней я и направляюсь. Это заманчиво ещё и потому, что нам до сих пор не удавалось взглянуть на горы, простирающиеся на восход от нашего пути. Иду тропою. Она выводит меня на сопку и исчезает.

Я в цирке. Он напоминает врезанное в монолитную гору гигантское кресло с высоченной спинкой, окантованной по верхней грани отблеском солнца. В глубине его мрак доживает свой последний час, да к снежнику прилип, забытый ветром, клочок тумана. В тишину, ещё никем не потревоженную, врывается шорох камней, скатывающихся со стен цирка.

Я не тороплюсь, иду осторожно, мягко шагаю по мелкой россыпи. Глаза, по привычке, прощупывают местность. Но кругом ни зверя, ни птицы — первозданный покой, только камни всё сыплются и сыплются со стен. Скалы вблизи не кажутся отвесными. Они изъедены трещинами, всюду торчат карнизы, чернеют выемки, видны глыбы, оторвавшиеся от скал и чудом удержавшиеся на крутом склоне. Дно цирка завалено обломками, усыпано щебёнкой и прикрыто дырявым покрывалом, сотканным из лишайников, рододендронов и жалких карликовых ив. На мягкой тундровой почве у ручейка зеленеет лук. Как высоко он поднялся!

Вдруг что-то подозрительно стукнуло вверху. Я откидываю назад голову, замираю. Вижу над собой только выступы скал да пустое побледневшее небо — и ничего больше. Стою, жду. Неужели обманулся? Слух ловит стеклянный звон ручейка, пробегающего по дну цирка, и знакомый шорох скатывающихся камней по стенам, но это не то. Жду ещё долго, почему-то уверенный, что за мною кто-то следит сверху, даже ощущаю на себе чей-то взгляд. Начинаю пристально всматриваться в каждый выступ, в каждый кустик травы, свисающий по щелям.

Сверху доносится какой-то непонятный, еле уловимый звук. Мне кажется, что я не слышу, а скорее чувствую его. Он рождается где-то на самом верхнем карнизе или ниже, в пёстрых обломках.

Стою, смотрю не шевелясь. Замечаю какое-то светлое пятно на фоне серой скалы. Присматриваюсь и поражаюсь: ведь это же белый лоб барана! Теперь вижу и винтообразные рога, прилипшие к пятну с двух сторон. Грудь и туловище скрыты за гранью выступа. Оказывается, не так просто заметить барана, когда он стоит на карнизе скалы, настороженный, не шевелясь, или лежит, отдыхая, на камнях.

Я ещё не успеваю сообразить, что делать, как белое пятно исчезает. Стук уползает выше, дальше. Вижу, на вершину шпиля выскакивает рогач, дескать, полюбуйся, каков я!

Баран стоит, наблюдает за мною с высоты. Как удержаться, когда перед тобою, на верной дистанции, такой великолепный экземпляр снежного барана! Он даже не пошевелился, когда я вскинул карабин, видимо считая, что находится на недосягаемой высоте. «Бедняжка, как ты жестоко ошибаешься, человеку всё доступно», — подумал я, нажимая крючок.

Выстрел будто слизнул надстройку с пика, и скала опустела. Но скоро я увидел скачущего по гребню рогача. На дальнем выступе он постоял, откинув голову в кою сторону, и благополучно скрылся с глаз. «Промазал», — с досадой подумал я.

А день уже в разливе. Солнце растопило затаившийся над снежником туман. Далеко на западе, над крапленными снегом гольцами, где синеет голубизною небо, собираются облака.

Гребень, по которому поднимаюсь, тянется зубчатыми развалинами к вершине, куда я намерен попасть. Кое-где по нему заметны подозрительные разрывы. С мыслью — авось пройду — я и пошёл дальше. Гребень неожиданно выклинился щербатым лезвием. Справа и слева — пропасти. Тут уж надо бы повернуть обратно, так нет, заупрямился, понадеялся, что пройду, хотя никакой необходимости в риске не было. Ползу на четвереньках, а в конце стены вдруг чувствую, что из-под меня уползает камень, тащит с собою в пропасть. Хватаюсь за выступ, делаю бессознательное движение всем корпусом, и обломок улетает вниз, сталкивая туда всё, что попадается по пути.

Добираюсь, наконец-то, до более надёжного места, оглядываюсь и поражаюсь: стена вся в сквозных трещинах, разрушена, держится бог весть на чём, до первого случая, и всё это шаткое сооружение вот-вот обвалится.

Последнюю часть подъёма преодолеваю по крупной россыпи. Небо удивительно прозрачное, горы вырисовываются чётко, дали ещё свободны от дымки. Впервые вижу восточную оконечность Станового. Как всё здесь нагромождено, выпучено, запутано! Взгляд скользит по вершинам, одетым в серые курумы, задерживается на голых утёсах, блуждает по глубоким ущельям.

Как скупо наряжен Становой! Какое убожество красок! На общем мертвенно-сером фоне лежат лишь синие тени у глубоких провалов, да по каменистым расщелинам и склонам лепится жалкая зелень. Беднее, кажется, и нельзя одеть землю. И так всюду, куда бы ни обратили вы свой взгляд.

И всё это печальное окутано мёртвым покоем. Ужасно холодное безмолвие гор, их сон вечен. Наступит ли когда-нибудь на этих суровых вершинах весна жизни? Оденет ли их природа лесом, цветистыми полянами?

Между видимым пространством, уходящим на восток, и вершиной, которая под моими ногами, лежит глубокое ущелье. На дне его ревёт река, пробившая путь между огромными валунами. Это самый большой приток Ивака, берущий начало от водораздельной линии Станового. Несколько ниже он огибает округлый голец, напоминающий сидящего Будду. Этот «Будда» закрывает вид на Ивакское ущелье, по которому позже мы должны проложить тропу к озеру Токо. Придётся завтра пойти на него и разгадать, что прячет он от взора.

Делаю зарисовки горизонта, беру азимуты на господствующие вершины, внимательно изучаю рельеф. Прихожу к выводу, что главная водораздельная линия хребта по высоте мало отличается от отрогов, расположенных севернее её, что по ней имеются широкие просветы, которые обеспечивают непосредственную видимость между вершинами, расположенными по обе стороны водораздела, и что через перевал можно проложить нивелирную трассу от Зеи к Алданскому нагорью. В этом отношении, кажется, всё благополучно. Можно бы и порадоваться, но когда я смотрю на запад, куда лежит наш путь, меня снова и снова беспокоит вопрос: пройдём ли?

Возвращаюсь в лагерь. Знаю, меня там ждут с нетерпением: может, не завтракают. По пути хочу собрать растения, живущие на скалах.

Осматриваю крупную россыпь. Из чего сложена вершина? Кажется, будто камни недавно насыпаны гигантским самосвалом, лежат неустойчиво, под ними всюду пустоты, щели для ветра, и нигде не видно признаков растений, даже лишайники не живут здесь. На вершинах гор происходит интенсивный процесс разрушений, всё перемещается, сползает или выпучивается.

А несколько ниже, совершенно неожиданно, среди угловатых камней я увидел первый цветок. Как он, бедняжка, прижался к обломку, под защитой которого живёт! Он боится высунуться, чтобы не обжечь на холодном ветру свои восковые лепестки. Стебель у него, непропорционально толстый по отношению к росту, покрыт тончайшими волосками и держится крепко в щели. Сам же цветок с немой мольбою смотрит на солнце. И хочется спросить у этого смельчака, как он попал сюда, перед кем красуется и для кого раскрыл свои лепестки? Ведь сюда не залетают ни пчёлы, ни бабочки, ни шмели… Один ветер живёт среди безжизненных курумов.

Здесь же я увидел накипные лишайники и, конечно, не мог удержаться, чтобы не собрать их для гербария. Как разнообразна их форма и окраска! Между оранжевыми, жёлтыми и даже белыми встречаются чёрно-чёрно-бархатные, словно вытканные из чудесной пряжи, а вот ярко-красные, они лежат пятнами свежей крови. Но самые интересные — серебристые. Их нельзя рассматривать без восхищения. Какой сложный рисунок, какая тонкая отделка!

Накипные лишайники — пионеры растительного мира. Они первые проникают в царство скал, поселяются на холодных камнях и, разрушая их поверхностный слой, подготовляют условия для поднимающихся следом за ними мхов, а затем и для цветковых растений.

Лишайники исчезнут после того, как выполнят свой долг, и россыпи покроются почвой. Но для этого надо много тысяч лет, и когда думаешь об этом, поражаешься, как ничтожно мал твой век.

Спуск в цирк по щели, как я и предполагал, вполне доступный. Не тороплюсь и чем ниже, тем чаще останавливаюсь, чтобы сорвать или достать затаившегося между камней постояльца. Какая приспособленность у растений, считающих скалы своей родиной! Они совсем неприхотливы, растут всюду, где можно закрепиться корнями или прилипнуть к поверхности. Растения повисают с уступов, стелются по плоским плитам, живут в тёмных, сырых трещинах. Горсточка почвы, скопившаяся в естественных углублениях, обеспечивает их существование.

Я поднимаюсь по карнизам, забираюсь под камни, в трещины и всюду что-нибудь да нахожу. Растения живут даже под тёмным сводом пещер, где их уж никак не ожидаешь увидеть. Вот почему приходится тщательно обшаривать скалы. Работа эта меня всегда увлекает.

Довольным возвращаюсь на стоянку. Ещё бы! Во-первых, многое прояснилось с предстоящими на Становом работами, во-вторых, я несу с собою полную папку растений — жителей скал, а это, несомненно, клад.

Есть много привлекательного в таких прогулках, в общении с природой. Не знаю, кто как, а я могу бродить весь день по горам, не ощущая одиночества или усталости, и всегда с большим внутренним удовлетворением наблюдаю за растениями. Здесь, в подгольцовой зоне, где происходит вечная схватка жизни с курумами, эти наблюдения особенно интересны. Борьба растений за право существования на скалах очень сложна. Многое поражает вас в их жизни здесь, остаётся загадочным, заставляет задуматься.

Мои спутники ждали меня с печёнкой.

— Тебе, однако, глаз кривой стал, а может, ружьё портился — не туда пулю бросал? — спрашивает Улукиткан, недоверчиво посмотрев на мой карабин.

— Стрелял большого барана, стоял на скале, весь как на ладони, и не далеко, да, видно, не мой! Промазал.

— Может, не туда мушку клал? Разве забыл: когда стреляешь вверх, — надо брать её крупно, а когда стреляешь вниз, — под зверя, тогда пуля хорошо ходи.

— Знаю я это, Улукиткан, да в нужный момент, видимо, забыл.

— Эко, забыл! Тогда ружьё не бери, зачем напрасно патрон тратишь.

— Хорошо, Улукиткан, обещаю исправиться, только не сердись.

Но лицо старика эвенка продолжает оставаться строгим. Он-то знает цену патрону, для него это не просто порох с пулькой, это мясо, одежда, обувь, это его существование в тайге, и, конечно, старик не может смириться с тем, что я бесцельно расходую такое добро. Может быть, именно эта трогательная бережливость к зарядам и научила его по-рысьи скрадывать зверя, стрелять наверняка, воспитала поразительное спокойствие зверобоя. Две пули на одного, даже крупного, зверя, по его убеждению, слишком большая цена.

Скоро вернулись и наши разведчики. По их лицам, по ленивым шагам можно было угадать, что ничего хорошего они не принесли.

— Тут ни за что не пройти с оленями, — говорит Трофим, сбрасывая котомку и тяжело опускаясь на землю. — И обогнуть негде, страшенные пропасти.

Все помолчали. Глеб налил пришельцам по кружке чаю.

— Не будем сегодня решать этот вопрос. Ещё походим, подумаем, осмотримся, — сказал я, не на шутку обеспокоенный результатами разведки.

Решили этот день посвятить личным делам. Надо помыться, постирать бельё, заняться починкой. Среди всех я самый богатый человек — на моих штанах ещё есть место для латок.

После обеда в лагере затишье. Все работают. Кто устроился под пологом, кто у костра. Над горами спокойное и безмятежное небо. Кажется, и природа устала от бурь, от долгого тумана, от затяжного дождя и теперь дремлет в сладостном забытьи. Спят собаки, в тени стонет проклятый комар, и струйка дыма лениво сверлит синь неба. Мёртвый, полуденный час. Даже крик ворона, внезапно появившегося в душном воздухе, не растревожил всеобщего покоя.

Я сижу под стланиковым кустом, пришиваю латку к ичигу — до чего же это скучное дело! А в голове рождаются и крепнут беспокойные мысли. Не могу примириться с передышкой. Тянет меня к вершинам. Чувствую, не высижу в лагере день.

Вижу, Василий Николаевич, развесив на стоянке бельё, берёт бинокль, усаживается на камне, внимательно осматривает горы — значит, и у него в голове такие же думки и ему невмоготу сидячая жизнь. Что же делать? Перед глазами та самая гора, что утром напомнила мне Будду и на которую я собирался идти завтра, чтобы взглянуть на Ивакское ущелье.

Но почему завтра, если можно сегодня? К тому же мне необходимо добыть для своей коллекции несколько экземпляров снежных баранов. Где, как не здесь, это удобно сделать: есть много зверя и есть время.

Со мною на вершину идёт Улукиткан. Ему тоже охота взглянуть на Ивакское ущелье, по которому он проходил семьдесят лет назад. Старик напросился сам, а я не стал отговаривать, хотя и знал, что подняться ему на такую вершину нелегко.

Беру карабин, бинокль, рюкзак с гербарной папкой, сошки. Записная книжка, нож всегда со мною. В кармане остаётся несъеденный утром кусок лепёшки. Улукиткан идёт со своей неизменной берданой, без котомки, налегке. Собаки поднимают протестующий вой…

— Ни пуха ни пера! — кричит нам вслед Трофим.

Мы пересекаем марь, за ней сейчас же начинаются плотные непроходимые стланиковые заросли. Погружаясь в них, ты невольно ощущаешь их необъятность, загадочность. Зелёная чаща прикрывает плотным руном каменистые откосы, стекает густой чернотою в глубину ущелий. Стланик встречает нас густым сплетением стволов, сквозь которые можно пробраться, работая и ногами и руками. Но мы к этому привыкли, как и ко многим прочим препятствиям, без которых наше путешествие не было бы интересным.

За ручьём, собирающим воду с перевальных котловин, сразу начинается подъём. Видимо, древний ледник, некогда покрывавший хребет, успел только оконтурить скалами будущий цирк, но выпахать из него коренные породы не хватило сил. Так и остался цирк незаконченным.

Поднимаемся левым краем котловины. Улукиткан отстаёт. Какое беспокойное чувство гонит старого эвенка на эту скальную вершину? Крутизна отнимает у него силы, лёгким не хватает воздуха, он весь трясётся, а всё же идёт, выискивая проход между крупных обломков, заплетённых стлаником и прикрытых лишайниками. С нами поднимаются по утёсам ели, хватаясь цепкими корнями за угловатые камни и упираясь острыми вершинами в небо. Сюда же, к верхним скалам, выбегают небольшими табунами ольхи.

Но вот мы взбираемся на последние утёсы, нависающие над чащиной. Дальше идти легче. Измельчал стланик, стало просторно. За пологим гребнем виднеется широкая седловина, прикрытая мелкой россыпью да зелёными альпийскими лужайками.

Я усаживаюсь на камень отдохнуть, а Улукиткан, устало опершись грудью на обломок, смотрит на седловину…

Огромное солнце давно миновало зенит. Сквозь фиолетовую дымку знойного дня смутно обозначаются контуры отрогов, пятна снегов, ребристые грани откосов. Даль почти не просматривается, чуть-чуть синеет, сливаясь с пустым небом. В тайге сейчас, наверное, душно, как перед июльской грозою, а здесь, на утёсах, прохлада, сквозят шальные ветерки. Они несут сюда, на каменистые вершины, запах жизни, что-то бодрящее, не угасающее. С ними долетает и крик кедровок, шныряющих по стланикам в поисках осенних похоронок.

Вижу, Улукиткан забеспокоился.

— Однако, на седле кто-то ходит… Смотри хорошо, может, там наша удача.

Я поднимаюсь, смотрю на седловину, вижу, как что-то маленькое прокатилось по зелёному фону и тотчас же вернулось на исходное место. Напрягаю зрение и поражаюсь: все лужайки будто краплены светлыми пятнами. Замечаю, что все они находятся в непрерывном движении, то кучатся, то растекаются по седловине.

— Неужели это бараны? — спрашиваю я старика,

— Эге, бараны. Больше тут никто не живи.

— Почему же они такие маленькие?

— Ничего, что маленькие. Когда мяса нет, то и вчерашние кости хорошо.

Мы обходим гребень слева, осторожно подбираемся с северной стороны к седловине. Где-то близко стадо. Я его не вижу, но чувствую по тому, как тревожно бьётся моё сердце. Кажется, вот сейчас подкрадёмся к краю россыпи, и за ней...

— Ходи сзади, — шепчет Улукиткан, — хорошо смотри, что я делаю, ты то же делай. Баран глаз шибко далеко хватает, — и он припадает к земле.

Мы почти на четвереньках добираемся до края россыпи. Улукиткан липнет к камням, грозится пальцем и вытянутой ладонью отсекает верхнюю часть головы по нос, показывая, насколько можно высовываться. А на озабоченном лице строгость.

За краем россыпи уже близко седло. Место почти ровное. Слышится реденький стук камней. Я не свожу глаз со старика. Вижу, он достаёт из кожаной сумочки иголку, вдевает длинную нитку. Понять не могу, что он хочет, и не знаю, нужно ли и мне повторять эту процедуру. А Улукиткан срывает большой круг почти белого ягеля и, к моему удивлению, пришивает к передней части шапки. Когда же он надел её на голову, ягель напомнил мне белый лоб барана. Беру я у него иголку и тоже пришиваю к своей шляпе белый лишайник, с блин величиною.

Старик сползает с россыпи, ещё раз предупреждает меня об осторожности и ложится пластом на влажную землю. Теперь остаётся проползти метров пятьдесят до камней на седловине, а там — что будет.

Улукиткан ползёт бесшумно, как-то смешно растопырив руки и ноги. Бердана на спине, он её держит зубами за ремень, перекинутый через правое плечо, а ложе отодвинуто к левому боку — так бердана не мешает передвигаться. Устраиваю и я на спине карабин, покорно следую за стариком.

В том, как он бесшумно ползёт, как вытягивается на земле, есть что-то рысье.

Ноги устают от непривычных движений. От волнения не хватает воздуха. Ещё небольшое усилие, и мы у цели. Остаётся просунуть в щель ружья и разрядить их. Старик натягивает глубоко на лоб шапку с пришитым ягелем, начинает бесшумно подниматься. Я подбираюсь поближе, не свожу с него глаз. А он высовывается, заглядывает вперёд, и знакомая улыбка растягивает его сухие губы. Где же тут удержаться, я тоже выглядываю и тоже улыбаюсь: метрах в ста от нас беспечно пасётся большое стадо, состоящее исключительно из молодых самцов — от двух до трёх лет. Я не вижу среди них ни одного взрослого барана. Словом, мы наткнулись на настоящий мальчишник. Что это, случайное скопище или так положено у снежных баранов?

Одни из них пасутся, другие забавно играют, и только некоторые лежат на плитах. Нас они не замечают, видимо, этому возрасту ещё присуща беспечность, к тому же и белые пятна на наших головных уборах служат хорошей маскировкой.

Мы продолжаем наблюдать. Молодь, своей игрою, движениями, мне живо напоминает домашних ягнят. Бараны бодаются, стукаются лбами, разбегаются и снова бьются. То вдруг поднимутся на задние ноги, угрожающе потрясут головами и, успокоившись, начнут пастись. Видимо, уже с этого раннего возраста самцы тренируют себя для будущих схваток!

Некоторые ягнята держатся парами, ни на минуту не разлучаются. Это — близнецы. Они, вероятно, надолго, а может быть, и до старости, сохранят родственную привязанность, будут жить вместе, беспечно кочуя с другими самцами по тропам, проложенным в этой горной теснине их предками. А, повзрослев, один раз в году, в начале зимы, когда у снежных баранов наступает брачная пора, близнецы возненавидят друг друга, будут смертельно биться за обладание самкой… Но пройдёт эта любовная пора, угомонятся страсти, и они снова будут вместе бродить по скалам.

Всё это проносится в голове буквально за несколько секунд, пока Улукиткан просовывает вперёд ствол своей берданы. Но в этот момент налетает сзади ветер. Он набрасывает запах человека на седловину, и ужас охватывает животных. В одно мгновенье всё стадо бросается вниз и исчезает с глаз. Только один баран проспал. Его будит удаляющийся стук камней, он вскакивает, тревожно оглядывается, нюхает воздух, не понимает, что случилось, и, как бы ускоряя роковую развязку, выбегает на пригорок. Тяжёлым выстрелом разряжается бердана старика. Чужой, незнакомый звук тревожит скалы, расползается далеко по отрогам и глохнет за гранью крутых скатов.

Рассеивается пороховой дым. Баран лежит на пригорке с пробитым сердцем. Старик остаётся свежевать его, а я тороплюсь на голец, чтобы взглянуть на Ивакское ущелье и зримо представить себе наш путь, которым нам, возможно, придётся идти к Алданскому нагорью. Но прежде всего нужно занести в записную книжку несколько фраз о таком необычном мальчишнике и некоторые мысли, зародившиеся при наблюдении за молодыми баранами.

Наблюдения за жизнью животных и растений в этих, забытых человеком, пустырях я считаю своей священной обязанностью, хотя к моей непосредственной работе всё это никакого отношения не имеет. Нужно быть слишком равнодушным, чтобы проходить мимо, не замечая извечной борьбы растений с курумами, поединка леса с ветрами, крошечных цветов с холодом, не замечать удивительной приспособленности снежных баранов к скалам.

Но разве не странно, что дикие животные, в том числе и снежные бараны, обитающие на малодоступных вершинах гор, от рождения не видевшие людей, смертельно боятся встречи с ними? Запах человека приводит зверей в ужас, и это в одинаковой степени относится как к парнокопытным, так и к хищникам. Видимо, за своё существование на земле человек так насолил диким животным, что у тех выработался врождённый страх перед ним.

Теперь я окончательно убедился, что ягнята-самцы; уже в двухлетнем возрасте покидают матерей и общество самок, ведут самостоятельный образ жизни, сбившись в стада или присоединяясь к старым рогачам и предпринимая с ними путешествия по хребтам. И летом, и зимой бараны не составляют общего табуна с самками, кроме брачного периода. Они держатся строго отдельно, предпочитая более высокие и скалистые вершины и горные цирки, тогда как самки, скажем, здесь, на Становом, занимают границу стлаников, горные котловины, распадки. Только во время «нашествия» гнуса они вместе с ягнятами взбираются на скалы и там, на ветерке, проводят весь день.

Я поднимаюсь по голому пустынному гребню. Холодком веет от россыпей. Спадает жара, но воздух всё ещё сухой и тёплый. В остывшей синеве прорезаются седовласые макушки гор. Мирно, спокойно кругом, только неровный стук камней под ногами выдаёт моё присутствие. И как-то некстати вьётся дымок костра над темно-зелёными стланиками, что глубоко внизу окружают наш лагерь. Откуда-то слева с лёгким посвистом крыльев взвивается пара белохвостых стрижей. Они описывают надо мной круг и, не замыкая его, спиралью уходят высоко в небо. Невольно завидуешь им, лёгкости их полёта, их стремительности.

К сожалению, с гольца мне не удаётся увидеть полностью Ивакское ущелье: даль ещё окутана дымкой, а ближнюю часть ущелья закрывает пологий отрог, высунувшийся от вершины на север. Придётся идти туда, иначе наши усилия оказались бы напрасными.

На минутку сажусь на камень отдохнуть. Горы тонут в синеве, горизонт сливается с дымкой. В воздухе остатки зноя, смешанного со смолистым ароматом стлаников, приносимым из мрачных провалов. Радостно бьётся сердце при мысли, что ты достиг вершин первобытных гор. Может быть, всё, что видно с этой высоты, впервые обозревается человеком. Как необъятны богатства нашей страны! Сколько нетронутых богатств хранят в своих складках недра, богатств, до которых ещё не дотронулись пытливые руки советских людей и до которых, даже при наших темпах, может быть, ещё не скоро дойдёт черёд. Но дойдёт!

Вижу, ещё пара стрижей взвивается над вершиною и неровной спиралью уходит в небо. За ней появляется вторая пара, третья… Кажется, наступил час их состязаний, и птицы торопятся занять свои места в просторном небе. Их уже много, не сосчитать. Это не вечерняя кормёжка и не забава, а, видимо, серьёзная ежедневная тренировка, иначе им не удержать мирового первенства по скорости. И трогательно, что все они летают только парами. Как стремительны и необычно легки они в полёте, как согласованы движения, точно «звено» из двух птиц составляет одно целое!

В прохладе уже тает дымка. Поднимаются горбы Станового и у горизонта отделяются от неба зазубренной чертою. Иду к краю отрога звериной тропой по узкому гребню, — вернее, по верхней кромке высоченных скал, урезающих гребень справа. Вниз страшно смотреть: там — бездна. Кажется, падая, скалы дробились, скатывались вниз, но вдруг останавливались, цеплялись одним краем за гору, повисая над пропастью.

Вот я и на краю отрога. Теперь подо мною лежит Ивакское ущелье, прикрытое старенькой рванью из хвойных лесов, марей и россыпей. По дну его блестит река, прижимаясь почти на всём своём протяжении, до слияния с Утуком, к левому краю. Дно ущелья просторно, и с высоты путь на север кажется свободным. Только от перевала и до устья большого правобережного притока, огибающего голец, на котором я нахожусь, лежит сильно вспученная местность, склоны которой заросли стланиковой чащей. Я делаю зарисовку ущелья, отмечаю препятствия, более доступные проходы, как они кажутся с высоты птичьего полёта.

Хорошо вижу и западную часть хребта. Она и отсюда не внушает доверия. Неужели с оленями не пройдём?

Возвращаюсь своим следом. Набегающий ветерок дышит вечерней свежестью. Спешу к Улукиткану. Старик ждёт меня и, вероятно, беспокоится.

Вижу, впереди, на одной из зазубрин скалы, внезапно вырастает рогатый силуэт. Он появляется всего лишь на секунды, точно для соблазна, и исчезает в провале.

…Если бы я знал, решившись преследовать баранов, что со мною произойдёт!

Тороплюсь дальше. Болью отдаётся во мне стук камней под ногами. Пугливо смотрю на закат, времени остаётся немного.

Вот и знакомая скала. Осторожно высовываюсь из-за камней. За скалою тоже скалы, нависающие над пропастью неровными рядами. Вижу, дальше на гребне появляется крупный баран. Он останавливается, поворачивает голову в мою сторону, долго стоит, чётко вырисовываясь на шафрановом закате. Я прикладываю карабин к плечу, ловлю на мушку барана, но выстрел задерживается, мишень кажется далековатой.

А тем временем на гребне появляются, один за другим, ещё шесть взрослых рогачей. Они выстраиваются в одну цепочку и, лениво покачиваясь на коротких ногах, уходят в тишину, не нарушая своим присутствием сонливый покой гор. В их движениях полная беспечность, будто в этот торжественный час заката смягчаются сердца врагов. Ни один не оглянется, не проявит хотя бы любопытства к окружающей местности. Животные не подозревают, что из-за скалы, оставшейся у них позади, следит за ними человек с винтовкой.

Бараны взбираются на верх утёса. Занимают места по карнизам, как в амфитеатре, и, повернувшись к закату, ложатся. Кажется, что всё им тут привычно, знакомо, будто в течение всей своей жизни они ежедневно выходят на этот утёс проводить солнце, насладиться вечерней прохладой и их никто здесь не беспокоит.

Начинаю скрадывать баранов, пытаясь во всём подражать Улукиткану.

Обхожу скалу по прилавкам, над самым провалом. Страшно смотреть вниз. Но азарт и дух соревнования захватили меня: неужели то, что смог старик (пусть при его опыте, но зато и в его возрасте), недоступно мне, человеку гораздо более молодому и, несравненно, физически более сильному.

Остаётся выбраться на боковой гребень, за ним недалеко и рогачи. И вдруг из-под ног срывается камень. Он падает вниз, сталкивая на пути другие, и все вместе они с шумом летят в пропасть.

Долго ворчат разбуженные скалы. С досадой думаю, что вспугнутые бараны теперь далеко, и горькое разочарование сменяет надежду на удачу.

Вижу, впереди кружится ворон, что-то рассматривает сверху…

Крадусь… Протискиваюсь между двух камней, выглядываю и приятно поражаюсь: все бараны лежат на карнизах, облитые яркой позолотой заката, напоминая бронзовых сфинксов. Значит, их не спугнул стук камней. Нас разделяет расстояние в сто метров.

Сколько величия в их окаменелых позах!

Присматриваюсь, какого бы выбрать из семи почтенных рогачей? Все они соблазнительно хороши, крупные, длинные, достойные быть представителями своего рода в музее.

Замечаю у одного необычно большие рога, чёрные, сильно вывинченные наружу. Его-то я и избираю в жертву. Однако стрелять не могу, он показывает мне только переднюю часть головы, а туша спрятана за соседа. Решаюсь отползти назад метров тридцать, и тогда баран будет виден хорошо.

А ворон всё кружится перед глазами, то взлетит, то приземлится, и что-то бормочет простудным голосом.

И тут же слух ловит тревожный крик куропатки. Знаю, не зря кричит птица, однако сейчас не до неё. Подбираюсь к расщелине, взбираюсь на гребень, но баранов не вижу, заслоняет большой камень. Ползу на четвереньках по узкому карнизу влево.

Вот и край. Разгибаю спину, приподнимаюсь… Ничего не видно. Становлюсь левой ногою повыше на выступ, упираюсь носком в большой камень… Они, бараны! Лежат. Любуются небесным пожаром.

Прикладываю карабин, -- и в этот самый момент впереди ворон стремительно пикирует куда-то вниз, и тотчас же оттуда с неистовым криком выскакивает куропатка с табунком цыплят. Ощущаю, как вздрогнула мушка карабина. Выстрел задержался!

Ворон молча набрасывается на выводок, пугает взмахом сильных крыльев, грозит клювом, но куропатка с материнским героизмом защищает малышей. То она распустив крылья и приняв грозный вид, налетает на ворона, то вдруг притворно падает, бьётся на земле в предсмертных судорогах, отвлекая на себя врага. Из соседнего ложка на помощь торопливо летит отец семейства. Крик, тревога усиливаются, цыплята в панике то бросаются к родителям, то ищут спасения в камнях. А хищник наглеет, куропатка не выдерживает натиска, пытается увести выводок под навес.

Этого-то, видно, и хочет хищник. Он настигает заднего цыплёнка, смертельно бьёт по голове клювом, поднимается, бьёт второго…

«"Ах, — думаю, — стервец! Вот я тебя сейчас…» Ловлю его на мушку, и выстрел потрясает тишину.

И в тот же миг что-то подо мной уползает вниз, уже сыплется щебень. Я хватаюсь руками за край скалы, силюсь удержаться. Выпущенный карабин, падая через плечо в пропасть, больно рассекает мушкой щеку.

В сознание врывается ужас нелепой развязки.

Чувствую, как сползают пальцы, прилипшие к граниту. Напрасно пытаюсь правой ногою достать край карниза.

Последним взглядом ловлю край неба, ещё освещённого гаснущим закатом, и падаю!

Что-то острое скользнуло по животу, больно ударило по челюстям, оттолкнуло, потащило вниз…

Забытьё было долгим и тяжёлым.

Что привело меня в сознание — не помню, но оно вернулось как-то сразу, вместе с мучительной болью. Долго не могу понять, где я, что за светлячки маячат в темноте перед открытыми глазами и почему не разгибается спина.

— Гу-у! У-гу-гу! — доносится из тишины, и я узнаю голос Улукиткана.

Пытаюсь приподняться и слышу, как сорвавшийся из-под меня камень с гулом летит в пропасть. Догадываюсь, что лежу на краю карниза, за которым чёрная бездна. Хочу крикнуть, позвать на помощь старика, но что-то острое не даёт пошевелиться языку. С трудом откашливаюсь, сплёвываю кровь вместе с обломанными зубами и хриплым голосом даю о себе знать. А сам боюсь пошевелиться, чтобы не сорваться в пропасть.

Что, если Улукиткан не услышит меня?!

— У-гу-гу! — снова доносится до слуха.

Я отвечаю, зову, жду. Опять тишина.

Вижу перед собою густую темь ночи, прошитую холодным мерцанием звёзд, да жуткие силуэты скал, нависающих надо мною.

Я беспрерывно кричу. Слышу, как осторожно, ощупью, приближаются шаги вместе со стуком камней.

— У-ю-ю… — какой худой место! Зачем сюда ходи? — возмущается старик, спускаясь ко мне на четвереньках. Дышит он тяжело, прерывисто.

Одну руку он подаёт мне, другой, кажется, держится за выступ. Но стоит мне пошевелиться, как в пропасть летят обломки и оттуда доносится глухой шум, словно ропот каких-то чудовищ, обитающих в этих мрачных скалах. Силюсь привстать и не могу преодолеть боль в левом боку, в ногах, не могу поднять отяжелевшую голову. Страшное состояние беспомощности охватывает меня. Как выбраться из этой западни? А камни всё сыплются и сыплются в пропасть.

Вдруг пробудилось страстное желание сопротивляться бессилию, и я, опираясь на одну руку, со стоном приподнимаюсь. Не знаю уж, с каким напряжением и с каким риском для себя Улукиткан помог мне выбраться с карниза.

Старик заботливо выводит меня на гребень, усаживает между камней, сам присаживается рядом.

— Думал, ты баран стрелял. Скоро ходи сюда, хотел помогать шкуру сдирать, да совсем никого не нашёл. Как так получился?

Я подробно рассказываю старику о случившемся, и сам удивляюсь, что сравнительно легко отделался.

Улукиткан неодобрительно качает головою, хочет что-то сказать, но, видимо, щадит меня. Знаю, с ним этого не случилось бы.

— Однако, ходить отсюда будем, тут холодно, — говорит он. Но в голосе его неуверенность: смогу ли я сейчас передвигаться.

— Нет, я никуда не пойду…

— Хорошо, я буду ходи, — говорит он, к моему удивлению, — только ты сюда сядь, за большой камень, тут теплее. — И старик, подослав мох, помог мне перебраться на новое место.

Он накрыл мои ноги своей телогрейкой, сделал из камней заслон от ветра и, не сказав ни слова, исчез. Я не спросил, куда он пошёл… Отдаляющийся стук камней отмечал его путь в темноте.

Снова я один во власти молчаливых скал под звёздным небом. Кажется, сразу усилилась боль. Всё тело ноет, словно полк солдат прошёлся по мне коваными сапогами. Во рту всё ещё неприятный привкус крови, хочется пить…

Боюсь пошевелиться, а думы плывут и плывут неровной чередою.

Человек со всем быстро свыкается, и меня уже не удивляет застывший перед глазами пейзаж -- скученные скалы, поднявшиеся в темноту безоблачного неба, развалины утёсов, безмолвие ночи. Живут только звёзды. Как страстно, живо светят они! Я мог бы всю ночь любоваться картиной далёких миров, наблюдать переливы разноцветных огней, прослеживать пути созвездий. Но боль снова и снова возвращает меня к печальной действительности.

Как холодно стало! Скорее бы день!

Слышу, где-то справа и далеко стукнул камень. Кто бы это мог быть? Напрягаю слух, жду.

А утро вдруг распахивает восток, и оттуда, из-за зубчатых хребтов Станового, сочится нежный, голубеющий отсвет наступающего дня. А нижние отроги ещё тонут в свежести июльской ночи.

Опять стукнул камень, но теперь ближе и яснее.

Пытаюсь разгадать, чьи шаги тревожат покой гор, и с болью вспоминаю пропавший карабин. Без него жутко в этом молчании, среди скал. Но вот вижу, кто-то высунулся из-за гребня в порозовевшую полосу утра и замер бесконтурной копной. Узнаю Улукиткана.

Он молча спускается ко мне, снимает с плеч дрова, тяжело, устало садится на камень рядом.

— У-ю-ю… — вырывается из его груди старческий вздох.

Мы оба молчим, оба захвачены одним хорошим чувством удовлетворения, которое трудно выразить словами. Как я благодарен ему за заботу, за то, что он не покинул меня, за эту молчаливую сцену!

Старик разжигает костёр, помогает мне пересесть поближе к огню.

Совсем уходит ночь. Всё становится понятным, доступным, исчезают тайны звёздного мира. Косые потоки света обливают далёкие вершины, нашу убогую стоянку, падают на рыхлый туман, упрямо ползущий со дна обширного ущелья.

В безмятежной синеве неба парит беркут.

Я достаю кусок лепёшки, пристраиваю его к огню. Старик тоже извлекает из-за пазухи лепёшку, отогревает её, и мы молча жуём.

Всё вокруг заполняется сумраком, превращает огромные горы в ничто. За его пеленой чудится страшная пустота.

Вдруг где-то на отроге прогремели камни.

— Однако, баран мой след нашёл, убегает, — говорит Улукиткан, подсаживаясь к огоньку и доедая лепёшку.

Стук отдаляется, затихает, потом снова зарождается и совсем близко. Видим, из тумана к нам вырываются два чёрных пятна…

Это Бойка и Кучум!

Собаки с ходу налетают на нас. И судя по тому, как свисают у псов языки, они преодолели большое расстояние.

Бойка ложится на камень поодаль от огня, вытянувшись во всю длину и откинув голову, а Кучум усаживается на задние лапы, смотрит внимательно мне в глаза.

— Зря отпустили собак, они могли наскочить на баранов — и тогда ищи ветра в поле! — говорю я.

— Однако, с ними человек сюда ходи, — отзывается уверенно старик. — Скоро туман кончай, день хороший будет, нас увидят.

— Ты думаешь, распогодится?

— Обязательно. Смотри хорошо, как Бойка лежи.

— Обыкновенно, по-собачьему. Он улыбается моему ответу.

— Головой думай. В плохую погоду собака обязательно клубком лежи, а сейчас голова, ноги в разный стороны, как в жаркий день, значит, чует: близко тепло. Правда говорю, день хороший жди.

И, как бы в доказательство, что у Бойки такая поза не случайна, точно так же ложится и Кучум.

…Снизу долетает бодрящий крик кедровки. Проснувшийся ветерок еле уловимым дуновением набрасывает из ущелья сочную свежесть утреннего леса. Туман сначала медленно, потом всё торопливее, потом уже панически отступает. Его пронзают и разгоняют горячие лучи солнца. Как добрые волшебники, освобождают они из его цепкого плена горы…

Я устраиваюсь полулёжа, прислонившись спиною к камню, Улукиткан засыпает сидя. Обхватив руками согнутые ноги и положив на них уставшую голову, старик начинает похрапывать. Огонёк перед ним давно погас.

Я закрываю глаза и тоже пытаюсь уснуть. Ничего не выходит. В какие-то просветы памяти ползут пугающие воспоминания, кажется, будто ещё не закончился вчерашний день, что я всё ещё нахожусь над обрывом, и грохот падающих камней больно отдаётся во всём теле.

Одинокий выстрел поражает слух. Открываю глаза. Бойка и Кучум уже умчались на звук. Старик вскакивает и, заслоняя ладонью свет солнца, смотрит на иззубренный край гольца, куда убежали собаки. Затем собирает сухой ягель, поджигает его, и клубы тяжёлого дыма, поднимаясь в небо, точно указывают нашу стоянку.

Мы видим, как по россыпи спускаются к нам люди. Их трое. Понять не могу, что заставило товарищей покинуть лагерь? Не случилась ли беда? Какой-то неприятный холодок пробегает по телу.

— Здорово! Далеко забрались, — бодро говорит Василий Николаевич, подходя к нам.

Он окидывает нашу стоянку пытливым взглядом, как бы ища какую-то разгадку, смотрит на Улукиткана, переводит глаза на меня, и вдруг болью искажается его загорелое лицо. Подходят остальные и молча, сочувственно смотрят на меня.

— Ну и помяло же вас! Где это? — спрашивает Трофим.

— Когда голова не знает, что делают ноги, так бывает, — отвечает за меня старик.

Принимаюсь ещё раз вспоминать вслух всё, что произошло вчера вечером.

— Значит, не зря мы торопились, — говорит Василий Николаевич, подсаживаясь ко мне. — Вчера до полуночи сидели, костёр жгли, да напрасно: утром ждали — нету, ну и решили: не иначе — случилась беда. Давай собираться, харчей взяли на два дня, верёвки, собак с собою захватили. Долго ли тут обмишуриться!

Мы знали, что наше отсутствие вызовет беспокойство на стоянке, но что люди уже утром пойдут на поиски — этого я не ожидал. Тем дороже и приятнее был их неожиданный приход!

— Как же с карабином? Нельзя бросать! Надо искать, без ружья как в тайге?! — говорит Глеб.

— Оно верно, — подтверждает Василий Николаевич.

Все мы соглашаемся с ними. Отправляю Улукиткана за печёнкой к убитому барану, а остальных веду к месту катастрофы.

«Веду»… Как громко сказано. Это они меня ведут, поддерживая. Как отяжелели шаги, будто целую вечность не ходил! Да и земля под ногами потеряла прежнюю устойчивость.

Ориентиром мне служит утёс с вогнутым западным склоном, напоминающим амфитеатр, откуда бараны любовались закатом. По нему без труда нахожу убитых вороном цыплят, а затем и край гребня.

Только теперь, заглядывая вниз, я понял, какому безрассудному риску подвергал себя, подчинившись охотничьей страсти.

Василий Николаевич наклоняется над пропастью, морщит лоб, чешет затылок, удивляется.

— Эко, недобрая занесла вас сюда! Стоило из-за барана так рисковать! — говорит он. Но в голосе его фальшь, ведь сам он из-за добычи чёрт знает куда полезет! — Ну что ж, — добавляет он, — надо спускаться… Поищем потерю.

Я остаюсь на гребне.

Василий Николаевич, Трофим и Глеб сбрасывают котомки и скрываются за гранью отвесных утёсов. Гул падающих в пропасть камней пробуждает дремлющие в полуденной тени скалы. Изредка слышны голоса товарищей.

День, кажется, прекратил свой бег, застыло над землёю горячее солнце.

Наконец, из-за развалин показывается голова Василия Николаевича.

— Карабин видно, да достать-то его не знаем как. Сбросьте верёвку, — кричит он мне.

Долго ещё снизу доносится говор вместе с грохотом скатывающихся в бездну обломков. Потом вдруг голоса стихают, шорох камней приближается, показываются люди.

За плечами у Глеба я вижу свой карабин. Что с ним сталось! Ложе всё во вмятинах, мушка сбита, прицельной рамки нет. Но он ещё способен стрелять, а это самое главное. Остальное отремонтируем.

Через несколько минут мы уже медленно шагаем по крутой россыпи, взбираясь на верх гребня.

Сам удивляюсь, что силы начинают возвращаться. Всё-таки друзья помогают мне.

На гребне нас поджидал Улукиткан с печёнкой, но товарищи не хотят терять времени на обед, решают добираться до лагеря.

Василий Николаевич остаётся со мною «сопровождающим», остальные уходят быстрее. По пути они захватят мясо убитого Улукитканом молодого барана.

Стихают последние дуновения ветра, редкие голоса птиц, и беспредельная тишина словно убаюкивает просторы. Сколько торжественности, великолепия в этих встречах двух начал. Посмотрите, какими красками играют последние лучи угасающего дня, как в густой пурпур опускается солнце, как покорно погружаются горы в густые сумерки.

Ещё несколько минут какого-то равновесия, и день уходит. Затухающее солнце посылает на мир последний вздох успокоения.

Мы пересекаем котловину, где наблюдали с Улукитканом «мальчишник», и не торопясь добираемся до крутого спуска в ущелье.

Надо отдохнуть. Садимся лицом к закату.

Василий Николаевич достаёт бинокль и начинает осматривать горизонт.

Видимость изумительная. С каким-то откровением дальние горы приближаются к нам, и на их крутых склонах становятся различимыми выступы скал, морщины. Даже отдельные деревья!

— Неужто мне мерещится? — говорит вдруг Василий Николаевич, не отрывая бинокля от глаз и продолжая осматривать горизонт. — Кажется, я вижу пирамиду… Ей-богу, вижу! Взгляните-ка вон на тот комолый голец.

Я беру бинокль, кладу его на камень для большей устойчивости и пристраиваюсь к нему лёжа.

Да, это действительно пирамида, но ещё не законченная: поднято только две ноги с болванкой. Ниже на выступе ясно виднеется белое пятно, -кажется, палатка.

— Наши, да? — не терпится Василию Николаевичу.

— Вероятно, Пугачёв со своим подразделением, больше некому.

У моего спутника радостью загораются глаза. Он долго смотрит на вершину гольца, чётко видимую на фоне затухающего заката. Мысленно Василий Николаевич уже там, у Пугачёва, нашего общего большого друга и неугомонного исследователя.

Близко люди!…

Теперь у нас не может быть иного решения: на запад по хребту на встречу с Пугачёвым. Он своим появлением на Становом облегчит нашу задачу.

Мало-помалу тускнеют, гаснут печальные отблески вечерней зари. Горы погружаются в сумрак. На смену дня из таинственных расщелин выходит ночь. На душе вдруг стало свободно и легко.

Мы с Василием Николаевичем спускаемся с гольца и пробираемся по стланиковой непролазной чаще, чуточку освещённой скупым мерцанием звёзд. Над нами необъятные небеса и тени пустынных гор. Белёсый туман, сползающий с отрогов, копится в бесконтурной тьме ущелья. Он встречает нас холодящим прикосновением и уводит в свой сказочный чертог.

В потёмках бродим ручей на дне каменистой ложбины и взбираемся на берег. Мои ноги еле-еле передвигаются. Вдруг из тьмы доносится запах отварной баранины. Сразу обнаруживается пустота в желудке. Одежда цепляется за сучья, то и дело попадаем в плен густо сплетённых стволов. Но запах надёжно ведёт нас к цели. Вот и знакомая марь. Яркий свет костра просверливает мрак и, не потухая, горит впереди, приветливо мигая запоздалым путникам.

Идём по кочковатой земле, торопимся. И опять туман настигает нас. Всё снова исчезает, ни звёзд, ни огонька, ни каменных истуканов… Кажется, не добраться нам сегодня до костра, до бараньего мяса, до покоя!

Под ногами чёрным серебром плещется вода. Кое-как иду, задерживая своей медлительностью Василия Николаевича.

Какая-то странная сегодняшняя ночь: то она обвеет тебя приятной негой, то вдруг окутает проклятым туманом. Где же наш отдых, сколько шагов, километров, часов до него?

Силы покидают меня. Хочу присесть, ищу под собою подходящую кочку и на этом думаю закончить мучительный путь, но совершается чудо: туман вдруг расступается, лёгкий ветерок подбирает с мари жалкие, его лохмотья. И снова над нами играют небесные светлячки, тайга дышит ночной, бодрящей свежестью, и впереди, совсем близко, ярко пылает костёр.

Вот и лагерь.

Нас давно ждут. Накрыт «стол». Над огнём котёл со свежим бараньим мясом, пахнет только что испечёнными пшеничными лепёшками.

— Пугачёва обнаружили, — бросает сдержанно Василий Николаевич, пристраиваясь к костру покурить.

Все поворачиваются к нему, а Трофим, вытянув по-гусиному шею, с удивлением заглядывает в лицо Василия Николаевича.

— Что ты сказал?

— Пугачёва обнаружили на гольце, привет тебе прислал.

— Рехнулся ты, что ли, откуда ему взяться? — и он вопросительно смотрит на меня.

— Пугачёв здесь в горах, километров сорок по прямой. Строит пункт.

— Тогда совсем хорошо! Давайте заедем? Вот обрадуется!

— Непременно, это наша обязанность. Да и повидаться надо с ним, как он там командует своими богатырями?

После чая долго не могу уснуть. В голове новые планы. А что, если с кем-нибудь уйти без оленей к Пугачёву? Надо ж захватить его на гольце, иначе заберётся далеко — не найдёшь.

Меня сразу всего захватывает это решение. Я готов. Засыпаю с мыслями о предстоящем походе.

Сон был всего лишь короткой передышкой. Прибежали олени и с ними полчища гнуса. Улукиткан разжёг дымокуры, и только тогда люди выбрались из пологов.

У меня болезненно распухли дёсны. Это серьёзно осложняет решение идти к Пугачёву, заставляет на день задержаться на перевале. За чаем я рассказываю о своём плане, и мы сообща его разбираем. Кто-то один пойдёт со мною. Остальные, во главе с Улукитканом, поведут караван вниз по Иваку до слияния этой реки с Утуком. Но если по пути найдут след Пугачёва, — свернут к нему, и там мы все встретимся.

Трофим усаживается за рацию. Вызывает штаб, просит радистов всех полевых партий следить за переговорами.

Я сообщаю о том, что в горах мало снега. Даю команду приступить к заброске грузов. И, наконец, разрешаю полностью разворачивать геотопографическую работу на Становом восточнее Ивакского перевала.

Моё сообщение как бы подытоживало наш тяжёлый путь в эту дикую горную страну, через безбрежные пустыри, с вечно стылой землёю, с кочковатыми марями. Мы достигли, чего хотели, но путь ещё далеко не закончен.

— Кто же пойдёт со мною? — обращаюсь я ко всем.

-- Конаться и попусту спорить не будем, очередь Трофима. У него новые сапоги, а мои ичиги не выдержат такого похода, -- говорит Василий Николаевич с явным сожалением.

— Ты готов, Трофим? — спрашиваю я Королёва,

— Да.

— Предупреждаю, это будет тяжёлый поход.

— Я пойду. Даже с радостью. Пусть будет трудно, клянусь, не отстану.

— Ну, коли так, собирайся, выступаем рано.

— Нам, однако, подождать надо тут три-пять дней, может, не пройдёшь, назад вернёшься, — говорит Улукиткан, обеспокоенный за нас.

— Нет, ничего не случится. Вы тоже утром покинете перевал. И вам тоже предстоит трудная дорога, так уж поспешите, чтобы не ждать вас на устье Ивака. Ты меня понял, старик?

— Как не понял!… Всё будет, как сказал.

Люди настроены оптимистически, и это сказывается на наших сборах. Все стараются помочь нам: напоминают, что надо взять, помогают укладывать.

Не исключено, что мы уже не застанем Пугачёва на гольце, и тогда ограничимся только своим обследованием Станового. Это плохо. Если я не посещу сейчас подразделения, то позже кому-то из руководства экспедиции придётся идти сюда, чтобы проверить работу Пугачёва.

Итак, с завтрашнего утра мы полностью во власти суровой природы Станового, а уж она, конечно, не пощадит нас в трудную минуту!

Но мы ко всему готовы.

Берём один полог на двоих, гербарную папку, всё необходимое для препарирования птиц, соль, карабин, бинокль, телогрейки, плащи, починяльную сумку, продовольствия на пять дней: на весь путь не взять, рассчитываем на баранов. Как мы ни были скупы при отборе вещей и продовольствия, всё же котомки получились килограммов по двадцать пять. Это много, но мы утешаем себя тем, что их вес с каждым днём будет неизбежно уменьшаться.

Закончены сборы, сложены и вьюки.

Над Ивакским перевалом ночь. Спят вершины Станового, близкие небу, утомлённые вечным безмолвием. Спит нагая земля. Спят звери, птицы, и только одна-единственная пташка пытается перекричать ручей, да костёр тщетно борется с наседающим со всех сторон мраком. Лагерь засыпает. Звёздное небо обещает назавтра солнечный день.

Итак, утро разделит нас: Улукиткан с Мищенко, Глебом и каюром Николаем Лихановым поведут караван на север, а мы с Трофимом уйдём на запад, чтобы среди моря вершин и бесконечных провалов разыскать отряд Пугачёва и самим разобраться в сложном рельефе Станового, встретиться с его обитателями, собрать гербарий альпийской зоны.

Не преодолев смутного беспокойства, я уже укладывался спать возле костра, когда ко мне подсел Улукиткан. Лицо озабочено.

— Помни, — говорит старик, — прямо на закат пойдёшь, обязательно речку Утук увидишь, она в озеро Токо бежит, это не забывай, может, пригодится. Если что случится и до места не доберёшься, назад ходи своей тропой. Новый след не делай, мы тут, на перевале, вам продукты положим. А заблудитесь по туману, упаси бог, не бегай туда-сюда, как на Джегорме, пропасть можно. Надо сразу садиться и ждать, пока солнце не увидишь. Это хорошо знай. Да смотрите, огонь не пустите, тут ему много работы…

— Все твои заповеди, Улукиткан, мы будем свято хранить, ты только не беспокойся за нас, всё обойдётся хорошо.

— Как не беспокойся! Худой человек тот, у которого сердце не болит за друга. Самому бы надо идти с тобою, да ногам не осилить горы. Стар Улукиткан, ой, как стар!

— Напрасно ты горюешь, впереди у тебя ещё длинная тропа и много удач.

Старик бросил на меня пристальный взгляд, и лицо его вдруг помрачнело.

— Не говори так. Скала и та от времени падает.

Из тайги донёсся шум, треск, залаяли собаки. К лагерю табуном прибежали олени.

— Однако, медведь, а то и волки близко, — говорит старик, выбираясь из-под полога.

Он достал из своей потки кожаную сумочку с солью и, гремя пришитыми к ней когтями, ушёл в темноту. За ним следом кучей ушли и олени. Оттуда ещё долго слышалась его однотонная песня, охраняющая спокойствие стада.

Рано утром двадцать шестого июня мы только сняли палатки, как с перевальной седловины донёсся торопливый стук камней — это, заметив нас, куда-то на запад бежит стадо снежных баранов-самцов.

— Идите их следом, — говорит старик, обрадованно кивая головою в сторону удаляющегося грохота. — Однако, у рогачей тут дорога, может, как раз к самому месту приведёт.

Мы прощаемся. Глеб долго держит мою руку. Вижу, какие-то мысли тревожат его.

— Говори, что у тебя? Бежать собираешься? Он отрицательно качает головою.

— Вот видишь, как неладно у нас с тобою получается: расстаёмся, может быть, надолго, и сказать нечего друг другу.

Глеб отводит глаза, опускает голову.

Караван уходит вниз и исчезает в провале. Мы с Трофимом поднимаемся на седловину. С нами Кучум. Идём следом рогачей, как советовал Улукиткан.