С Пугачёвым на голец. Прощай, Становой! Мы пройдём по Мае! Рискованная переправа. Лагерь на берегу Мулама. Маршрут не отменяется!
Шагается легко, наверное, оттого, что ноги отдохнули и на душе спокойно. Приятно сознавать, что с тех пор, как мы покинули Ивакский перевал и не имели связи с подразделениями, в экспедиции ничего тревожного не произошло, и мы можем сейчас распоряжаться собою так, как этого требует обстановка.
Я думаю о том, что, вероятно, это моё последнее восхождение на Становой. С величайшим удовлетворением я ещё раз взгляну на первобытные горы, оставившие так много незабываемых воспоминаний. Затем до осени мы будем бродить по Алданскому нагорью. Там другое: немая равнина, топкие мари, бесцветное небо. С удовольствием бы не пошёл туда, не расстался с горами, но работа есть работа.
Идём долго. Свежая тропка с притоптанной травой и раздавленным ягелем, недавно проложенная геодезистами, ведёт нас дикими лощинами. Она то бежит по стланику, то прижимается к уступам, взбирается наверх к чёрным туфам. Когда-нибудь придёт сюда строитель. Как обрадуется он, увидев эти горы чудесного туфа, из которого будут воздвигнуты дворцы культуры, университеты, города. А пока что огромные, не поддающиеся учёту запасы этого невесомого и прочного материала остаются втуне, как и многие другие богатства, ревниво оберегаемые суровой природой Станового.
Мы взбираемся на верх скалы и продолжаем путь дальше на восток. За первым водопадом по дну ущелья пошли террасы — гигантские ступени, по которым скачет размашистыми прыжками поток. И снова впереди нас в радужной испарине водопадов вздымаются голубые видения.
Пугачёв верен себе, бежит впереди, забывая, что он не один, а когда вспомнит об этом, то не останавливается, чтобы дождаться меня, а спешит навстречу. Он всё время в движении.
— Да присядь ты, отдохни, успокой сердце, — уже который раз говорю я ему.
— А вот за тем поворотом есть утёс с хорошим видом, залюбуешься, — там и отдохнём!
Но за поворотом всё та же непролазная чаща, сквозь которую вьётся прорубленная топорами узенькая тропка, а «вид» составляет кусочек неба над нашими головами.
— Память подводить стала, — лукаво оправдывается Пугачёв. — Помню утёс, но он ведь вон за тем носком, недалеко.
— Нет, хватит! Ты беги туда, а я вот здесь, на валежнике отдохну, вымотал ты меня, ей-богу, спутывать тебя надо, Трофим Васильевич.
Он виновато смотрит на меня, осторожно присаживается на краешек камня, прислоняется спиною к стволу лиственницы и на минуту успокаивается.
— Тебя, кажется, и годы не берут, куда спешишь?
— Привычка, — отвечает он спокойно. — С детства засела во мне занозой обида, что ростом не удался. Ведь я нарочно подбираю себе в отряд здоровущих гвардейцев, чтобы доказать им, что я не лыком шитый. Из кожи вон лезу, хочу сделать лучше их, быстрей, больше. А с котомками пойдём на пик, боже упаси, если кто обгонит меня — изведусь! Вот ведь какой во мне чёрт живёт! Знаю, пора бы остепениться, да что поделаешь с этой проклятой привычкой, никак руки-ноги унять не могу. Видели плотника Фёдора, парень с виду неказист, курносый, молчаливый, как бирюк, но на работе всё у него горит, удержу не знает. Золотой парень, радоваться бы на него, а нет, сосёт меня зависть, точит втихомолку — боюсь, обгонит. Одно время так растревожил меня, хотел уволить, избавиться от него, да совесть не позволила. Вот оно какие дела!
— Но ведь так не может продолжаться всю жизнь!
— Я и то подумываю, что придёт время, не за горами оно, когда столкнут меня с тропы мои же гвардейцы, да ещё и притопчут… Тогда уйду из тайги, брошу к чёрту работу, вернусь домой, зароюсь, как крот, в свою нору. И конец Пугачёву: был конь, да изъездился!
— Надо, Трофим Васильевич, поберечься, нельзя так расточать себя.
— Да вы же сами, можно сказать, всю жизнь подстрекали меня, а теперь говорите — тише на поворотах! Поздно!
— Но ведь от того, что ты всюду сам, всё сам, пользы не так уж много, других расхолаживаешь…
— Вот это не верно, — гневно протестует он. — У меня без дела никто не посидит, но примером всем должен быть я… Однако что же мы засиделись! — вдруг спохватывается он, как-то сразу взвивается, и ноги привычно несут его дальше.
Проходим растительную зону. Путь к гольцу открыт. Ноги уже касаются россыпи, наплывающей на нас с высоты широким потоком. Кажется, нигде так близко мёртвое не прикасается к живому, как именно здесь, на границе курумов.
Подъём становится всё круче. Идём по острой грани откоса. Шире, просторнее открывается кругозор. Пугачёв, конечно, впереди. Я вижу, как он скачет с выступа на выступ, будто снежный баран, и вероятно сейчас чувствует себя счастливейшим из людей. И нет другой работы, другого места на земле, которые бы удовлетворяли его больше, где бы он был нужнее со своим опытом, сноровкой, чем именно здесь, в диких горах. И я не могу сказать, чтоб он когда-нибудь расточал понапрасну свою энергию. Нет.
Под макушкой гольца он всё же дождался меня, и мы вместе взбираемся наверх.
Уже показалась пирамида. В лучах солнца здесь, на бешеной высоте, она выглядит чудом.
Упираясь тяжёлыми ногами в края горбатого пика, она, поднявшись, застыла в гордой позе над покорённой вершиной. Под пирамидой бетонный тур для установки тяжеловесных геодезических инструментов, а под ним впаяна в скалу на веки веков марка. Во всём этом сооружении, ещё пахнущем человеческим потом, нет и намёка на тех, чьими колоссальными усилиями вынесен сюда, на голец, лес, цемент, железо, песок и выстроен на крошечной площадке пика геодезический пункт.
Узнаю безграничную скромность Пугачёва.
А ведь зря! Придут сюда когда-нибудь, а может быть, совсем скоро, люди и, увидев на скале пирамиду, подивятся работе, но ничего не узнают о её творцах. Да и история не сохранит для веков имена героев, первыми проторивших сюда тропу своими тяжёлыми шагами, поставивших на гольце обелиск советскому мужеству.
Сейчас на вершине гольца ещё свежи следы пребывания и работы людей. Среди щепок, обрезков дерева, комков засохшего бетона валяются изношенный сапог, лоскуты истлевшей одежды, окровавленные бинты. Вот хотя бы и по этим жалким остаткам можно примерно судить о цене новой географической карты этих необжитых районов.
Ведь даже и ныне, в век величайших технических открытий, в том числе и в области геодезии, авторы карты вынуждены вручную вести многие наземные работы, сопряжённые с большой физической нагрузкой для человека.
Почти час уходит на приёмку пункта. Ничего не скажешь — знак сделан хорошо. Осматриваю обширный горизонт, залитый солнечным светом. Пугачёв показывает мне вершины, намеченные им для следующих пунктов, километрах в тридцати на юг и восток. Здесь, на вершине гольца, мы вместе принимаем окончательное решение о дальнейших работах на Становом.
Можно спускаться вниз. Однако я не могу уйти, не заполнив хотя бы страничку дневника, не записав своих последних впечатлений об этих горах.
На север от гольца, где мы стоим, простираются безграничные пространства Алданского нагорья, открытые равнины и плоскогорья, навевающие уныние даже при знакомстве с ними издали. Нагорье охватывает весь видимый к северу горизонт, обширное и беспредельное, как океан. Беспокойное чувство усугубляется ещё полнейшим отсутствием на этих равнинах оседлого населения.
Последний запоминающий взгляд. И вдруг вершины Станового как бы приподнялись на моих глазах, стали ещё более дерзкими. Трудно передать, какими они все вместе кажутся недоступными! Восемь дней, проведённых мною с Трофимом на тропах снежных баранов, остаются в воспоминаниях чудесной страницей.
В лагерь вернулись поздно. Люди ещё не спят. Горят костры. Дышит прохладой звёздное небо.
— Вас ждёт у микрофона Хетагуров, — встретил меня Трофим.
— Что случилось?
— У него есть какое-то сообщение.
Я успеваю освежить лицо холодной водою, выпить кружку горячего чая и забираюсь в палатку Трофима к рации. Там уже Улукиткан, Василий Николаевич и Пугачёв. Остальные разошлись спать.
Трофим даёт последнюю настройку. Слышимость хорошая. Голос главного инженера Хетагурова звучит чётко, впечатление такое, будто он сидит рядом за палаткой.
— Где находишься, Хамыц, как дела на южном участке? — спрашиваю я.
— Хвалиться особенно нечем. Сегодня пришёл с Удских марей на устье Шевли. Был там у топографов, у наблюдателей, дела идут неплохо. С рекою Маей у нас всё ещё нелады. А как у вас на Становом?
— Обследование закончили, всё в норме. Завтра уйдём на озеро Токо, к Сипотенко. Хочу проинспектировать работы на Алданском нагорье, побывать у наблюдателей, у нивелировщиков. Что у вас за нелады с Маей?
— Не можем организовать обследования. Надо же было какому-то чудаку дать бешеной речке такое милое название — Мая! Никто из проводников не хочет вести по ней подразделение, все убеждены, что летом по ней не пройти на оленях, а обходные тропы идут очень далеко от реки. К сожалению, при проектировании наших работ всё это не учитывалось. Надо принимать какое-то решение, времени остаётся немного. Майский объект мы должны начать в этом году, не откладывать же его ещё на год.
— Что ты предлагаешь?
— Организовать обследование с вершины Маи вниз по течению, говорят, так будет легче.
— Кого же туда послать?
— Конечно, опытного человека, для которого нрав Маи не был бы неожиданностью. Лебедева или Пугачёва.
— А кто же будет работать на Становом? Тут обстановка похлеще Маи. Не получится ли так, что хвост вытащишь, а нос завязнет? Маю мы должны обследовать, это ясно, но как это сделать — нужно ещё подумать. Не наломать бы дров. О Пугачёве разговора не может быть, у него и здесь дела по горло. Речь может идти только о Лебедеве. Ты, Хамыц, подожди у микрофона, я вызову Сипотенко…
— Я слушаю вас, — тотчас слышится из эфира голос начальника партии Сипотенко. — Лебедев перевалил через Джугджур, вчера был от него нарочный.
— Сколько ещё пунктов остаётся ему сделать?
— Пять, работы почти на два месяца. Я протестую против его откомандирования. Лебедев должен закончить работу здесь, у меня нет запасного подразделения для его замены.
— Не торопитесь, Владимир Афанасьевич, с протестом. Мы ещё никакого решения не приняли. Лучше посоветуйте, как сделать, чтобы и ваш объект и соседний были закончены. Словом, давайте сообща подумаем над этим, а в шесть утра снова соберёмся у микрофонов.
Затем я выслушал информацию главного инженера и начальников партий, принял сводки и ответил на радиограммы.
Мы с Королёвым покидаем палатку последними. Лагерь спит. Груда затухающих углей прикрылась пеплом. И только седой Утук всё буйствует, шумит, облизывая гладкие утёсы.
В пологе кажется душно. От нахлынувших мыслей не могу уснуть, ворочаюсь. Как заманчива Мая своею недоступностью! Чувствую, как в душу вползает дьявол соблазна…
Слышу чьи-то шаги. Кто-то пригибается, поднимает борт полога. Это Трофим. Он усаживается рядом, и мы долго молчим.
— Ни Пугачёва, ни Лебедева снимать отсюда нельзя… — наконец тихо произносит он.
— Говори сразу, зачем пришёл, — не выдерживаю я, усаживаясь на постели. Молча смотрю на него, а перед глазами Мая, вся в перекатах, провалах… И как-то сразу, без колебаний и раздумья, приходит решение и властно овладевает мною.
— Может, сами попытаемся пройти?
— Боюсь, не успеем вернуться оттуда, а работы у нас здесь много, — отвечаю я, не выдавая своего решения.
— Тогда отпустите меня с кем-нибудь. Я пробьюсь, если не на оленях, так на плоту!
Чувствую, как он рвётся в этот поединок, и радуюсь за него.
— Нет, Трофим, если уж идти на Маю, то всем.
— Значит, вы согласны? Я сейчас разбужу Василия, вот обрадуется! — И Трофим мгновенно выскакивает из-под полога, а брошенные мною слова: «Подожди, это ещё не решено!» — он не захотел услышать.
Итак, снова в нашей жизни перелом, крутой, неожиданный.
Все наши вчерашние планы летят в тартарары.
Утром меня будит весёлая песня Василия Николаевича. Догадываюсь, откуда у него такое настроение: уже знает от Трофима, что мы отправляемся обследовать Маю.
Я лежу и снова пытаюсь прислушаться к внутреннему голосу, проверить ещё раз верность принятого решения.
Прежде всего, конечно, надо посоветоваться с Улукитканом. Он неодобрительно качает головою.
— Худой там место: прижим, шивера, кругом скалы, олень совсем пропади. Зачем тебе речка, можно кругом ходить через большой хребет Чагар, там есть перевал…
— Но ведь нам, Улукиткан, непременно нужно осмотреть ущелье.
— Что тебе, свой голова не жалко? Говорю, худой, совсем худой место. Там люди и раньше ходить не могу.
— У людей, может быть, не было в этом надобности, — пробую я возражать старику. — А нас заставляет работа, значит, должны пройти. Только как лучше пробиться: на оленях, на плоту или на лодке?
— Глаза человека не видели, что в ущелье летом бывает. Понимаешь?! Никто не скажет, как туда идти. Ты пойдёшь, увидишь, потом нам расскажешь, — укоризненно, сердито говорит Улукиткан.
— А как нам лучше отсюда попасть на Кунь-Манье?
— Назад ходи надо своим следом, через Ивакский перевал…
— А если через озеро Токо?
— Далеко. Там место топкий. Оленю тяжело будет, лучше тут.
После этого разговора я по радио совещаюсь со штабом и с остальными людьми. Все — за поездку. Но в план её вносится одна поправка: сначала я должен посетить Алданское нагорье, его южный край, хотя бы на очень короткое время, после чего можно будет полностью заняться обследованием Маи.
Приходим к решению, что Улукиткан с Василием Николаевичем и с Лихановым уйдут обратно на Зею и дальше на устье Кунь-Манье со всем нашим имуществом и оленями. Я же с Трофимом и проводником Пугачёва отправлюсь к озеру Большое Токо, в партию Сипотенко и дальше на восток, вдоль барьера Станового до реки Удюм. Затем через Майский перевал, который обследовали в прошлом году, спустимся к своим. За время нашего отсутствия Василий Николаевич должен будет выдолбить лодку. В случае, если мы не пройдём на оленях по Мае, отправимся втроём по реке на долблёнке.
Я сообщаю о своём решении Хетагурову.
— Очень хорошо! — обрадованно кричит он в микрофон. — Когда будете на устье Маи? Разрешите встретить вас?
— Наш маршрут по Алданскому нагорью займёт не более двадцати дней. Непременно держи с нами связь. Остальное решим позже. После Маи я, вероятно, останусь на южном участке, а тебе придётся перебазироваться на север. Мы ещё от зимы не отогрелись, а вам, вероятно, тепло надоело.
— Ни пуха ни пера! До свидания! — звучит издалека голос Хетагурова.
Пугачёв даёт команду свёртывать лагерь. Всё приходит в движение: люди весело и шумно снимают палатки, упаковывают вещи, вьючат оленей. И судя по тому, с каким рвением все принялись за дело, можно легко заключить, как люди ждали этой желанной минуты.
Ко мне подошёл Глеб неторопливой косолапой походкой, придающей ему забавную важность.
— Ну, а мне куда? — спросил он.
— Про тебя-то, Глеб, я и забыл, выпал ты у меня из памяти, вроде как лишний, никому не нужный.
— Оставьте меня у Трофима Васильевича.
— У Пугачёва?! — удивился я. — У Глухова на рекогносцировке не ужился, а тут ведь потруднее.
— Зато денежно, — перебил он меня обрадованно, точно вдруг сделал для себя какое-то открытие.
— Рубль почуял, загорелся?
— Пусть останется, — вмешался в разговор длинный Алексей, — узнает, почём денежки. В бригаде живо из него сырость выжмут.
— Слышишь? Предупреждение серьёзное.
— Так уж и выжмут! — огрызнулся Глеб на Алексея и, повернувшись ко мне, попросил: — Пусть Трофим Васильевич зачислит.
— Пугачёв, принимай добровольца! — крикнул я, а сам так и не разгадал, что скрывалось за его решением остаться у Пугачёва. В этом подразделении он действительно узнает, почём денежки, а уж фокусничать не будет.
Уже зимою, после работы, я увидел Глеба в штабе, он получал зарплату и был в отличном настроении.
— Ну как, Глеб, насчёт сырости? — спросил я, искренне обрадованный встречей.
— Черти у Пугачёва, не ребята! — ответил он и с восторгом потряс пачкой денег.
Через час легко нагруженный караван в шестьдесят оленей, управляемый каюрами, покинул стоянку.
Мы сразу попадаем в тиски залесённого ущелья. Горы всё сильнее сжимают Утук, теснятся над его гремящим потоком. Тропка, прорубленная Пугачёвым, то падает в глубину боковых ложков, то круто взбирается вверх, цепляясь за малейшие выступы, и часто повисает над рекою.
Олени шагают осторожно, всё время прядут ушами в сторону обрывов и буквально на цыпочках обходят опасные проходы. В узких местах наш караван разбивается на мелкие связки, по три-четыре оленя.
Продвигаемся всё медленнее. Уже не кричат истомлённые погонщики, не лают собаки. Все устают, и короткие передышки не восстанавливают силы. Гнус буквально осатанел. В тайге летом даже севернее 56 градуса широты бывают дни необъяснимой, почти тропической духоты, чаще перед грозами.
Но вот откуда-то свалился ветер, он смахнул с оленей гнус, и животные пошли веселее.
В клину слияния Утука с Иваком с правой стороны скала преграждает нам путь. Тропа выводит к каменистому берегу. Оборвав свой стремительный бег, река Утук здесь разливается широким, усталым потоком.
Каюры перед бродом поправляют на оленях вьюки, подтягивают ремни, и один за другим переводят животных на противоположный берег. За ними перебираются пешеходы, последними переплывают собаки.
Нас сопровождает дождь.
Вот мы и на левом берегу, в густой лиственничной тайге. Но радоваться ещё рано, через полкилометра предстоит второй брод как раз в том месте, где грозный Утук сливается с Иваком. Тут всё бурлит, словно два заклятых врага схватились в смертельной схватке. Улукиткан встревоженно поторапливает всех к броду.
— Видишь, дождь большой, вода поднимается, олень бродить не могу! — кричит он мне и направляет караван к излучине.
При первом же взгляде на место переправы нам ясно, что в брод реку перейти уже невозможно. А резиновой лодкой Пугачёва, оставленной здесь для переброски грузов, воспользовалась Хутама, и теперь лодка находится на противоположной стороне.
Ничего не попишешь, придётся оборвать здесь свой путь, поставить палатки и ждать утра.
Грозовые тучи правятся на восток, с неба продолжает сыпаться мелкий дождь. Уже поставлены палатки, кто-то пытается разжечь костёр, по лесу разбрелись голодные олени,
Я стою над обрывом, прислонившись мокрой спиной к корявому стволу лиственницы, наблюдаю за Утуком.
С крутых берегов стекают потоки мутной дождевой воды. Река уже сменила свой праздничный бирюзовый наряд на серую рабочую спецовку. Уже задушен перекат, залиты камни, косы, прибрежные кусты.
…Всю ночь идёт дождь. Гул катится по вершинам леса. Где-то недалеко бушует ручей. Сквозь нависшие тучи медленно сочится сырое утро. Люди давно проснулись, но никто не встаёт, все знают — завтракать нечем. Пока уровень воды в Утуке не спадёт — невозможно перебраться на правый берег к лабазу за продуктами, и нам ничего не остаётся, как терпеливо ждать…
— Дежурный, почему не разжигаешь костёр? — кричит Пугачёв из своего полога.
— Буди Федьку, он ведь должен дежурить, — слышится чей-то сдержанный голос в соседней палатке.
Фёдор долго одевается, поправляет брезентовый навес, стучит лениво топором. Оживает давно затухший костёр. Лагерь наполняется людским говором. Громко зевают собаки. А небо неумолимо крапит тайгу густым мелким дождём.
Пугачёв с Трофимом быстро оделись и направились куда-то вверх по реке, не сказав никому ни слова. Видимо, сговорились и что-то затевают. Я уже хотел вылезти из полога, но ко мне пришёл гость — Улукиткан. Он долго устраивается, что-то додумывает.
— Послушай старика: не ходи Мая, худо там, шибко худо, пропадёшь, — наконец начинает он надтреснутым голосом. — Люди всегда обходили её далеко, никто не знает, какой сатана там живёт летом. Не лезь сам в капкан.
— Дорогой Улукиткан, спасибо за твою заботу, я верю тебе, что поход будет тяжёлым и опасным, но кому-то же надо обследовать эту реку. Надо же узнать, почему люди боятся её, какие препятствия там — без этого нельзя начинать работу. И уж чем других посылать, а потом болеть за них душою, лучше самому идти!
— Говорю, ни тебе, ни другому ходить туда не надо. Помни: орлу без крыльев не подняться в небо.
— Но может и так случиться, что пройдём?
— Случай слепой, как и ты.
— Я вижу, Улукиткан, ты очень озабочен этим маршрутом. Может быть, тебе тяжело туда идти, устал, хочешь домой, скажи правду.
— Да, сердце делается холодным оттого, что ты не слушаешься старика. Но я пойду, куда пошлёшь.
— Неужели уж так никто летом и не ходил по Мае?
— Ты думаешь, люди дурной, жить не хочет? Потом сам скажешь, что и я говорю, если твой язык ещё будет работать.
Старик просидел ещё с минуту и молча покинул полог.
Знаю, Улукиткан никогда не склонен что-либо преувеличивать, и это заставляет меня крепко задуматься над тем, как лучше осуществить маршрут. А о том — идти туда или нет — теперь уже не может быть и речи — решение принято.
Я выхожу на берег умыться и не узнаю реки: могучий поток мутной воды, как хищный зверь, крадётся по дну глубокого ущелья. Плывёт коряжник, мусор; стучат по дну реки сбитые потоком валуны. Ни перекатов, ни береговой черты, всё приглушено, скрыто, снесено, и только гранитные утёсы на поворотах по-прежнему склоняются над рекою.
Вижу, берегом пробираются Пугачёв с Трофимом.
— Куда это вы ходили по дождю?
— Смотрели лес. Ждать неохота, когда река передурит. Улукиткан пророчит надолго дождь. Одному бы проскочить на салике к лабазу, а обратно на резиновой лодке продукты привезти.
— С ума сошли! Куда же вы на плоту в этакую быстрину, снесёт чёрт знает куда и замоет!
— А что другое можно придумать? — говорит Пугачёв. — Резать оленя? Но так мы совсем без транспорта останемся, если при каждом случае будем обращаться за помощью к стаду. Конечно, плот снесёт далеко, но и нам не впервые плыть по такой воде.
— Может быть, не следует рисковать, перетерпим? — говорю я.
— Конечно, можно несколько дней поголодать, хотя бы ради профилактики, а время, его — не вернёшь.
Я чувствую, что уговаривать бесполезно: Пугачёв вошёл в роль, загорелся, и теперь уж ничто его не удержит. Вся надежда на его ловкость.
Через несколько часов салик готов. Все обитатели лагеря на берегу. Пугачёв заправляет нательную рубашку в штаны, засучивает их туго выше колен, становится на плот, упирается босыми ногами в брёвна и устремляет внимательный взгляд на реку.
— Отталкивай! — властно приказывает он.
Один ловкий удар шестом, всплеск мутной волны, и мощное течение подхватывает салик. Пугачёв держится спокойно, уверенно, даже не глянул на провожающих, будто в сотый раз отправляется от этого берега в привычное плавание. Он выводит своё плоское судёнышко на струю, изо всех сил работает шестом, но своенравная река гонит его к левобережной скале. Всё чаще в воздухе взмётывается шест, всё напряжённей поза человека, пригнувшегося к салику, всё ближе скала…
Мы замираем в немом ожидании.
Я в ужасе закрываю глаза: салик с разбегу липнет к скале. Сквозь гул потока доносится короткий человеческий вскрик. Мы все бросаемся к повороту. Бежим долго по густому стланику. Река, сворачивая влево, уносит салик…
На противоположном берегу, среди камней у кромки воды, Пугачёв, торжествуя победу, размахивает руками, прыгает, будто исполняет какой-то дикарский танец. Очевидно, за второй скалою Пугачёв бросил разбитый салик и вплавь добрался до берега.
Возвращаемся в лагерь, полные восторга и изумления.
— Да он и без салика переплыл бы! — горделиво рассказывает кто-то из гвардейцев. — Однажды ходил я с ним на рекогносцировку. Полез он на скалу, место ему надо было осмотреть. И скажи, ведь какой липкий! Отвесная скала, будто и не за что зацепиться, а ему хоть бы что, пошёл и пошёл. Уродится же такой человек.
А дождь льёт немилосердно. Пухнет Утук. Я с болью в душе думаю о Пугачёве: мёрзнет он там один, на противоположном берегу, ради всех нас, а мы ничем не можем ему помочь. Впрочем, Трофим Васильевич принадлежит к числу людей, которые глубоко верят в себя, никогда не раскаиваются в своих поступках и не ищут помощи со стороны.
Через час Пугачёв вернулся на резиновой лодке с продуктами, весь продрогший, злой на непогоду.
Утром все мы перебрались на противоположный берег и отаборились у лабаза, в двухстах метрах ниже устья Ивака. Улукиткан с нами, а каюры и олени остались на левом берегу.
Как только мы перевезли своё имущество, дождь перестал. С вершин спустился туман и стал медленно таять. Река постепенно очистилась от коряжника, присмирела.
Дружно готовимся к походу. Василий Николаевич получает от Пугачёва продукты, запасную обувь, одежду, тару, словом, всё необходимое для предстоящего нашего похода на Маю. Готовится и Трофим Васильевич в далёкий маршрут на восток, чтобы там, на облюбованной им вершине зубчатого гольца, воздвигнуть со своими гвардейцами новый знак. Затем он вернётся сюда, к лабазу, снова запасётся продуктами, материалами и уйдёт на перевал, к истокам правого Ивака.
И так всё лето, пока из гор осенью не выживет их снег.
Тучи беспорядочными толпами бегут на восток.
— Однако, хороший погода идёт, может, долго простоит, — говорит Улукиткан, поглядывая подслеповатыми глазками на мрачное небо.
— Откуда это видно? — спросил я его. Он, не взглянув на меня, поясняет:
— Хорошо смотри на тучи, это порожняк идёт к морю. Обратно вернётся гружёный, может, через неделю, а то и больше, — отвечает он.
Улукиткан умеет предсказывать погоду. Он хорошо знает свой край, знает, когда и какие воздушные течения приносят сюда дождь или вёдро. Мы верим старику, и тучи, бегущие на восток, действительно кажутся нам порожними. Пришёл конец неустойчивой погоде, и мы сможем беспрепятственно продолжать свою работу.
На следующее утро наш лагерь не узнать. Палатки сняты, приготовлены вьюки, пастухи сгоняют оленей. День ясный, обещающий. Вершины Станового облиты солнечным светом.
Первыми уходят к Ивакскому перевалу Улукиткан с Лихановым и Василием Николаевичем. Затем стоянку покидает транспорт Пугачёва, сам он остаётся проводить нас как хозяин. Наконец, покидаем устье Ивака и мы с Трофимом.
Ущелье опустело. Успокоился Утук.
Наш путь идёт на север к Алданскому нагорью, куда мы давно стремились попасть.
С чувством гордости мы покидаем Становой. Всё в прошлом. Развеян миф о его недоступности!
…Там, где сливается Ивак с Утуком, по ущелью раскинулась могучая тайга, вскормленная прохладой двух рек. По ней на север вьётся тропка, протоптанная геодезистами по звериным следам. Она пугливо обегает скалы и бурелом, часто теряется. За лесом марь. Вечная мерзлота прикрыта на ней только толстым слоем бурого мха.
Наш небольшой караван, состоящий из десяти оленей, ведёт пожилой проводник Демидка из Омахты, маленький щупленький человек, прихрамывающий на правую ногу. Однако за такой невзрачной внешностью скрывается опытный, вдумчивый следопыт.
Мы выходим к краю леса, прощаемся с Утуком. Он змеёй уползает в узкую щель, и гранитные утёсы скоблят его упругие бока.
Тропа ведёт нас вправо, к озеру Малое Токо. Полтора часа бьёмся с топями. Олени и вьюки в грязи, мы мокрые. Проводник охрип от крика и понукания. С великим трудом добираемся до озера.
Оно поражает нас дикой красотой. Тёмная сталь воды, вправленная в резную раму скал, постепенно сужаясь, уходит на восток и там теряется в прозрачно-сизом тумане. Слева от нас крутой чёрный откос. Справа с поднебесной высоты падает Становой, загромоздив обломками скал почти пятисотметровый спад. Озеро безжизненно: ни всплеска рыбы, ни птицы, только гладкая синева бездонья.
Караван задерживается. Трофим с Демидкой поправляют вьюки, а я иду вперёд.
Тропа обходит озеро правой стороной по каменистому берегу. Солнце уже подбирается к зениту. Два огромных облака — одно в небе, другое в озере -плывут на север. И вдруг тишину разрывает лай Кучума. Сбрасываю с плеча карабин, бегу на помощь псу. За поворотом вижу медведя, яростно отбивающегося от собаки. Почуяв человека, хищник бросается наутёк и уводит за собою Кучума. Всё это происходит так быстро, что я даже не успеваю разрядить карабин.
Иду дальше. Кучума не слышно. В глубине заливчика путь преграждает густая ольховая чаща. Ищу проход и натыкаюсь на широкую примятую полосу — кто-то до нас протащил через кусты какую-то тяжесть. Приглядываюсь — кровь. Дальше нахожу отпечатки больших лап медведя. Это он тут хозяйничал. Но почему его следы идут навстречу поваленным кустам? Значит, медведь тащил свою добычу, пятясь задом. Это в его манере. Тяжести он таскает именно так. Интересно, что за добыча попалась ему? Судя по потаску, это крупный зверь. Куда и зачем он его тащил?
Пробираюсь осторожно. А сам на всякий случай держу наготове карабин.
За россыпью вижу странную картину: поодаль от берега все кусты помяты, вырваны с корнями, с камней содран мох — и всё это сложено большой горкой. Подхожу ближе. Из кучи на меня жутко смотрит большой глаз крупного животного. Узнаю сокжоя. Как попал этот осторожный зверь в лапы медведю? Он мог поймать его разве только сонным, для этого косолапый хищник обладает достаточной ловкостью. Но могло всё это произойти и при других обстоятельствах: звери, как и человек, тоже болеют, теряют слух, у них притупляется к старости обоняние, и тогда они легко становятся жертвой хищника. У меня нет времени разобраться в этой звериной трагедии — мы торопимся сегодня добраться до Большого Токо.
Поджидая своих, я разворочал кучу. Какой нужно обладать чертовской силой, чтобы когтями разорвать крупного сокжоя на части! Разделанную добычу медведь прикрыл лесным хламом и мхом, содранным с камней вместе с кустарником. Он не очень-то любит свеженину, предпочитает к «столу» мясо с душком, вот и сложил его, чтобы «пропарить».
Закончить работу медведю помешал Кучум. С собакой бы он, конечно, справился, но появился человек, и ему пришлось быстро убраться.
За озером по бору выходим на последний перевал. Даём отдохнуть оленям. Видимость хорошая.
Нагорье как-то неожиданно, почти внезапно, сменяет горы. Становой остаётся позади, обрывается бесцветной стеною, виснет зубчатыми глыбами над пропастями — всё это не стёртые временем следы великих геологических катастроф. Трудно представить то далёкое время, когда эти горы громоздились друг над другом и в каменном скрежете, в извержениях кипящей лавы менялось лицо земли. Так и осталась до последних дней её поверхность искажённою творческими муками.
Прощай, Становой! Горы, долго терзавшие наше любопытство и принёсшие много неприятностей, вдруг стали так дороги!… Мы рады этому чувству и той грусти, что охватила нас в минуты расставания. Вернёмся ли ещё когда-нибудь к тебе? Ощутим ли ещё раз твоё величие, твоё холодное дыхание?
А впереди Алданское нагорье — плоская земля, словно оспой, изъеденная болотами да зыбунами, вся в латках, старая, уставшая, не политая слезой, не топтанная человеком. Живёт она без памятников и легенд, пленница стужи.
Сразу за перевалом начинаются исконные земли нагорья. Тропа вьётся по густому стланику, уводит караван влево. Мы теряем из виду горы, с тревогой погружаемся в эти загадочные заросли, заполонившие, как океан, огромное, непосильное для взгляда пространство. На пологих увалах везде выступают камни, бесцветные от старости, источенные веками, наполовину уже погружённые в могилу. В ложках топи, обманчиво прикрытые чудеснейшим ковровым рисунком из мха. Но только соблазнись, шагни на этот ковёр, и тебя засосёт разжижённая глина, притаившаяся за растительным покровом. Олени боятся топей, останавливаются, и тогда крик погонщика разрывает дремотный покой низины.
Солнце, позолотив нижний край туч, нависших над нагорьем, опускается в неизмеримую глубину. Тайга погружается в спокойное ожидание ночи. Встречный ветер резок и холоден, как ключевая вода. Где-то близко, за последним холмом, слышатся гулкие всплески волн и тревожный крик чайки.
Проводник сворачивает с тропы влево, ведёт караван на крик. Ещё небольшой спуск вдоль топкого ручья, и мы видим сквозь ветви последней лиственницы озеро, утонувшее в тёмной синеве. Это Большое Токо.
Оно как-то сразу открывается нашему взору и в сумерках кажется необозримой равниной.
Ветер гонит тяжёлые волны, окаймляет берег белой пеной, падает на стланики. Далеко гудит прибой. Чувствуется, что на этом безлюдном озере ночами властвует буря и теперь приходит её час.
Крик чайки вырывается из грохота и воя волн. Птица бьётся с бурей. Скашивая то левое, то правое крыло, она бросается в воду, пропадает в ухабах, взлетает на высокие гребни и, наконец, исчезает в брызгах. Но из тьмы ещё долго несётся её скорбная жалоба. И этот крик, теряющийся в пустынном пространстве, пронизывает душу болью одиночества.
Тучи поглотили остатки света, нависают над озером чернотой. Озеро гудит ровно, победно. Влажный ветер клонит к земле густые стланики. Караван столпился на небольшой прибрежной поляне. Мы с трудом поставили палатку, сварили ужин и уснули, убаюканные бурей.
К утру погода стихла. Вдали, в светлом пару, тают вершины Станового. Золотистые линии хребта едва различимы в лучах солнца. Ближе к нам, и дальше на север, в прохладной свежести утра лежит озеро. Оно ещё дремлет, прикрытое туманом, словно упавшим парусом. Лёгкий, еле уловимый бриз качает его своим холодным дыханием. И опять слышится крик одинокой чайки. И кажется, будто она одна живёт в этом холодном крае и с безнадёжной тоскою зовёт подругу. Ей никто не отвечает, и крик уплывает в туман.
Мы свернули лагерь, пошли дальше на север. Всё вокруг дышит вольной свежестью озера. Голубизна вонзается в чащу узкими заливчиками, оживляя своим присутствием окрестности. На озере штиль, и оно лежит перед нами огромной выпуклой линзой, площадью более ста квадратных километров. Вода в нём прозрачная. Берег усыпан мелкой, промытой прибоями галькой, притоптан следами хищников.
Напрасно я искал что-то запоминающееся в пейзаже озера. Здесь нет тенистых берегов, нависающих утёсов, загадочных бухт, и ветер напрасно ищет паруса. Всё тут пустынно и бедно. Обливают ли озеро солнечные лучи, прикрыто ли оно густым туманом, или завалено отражёнными облаками — во всех этих уборах оно одинаково скучно, печально.
Уже близко узкий край озера. Но берега не сходятся, образуют щель. Вода тайком сползает к ней по галечному дну. Тут она настолько прозрачна, что кажется — нет её совсем. Но вот у края слива, наткнувшись на каменную гряду, вода обнаруживается вся сразу, взлетает над ней тяжёлым валом и, гремя, падает на валуны, дробится, сверкает каскадами снежной пыли. Поток несётся дальше с головокружительной быстротою, оставляя позади забрызганные пеной берега и клубы пара над грядой. Это Мулам — большая река, берущая своё начало из озера.
Мы покидаем Токо, застывшее в полуденном покое. Ещё раз склоняем свои головы перед величественным Становым, хорошо видимым за озёрной синевой, — в знак нашей дружбы, нашего восхищения, и скрываемся за стлаником.
От озера идёт торная тропа вдоль Мулама, но не берегом, а по залесённой возвышенности, в непосредственной близости от реки, прокладывающей себе путь в глубь Алданского нагорья.
Тайга вдруг обрывается высокой стеной лиственниц. За ней, на обрывистом берегу седовласого Мулама, показываются палатки — одинокое становище геодезистов. Это тут, в глуши лесов, так далеко от населённых мест, обосновался лагерем начальник партии Владимир Сипотенко.
Нас заметили, и все жители становища высыпали навстречу.
— Что-то вы не особенно рады нашему появлению? Мы долго не задержимся, дня два — и уйдём на Маю, — говорю я, пожимая руку Владимиру Афанасьевичу.
— Ну, как не рады! Давно ждём. Без людей тут совсем одичали, обрадуешься не только человеку, но и чёрту! А с Маей не спешите. Вас со вчерашнего дня ищет штаб, все наши радиостанции день и ночь дежурят, — ответил Владимир Афанасьевич.
— Зачем это я им так срочно понадобился? По уговору мы должны появляться в эфире по чётным числам, значит — сегодня.
— Вызывают вас в штаб.
— Что случилось?
— Нам не известно. Штаб, как обычно в таких случаях, не балует нас подробностями… Что же мы стоим, давайте устраиваться. Эй вы, ребята, разжигайте костёр, тащите из садка тайменя, готовьте ужин.
— Когда связь?
— Через полчаса.
— Вызывайте Плоткина.
Пока развьючивали оленей, ставили палатку, пришло время связи. На душе неспокойно. Неужели беда?
В палатке горит свеча. В тишине чётко отдаются торопливые удары ключа. У всех на лицах ожидание.
— Плоткин у микрофона, — слышится знакомый голос.
— Здравствуйте, Рафаил Маркович. Мы только что пришли к Сипотенко. Что у вас случилось?
— Вчера из Министерства госконтроля прибыли два ревизора, просят вас в штаб.
— Ну, это легче. Надо было им приехать на месяц позже, мы бы закончили обследование Маи, а теперь придётся отложить эту работу на неопределённое время, — не без досады говорю я.
— Завтра вышлю за вами самолёт, сообщите погоду.
Уже ночь. Тайга не спит, затаилась в своих думах. Долго сидим у костра.
— А как же теперь с Маей? — спрашивает Трофим. — Василий и Улукиткан будут ждать.
— Сейчас трудно решить. Пусть всё останется так, как задумано. Ты с Кучумом пока поживёшь здесь, а я должен лететь.
Вдруг подумалось: неужели придётся кого-то посылать на Маю? И при мысли, что мы не попадём туда, что кому-то другому достанется счастье первому проплыть но ней, становится не по себе.
Мы с Владимиром Афанасьевичем на всю ночь забираемся ко мне в полог: никто не предполагал, что моё посещение продлится всего лишь полсуток. А у начальника партии накопилось много технических и хозяйственных вопросов, требующих неотложного решения. Да и мне необходимо просмотреть законченный полевой материал, уточнить план на будущее. Но решать все вопросы так сразу, за один присест, невозможно.
…Слабый рассвет уже сочится сквозь ситцевую стену полога. Из поредевшей тьмы встаёт знакомая тайга.
— Пора, Владимир Афанасьевич, кончать, а то, чего доброго, ещё поссоримся. Я увижусь с Хетагуровым, с Плоткиным и по всем неразрешённым вопросам договорюсь с ними.
— Когда же это будет? — сокрушённо спрашивает он.
— Дня через два.
— Если не пришлёте дополнительно двоих наблюдателей, план не выполним.
— Попробуйте не выполнить! Вы же знаете, что экспедиция из-за длительных пожаров не выполняет план наблюдений. Отстаёт топография, можем сорвать выпуск карт. Где же мы возьмём вам дополнительные подразделения? Думаю, всем руководящим работникам придётся через месяц, а то и раньше, вспомнить былое — встать за инструменты. Так не лучше ли сейчас уже подумать, как это сделать. И чем раньше вы выбросите из головы мысль о помощи со стороны, тем лучше для вас!
— Но ведь не хватает людей!
— Знаю, но лишних нет и у нас, а дальше их не будет хватать и вовсе. Более того, я должен предупредить вас, в случае, если мне не придётся в скором времени вернуться сюда, вы перебросите подразделение Лебедева на обследование Маи.
— И Лебедева?! — Его маленькие глаза зло округлились. — Да его теперь и днём с огнём не сыскать!
— Вот я и боюсь, что поссоримся. Считайте, что вы предупреждены о Лебедеве, и хватит на этот раз. Смотрите, какое утро, как хорошо жить на земле, стоит ли расстраиваться по пустякам?
— Хорошие пустяки! С тебя снимают последнюю рубашку, а ты должен улыбаться и радоваться рассвету.
— Перепел, слышите? Бьёт-то как звонко! — кричу я обрадованно, хватая Владимира Афанасьевича за плечи.
Он осторожно высвобождается из моих рук, выбирается из-под полога и, уходя к себе, бросает сердито:
— Уж лучше бы и не приезжали!
Утро ясное, прохладное. Под перекатом в улове полощутся сиги. Я забираюсь в спальный мешок с желанием уснуть. А перепел бьёт страстно, громко:
«Пить пойдём… пить пойдём…»
Нет, не уснуть! Как попал он сюда, так далеко от привычных ему мест? Случайно или тут, на скупой и холодной земле, его родина? Он тревожит во мне давно забытые воспоминания о далёком Кавказе, возвращает меня в юность. Вижу гору Шахан, где когда-то давно клал по лугам острой косою ряды тучных трав, где утрами будил меня вот такой же звонкий перепелиный бой, где я, конопатый паренёк, бродил с собакой и ружьём по полям и предгорьям. Как далеко я ушёл, и ещё не окончен поход!…
Так и уснул я с мечтой о Кавказе, а перепел бил, но всё реже и реже…
Сквозь сон я слышал, как радист давал погоду, как прибежали из тайги к дымокурам олени, как кто-то хвалился пойманным тайменем, но проснуться не мог.
…Ждём самолёт. С собою, кроме карабина, ничего не беру. Надеюсь скоро вернуться. Кучум настороженно следит за сборами. Он, кажется, догадывается, что я собираюсь в поход один, и награждает меня недружелюбным взглядом.
За завтраком Сипотенко снова возвращается к ночному разговору.
— Не отбирайте Лебедева, кто будет доделывать его работу?
— Кого вы предлагаете послать на Маю?
— Сам поеду.
— А наблюдения за вас будет делать медведь?
— Людей не даёте, придётся обращаться за помощью к нему.
— Запомните: всё, что связано с наблюдениями, решайте своими силами, запасные инструменты пришлём.
— Ну, а если опять поднимутся пожары?
— Относительно пожаров я должен вам сказать прямо: мы одни здесь во всей округе и, к сожалению, плохо обращаемся с огнём, вот и расплачиваемся за это.
— Не совсем так, — возражает он.
— Самолёт на подходе! — кричит радист из палатки.
Машина с гулом надвигается на стоянку, разворачивается, осторожно, с какой-то опаской, касается гальки.
Мотор глохнет. Распахиваются двери, и на сходнях самолёта появляется Михаил Михайлович Куций.
— Миша! — кричу я, стаскивая его с трала. — Каким ветром тебя занесло к нам?
— После расскажу, дай обнять Трофима! А-а… Владимир Афанасьевич, здравствуй! Прибыл в твоё распоряжение, с инструментом для наблюдений.
У того широко распахиваются веки.
— На наблюдения?! Вот это здорово!…
— Взял отпуск, выбрал инструмент и прикатил. Любо или не любо — принимай! Отстаёте же вы, дьяволы, с планом, ну как тут вытерпеть, не помочь своим!
— Ай, какой же ты молодец, Миша! Вижу, семнадцать лет, прожитые вместе в экспедиции, не пропали даром для тебя, помнишь наши хорошие традиции — не бросать товарища в беде.
— Значит, я остаюсь у Владимира Афанасьевича?
— Твоё право выбирать, тут уж я ни при чём.
— Выгружай инструменты! — кричит обрадованный Сипотенко и сам лезет в самолёт.
— Ты, Владимир Афанасьевич, не слишком радуйся! Ведь у меня отпуск месяц, на многое не рассчитывай! — кричит ему вслед Михаил Михайлович.
— Нет уж, коли приехал помогать, так засучивай рукава! — говорю я ему.
— Боюсь, что ты задержишь меня…
— И не ошибся. К тому же сам напросился к Владимиру Афанасьевичу. А известно ли тебе, что отсюда до жилья без малого тысяча километров, и всё тайгою да болотами. Попробуй сбежать! Но мы не будем к тебе жестоки. Отнаблюдай нам шесть пунктов и с богом! В Новосибирск самолётом доставлю.
— Ты с ума сошёл, честное слово! Шесть пунктов!… Да ведь это же почти годовая норма!
— Вон Владимир Афанасьевич показывает цифру пять. Согласен на пять пунктов? Чувствуешь, как мы сразу тебе идём на уступки, и это лишь потому, что у Сипотенко действительно плохо с наблюдениями.
— Нет, без шуток, я должен вернуться из отпуска в срок. Сам знаешь строгости начальника предприятия.
— При чём тут Чудинов, ты — в нашей власти!
— Вот и приезжай к вам с добрыми намерениями! Но ведь я знаю, на этом не кончится. Как только ты улетишь, Владимир Афанасьевич скажет: «У нас не хватает рабочих, оленей, нет надёжного помощника, придётся тебе как-нибудь обходиться».
— Угадал, честное слово, угадал! — обрадовался я. — Значит, всё это не будет для тебя неожиданностью. Я улетаю спокойным за твою судьбу, верю, ничто тебя здесь не поразит.
— Братцы, вы одичали! Куда я попал!
— В ту самую экспедицию, где добрая половина хороших традиций вырабатывалась при твоём участии.
— Шутки шутками, а из отпуска я должен вернуться вовремя. Разреши мне на время, пока ты будешь в штабе, взять в помощники Трофима?
— Мне бы не хотелось давать ему большую нагрузку, ты сейчас набросишься на работу, как голодный лев на добычу, а он ещё не совсем окреп после Алгычанского пика. К тому же я его жалеючи затаскал. Ему лучше остаться здесь, у Владимира Афанасьевича, и отдохнуть. Да он может и не согласиться.
— Согласится, мы с ним уже перемигнулись.
— Дело его.
— И вот ещё что: Плоткин мне говорил о твоих планах относительно Маи. Если ты не сможешь скоро вернуться сюда, то разреши нам с Трофимом отправиться в этот маршрут вместе с Улукитканом и Василием?
— Вот ты о чём! К твоему сведению, Мая очень капризная река, стоит ли рисковать, Миша, ты за два года, как ушёл в аппарат, поотвык от тяжёлых походов.
— Поеду, и даже с удовольствием.
— Но это займёт у тебя месяца полтора-два?
— Не страшно, попробую тряхнуть стариной!
— А как же с отпуском?
— Договорись с Чудиновым, что-нибудь придумай.
— Согласен, но на одном условии: если он не разрешит остаться, то в этом случае ты поедешь на свой риск обследовать Маю.
— Хорошо, значит, благословляешь?
— Бедный же ты будешь, вернувшись в предприятие. Представляю твою встречу с Чудиновым.
Незаметно к нам подходит Кучум, кладёт вытянутую голову мне на колени, смотрит печальными глазами. В них и ласка, и грусть. Неужели он предчувствует разлуку, догадывается, что я не беру его с собою?
— Да-да, Кучумка, мы должны расстаться, но потом непременно будем вместе, так надо, — говорю я и обнимаю своего четвероногого друга.
Пёс от ласки добреет и уже не отходит от меня.
— Остаётся две минуты — прошу в самолёт, — слышится голос пилота.
Мы прощаемся. Самолёт вырулил на дорожку и с торжественным гулом оторвался от косы. В окно мне было видно, как следом за нами бежал по земле Кучум в бессильной попытке не отстать от самолёта.
...Только спустя месяц я смог вернуться на Токо. Пожары стихли. Погода установилась хорошая. Теперь можно заняться обследованием Маи. Путь туда идёт по заболоченной Алданской низине.