Мы прощаемся с Трофимом. Ночь на камне в бурунах. Три чайки. Перед половодьем. «Убей и плыви!» Земля, родная земля.

Мы никогда не были такими беспомощными и жалкими, как в первые минуты катастрофы. Всё ещё не верится, что с нами не осталось плота, ни куска лепёшки, ни тепла. Мы одни среди мрачных скал, на дне глубокого каньона, выброшенные Маей на кособокий камень.

Присесть негде. Стоим с Трофимом на краю обломка, удерживая друг друга. Василий лежит пластом. Он ещё дышит. На его лице сгустились тени. В глазах испуг. Нижняя челюсть отвисла.

Река бушует, кругом всё кипит, пенится, ревёт. Сквозь водяную пыль слева виден поворот. Справа реку поджимает крупная россыпь.

— Проклятье, правее бы надо, тогда бы пронесло, — досадует Трофим.

Стаскиваем с Василия одежду, выжимаем из неё воду, надеваем на посиневшее тело. Не знаем, что делать. До берега с больным ни за что не добраться, не сплыть за кривун, всюду торчат обломки. Но и здесь нельзя оставаться. Нельзя медлить — на вершинах скал уже гаснут последние лучи заката.

Скоро ночь, и тогда…

Надо принимать какое-то решение. Что угодно, любой ценою, лишь бы выбраться. Опасность теряет значимость. Только безумный риск ещё может изменить обстановку.

Ловлю на себе настороженный взгляд Василия. Он понимает всё. Молча ждёт приговора. Его не спасти, это ясно. А как же быть? Бросить на камне живым на съедение птицам, а самим спасаться?

— Василий, подскажи, что нам делать?… Ты слышишь меня? — кричу я, силясь преодолеть рёв реки.

— Плывите… а мне ничего не надо… столкните в воду… — И мы видим, как он, напрягая всю свою силу, пытается сползти с камня.

Я опускаюсь на колени, обнимаю его мокрую голову. Мы все молчим. «Столкнуть в воду!» — страшные слова! Столкнуть Василия, который прошёл с нами сотни преград без жалоб, без единого упрёка! Неужели никакой надежды?!

— Я остаюсь с тобой, Василий. А ты, Трофим, не мешкай, не раздумывай, раздевайся, плыви, авось, спасёшься.

— Нет!… У вас семьи, а я один, и не так уж мне везло в жизни….

— К чему разговоры, — кричу я, — раздевайся! Одежду привязывай на спину. Проверь, хорошо ли упакованы спички.

— Мне не выплыть.

— Вода вынесет, а здесь гибель. Снимай телогрейку, штаны… Ну, чего медлишь!

Он вскинул светлые глаза к небу и стал вытаскивать из тесных сапог посиневшие ноги.

Я помогаю ему раздеться. Тороплю. А сам плохо владею собой, ничего не вижу. Надо бы что-то сказать ему. Но ни одной законченной мысли в голове — они бегут беспорядочно, как беляки на Мае, не повинуясь мне.

Не знаю, что передать друзьям. Как оправдать себя перед семьёй? Надо бы просить прощение у Василия и Трофима за то, что заманил их сюда, на Маю, не настоял идти через Чагар. А впрочем, зачем, ведь этот опасный путь был нашим общим желанием,

Вокруг по перекату ходят с гулом буруны, мешая густую синеву реки с вечерним сумраком. Трофим готов. Я завязываю на его груди последний узел, но пальцы плохо повинуются мне. Нервы не выдерживают, я дрожу.

— Торопись!

Он опускается на колени перед Василием, припадает к лицу, и его широкие плечи вздрагивают.

Напрягаю всю свою волю, призывая на помощь спокойствие, хочу мужественно проводить человека, с которым более двадцати лет был вместе.

Мы обнимаемся. Я слышу, как сильно колотится его сердце, чувствую, как тесно лёгким в его груди, и сам не могу унять одышку.

— Прощай, Трофим! Передай всем, что я остался с Василием, иначе поступить не мог.

Трофим шагнул к краю валуна. Окинул спокойным взглядом меркнущее небо. Покосился на бегущую синеву потока, взбитую разъярёнными бурунами. И вдруг заколебался. Вернулся, снова припал к Василию…

Ещё раз обнимаемся с ним.

— Не бойся! — и я осторожно сталкиваю его с камня.

Распахнулась волна, набежали буруны, и Трофима не стало видно. В темноте только звёзды далёкие-далёкие печально светят с бездонной высоты, да ревут огромные волны в тревожной ночи.

На валуне стало просторнее, но сесть всё равно негде. Приподнимаю Василия, кладу его голову себе на ноги. Холодно, как на льдине. Больного всего трясёт, и я начинаю дрожать. С ужасом думаю, что Василию до утра не дожить.

— Уже ночь или я ослеп? — слышу слабый голос Василия.

— Разве ты не видишь звёзд?

Он поднимает голову к небу, утвердительно кивает.

Выплыл?

— Давно.

— А ты видел?

— Как же! Ушёл берегом за кривун.

— Ну-ну, хорошо! Сам зачем остался.

— А ты бы бросил меня в такой беде?

Он долго молчит, потом спрашивает:

— Значит, никакой надежды?

— Дождёмся утра, а там видно будет, — пытаюсь утешить его.

— Дождёмся ли?…

Бродячий ветер трубит по ущелью, окатывает нас водяной пылью. Поток дико ревёт. Что для него наша жизнь — всего лишь минутная забава.

Теперь, немного освоившись с обстановкой, можно здраво оценить случившееся. Поздно раскаиваться, сожалеть. Думаю, что всякая борьба безнадёжна. Мы попали в такое положение, когда ни опыт, ни величайшее напряжение воли, ни самое высокое мужество не могут спасти ни меня, ни Василия. Обстоятельства оказались сильнее нас. Только бы сохранить в себе спокойствие!

Василий дремлет. Вот и хорошо! Пусть на минуту забудется… Томительно и долго тянется ночь. Я мёрзну, дрожу. Туча гасит звёзды. Становится жутко в темноте, под охраной беляков. И всё время сверлит одна мысль: почему не послушал Улукиткана, не пошёл через Чагар. Но разве мог я иначе? Разве можно задержать выстрел, если боёк ударил по капсюлю?

Затихает и снова оживает южный ветерок. Он наносит запах хвойной тайги. И кажется, плывёт этот терпкий дух из родных кавказских лесов. Вижу, точно в яви, костёр под старой чинарой. Там впервые с ребятнёй мы жгли смолевые сучья. Там в детских грёзах раскрывался нам загадочный мир. Там, под старой чинарой, у тлеющего огня, родилась неугомонная мечта увидеть невиданное. Это ты, угрюмый лес моего детства, научил меня любить природу, её красоту, первобытность. Ты привёл меня к роковому перекату. Но я не сожалею…

Меня вела к развязке всепоглощающая страсть. Это было не безотчётное влечение, не спорт, а самое заветное стремление — подчинить природу человеку.

Тучи сваливаются за скалы. Падучая звезда бороздит край тёмного неба. Улукиткан непременно сказал бы, что это к удаче. Он умел всегда находить в явлениях природы что-нибудь обнадёживающее, и это помогло ему жить. Хочу поверить, что упавшая звезда к счастью.

— Ты не спишь? — слышу голос Василия. — Какая долгая ночь!

Я молча прижимаю голову друга. Молчим потому, что не о чем говорить. То, чем жили мы до сих пор, о чём мечтали, покинуло нас. Не осталось ни вёсел в руках, ни экспедиционных дел, ни связи с внешним миром. Казалось, жизнь замерла, как замирают паруса в минуту вдруг наступившего штиля.

Часы текут медленно. О, эта долгая ночь, холодная и неумолимая! Хочу забыться, но не могу отрешиться от тёмных мыслей, слишком велика их власть надо мною. Злой ветер проникает в каждую щёлку одежды. Ужасное состояние, когда промерзаешь до мозга костей, когда негде согреться. Я втягиваю голову в воротник, дышу под фуфайку и закрываю глаза с единственным желанием уйти от действительности.

Слышу — со скалы срывается тяжёлый обломок и гулом потрясает сонное ущелье. Из-за кривуна высовывается разбуженный туман. Качаясь, он взбирается на осклизлые уступы, изгибается, плывёт. Вверху сливается с тусклым небом, внизу бродит вокруг нас, мешаясь с бурунами, оседая на нашей одежде водяной пылью. И от этого становится ещё холоднее…

Нет, не уснуть…

В мыслях царит хаос. Я потерялся, не у кого спросить дорогу. Сколько бы ни звал я сейчас своих близких друзей, они не придут на помощь. Я один с больным Василием, на краю жизни.

Опять слышу грохот. Вероятно, забавляется медведь, Где-то в вышине, за туманом, за верхней гранью скал, рассвет будит жизнь. Живой поток воды проносится мимо, словно гигантские качели в бесконечном взлёте.

Над нами, чуть не задевая крыльями, пролетает пугливая стайка уток. Туман сгущается, белеет. Утро заглядывает в щель.

— Холодно, не чувствую себя. Согреться бы теперь перед смертью, — и Василий крепко прижимается ко мне.

— Скоро солнце поднимется, отогреемся и непременно что-нибудь придумаем, — стараюсь я успокоить Василия.

— Ты не заботься обо мне. Не хочу жить калекой. Плыви сам…

— Никуда я от тебя не поплыву. Ещё не всё, Василий, потеряно. Наступит день…

— Ты бы повернул меня на бок, всё застыло, — обрывает он разговор.

Вид у него ужасный: по чёрному, обветренному лицу проступили жёлтые пятна, и какие-то новые линии обезобразили его. В глазах полнейшая отчуждённость. А ведь совсем недавно это был человек, да ещё какой человек!

Наверху всё больше светлеет. Назад, за кривун, торопится туман. Обнажаются выступы скал, рубцы откосов, небо, освещённое далёким солнцем. Перекат бушует. Страшно смотреть, как обрушивается поток на острые клыки обломков, разбивается в пыль и, убегая за кривун, бросает оттуда свой гневный рёв.

Вижу, за перекатом, в заводи, плывёт что-то чёрное. Присматриваюсь — да ведь это, кажется, шляпа Трофима! Не может быть! Не хочу верить. С трудом поднимаюсь на ноги. Нет, не ошибся — его шляпа, Неужели погиб?!

— Куда ты смотришь, что там? -- слышу тревожный голос Василия.

— Утка чёрная плывёт за перекатом.

— А я думал, Трофима увидел…

— Что ты, он теперь далеко.

— Вот уж и далеко! Без плота и без топора ему никуда не уйти.

— Наш плот не должно далеко унести перевёрнутым.

— Может, и застрял, — соглашается он.

— Что это у тебя, Василий, с нижней губой?

— Опухла что-то…

— Да ведь ты её изжевал! Зачем это?

— Сам не знаю. Кажется, будто трубка в зубах.

Я отрезаю ватный кусок от полы фуфайки, кладу ему в рот и только теперь вижу его поседевшую за ночь голову. Лицо сморщилось, на лбу глубокие борозды, точно сабельные шрамы, нос заострился. В глазах выражение ужасающего безразличия, как у мертвеца. Меня это пугает.

Небо безоблачное, синее-синее. На курчавый кант правобережной скалы упали первые лучи восхода. Всё засверкало чистыми красками раннего утра.

Василий лежит на мокром камне, следит, как с верхних уступов спускаются в глубину ущелья первые лучи. Временами он переводит взгляд на облачко, застрявшее посредине синего неба… А сам жуёт ватный лоскут.

— Покурить бы, — просит он.

— Потерпи немного. Солнце пригреет, я высушу бумагу, табак, и ты покуришь.

Вот и солнце! Я чувствую его тёплое прикосновение, вижу, как лучи, падая в воду, взрывают ярким светом кипящую глубину переката. Не последний ли день? Я хочу встретить его спокойно. Ах, если бы можно было вытянуть ноги!…

Чтоб отвлечься от мрачных мыслей, вытаскиваю из кармана кусок лепёшки, пригибаюсь к Василию. Он покорно откусывает мокрые краешки и долго жуёт. Его лицо от работы челюстей перекашивается и ещё больше морщится.

Я обнимаю Василия. Вместе теплее. Сидим молча. Движение требует меньше усилий, чем слова. «Стоит ли сопротивляться?» — и я вздрагиваю от этой страшной мысли.

— Глянь, дождевая туча ползёт! — сокрушённо говорит Василий.

Я поднимаю голову. Брюхастая туча высунулась из-за скал, заслонила полнеба. Её передний округлый край снежно-снежно-белый, весь освещённый солнцем. А нижний свинцовый, и от этого, кажется, что туча перегружена.

— Она пройдёт стороной, не заденет, — стараюсь успокоить больного.

И вдруг могучий удар грома потрясает твердыню скал от подножья до верхних зубцов. Даже перекат, оглушённый разрядом, казалось, замер. Словно в испуге, затрепетала одинокая лиственница на ближнем утёсе, и со свистом пронёсся за кривун табунчик куличков. В глазах Василия страх. Он сглотнул нежеваные крошки, долго смотрел на меня в упор, ждал ответа, как приговора.

— Не тревожься, Василий, — говорю, — туча пройдёт стороной.

— Нет, не обманывай. Плыви, пока нет дождя. Но не бросай меня живым на камне.

Я не знаю, что сказать.

Его угловатое лицо становится изжелта-бледным. Обескровленные, как у тифозника, губы бессильно шепчут:

— Дождь будет, ради наших детей плыви…

Бесполезно возражать. Мне становится страшно при мысли, что я ничем не могу помочь ему. А лицо всё больше блекнет. Он стонет. Как тяжело ему прощаться с жизнью!

Я укладываю Василия себе на ноги и сижу молча. Теперь наше существование зависит от туч. Пронесутся они мимо, и мы будем обречены на ужасную, медленную смерть. Если же тучи разразятся проливным дождём, тогда поднимется вода, слижет нас с камня, упрячет в глубине водоёма. При мысли, что это может случиться через час-два, меня охватывает страх, я теряю самообладание…

Больной прижимается ко мне головою. Рот у него полуоткрыт. Он силится сложить какие-то слова, губы кривятся. Я запихиваю ему в рот остаток лепёшки, не могу слышать его голос, видеть его отчаяние. Чувствую, на мои руки падают горячие капли. Он плачет и медленно жуёт.

От туч в ущелье потемнело. Издалека неумолимо надвигается на нас рокот непогоды. Налетает ветер. Он выносит из-за кривуна белую чайку. Глубокими вздохами наплывает на нас её одинокий крик. Видим, как взмывает она над бурунами. Всё ближе и ближе. Вот птица уже над нами. Падает на гребни волн, исчезает в текучих буграх, и снова холодный ветер качает её. Она кричит, предупреждая нас о ненастье.

«Кии-е… кии-е…» — всё дальше и дальше уплывает тревожный крик вестника бури.

Ветер вдруг переменился, задул яростнее. Свинцовая туча надвинулась. За отрогами, по верховьям Маи, хлестал дождь, сопровождаемый раскатами грома. Сразу резко похолодало, словно распахнулись двери гигантского ледника. Гул нарастал, мешался с рёвом переката. Что-то заговорщически копилось над нами в небесной черноте.

Не могу избавиться от страха. Я, как слепой щенок, не знаю, куда уползти от него. Страх диктует: брось Василия, спасайся сам. Но руки ловят больного, прижимают к груди… и ко мне возвращается разум. Призываю на помощь мужество, хочу встретить спокойно свой конец.

— Дождь! — говорит Василий, и его начинает всего трясти.

Чёрное небо залохматилось, распахнулось глубоченной бездной, и на землю с тяжёлыми разрядами свалились потоки дождя. Молния рвала тучи. Промежутки между холодными вспышками и грохочущими раскатами становились всё короче. Грозная стихия завладела ущельем. Налетевший ураган вздымал буруны, и скалы отвечали ему низкой октавой.

Василий пугливо вздрагивает от каждого удара грома, жмётся ко мне, скребёт заскорузлыми пальцами шероховатую поверхность валуна, ищет опоры, чтобы подняться.

— Дождь пройдёт… пройдёт стороною! — упрямо кричу я.

— Вода прибывает, ты видишь? — и он нацеливается на меня исступлённым взглядом.

— Немножко, кажется, прибывает.

— Ну чего ты ждёшь, плыви, может, спасёшься, — и голова Василия беспомощно виснет.

Вода потеряла прозрачность, потекла быстрее. В мутной завесе дождя растворились берега, скалы, отроги. Всё исчезло. Только одни мы на камне под гневным небом, оглушённые непрерывным грохотом.

Я приподнимаю Василия, хочу сказать что-нибудь ласковое, утешить его, но спазма перехватывает горло, слова выпадают из памяти. Чувствую — снова мною овладевает страх. Он проникает в кровь, парализует волю. И нужна вся сила разума, вся его сосредоточенность, чтобы не поддаться ему. Нужно плыть, немедленно плыть! Пусть конец придёт в борьбе…

Я встаю. Немилосердо хлещет дождь. Река прибывает, давит на перекат, роет мелкий гравий, а волны, разбиваясь о камни, бросают на берег жёлтую вату пены.

— Что там? — спрашивает испуганно Василий и поворачивает голову навстречу помутневшему потоку.

— Успокойся!…

— Смотри, вода идёт! — и он неповинующейся рукой пытается поймать мою ногу. — Богом прошу, не бросай живым, убей лучше…

— Перестань, Василий, никуда я от тебя не поплыву.

Он жмётся ко мне. Мы оба боимся смерти. Оба хотим жить. Но власть стихии неодолима, и мы оба ждём её приговора.

Набегающие буруны уже захлёстывают камень. Скоро они накроют весь перекат…

Тучи уползают на юг, за отроги, вместе с громом. Дождь заметно слабеет. Косые лучи солнца, прорвавшиеся к земле, ложатся на омытые скалы. Мы оба до ниточки мокрые.

Мая прибывает. Достаю из-за пазухи дневник, хочу сделать последнюю запись. Раскрываю его. Дрожащая рука с трудом выводит: «Мы погибаем».

Как передать людям дневник? Эта потрёпанная, старенькая книжка — летопись трудных дней, наш прокурор, и наш защитник. В кармане оставить нельзя — вода обычно раздевает утопленников. Разве к ноге привязать?

Стаскиваю левый сапог, разрываю портянку и прибинтовываю дневник к ноге.

Река распухла, как будто присмирела, накрыла перекат. Плывёт мусор, мелкий валежник. Ещё несколько минут…

До слуха долетает шум. Вскидываю вверх голову. Взбивая воздух сильными крыльями, пугливо откачнулась от берега стая серых гусей, миновала кривун и с громким криком стала набирать высоту.

Дрогнуло сердце при виде вольных птиц. В их трубном кличе могучий призыв к жизни, ликующий голос свободы.

— Что же ты медлишь? -- шепчет Василий.

— Может, большую корягу нанесёт, и мы поймаемся за неё…

Меня вдруг обнадёживает эта мысль. А что если действительно уплыть на коряге! Сбрасываю с себя в реку сапоги, фуфайку. Так будет легче держаться на воде. Но как взять с собой больного? Он поворачивает ко мне лицо, обтянутое иссиня-жёлтой кожей, со впалыми глазницами. Из их тёмной глубины смотрят малюсенькие глаза. В них то же самое, что и в крике гусей, — жажда жизни.

— Успокойся, Василий, я привяжу тебя к своему поясу, и мы поймаемся за наносник.

Снимаю ремень, привязываю один конец к ремню Василия, другой пристёгиваю к своей левой руке повыше кисти. Теперь мы связаны. Больной успокаивается, и его взгляд мякнет, словно он этого ждал.

Вода стала прибывать быстрее. Гуще понесло деревья. Они проплывали в одиночку и купами, но все на недоступном для нас расстоянии. Уже заливает камень. Я держу Василия. Оба в воде. Меня всего трясёт — нервы вышли из повиновения.

Из-за кривуна выплывает огромная лиственница. Вначале показалась вершина, унизанная обломками сучьев, затем ствол с корневищем. Дерево медленно разворачивается на повороте, нацеливается на нас. Мы ждём его. Будь что будет!…

Василий смотрит на меня совершенно бессмысленными глазами. Вижу, его правая рука шевелится, тянется к ножу. В этот момент слух поражает крик. Что бы это значило? Но мысль приковывает лиственница. Она наплывает на нас острой вершиной, точно рогатина. Остаётся метров сто… шестьдесят… сорок… И вдруг животный страх захватывает меня. Не могу сдвинуться с места. В нервном припадке прикусываю нижнюю губу, и острая боль пробуждает сознание.

Хватаю Василия, подтаскиваю к краю камня. Ни раздумий, ни страха. Лиственница рядом. В последнюю, роковую минуту ловлю обезумевший взгляд Василия.

— Ради бога не теряйся! — и меня подхватывает мутный поток.

Цепляюсь за первый попавшийся сук. Подтягиваю левую руку, чувствую слабину и с ужасом замечаю, что со мною нет Василия. Не могу сообразить, как это случилось. Ищу его ногами в воде, кричу.

Вижу, на левой руке болтается кусок перерезанного ремня. Когда же он успел это сделать?

С трудом перебираюсь на ствол. Оглядываюсь. Василий остался на камне. Хочу попрощаться, но рот не разжимается. Ничего не соображаю. Меня несёт по глубокому каньону, прикрытому лоскутом вечернего неба. Берега залиты водой. За поворотом лобовая скала. Лиственница со всего разбега ударяется в неё, застревает, вершиной разворачивается и перегораживает русло. Поток сносит меня, бросает в буруны. Бьюсь с течением, хватаюсь за мелкий наносник. Он не выдерживает тяжести, тонет. Судорога сводит ноги. Рукам всё труднее удерживать отяжелевшее тело. Начинаю захлёбываться. К счастью, меня наносит на очередную скалу, хватаюсь за выступ.

Течение помогает мне выбраться на карниз и кое-как закрепиться. Сижу, согнувшись, свесив ноги в воду. Нет ножа. Не помню, когда сбросил с себя гимнастёрку, и с нею уплыли спички. Не могу согреться, точно на мне ледяной панцирь. Весь дрожу. Вот, кажется, и последний приют на этой беспокойной земле!

Мимо несутся смытые паводком деревья, пласты земли. Вижу, на обломке тополя плывут три куличка. Они держат путь на юг, туда, где нас ждут друзья. За куличками, явно чего-то испугавшись, пробегает по воде выводок крохалей. Их нагоняет продолжительный крик. Кажется, я слышал его ещё на камне. Не от этого ли бегут крохали?

Гул надвигается непрерывной волной, всё ближе, яснее. Может, медведь попал в беду или сохатого придавило наносником?

Нет, кажется, человек кричит. Неужели Василий плывёт на валежнике и зовёт меня?

Хочу приподняться. Страшная слабость. И вдруг всё смолкает. Только река шипит, перетирая песок, да гулко стучат голыши, уносимые водой.Жду…

Не галлюцинация ли это?

— У-гу-гу! — снова доносится до слуха.

Вижу, из-за кривуна появляется силуэт полуголого человека. Он стоит во весь рост, работает шестом, правит саликом.

Я срываю с себя рубашку, машу ему белым лоскутом,

— Сюда, Трофим, сюда! — И могучий инстинкт жизни захватывает меня.

Дуновение ветерка кажется материнской лаской.

— Прыгай, иначе пронесёт! — доносится голос Трофима.

Меня ловит отбойная волна. Не знаю, откуда сила взялась: руки машут, ноги отгребаются, Хватаюсь закоченевшими пальцами за салик, и теперь никакая сила, даже смерть, не оторвёт их от бревна. Трофим помогает мне выбраться из воды.

Губы забыли, как складывать слова. Смотрю на живого Василия, на улыбающегося Трофима, и страшное ощущение близости смерти пропадает. Мы снова вместе. Нас несёт река. По небу пылает закат. Мимо бегут розовеющие скалы. Ко мне возвращается ощущение бытия.

Трофим в моих глазах — исполин. Он превзошёл себя. Преодолел невероятное. Я не могу оторвать от него взгляда.

А он нагибается, левой свободной рукой обнимает меня. Его горячее дыхание обдаёт моё лицо.

— У первой таежки заночуем, отогреемся, а сейчас потерпите, — успокаивает он нас.

У ног Трофима лежит мокрой горкой Василий, кое-как завёрнутый в одежонку, с обрезанным ремнём на поясе. Из-под тяжёлых бровей смотрят на мир малюсенькие глаза. Они никого не узнают, ничего не видят, может, ещё и не знают, что приговор отменён и смерть отступила.

Река вспухла, подмяла под себя перекаты, уползает в невидимую даль ворчливым зверем. Путь открыт. Скалы уже кутаются в мутный завечерок.

— Не ты ли, Трофим, на заре камни сталкивал со скалы?

— Слышали?

— Да. Но нам и в голову не пришло, что это ты. На медведя свалили, дескать, он забавляется. А утром увидел в заводи твою шляпу, решил, что не выплыл.

— Тут прозевай — и смерть подберёт! — смеётся Трофим и торопливо рассказывает: — На берегу вспомнил, где-то мы выше камня наносник проплывали, решил вернуться к нему. Думал, успею до большой воды приплыть к вам, да не сразу в лесу без топора обернёшься. Огнём салик делал, замаялся. И, как на грех, после дождя вода сразу стала прибывать. Кое-как связал брёвна, а сам кричу, может, догадаются. Вытыкаюсь из-за последнего поворота, вроде место знакомое, а переката нет, затопило. Гляжу, Василий. Уже нахлебался. Поймал я его и дальше, а сам реву, голос вам подаю…

— Значит, твоя вина, Трофим, что из нас не получилось утопленников!

Огромная, всепоглощающая, острая до боли, радость заполняет меня. Да, мы спасены! Один из нас оказался сильнее обстоятельств, совершил это чудо.

Впереди становится просторно. За кривуном слева выплывает таежка. Мы подгребаемся к ней. Трофим соскакивает в воду, задерживает салик. Я чувствую, как с разбегу крайнее бревно ударяется о каменистый берег. Земля!…

Какой желанной стала для нас она! Только тот, кто был захвачен ураганом в море, лишился корабля, испытал на себе могущество морской стихии и после долгих, очень долгих дней чудом был выброшен на землю, тот поймёт наше состояние. Оно не поддаётся перу, кажется за пределами человеческой радости.

Я валюсь на замшелый бугорок, обнимаю его голыми руками. Вдруг сделалось легко-легко, словно я прильнул к материнской груди.

Земля, ты тут, заступница наша!…

Ко мне подходит Трофим, помогает подняться, и мы долго стоим обнявшись, как никогда близкие друг другу.

— Если и есть что прекраснее природы, и даже мечты, так это Человек! — и я ещё крепче обнимаю Трофима.

Недалеко от берега находим старую ель, гостеприимно разбросавшую вокруг ствола разлапистые ветки. Здесь сухо, не так дует и на всех хватит места.

Мы переносим Василия Николаевича с салика под ель. Укладываем на мягкий мох. Он молчит. Не чувствует под собою земли, не узнаёт нас. Раздеваем его, начинаем энергично растирать руки, ноги, грудь, спину.

У нас нет запасной одежды, ни постелей, ни куска хлеба. Но с нами сейчас будет костёр, наш старый верный друг.

У человека случается такой период, когда ему во всём везёт, всё ему даётся, один за другим следуют блестящие дни удач. Мы, кажется, переживаем этот период. Какая-то добрая рука, хотя и с великим трудом, отводит от нас несчастье. Мы ещё живы!

Василия одеваем в сухую одежду Трофима. Больной всё ещё в полузабытьи. Кусок ремня на поясе снятых с него брюк живо напоминает последний момент на камне, и меня захватывает чувство гордости за Василия. Он жертвовал собой ради спасения товарища — ну как не позавидуешь!

Мы с Трофимом разжигаем костерок, начинаем таскать дрова.

По ущелью клубится дымчато-серый туман. Солнце, чувствуется, уже садится за вершинами далёких отрогов. Сразу становится холоднее,

Я бреду лесом, собираю сушняк. Будто сто лет я не ходил по земле, не видел этих тёмных задумчивых елей, не дышал хвойным ароматом тайги, не слышал перезвона холодного ручейка, падающего с невидимой высоты на дно ущелья. Осторожно ступаю босыми ногами по зелёному мху, боюсь нарушить покой наступающей ночи.

Перешагиваю через валежник, из-под моих ног с оглушительным треском взлетает рябчик. Быстро работая крыльями, он откачнулся в сторону, промелькнул между стволов и с шумом уселся на сучок молоденькой лиственницы.

Хорошо бы на ужин добыть рябчика, вот был бы пир! Беру сухую кривулину, с полметра длиною, и начинаю осторожно подкрадываться к птице. А сам думаю, какая наивность — палкой убить рябчика. Но голод ничего не признаёт. Не успеваю сглатывать слюну. Вот и намеченный ствол осины. Подбираюсь к нему. Выглядываю. В лесу густой вечерний сумрак. Долго шарю глазами по лиственнице, но рябчика не вижу. Улетел! Поднимаюсь. Выхожу из засады. И вдруг обнаруживаю его почти над головою. Он видит меня и не снимается в ветки. Нет, это не рябчик.

Неужели каряга?!

Присматриваюсь. Да, это действительно каряга.

Зову Трофима.

— Смотри, счастье какое попалось! — и я показал рукой на птицу.

— Каряга! Надо сдёрнуть её, а то улетит.

Мы знаем, что у этой птицы нет страха.

Она вытягивает шею, вертит головою то в одну, то в другую сторону, с любопытством рассматривая пришельцев.

Трофим торопится вырезать длинную хворостину. Я ссучил верёвочку из волокна жимолости и петлёй привязываю к тонкому концу хворостины.

А каряга не улетает. Она сидит на толстом сучке, метрах в трёх от земли, нервно переступая с ноги на ногу. Трофим подносит вершинку хворостины к птице, и совершается чудо: каряга просовывает в петлю свою краснобровую головку, будто так она делала уже много раз.

Трофим рывком захлестнул петлю, и доверчивая птица повисла на хворостинке, хлопая крыльями.

С добычей возвращаемся к Василию Николаевичу. Сегодня у нас будет чудесный ужин. Всё за то, чтобы сварить суп.

В небе угасает день. Жёлтый свет бродит по лёгким облачкам, похожим на пыль, поднятую пробежавшим вдали табуном. В воздухе разливается какая-то грусть. Наступает час покоя. Гортанный крик ворона кажется последним звуком…

Мы с воодушевлением продолжаем устраивать свою ночёвку. Надо сделать заслоны от ветра, натаскать мху для подстилок и утолить голод. Но у нас нет ни топора, ни посуды, к тому же я полуголый: ни рубахи, ни сапог, ни фуфайки.

Через час мы сидим у костра, окружённые невысокой стеной из еловых веток. Тепло. На вешалах сушится одежда Василия. Где-то внизу шумит усталая река. Василий Николаевич лежит близко у огня, хватает затяжными глотками горячий воздух. По загрубевшему лицу расплылись бесконтурные пятна румянца.

Я сижу рядом с ним. Делаю из берёзовой коры чуман. В нём мы сварим суп и попытаемся разделаться с нашим последним врагом — голодом. На душе затишье, никаких забот. Экспедиционные дела где-то бродят стороною. Не верится, что мы вместе, что наши жизни снова обласканы теплом. О завтрашнем дне неохота думать.

Трофим ощипал карягу, порубил её на мелкие кусочки. На этот раз ничего не выбрасывается: ни крылышки, ни лапки, ни внутренности — всё съедобно! Теперь задача сварить суп в берестяной посуде.

Хорошо, что с нами последние годы жил мудрый старик Улукиткан. Его уроки не пропали даром. Мы многому научились у него и не чувствуем себя беспомощными в этой обстановке.

Я достал из огня заранее положенный туда небольшой камень, хорошо накалённый, опустил его в чуман. Нас обдало густым паром. Суп вдруг забулькал, стал кипеть, выплёскиваться из посуды. Над стоянкой расплылся аромат мясного варева.

Пока я готовил суп, Трофим смастерил Василию Николаевичу трубку из ольхи с таволожным чубуком. Любуясь, он долго вертит её перед глазами.

— Ну, как, Василий, нравится? — спросил мастер, показывая ему своё изделие. — Сейчас табачок подсохнет, я её заправлю, и ты разговеешься.

На лицо Василия Николаевича, освещённое жарким пламенем, набежала улыбка, но тотчас же исчезла.

Ночь. Темнота проглотила закат, доверху захлестнула ущелье. Всё угомонилось. Только огонь с треском перебирал сушняк да Мая, неистовствуя, злобно грызла берега, дышала на стоянку холодной влагой.

— Получай трубку, Василий. Дымит — по первому разряду. Только уговор — губу не жевать. Слышишь? — сказал строго Трофим.

— Рад бы, Троша, да памяти нет. — Это были его первые слова.

— А ты не поддавайся. Беда — как утренний гость, ненадолго пришла. Вот доцарапаемся до устья, отправим в больницу, и гора свалится у тебя с плеч.

Василий Николаевич молчит. Слишком глубоко проникло в сознание жало безнадёжности. Он, так же как и мы, понимает, что путь далеко не окончен и река таит ещё много неожиданностей.

Я сделал из бересты три маленьких чумана, ёмкостью на стакан, вместо кружек, и мы начинаем свой пир.

Трофим кормит Василия Николаевича. Тот медленно жуёт белое мясо, дробит крепкими зубами косточки, прихлёбывая пресный бульон. От каждого глотка на его морщинистой шее вздуваются синие прожилки. С болью гляжу на его худые ключицы, на усталые грустные глаза, на безвольные руки, поседевшую голову. Дорого же ты Василий, заплатил за этот маршрут! И ещё неизвестно, чем всё кончится, сколько ещё впереди километров, кривунов, перекатов. Может быть, наступившая ночь — всего лишь передышка перед новыми испытаниями? А впрочем, зачем омрачать наше настоящее, добытое слишком дорогой ценою? Мы живы, все вместе — это главное.

Укладываем Василия Николаевича поближе к костру, укрываем с тыльной стороны фуфайками. Под голову кладём чурбак, и больной погружается в глубокий сон.

Настал и наш черёд. Трофим делит мясо, разливает по маленьким чуманам суп. Как всё это соблазнительно! Каким вкусным кажется первый глоток горячего бульона! Точно живительная влага разлилась по всему телу, и ты добреешь: а что, не так уж плохо в этом неприветливом ущелье!

Наш суп, сваренный без соли, необычным способом, прогорк от камней, пахнет банным веником. Но мы энергично уплетаем его за обе щёки, сдабривая всяческой похвалой. Тупая боль голода отступает, так и не исчезнув совсем.

Трофим моет «посуду». Я достаю дневник. Раскрываю мокрые страницы. С тревогой читаю последнюю запись: «Мы погибаем!»

Беру карандаш, пишу:

«Думаю, худшее осталось позади. Мы не способны на повторение пройденного. Утром отправимся дальше. Мая здесь многоводнее, меньше перекатов, да и уровень воды всё ещё высокий, может, пронесёт. Если бы природа подарила нам один солнечный день, только один, наверняка нас обнаружили бы сверху. Где вы, друзья? Неужели вас нет близко впереди?»

Теперь спать. Никакое блаженство не заменит сна. Неважно, что нет спального мешка и нечем укрыться. Как хорошо, что с нами рядом костёр и нет поблизости проклятых бурунов. Припадаю к влажной подстилке, подтягиваю к животу ноги, согнутые в коленях, голову прикрываю ладонью правой руки, — мною властно овладевает сон. Засыпая, на мгновение вспоминаю проводников. Где-то они, бедняги старики, мытарят горе?

Бесконечная, окутанная дымкой, глубокая ночь. Меня осаждают две непримиримые воздушные струи — жаркая — от костра, холодная — от реки. Я верчусь, как заведённая игрушка, отогреваю то грудь, то спину, но не пробуждаюсь в силу давно укоренившейся привычки.

И всё же холод берёт верх. Начинается самое неприятное — не могу найти такое положение, чтобы согреться. Ноги, завёрнутые в портянки, леденеют, да и пальцы на руках скрючились, как грабли, не разгибаются. Я собираю всего себя в комочек, дышу под рубашку, но и внутри уже не остаётся тепла…

Вскакиваю. Вижу, у костра Трофим разучивает какой-то замысловатый танец. Бьёт загрубевшими ладонями по животу, выглядывающему из широкой прорехи в рубашке, весь корчится, словно поджаривается на огне. Я присоединяюсь к нему, пытаюсь подражать, но ноги, как колодки, не гнутся, отстают в движениях.

— Видно, не согреться, кровь застыла, сбегаю за водой, — и Трофим хватает чуман, исчезает в темноте.

Буквально через две минуты мы с ним уже пьём чай, и тепло медленно разливается по телу. Теперь можно и спать.