Затяжное ненастье. Кусок лепёшки. Схватка с Кучумом. Пара сапог на двоих. Солонцы снежных баранов. Расстаёмся с Трофимом.
Быстро организуем приют. Нас поторапливает надвигающаяся с моря непогода. Уже горит костёр, остаётся принести воды — и конец мучениям.
Трофим работает через силу, вид у него измученный, он стал совсем неразговорчивым. Я стаскиваю с него сапоги, надеваю их и отправляюсь за водою. За мной увязывается Кучум. Спускаемся долго, заглядываю в каждую лощину, в чащину, а воды нет, или она течёт где-то в русле под камнями. Какая досада! Но не возвращаться же с пустой посудой! А тут, как на грех, вот-вот накроет темнота. Ветер высоко трубит непогоду. Спускаемся ещё ниже, на дно ущелья, и там нас встречает хрустальный перебор ручья. Мы бежим к нему. Вода плещется беспокойной струёю между скользких валунов. Я припадаю к ней, пью тяжёлыми глотками и чувствую, как приятный холодок растекается по уставшему телу. Бросаю пригоршнями воду в лицо, радуюсь, как мальчишка.
Ниже, за слиянием двух ручьёв, виднеется большая лужайка. Не лук ли там ярко зеленеет?
Мне захотелось нарвать его на ужин. Как это вкусно будет с мясом! К тому же лук здесь единственная свежая зелень в нашем однообразном меню, и она так же необходима для организма, как и хлеб, и мясо.
Бегу к лужайке, а сам с опаской поглядываю кругом, как бы успеть вернуться засветло на седловину. Перехожу ручей ниже развилок и по мелкорослому ёрнику выбегаю на лужайку.
Да, это сибирский дикий лук. Растёт он, никем не сеянный на влажной тундровой почве, пышно, густо. Какой же он сочный, одно объедение! Я напихиваю его за пазуху, в карманы, набираю в охапку. Затем наполняю водою котелок, чайник, фляжку и тороплюсь в обратный путь.
За бесконечными грядами гор гаснет последний луч заката. Туман воровски сползает по гребням на дно ущелья, заполняя лощины зловещим мраком. В душе копится смутная тревога — успеть бы выбраться до ночи к Трофиму.
Я перебредаю ручей и иду в темноту.
Кучум бежит где-то впереди. Ветер бросает мне в лицо капли дождя. Кажется, пора сворачивать. И вдруг сомнение: этот ли поворот? Пытаюсь вспомнить приметы, но тяжёлая, беспросветная темень слепит глаза. Безропотно иду, поднимаюсь в неведомое, в колючую пустоту. Ни одного ориентира. Ноги сами, на ощупь выбирают дорогу. Ветки стланика хлещут по лицу, цепляются за одежду, загораживают проход.
Ветер усиливается. От дождя промокла рубашка. Иду медленно. Из котелка давно уже выплеснулась вода.
Вдруг снизу ясно доносится шорох. Я оглядываюсь — меня нагоняет Кучум. А ведь я думал, что пёс впереди. В чём дело? Он-то не мог ошибиться, знает, где мы шли. Тогда почему же собака оказалась позади меня? Неужели я свернул не там, где нужно? Я как-то вдруг понял, что на отроге, по которому поднимаюсь, и крутизна не та, и меньше россыпей, да и стланики не так густы, как были на спуске в ущелье.
Стою смешной, потерянный. С невидимого неба сыплется густой липкий дождь. Мокрая одежда холодит тело. Какой дьявол запутал мне путь, обманул меня, направил не туда, куда нужно? После долгого раздумья поворачиваю назад…
Иду медленно. Холодно и темно, как в подземелье. В ущелье ловлю Кучума, накидываю ему на шею ремень, отдаюсь в его распоряжение. Он переводит меня через ручей, тащит влево и начинает по густому стланику подниматься на отрог. Узнаю место.
Я иду с закрытыми глазами. Они не нужны в этой темноте, а веткой хлестнёт — ослепнешь. Не отпустить бы Кучума. Но тут обнаруживается, что идти сквозь заросли вместе с собакой на одном поводке невозможно. Он чаще ползком пробирается под стволами стланика, а я должен через них перешагивать.
Несу пустую посуду.
Ещё какое-то время бьёмся с чащей. Идти дальше нет сил. Дождь усиливается, я промок насквозь. Тяжело сажусь на камень. Подтаскиваю Кучума, прижимаю его к себе. Мы как бы сливаемся с ним воедино и вместе дрожим. У него, оказывается, ещё не промок подшёрсток на боках, я запускаю в него закоченевшие пальцы, зарываюсь носом, вбираю в себя тепло… Бр-р-р… — даже страшно пошевелиться, всё застыло, ни рук, ни ног, только мысли ещё шевелятся, да где-то внутри живёт горсточка тепла.
Слышу властный внутренний голос: поднимись, беги отсюда, иначе пропадёшь! Усилием воли заставляю себя встать. Где спасенье? Вспоминаю, что по-над ручьём выше и ниже того места, где мы спустились в ущелье, виднелись небольшие скалы. Надо поторопиться туда. Отпускаю Кучума, и он мгновенно исчезает, оставив позади себя лёгкий удаляющийся шорох. Теперь я остаюсь совсем один среди сырой пустыни, в чёрной, как уголь, ночи, на дожде.
Спускаюсь обратно к ручью. Словно дикий зверь, почуяв свободу, он бешено скачет в темноте. Всюду вода! Ею уже напитались мхи, лишайники. Она непрошеным гостем закрадывается под воротник, леденит тело…
Я бреду сквозь темень, один, мокрый, закоченевший. Движение уже не согревает меня. Мучит голод.
Замечаю, что-то впереди зачернело, поднялось, надвинулось. Скала! Я пробираюсь к ней через завал крупных камней, прикрытых густым стлаником, шарю руками по мокрой стене, жмусь к ней, как к живому, близкому существу, забираюсь в щель и наконец-то нащупываю ногами площадку. Над головою нависает карниз… Место оказывается сухое, можно укрыться от дождя, даже развести костёр. Чувствую себя прямо-таки счастливым. Скорее за дело! Ощупью собираю сухие ветки стланика — топлива тут сколько угодно…
Скорее, скорее добыть огня! Однако прежде надо снять с себя мокрую одежду, выжать из неё воду и тогда забираться под каменный навес. На всё это уходит много времени, застывшие пальцы до смешного не повинуются мне.
Но вот я наконец под. карнизом, стучу зубами от холода. Тут очень неудобно, тесно, приходится горбить спину, да и пол покатый, весь в шишках. Но как-нибудь прокоротаю ночь. Достаю нож, готовлю много стружки, обкладываю её лучинками и начинаю священнодействовать: собираю по камням пыль, вытираю ею насухо руки, отогреваю пальцы дыханием. Из непромокаемой сумочки, хранящейся за пазухой, достаю коробку, вытаскиваю из неё осторожно, как драгоценность, спичку. Меж пальцев вспыхивает чудодейственный огонёк, и я бережно переношу его под стружки. Пламя оживает, растёт, лижет красным языком холодный воздух, выхватывает из темноты мрачные стены нависшего надо мною утёса.
Я припадаю к огню, жадно глотаю тепло — и радостью наполняется измученная душа. Но костерок, хотя и мал, а прожорлив и очень капризен, об этом я не забываю. И, чуточку отогревшись, ухожу в темноту, шарю по стланику, ищу дров, таскаю их под укрытие, снова мокну под дождём.
Наконец все хлопоты позади. Я устраиваюсь поудобней под карнизом. Горит костёр. Тепло. Где-то рядом в дождливой ночи полощется о камни мутный ручей.
Ну и денёк выдался!…
Я бережно подкармливаю огонь сушняком. Время уже за полночь. Дождь усиливается. Плачет скала. Всё острее, настойчивее даёт себя знать голод. У меня есть кусок лепёшки — неприкосновенный запас, хранящийся вместе со спичками в резиновой сумочке. Мысль предательски кружится вокруг этого кусочка. Нет, я не трону лепёшку. Её можно съесть, как говорит Трофим, только перед смертью, если, конечно, успеешь это сделать. Обманываю голод луком, но это не очень-то мне удаётся.
На выручку приходит сон.
Он беспокойный. Я беспрерывно верчусь, подставляя огню то спину, то грудь, и, по мере того, как затухает костёр, всё больше дрожу, согнувшись в три погибели. Вдруг слышу, что-то влажное и тёплое коснулось моего лица. В испуге открываю глаза — Кучум! Он тяжело дышит, видно, бежал издалека, торопился.
— Кучумка, родной мой пёс, пришёл!
Кучум то и дело стряхивает с шубы воду, смотрит на меня умными глазами. Он наверняка был на седловине, где Трофим устроил его спать под пологом, в тепле. Но разве мог этот преданный друг успокоиться, забыть обо мне, оставшемся где-то в глубоком ущелье?! И вот вернулся. Его появление сразу рассеивает моё одиночество, и от этого становится как будто теплее.
Кобель забирается под карниз, долго занимается своим туалетом, слизывая воду с лап и боков. Я подбрасываю в костёр дрова, жмусь к огню, но так холодно от скалы, так сквозит сыростью, что я решаю сидя дождаться утра. Теперь мне легче — со мною Кучум.
В холодную сырую темень скачет гремучий ручей. Глухо постукивают о дно ручья камни, перекатываемые водою, а кажется, будто кто-то с бубном ходит по ущелью…
Как томительно ожидание утра!… Да и придёт ли оно сегодня? Может, так и останется навечно дождь, мрак, безымянный ручей и этот каменный навес над головою?
Терпеливо жду. Обнаруживаю дыру на штанах и радуюсь, что нашлась работа. Выдираю из шляпы подкладку, достаю из кармана гимнастёрки починяльную сумочку, пришиваю латку. От костра отскакивает уголёк, падает на шубу Кучума. Пахнет палёным. Кучум вскакивает, словно ужаленный, дико озирается по сторонам, зевает и снова ложится.
Немощный рассвет несмело, медленно теснит ночной мрак. Ночь уползает, словно сытый зверь в свою берлогу. Пора и нам в путь. Сборы недолги, всё при мне. Бросаю в костёр остатки дров, хочу запастись теплом на дорогу. Кучум не встаёт, ему неохота покидать нагретое место. Малюсенькими глазами следит он за мною. Жаль и мне расставаться с огнём. А дождь всё идёт, по-прежнему плачет утёс.
Странно, будто и посветлело, а вокруг ничего не видно. Густой туман липнет к скалам, заслоняет утро. Идти не решаюсь, можно заблудиться, и Кучум не поможет.
Бедный Трофим, он ждёт, прислушивается к малейшему шороху, молит небо и мучается от сознания, что не может помочь мне. А я чувствую, что начинаю слабеть. Лук может быть хорош как приправа для мяса, необходим нам как противоцинготное средство, но он не одолевает голода. Да и лук-то весь съеден. Мысль опять возвращается к сумочке с лепёшкой. Велик, ой, как велик соблазн! Чтобы не думать об этом чёрством куске хлеба, я отправляюсь в дождь за дровами…
Снова у костра сушу одежду. Кучум встаёт, лениво потягивается, широко распахивая зубастую пасть. Подходит ко мне, садится на задние лапы, смотрит голодными глазами. В них и мольба, и какое-то предостережение.
— Ты-то, Кучум, за что страдаешь, иди к Трофиму! — Я подтаскиваю пса к себе, ласково беру его обеими руками за бакенбарды и долго смотрю в золотистые собачьи глаза.
Кучум, высвободившись из рук, припадает носом к моей гимнастёрке, туда, где спрятана лепёшка, долго с наслаждением втягивает в себя хлебный запах.
— Нельзя, Кучум! Нельзя, милый! Мы должны терпеть и только терпеть, — уговариваю я собаку.
А сам еле удерживаюсь от соблазна, ощущая тошнотворную пустоту в желудке… Кажется, весь окружающий воздух наполнен свежим хлебным ароматом. Чувствую, как, вопреки сознанию, правая рука крадётся за пазуху, ощупывает сумочку—
— Нет, нельзя! — кричу я громко, отбрасываю руку прочь. Кучум вздрагивает и тревожно смотрит на меня, точно угадывает происходящую во мне борьбу. Он ложится рядом со мною на плите, вытягивает передние лапы, кладёт на них голову. Морда у него обиженная. Прищурив глаза, он напряжённо следит за мною, видимо, боится, чтобы я тайком от него не съел лепёшку. Лежим с ним долго, охваченные одной всепоглощающей болью…
А ветра всё нет. Туман густеет, становится холоднее. На землю, напоенную до отказа водою, сыплется бесконечный дождь.
Надо чем-то отвлечься от мрачных дум. Таскаю камни. Делаю из них заслон от сквозняка, обкладываю им огонь. Нагреваясь, камни долго хранят тепло в нашем логове. Затем собираю мох, лишайники, высушиваю их и устилаю ими пол.
А дождь всё идёт и идёт. Медленно, очень медленно тянутся часы. Наступили третьи сутки нашего заточения. Я окончательно отощал. Живу в полузабытьи. Всё труднее собирать дрова. Одежда моя вся в дырах, простреленная огнём.
И вот наступает минута, когда воля наконец сломлена приступом голода. Трясущимися руками я достаю из сумочки лепёшку. Прячу её от Кучума. Понимаю, как это омерзительно, но не могу совладать с собою, точно дьявол какой-то залез в душу. Вижу, Кучум уже рядом. Глаза звериные, смотрят неласково, в позе — решимость. Он требует своей доли, голод лишил его обычной покорности. Лепёшка всего с ладонь, чёрствая, пахнет плесенью, но как дьявольски соблазнителен и этот запах! Пёс видит, как я отламываю крошечный кусочек хлеба, кладу его в рот, медленно разжёвываю… Собака судорожно облизывается и сглатывает слюну…
— Вижу, Кучум, ты тоже наголодался, но на этот раз прости, друг, я не могу с тобой поделиться… Ты выносливее меня, — говорю я каким-то чужим голосом.
Но Кучум не отступает, смотрит на меня зло, укоризненно, нервно переступает с лапы на лапу, как перед схваткой.
— Не проси, не дам! — убеждаю я собаку и вдруг спохватываюсь, вспоминается карниз над пропастью, где Кучум спас нас от гибели, чувствую, как краска стыда заливает лицо. И та же рука, что воровато достала из-за пазухи этот драгоценный кусочек, бросает псу остаток лепёшки.
Он ловит её на лету, разламывает зубами и мгновенно проглатывает. Мне даже обидно, что он так быстро покончил с лепёшкой, не пожевал её, не насладился её вкусом…
Сидим с Кучумом рядом, примирившиеся, близкие. Мирно потрескивает костёр. Льёт дождь — небо возвращает земле её слёзы.
Наконец, день уходит, беспомощный, жалкий. Наступает четвёртая ночь. Всё погружается во мрак. Теперь уже вся жизнь представляется мне долгой ночью. В полузабытьи всё чаще рисуются картины развязки. Может быть, утром рискнуть разыскать седловину? Нет, надо ждать, беречь силы. Тут, под скалою, сухо, и с нами костёр.
Под утро я уснул. Но даже сон бессилен был увести меня от действительности: снились тот же костёр, скальный навес, заслон от сквозняка. Так же мучительно во сне терзал меня голод.
Слышу, будто кто-то спускается по стланику. Узнаю шаги Трофима. Он несёт ужин. Я уже чувствую запах жареного мяса. Хочу крикнуть ему, позвать, но голос мне не повинуется.
Трофим проходит мимо, и его шаги смолкают в отдалении. Досадую на себя, на свою нерасторопность и с горечью пробуждаюсь. Поправляю костёр, снова ложусь к огоньку, засыпаю с надеждой, что Трофим вернётся.
Так и есть. Вижу, выходит он из темноты весь в чёрном, как видение. Распахивает полы незнакомой мне одежды, показывает куски горячего, только что сваренного мяса. Он завёртывает их в чёрную шкуру, кладёт под карниз и исчезает. Какая радость! Подкрадываюсь к свёртку, как голодный хищник, хватаю его, но вижу, что обманулся, в руках Кучум, неуступчивый, одичавший. Он по-звериному набрасывается на меня, но я не сдаюсь, ловлю его пальцами за горло, сжимаю изо всех сил.
Ну, теперь кто кого! Мы разом падаем на что-то твёрдое, катимся по россыпи куда-то вниз, в пропасть… Я чувствую, как больно бьётся моя голова об острые камни…
…Я вскакиваю. Не могу отдышаться и не понимаю: был ли это сон или всё случилось наяву. Костёр разбросан, и на дожде дымятся головешки. А Кучум стоит в стороне, следит за мною безумными глазами, настороженный, чужой. Зову его к себе, хочу обласкать, но он выскакивает на дождь и из темноты пронизывает меня своими волчьими фарами.
Неужели я хотел задушить любимого пса? Проклятый голод!
Но Кучум даже и теперь не ушёл к Трофиму на седловину, не бросил меня.
Уже не верю, что непогода вернёт когда-нибудь солнце, песни птиц, дневную суету, синеющие дали. Увижу ли я ещё под ногами тропу, поднебесные вершины, бескрайнюю, всегда манящую к себе тайгу, семью, друзей? Буду ли я ещё бороться, жить, или судьба предрешает мне медленно истлеть под этой мрачной скалою?
Вижу, из тумана осторожно выходит пёс, крадётся кошачьей поступью под соседний карниз, ложится, а сам весь насторожен. Нащупывающим взглядом пронизывает меня, что-то хочет понять своим собачьим умом. На мои ласковые слова отвечает враждебным оскалом. Проклятый голод!
Наступило утро четвёртого дня. Мерзкое, сырое. Не пойму, почему подо мною подстилка мокрая. Откуда взялась вода? Приглядываюсь и обнаруживаю ржавчину. Она сочится из щелей скалы, как кровь из раны. Где-то в глубине пластов лопнула жила, или вода, проникнув в сердце гранита, потекла из старых ран. Теперь не уснуть и некуда податься, всюду вода.
Сижу у костра. Сверху чуть слышно доносится музыка. Она медленно выплывает из щели, приближается ко мне. Я не могу понять, что это, галлюцинация? Нет, это поёт голодный комар свою заунывную песню. Как приятна его песня здесь, в долгом одиночестве, словно я услышал голос друга. Видно, и он не в силах превозмочь тоску.
Комар покружился надо мною и смолк так же внезапно, как и появился.
А вот и ещё гость: сверху спускается паук. Он осторожно касается ножками влажной земли и, будто чего-то испугавшись, поспешно поднимается по паутине вверх. Я начинаю присматриваться. Какие-то малюсенькие букашки появились на сухом камне. Их даже трудно различить невооружённым глазом. Неужели эти крошечные создания предугадывают погоду, а само небо ничего ещё не знает и продолжает немилосердно поливать землю?
Поднялся и Кучум. Он, кажется, всё мне простил, глаза ласковые, лениво потягивается и добродушно зевает. Это тоже к перемене погоды. И только я один ничего ещё не чувствую.
А дождь на глазах мельчает. Светлеет. Ну, скорей же, ветер! Свистни по-молодецки, растолкай туман, верни земле жизнь!
Туман тает. Просторнее становится под скалою. Кучум косым взглядом сторожит старую лиственницу. Кто там мелькнул серым комочком?
Белка!
Бедняжку так рано, поутру, выжил голод из тёплого гайна. Она скачет вверх по шершавому стволу, мелькает в зелёной кроне и вдруг замирает, еле удерживаясь на краю веточки. И я вижу, как белка становится свечой, срывает прошлогоднюю шишку. Каким вкусным должен ей показаться первый завтрак после четырёхдневной голодовки! Она торопится, но замечает нас и замирает, прижав лапками шишку к белой грудке. Мы не шевелимся. Белка не отрывает от нас бисерных глаз. Она удивлена, тревожно цокает и роняет шишку…
Из стланика доносится внезапный писк какой-то маленькой птички, а затем и предсмертный трепет её крыльев. Это разбойничает горностай. Не стыдится и утра. Кучум уже там, где слышался шорох, гонит хищника куда-то вниз вместе с грохотом камней и вдруг обрывает свой бег… Через минуту возвращается назад, морда у него довольная, облизывается.
Жизнь на глазах пробуждается от долгой спячки. Мы наблюдаем её первые шаги, её возвращение. Она осторожно выползает из щелей, из дупел, из нор и начинает заполнять обычной суетой промокший мир. И тут же сразу, кто во что горазд: одни подкарауливают добычу, другие ловят её в стремительном полёте, третьи подбирают остатки чужих трапез. Но все знают: не зевай, берегись, зря не высовывайся, сразу сожрут более сильные! Таков безжалостный закон жизни.
На огне догорают остатки дров. Сжигаю и подстилку. Конец мучениям! Туман уходит к вершинам, рвётся о колючие гребни отрогов, тает. В небе голубеют проталины, по стланику бежит неровными струями ветерок. После четырёхдневного заточения, после холодных ночей, мрачных до отупения дум как приятен наступающий ясный день!
Пора. Мы прощаемся со скалою. Может, когда-нибудь сюда заглянет пытливый разведчик и удивится, узнав, что до него это безымянное ущелье посетили люди. С первого взгляда он, наверное, примет наш приют за первобытную стоянку дикарей. Но это только с первого взгляда. Потом он догадается, что заставило человека поселиться под этим крошечным навесом, для чего был сделан заслон. А остального, что пережил человек здесь, под горбатым утёсом, ему не узнать. И чтобы не мучить его догадками, я на скале ещё вчера выгравировал острым ножом своё и собаки имена и дату нашего пребывания.
Хорошо бы набрать с собою луку, но ручей так разбушевался, что его ни за что не перебрести. Вода, вздымаясь зеленоватыми валами, клокочет, пенится и уносит с собой в глубину ущелья грозный рёв.
Кучум, не дождавшись меня, спешит к Трофиму с радостной вестью. Я иду медленно, берегу силы.
В ярко-голубом небе, сполоснутом дождём, дотлевают остатки тумана. Сквозь сонные вершины пробились лучи восхода. И потекла теплынь на исстрадавшуюся землю! Закурились стланики, запылали алмазы в зелёных кронах лиственниц, упал на землю торжествующий крик коршуна, празднично парящего в вышине.
Идти мне тяжело, и всё-таки жизнь, чёрт побери, стоит продолжения!
Далеко до седловины меня встречает Кучум. Следом за ним показывается Трофим. Радости нет предела! В одиночку мы тут, в горах, ничто, а вдвоём нас не так просто поймать в ловушку.
— Почему не вернулись в тот день, неприятность какая? — и Трофим обнимает меня.
— Хотел угостить тебя луком, ну и запоздал, захватил туман, пришлось отсиживаться под скалою.
— Хорошо, что догадались переждать непогоду, могло быть хуже. А я сегодня утром небольшого барана убил, приношу его на табор, и Кучум заявился. Надо, думаю, идти искать.
…Трофим помогает мне выйти на седловину. В этот день нечего было и думать идти дальше.
Какое горячее солнце! Но мы так намёрзлись в эти дни, что тепла не хватает. Трофим нанизывает на деревянные шомпура печёнку, мясо, пристраивает их к жару.
Пока готовится обед, мы говорим о пережитом. Мне не без стыда приходится рассказать о схватке с Кучумом…
Обед готов. В руках увесистый шомпур и горячая лепёшка. В течение часа, без передышки, с упоением набиваю давно истосковавшийся по пище желудок. Трофим, видя, как я зверски расправляюсь с печёнкой, отдаёт мне половину своей порции, и всё это я быстро проглатываю вместе с двумя кружками чаю. Теперь я, кажется, напоминаю удава, проглотившего барана.
Мир остаётся верен себе. Снова мы ощущаем могущество жизни, и пережитое начинает уходить безвозвратно, терять свою остроту. О нём когда-нибудь напомнят скупые строчки дневника.
Помогаю Трофиму таскать дрова, и вместе с солнцем засыпаем. Ни комара, ни мошки.
Тревожные мысли о том, что мы можем не захватить Пугачёва на гольце, подняли меня до рассвета. Встал и Трофим. После довольно горячего спора я, кажется, доказал своему спутнику, что идти могу, и мы быстро свёртываем полог, раскладываем мясо по котомкам, покидаем стоянку.
От седла крутой подъём ведёт нас к вершине. Ноги мягко ступают по бархатистому ковру лишайников. Впереди скачет по камням чуть заметная тропка, сзади нагоняет рассвет.
Выходим на вершину. Унимаем одышку. Утро сдёрнуло с вершин Станового пелену.
Как не любить горы! Посмотрите на них в этот ранний час восхода! Ещё клубится над провалами ночная мгла, ещё не растопилась прозрачная предутренняя дымка, спят вершины в мертвенном оцепенении, в беспредельном безмолвии, а из-за далёких хребтов, из бездны уже льются потоки света. Дрожащие лучи лижут бездонную синь неба, уходят в далёкие миры, чтобы медленно, осторожно, бесшумно опуститься на землю. Вот они уже реют над сонными хребтами, будят вершины нежным прикосновением и вдруг сливаются с ними в долгом страстном поцелуе.
— Давно я не видел такого! — кричит Трофим, охваченный восторгом.
Справа и немного западнее от нас из-за колючих гребней маячит знакомый силуэт гольца. На его макушке теперь возвышается полностью отстроенная пирамида.
— Палатки-то нет, неужели Пугачёв ушёл? — сокрушённо произносит Трофим.
Я внимательно осматриваю вершину. Палатки действительно нет.
— Не дождался, — подтверждаю я, поражённый этим открытием.
Какая неприятность!
И всё же мы горды за маленький отряд из семи смельчаков, проникший в эти, непробудно спавшие от дня творения, дебри и поставивший себе памятник на одной из главных вершин Станового. Теперь отряд ушёл на другой голец и, может быть, далеко. Вряд ли встретимся.
— Вот и сменил сапоги у Пугачёва! — говорит Трофим с явной досадой.
— Не отчаивайся. Надо подумать, куда идти. — И я сбрасываю котомку, присаживаюсь на скошенный край камня.
— Было бы в чём идти… Босому одинаково далеко теперь. Вот уж верно: не знаешь, где найдёшь, где потеряешь.
— Давай смотреть с практической точки зрения. К гольцу нечего идти, там нет Пугачёва. Я готов отказаться от дальнейшего обследования, вернуться на Ивакский перевал, но мы и там будем слишком далеко от своих. Пойдём на запад, сколько сил хватит, ничего другого не придумаешь. У нас на двоих есть пара добротных сапог, не будем унывать. Там где-то, на Утуке, наши с оленями. Может, и закончим обследование. У тебя есть какое предложение?
— Пойдём на запад. Но мне до Утука ни за что недотянуть…
— Тут нам никто не поможет. Только идти, и в этом тебя не нужно убеждать.
…Идём по главному хребту, по линии Великого водораздела. Здесь происходит распределение вод. Воды от дождей, падающих на горы в этом районе, сбегают в виде ручейков в ущелья, где сливаются в мощные потоки, образуют реки и текут широкими артериями в моря и океаны. Вода с северных склонов Станового, в силу естественного уклона, течёт на север, прорезая по пути тысячи километров скучной земли с бедной растительностью и вечной мерзлотой… Но вода от того же дождя, упавшая на другую сторону водораздела, устремляется на юг к плодородным амурским землям, с богатой тайгой, с густым населением.
Нас охватывает чувство большого удовлетворения: мы находимся на линии этого самого северного сибирского водораздела. Мы видим с одной возвышенности истоки, несущие свои прозрачные воды к суровым и холодным берегам Ледовитого океана, и истоки, убегающие к Тихому океану.
Идём дальше, стараемся не терять звериную тропу. Она ведёт нас по гребням, через седловины, по-над нависшими карнизами, взбирается по выступам, обрывается у края пропастей. И тогда мы сами выбираем путь, строго придерживаясь западного направления и всячески избегая стланиковых зарослей. Надо отдать должное снежным баранам -- они умеют находить проходы.
От Ивакского перевала на запад по главной линии водораздела хребет круто обрывается к югу, образуя на большом расстоянии трудные, а для каравана совсем недоступные склоны. На север же от водораздела мы всё время видим большие горы километров сорок шириною — угрюмые отроги Станового, расчленённые бесчисленными речками. Уже можно наверняка сказать, что работы в этих горах надо разворачивать непременно с севера, со стороны Алданского нагорья.
Мы также определили, какого типа и какой высоты, в зависимости от рельефа, должны быть знаки на этих горах, и решили другие вопросы.
Впереди заметное понижение рельефа, не Утук ли это?
Я разрываю пополам свою нательную рубашку, — портянки Трофим уже все износил, помогаю ему завернуть в лоскуты ноги, перевязываю ремешками. Отрезаю от его сапог голенища, кладу в рюкзак.
Пора идти. Трофим отстаёт в пути, но у меня нет жалости. Я тороплюсь, хотя твёрдо знаю, что мы недосягаемо далеко от цели.
В полдень мы попадаем в котловину, зажатую высокими гребнями. Из маленького озерка, обросшего осокой, вытекает студёный, до синевы прозрачный ручей. До вечера далеко, но мы разбиваем здесь табор. У Трофима настроение подавленное.
Неожиданно из далёкой синевы доносится гул. Я вскакиваю. Это самолёт. Распластав тупые крылья, он бороздит пустое пространство.
— Смотрите, это же наша машина! — кричит Трофим.
— Узнаю. Видимо, начали съёмку Станового.
— Эй вы, черти слепые, сбросьте кто-нибудь сапоги, — орёт Трофим.
Самолёт, пролетев над нами, растворился в далёкой голубизне.
Из глубоких расщелин Станового приходит ночь.
Спать нам нельзя. Трофиму не в чем идти. Пожалуй, единственный выход — сшить из голенищ поршни, но и их хватит всего на пять-шесть километров по такому пути. Беда ещё в том, что ноги Трофима в ранах, кровоточат, распухли. Он прикладывает к ним тёплую золу. С болью думаю, что же будет завтра, послезавтра?… Не дойти до своих с одной парой сапог. Об этом, вероятно, думает и Трофим.
Поблизости нет тальника, не из чего связать лапти. В это время и кожа барана настолько тонка и слаба, что ничего из неё сделать невозможно.
Мы молча поужинали, молча улеглись спать, боясь заговорить о завтрашнем дне.
Пробудился по обыкновению перед рассветом. Твёрдо решаю поделить с Трофимом свои сапоги. Это, конечно, не выход из положения, но немного облегчит его мучения. На одну ногу натягиваю поршень, вторую засовываю в сапог.
— Вы это бросьте, иначе я не пойду, — слышу протестующий голос проснувшегося Трофима.
— Не противься, мы должны идти вместе. Вдвоём мы сильнее обстоятельств, ты понимаешь, о чём я говорю?
— Понимаю. Но не хочу, чтобы оба тут остались.
Вы идите в сапогах, а я уж как-нибудь в поршнях. Ничего не поделаешь, если так получилось. — И он с явной досадой бросает в огонь головешку.
— Мы с тобой делили и не такое в жизни, а уж сапоги-то как-нибудь разделим. Надевай без разговоров!
Через полчаса мы уже пробирались сквозь стланиковую чащу, напоённую ночной росою.
Опять подъёмы, спуски, стланики, карнизы, цирки, тяжёлые одышки и немые проклятия. Какое колоссальное напряжение сил требуется от человека, чтобы преодолеть хотя бы небольшое расстояние в этих горах!
Продвигаемся без тропы, она осталась слева, вместе с главной линией хребта. Мы намереваемся добираться до Утука по отрогу и расплачиваемся за это остатками сапог.
Выходим на хребет и попадаем на тропу, вернее, на настоящую звериную дорогу. Она проложена в мягком грунте глубокой бороздой. Видно, много-много лет, веками, ею пользуются снежные бараны. Тропа вся усыпана помётом, кажется, будто только что по ней прогнали отару овец.
Кто додумался проложить её по этому изорванному гребню, пренебрегая более доступными местами? Ведь совсем рядом с тропою пологий отрог, без скал, но рогатые «дорожные мастера» почему-то предпочли другой, более рискованный, обрывистый проход. Объясняется это, видимо, не только любовью баранов к скалам, а чем-то другим, ещё нами не разгаданным.
Во всяком случае, тропа ведёт нас в нужном направлении. По пути в неё вливаются новые и новые тропки, и она ещё больше зарывается в землю.
По широкому каменистому отрогу выходим к краю глубоченного цирка, какого мы ещё не видели на Становом.
Цирк поистине грандиозный. И, видимо, ни один человек ещё не стоял на бровке его скал, не любовался им. Здесь только камни, следы разрушения и ощущение полного отсутствия жизни. Но как ни странно, эта суровая и скупая картина поднимает наше настроение. Человека обвораживают не только щедрые, одетые богатой растительностью, горы, но и дикий хаос безжизненных нагромождений.
На дне цирка к снежнику выскакивает чёрным комочком Кучум. Сегодня он получил свободу, вести его на привязи у нас нет сил. Видим, он огибает озерко, отмеряет дно цирка сажёнными прыжками. Вдруг впереди него взмётывается стадо баранов-самок с малышами.
Бараны усыпали дно цирка, изо всех сил жмутся к скалам. Но хитёр Кучум, ой, хитёр! Он отрезает им путь, вот-вот ворвётся в стадо — и тут уж не жди пощады! Мы видим, как от стада откалывается одна самка, отстаёт. Кучум налетает на неё, но та делает отчаянный прыжок вниз. Собака мажет, падает, но быстро справляется и бросается за самкой. А бараны тем временем успевают взобраться на уступы и оттуда, так же как и мы, наблюдают за поединком.
Самке удаётся обмануть Кучума и увести его от стада в глубину цирка, к обрывам. Там она среди родных скал вне опасности и теперь не торопится уйти от врага. Обезумевший пёс всё ещё надеется догнать её, бежит следом, в спешке срывается с выступов, снова карабкается и отстаёт. А самка не торопясь прыгает с карниза на карниз, задерживается, наблюдает, как собака неумело лазит по карнизам. Наконец, взбирается на остроконечный выступ и замирает, сжавшись в комочек. Кучум уже рядом. Он неудачно осаждает шпиль снизу, но самка не покидает убежище. А тем временем стадо с малышами уходит далеко…
Мы спустились в ущелье по левой стене цирка. Идём медленно, с величайшей осторожностью. Вся нагрузка и у меня, и у Трофима ложится на одну ногу, вторая, обутая в поршень, служит больше для равновесия. Мы уже дважды меняли сапоги. У Трофима лицо злое.
В трудные минуты мы всегда обращаемся к прошлому и невольно испытываем чувство какого-то смущения, когда сравниваем усилия, неудачи, порою невероятные мучения наших предшественников-землепроходцев с тем, что испытываем мы. Беринг, Лаптевы, Дежнёв, Пржевальский… Ими всегда будет гордиться человечество.
Нам теперь в тысячу раз легче, легче потому, что в нашем скромном труде объединён их опыт.
За седловиной тропа неожиданно подводит нас к пещере. Мы свободно заходим под её свод, все наши недоумения рассеиваются. Это солонцы. К ним и ведут тропы из восточного района Станового, именно сюда из-за Ивакского перевала и спешило стадо старых самцов, следом которых мы шли. Они проделали этот путь только для того, чтобы полизать или погрызть чёрный туф, насыщенный солью. Сюда направлялось и стадо самок с ягнятами.
Сколько поколений снежных баранов должно было посетить эту туфовую гору, чтобы вылизать в ней целую пещеру?!
От пещеры на запад идёт мощная, четырехколейная тропа. С отрога, куда она вывела нас, видно широкое ущелье -- несомненно Утук. До него километров восемь, не больше. Надо непременно сегодня добраться до него.
Но у скалы тропы неожиданно поворачивают влево, пересекают верх отрога и снова подводят нас к солонцам. Издали видны глубокие норы, выеденные баранами в туфе. Всюду кучи помёта, клочья шерсти; на пыльной подстилке множество следов. Всё вокруг вытоптано, съедено.
Как бы мы обрадовались в другое время такому открытию! Сколько интересного можно здесь увидеть, затаившись на сутки в камнях. Но нам сейчас не до наблюдений, не до снежных баранов. Давно сброшены с ног поршни, у Трофима загрязнились раны, появилась подозрительная чернота. Не заражение ли?
Нам сегодня не добраться до Утука.
Решаемся заночевать в логу.
Я забираю у Трофима рюкзак, помогаю ему спуститься. Ночь надвигается вместе с грозовыми тучами. Надо успеть до темноты поставить полог, натаскать дров.
Солнце давно утонуло в бесконтурных тучах. Над дальними горами уже полощется дождь. Ветер мечется, рыщет по лощине, шумит по ёрникам, треплет маленькие лиственницы, окружившие толпой нашу стоянку. Уже горит костёр.
Прибежал Кучум, усталый и голодный.
Мой спутник начинает разматывать портянки, на его лице отчаяние.
— Вы видите, куда же мне завтра на них идти, — говорит он, отдирая от раны прилипший лоскут.
— В нашем распоряжении ещё ночь, отдохнёшь.
— Нет, — бросает он категорически. — Тут, видно, и край.
— Не отчаивайся, посмотрим утром. До Утука теперь недалеко.
Он молчит.
В ущелье врывается яростная буря. Лес гудит, стонет. Мрачная обстановка действует на нервы. И вдруг над нами лопается грозный свод неба. Молния на миг освещает гребень, горбатые лиственницы и дотлевающий костёр. На зелёный ковёр мелкорослого леса, на горячие от дневного солнца камни, на полог сыплется крупный дождь.
Гроза новым взрывом потрясает горы. Кучум в смятении бросается в кусты, затем к россыпи и, не найдя убежища, поспешно забирается к нам в полог. Ничего, что тесно, зато все вместе.
Под ливнем слепнут угольки костра, и вокруг нас смыкается мрак ночи.
Проклятье! Что за погода!
Полог мокрый. Вода подбирается под постель. Всем не сладко. Да и не уснуть. Не знаю, не могу решить, с чего начинать завтрашний день.
Трофим сидит сгорбленный, растирает загрубевшими ладонями больные ноги. Оба мокрые.
Буря неистовствует. Полог трепещет на тонких оттяжках. С силой отчаяния держим борта. Кажется, вот-вот нас сдует в пропасть. Мы совершенно отупели от крайней усталости, сознание затуманено.
Неожиданно буря обрывается, точно разбившись о скалу. Светлеет. Но мы всё ещё не спим. Возвращаются думы.
— Нам бы, Трофим, как-нибудь добраться до Утука, тут уж рукой подать, — начинаю я снова разговор.
Он не отвечает. За пологом окончательно стихают звуки. Только ручей бушует в темноте.
— Ты не тревожься, ноги заживут, всё кончится хорошо. Там, на реке, что-нибудь придумаем. Может, самолёт нас заметит.
Я ничего не вижу, но чувствую, он поворачивает ко мне голову, обдаёт лицо горячим дыханием.
— На чём идти, на костылях? Будь что будет, я остаюсь, а вы идите, — отвечает он твёрдо, и его слова звучат, как приговор.
— Ты сумасшедший, ты не понимаешь, что говоришь. Как можно бросить тебя здесь одного, обезноженного!
— Другого выхода нет… Мы, видимо, не договоримся. Давайте спать, — и он натягивает на голову полу телогрейки.
Я полон тревоги. Ответственность за судьбу Трофима лежит на мне. Что придумать? Как убедить его идти, хотя бы ценою мучений?
Он лежит ко мне спиною. Мы как будто уже разделились: у него своя началась жизнь, а у меня — своя. Ему действительно идти нельзя. А что делать мне? Бросить больного здесь, самому выходить к устью Ивака, искать своих? Найду ли? Запутаюсь в щелях, ослабну — и конец. Может, остаться с больным, ждать, пока нас найдут?
Как не ошибиться? Как не нарушить нашей с Трофимом давнишней сердечной связи? Мы отрезаны от всех людей. Мы расплачиваемся за то, что в этих горах переступили границу запрета. Но мы не можем поддаться панике. Не так уж безнадёжно наше положение! И когда я прислушиваюсь к голосу разума, он подсказывает мне идти, оставив Трофима здесь, найти как можно скорее своих. Другого выхода действительно нет.
Засыпая, уже перед рассветом, я окончательно принял это решение.
Утро застаёт нас под пологом. Не спим.
— Если не можешь идти, то тебе лучше остаться здесь, — обращаюсь я к Трофиму. — Тут не пропадёшь, на солонцах мяса добудешь, проживёшь, а тем временем я разыщу своих по Утуку, вернёмся за тобою.
— А если это не Утук? — В голосе Трофима слышится безнадёжность.
— Не может быть, выбрось из головы эту мысль! Улукиткан говорил, что воду всех рек здесь собирает Утук. Но предположим — мы ошибаемся, тогда пойду этим ущельем, и оно непременно приведёт меня к Утуку. Другое дело – как пройти по ущелью. Вдвоём мы бы пролезли где угодно, а одному трудно.
— И мне тут с такими ногами невесело будет.
— Только бы добраться до своих, в первый лётный день тебе сбросят с самолёта всё необходимое, а затем и мы придём на оленях, — утешаю я спутника, хотя знаю, что в действительности спасение Трофима будет гораздо сложнее.
— Торопись, — говорит он без колебаний.
— Я тебе оставлю карабин, а Кучума возьму с собою. Ты не должен далеко отлучаться от стоянки, в ясные дни держи дымокур, пока не найдут тебя лётчики. Но… если в течение двух недель к тебе никто не придёт и не обнаружит с воздуха, ты выбирайся сам — значит, и я не попал к своим.
Его нисколько не обескураживают мои последние слова, всё уже им продумано. Он твёрдо решил остаться здесь.
Сколько усилий, риска, и вот результат: должен бросить больного товарища, одного в самой глубине этих диких гор. Знаю, это жестоко, и в случае неудачи мне никто не простит, но я иду на это во имя спасения его жизни.
Меня всё больше охватывает тревога. Есть что-то нереальное в наших планах на будущее. О Пугачёве совсем не думаю. Мысли приковывает Трофим. Жуткое одиночество поглотит его с первой минуты, как только мы с Кучумом покинем стоянку. Не сойдёт ли он с ума от бездеятельности?
Вот и солнце взошло! На нашу убогую стоянку упал сноп ярких лучей. Трофим не может сделать и шагу, греет у костра опухшие ноги. Мне бы надо торопиться, но Трофим в таком состоянии, что ему не до охоты. Надо, прежде чем покинуть стоянку, обеспечить его мясом хотя бы на первое время.
Решаюсь подняться под скалу к солонцам и отстрелять из первого попавшегося стада небольшого барана. Хочу надеть сапог, в котором шёл Трофим, но не могу: нога сильно распухла, не лезет в сапог. Я очень удручён этим, но ничего не говорю Трофиму. Разрезаю часть переда и голенища, обуваюсь. Беру карабин, рюкзак для мяса. Кучума привязываю к поясу.
Только отошёл от стоянки — и приятная неожиданность: по россыпи спокойной, размеренной походкой, чуть заметно покачивая спинами, идут три рогача. Они взбираются по карнизам на верх небольшой скалы в двухстах метрах от нас.
Их появление кажется настолько необычным, что я жмурю на секунду глаза. Нет, не померещилось! Это снежные бараны. Они не замечают нас. Мне не успеть вскинуть карабин, животные вот-вот скроются за обломком. Резкий свист пронизывает тишину, это Трофим приходит мне на помощь. Бараны замирают на краю скалы тесной группой, повернув головы на звук. Прицел — и выстрел потряс ущелье.
Пуля выбила из тройки самого крупного барана. Мы видим, как он огромными прыжками рванулся в пропасть, ударился рогами о выступ и скатился по россыпи почти до ручья. Остальные бараны мгновенно скрылись.
— День начинается удачей, видно, и дальше всё пойдёт хорошо! — говорю я, обрадованный лёгкой добычей.
— Я бы променял удачу на пару старых сапог! — грустно отвечает Трофим.
— Не отчаивайся. Если нам повезёт, не дольше как через неделю будем вместе.
Мы быстро свежуем барана, делим тушу на мелкие куски. Мякоть Трофим закоптит на чёрный день, а остальное сложит под мох на мерзлоту и долго будет лакомиться костями.
Я беру из наших запасов спичек, соли. Укладываю в котомку куски отваренного мяса и половину лепёшки. Допиваем чай и ещё раз уточняем наше условие.
Прощаемся молча. Долгое, крепкое объятие.
— Если не выйду отсюда — не поминайте лихом! — говорит он, и крупные слёзы катятся из немигающих глаз.
— Мне бы не хотелось оставлять тебя с таким настроением. Всё переживется, и скоро будем вместе!
Он повёл плечами и, не высказав какой-то мысли, ещё раз обнял меня.
— Если сможете, делайте по пути заломки, чтобы не исчезнуть вам бесследно, — глуховатым голосом просит Трофим.
— Обязательно. Помни о нашем уговоре: две недели ты неотлучно живёшь здесь.
Мы с Кучумом уходим вниз по ущелью. Боюсь оглянуться, прочесть на лице Трофима упрёк. Не дай бог, если я ошибся, не нашёл правильного решения, что тогда будет?