Шумно стало в лагере. Ветер срывает последние листья. Белка дразнится. Меня спасают Бойка и Кучум. Неожиданная встреча.

Лагерь на Мае не узнать. Шумно стало на левом берегу притомившейся речки. Сюда пришли новые отряды, и каждый из них принёс на косу свои палатки, свой костёр, свои песни. Полотняный городок, возникший внезапно в дикой тайге, живёт бурной деятельной жизнью.

На другом берегу Маи, несколько повыше лагеря, расположились проводники-эвенки из Удского со своими оленями. Я не могу видеть конусы их закопчённых чумов, не могу слышать их говора — это мне напоминает стариков Улукиткана и Николая. Их не нашли. Долго У-2 рыскал по-над Чагарским хребтом, не раз облетал вершины рек Удыгина, Лючи — и всё напрасно! Не обнаружили их следа и наши топографы, работающие в том районе. Вчера получили сообщение из стойбища Покровского, что Улукиткан с Николаем не вернулись домой. Больно думать, что так нелепо погибли эти два чудесных старика. Ушёл от нас Улукиткан без тёплого прощального слова, ушёл, и мы никогда не узнаем о причинах, заставивших проводников бежать с Маи, не дождавшись нас.

Когда я теперь встречаюсь с новыми проводниками, почтенными старцами, такими же трудолюбивыми и честными, как Улукиткан и Николай, мне всегда кажется, что в их строгих лицах, в их малюсеньких глазах, даже в молчании — суровый приговор. Теперь я знаю, мёртвые не прощают.

Мы с болезненной настороженностью ждём сообщений из Хабаровска. На наши ежедневные запросы Плоткин отвечает лаконично: «Днями сообщу». И мы ждём. Видимо, и для врачей болезнь Василия Николаевича остаётся загадкой.

Тревожные думы не покидают меня вместе с раскаянием, что я не с ним в эти решающие для него дни. Каким одиноким и заброшенным он там чувствует себя в незнакомом ему городе, так далеко от нас, от привычной для него обстановки.

А что творится с Бойкой! Она как-то по-своему ждёт хозяина, настороженно караулит малейший звук, долетающий до неё с реки. Чуть что стукнет, послышится всплеск волны или удар шеста, как она уже там. И тогда оттуда доносится её тоскливый вой, её жалоба миру.

Иногда, вернувшись с реки, Бойка кладёт свою морду мне на колени, долго и пристально смотрит в лицо. Сколько в её чуточку прищуренных глазах грусти, ожидания!

У Трофима приступы не повторились. Он здоров. Теперь я, пожалуй, спокоен за него. Но мне кажется, что в наших отношениях нет прежней доверчивости. Когда мы остаёмся вдвоём, нам не о чем говорить, мы как будто стесняемся друг друга. Может быть, это потому, что у него ещё не зажили кровавые браслеты на руках, а я всё ещё не могу избавиться от ужасного зрелища, когда Трофим, силясь порвать верёвки, бился, привязанный к брёвнам.

Он ведёт постройку пунктов на гольцах левобережных гор. Рабочие в его бригаде впервые попали на геодезические работы, всё для них тут ново, непривычно, и на плечи Трофима легли все хлопоты: он и плотник, и бетонщик, и повар, и носильщик. Но это ему, как говорится, по плечу.

У него радость — в Зею приехала Нина с Трошкой. Скоро она будет нашей гостьей в тайге.

Утро прозрачное, безветренное. Тухнут ночные костры. Небо над тайгой кажется высоким и лёгким. Над сопкой с двугорбой вершиной холодное солнце, а против него на западе, прильнув к гольцу, дремлет никому не нужная луна.

Отряды один за другим покидают лагерь, уходят к местам работы. Я остаюсь один с радистом Евтушенко. Сегодня у нас связь со всеми начальниками партий. Для экспедиции наступила напряжённая пора: скоро зима, надо проследить, чтобы не осталось незавершённых объектов, и успеть до заморозков вывезти людей из далёких районов тайги. А в поле ещё много работы.

Топографы — молодцы, они выполнили задание, потушили в тайге свои походные костры, пробираются в жилые места. Но геодезисты и астрономы всё ещё не могут выйти из прорыва. Сильно отстают наблюдения. Для них это лето, с обильными лесными пожарами, было неблагоприятным. Вся надежда теперь на осень, и сюда — на Маю, стягиваются люди, материальные и транспортные средства. Погода благоприятствует нам: дни стоят тёплые, дали открыты, ночью для астрономов щедро светят звёзды.

Целый день пустует наш лагерь. Вот и тьма уже подползла из трущоб, распласталась лохматой шкурой по широкой долине. Тишина чуткая, выжидающая. Где-то у чёрных развалин правобережных скал, над синей, еле поблёскивающей рябью реки, протяжно заскулил и смолк куличок-перевозчик.

«Ух… ух… ух…» — простонала над лесом сова.

Вспыхнул костёр, и тьма отхлынула к померкшим небесам. Быстро закипел чайник. Жду, напряжённо прислушиваюсь к дремлющим пространствам. И вдруг сердце наполнилось приятной тревогой — из далёкой глуши прорвалась песня. Вздрогнула тайга, насторожилась и захлебнулась чужим звуком. А вот и с реки долетел людской говор, затем снизу народились и уже не смолкли торопливые шаги каравана. Это бригады возвращались на стоянку после работы.

Шумно вдруг стало в лагере. Грохот посуды, смех, перекличка сливаются в разноголосый гомон. По лесу не смолкает звонкое эхо.

…Появившийся Филька затолкал в огонь смолевой пень, и вспыхнувшее пламя осветило необычную картину. Костёр у моей палатки окружили люди, разместившиеся кто на чём смог: на дровах, на ящиках от инструментов или на земле, подложив под себя телогрейку. Их одежда истлела на плечах, вся украсилась латками. Кто в поршнях, кто в эвенкийских олочах или в изношенных сапогах, выдержавших испытания долгого лета. Пальцы у многих поржавели от цигарок.

Все они великолепные инженеры, начальники подразделений, переброшенные на Маю решать сложную геодезическую задачу. Тут опытные наблюдатели, астрономы, базисники, строители. На их бронзовых, загорелых лицах печать тяжёлых походов, долгих раздумий и внутреннего удовлетворения. Настроение у всех воинственное. А ведь, казалось бы, им уже давно пора заскучать о покое.

Сегодня они собрались у моего костра за кружкой чая. Последним пришёл Петя Карев — главарь базисной партии, как его называют шутя. Худой, длинный, он шагал мерно, твёрдо, походкой вождя сильного племени.

Подойдя к костру, Карев снял с головы ситцевый накомарник, и налетевший с реки ветер ласково взъерошил светлые волосы.

— Где бы примоститься? — сказал он, окинув быстрым взглядом присутствующих.

Наблюдатель Михаил Куций отодвинулся от края бревна, и Карев опустился рядом.

— Мошка, братцы, заела, видно, зима тут близко возле нас, — сказал он, устало растирая лицо ладонями.

— Ты когда кончаешь измерение базиса? — спрашивает его Арсентий Виноградов — худощавый наблюдатель, заядлый таёжник.

— Дня через два приходи провожать.

— Уедешь?

— Уеду.

— А зима, говоришь, близко?

— Не за горами.

— И всё-таки уедешь, не поможешь наблюдать? — и Виноградов нервно начинает крутить цигарку.

Карев настороженно смотрит на Виноградова, пытаясь разгадать, насколько серьёзен разговор.

— Мне ещё надо до зимы успеть измерить Кулундинский базис, — сказал он примирительно.

— Его и через месяц измеришь, а нам тут самим не управиться, снегом завалит. Вот и получится: кобылка воду возит, а козёл бороду мочит.

На лицо Карева, облитое заревом костра, легла грусть несбывшихся желаний. Видимо, в нём уже окрепла мысль ехать на Кулунду, жаль менять планы.

— Трудная задача, Арсен, — и Карев нервно теребит густые завитушки курчавой бороды.

— Трудно, но надо решать, — вмешиваюсь я в разговор. — Думаю, что мы последний раз собрались вместе. Скоро действительно зима. Многие подразделения уже вышли из тайги, а у нас тут на Мае работы непочатый край. Если будем работать прежними темпами, времени не хватит. Пусть каждый из нас сейчас решит, способен ли он отказаться от всех удобств, сутками не спать, передвигаться ночью, работать до победного конца?

Тишина… Кто-то громко вздохнул.

В темноте, за краем тальников, то всхлипывая, то посмеиваясь, шумит невидимая река. Вдруг шорох ветвей и хруст валежника доносятся из леса. Все поворачивают головы в сторону звука — то собаки возвращаются с какой-то таинственной прогулки. Кучум обходит круг твёрдой, уверенной походкой, обнюхивает всех присутствующих и, видимо решив, что люди ненадёжные, ложится у моих ног.

У костра неожиданно появляется Филька. Люди настораживаются, тишина становится выжидающей. Видим, он запускает руку в карман, медленно вытаскивает из него новенькую коробку «Казбека». Все так и ахнули — откуда у него это взялось?! А Филька, на виду у всех, ногтем разрезает наклейку, раскрывает коробку и с небрежным безразличием, точно ему надоело всю жизнь курить табак высшего сорта, достаёт папиросу, стучит ею по коробке, засовывает в рот, а остальные демонстративно прячет в карман.

— Ну и наглец же ты, Филька! — слышится приглушённый голос Куцего.

Филька прикуривает от уголька, с наслаждением затягивается и только после этого с притворной поспешностью достаёт коробку.

— Может, кто закурит?

Ребята со смехом тянутся к коробке.

Разговор продолжался до полуночи. Он был полезным: Карев, после измерения базиса, задержится на Мае, астроном Новопольцев отнаблюдает пункты, и завтра все отряды снимут свои палатки, переселятся к местам работ.

Не хочется уходить от костра.

— Чайку горячего налить? — спрашивает Филька и снова достаёт коробку «Казбека», повторяет сцену соблазна.

— Ты же, Филька, не куришь!

— Кирилл Родионович разбаловал.

— Ну уж это ты не ври!

— Не верите?! С места не сойти мне, он приучил!

— Тебе поклясться — всё равно что сплюнуть.

Филька кривится, точно от ушиба, прячет неприкуренную папиросу обратно в коробку, усаживается против меня.

— Хотите, расскажу без вранья? — А у самого с лица не сходит лукавство. — Выехали мы нынче весною в тайгу. Всё честь по чести: ребята курят махорочку, а Кирилл Родионович табачок. Трубку завёл резную, загляденье! Спустя месяц зовёт он меня и говорит: «Хочу, Филька, бросить курить. Что ты посоветуешь?» Я возьми да всё и выложи от чистого сердца: «На вас, — говорю, — лица нет от этого проклятого зелья. Ночью хрипите, как бегемот, заговариваться стали». Он сразу оробел. «Бери, — говорит, — всю эту дрянь: и табак, и трубку, и кисет выброси. Баста, не курю!» Забрал я всё, вышел из палатки, а вот выбросить — рука не поднялась. Табачок он курит отменный, да и трубка рублей сто стоит. Оставил у себя и стал помаленьку, крадучись, баловаться, ну и привык. А дней через десять слышу, Кирилл Родионович ревёт: «Филька, поди сюда! Это ты, голопузый чёрт, смутил меня бросить курить! Где трубка? Шкуру спущу с тебя!» Уж я-то знаю, рука у него тяжёлая, — отдал. «А табак где?» Я и так, и сяк, не говорю, что выкурил, дескать, выбросил, как приказывали. «На первый раз, — говорит он, — отделаешься рублём, а в следующий раз посмей закурить!» — и вытолкал меня. Пришлось бросить курить… Через месяц опять зовёт, сразу за грудки: «Ты трубку мне подсунул?» — и пошёл, и пошёл. «Забирай, — говорит, — табак и все причиндалы, чтоб духу их тут не было, унеси подальше, пусть черти курят! Попробуй, не выброси, суслика из тебя сделаю!» Так вот он и приучил меня курить.

— А папиросы у тебя откуда?

— С трубкой отдал Кирилл Родионович, теперь за них он не то что суслика, мокрое пятно сделает из меня.

— Сделает! — вырывается у меня, а сам-то знаю, что Филька врёт, врёт ради потехи.

…С утра моросит мелкий дождь. Глухо отдаются в сыром воздухе звуки пробудившегося дня. Лагерь постепенно пустеет: снимаются палатки, стихает говор. Связки гружёных оленей, сопровождаемых криком каюров, скрываются в лесу, и их следом уходят люди.

Отряды Трофима и Лебедева задержатся сегодня, чтобы расчистить площадку на косе ниже устья Нимни для У-2, и уйдут вверх по Мае на постройку пунктов ряда Уда-Алданское нагорье. Базисную же сеть за них будет достраивать Гриша Коротков, и наблюдать её будем в последнюю очередь, когда закончим работу на вершинах гольцов.

В разорённом лагере гнетущая скука. Что делать сегодня? Решаюсь отправиться к астрономам и принять участие в утренних наблюдениях, к которым они должны приступить завтра.

Нагружаю котомку, беру плащ, карабин. Кладу в карман кусок лепёшки. Случайно ловлю на себе настороженный взгляд Бойки. И тут меня осеняет: возьму-ка собак, авось, зверя найдут! Без мяса невесело в тайге.

— Пошли! — кричу я собакам.

Обрадованные Бойка и Кучум носятся вокруг стоянки. Но стоило мне отойти от палаток, как они исчезают с глаз.

От лагеря разбежалась по сторонам тайга, редкая, гнилая, с еловым буреломом. Как быстро пролетело короткое лето! Лиловая мгла повисла над тайгою. Только тучи, изредка набегающие с юга, всё ещё потрясают обнажённую землю могучими разрядами.

Тропа, протоптанная людьми Новопольцева, подводит меня к броду через Нимни. Вода в реке прозрачная, как воздух после дождя, и такая холодная, будто только что скатилась с ледника. Я разуваюсь, скачу по скользким камням переката.

Собаки где-то впереди обшаривают тайгу.

Иду не спеша. Под ногами шуршит опавший лист. Тропа становится капризной, озорной. Заманивает вглубь, крутится по бурелому, скачет по уступам оголённых сопок, бежит вниз и пропадает в густом лесу, опалённом осенним холодком. Тишина. Шагаю по мшистому полу тайги. Что-то промелькнуло в просвете, ещё и ещё. Белка!

Она быстро скачет по веткам, задерживается на сучке, глядит на меня крошечными бусинками. Я ни с места, стою, не шевелюсь. Белка вдруг как зацокает, как захохочет!

Пугаешь? А я не уйду!

Её это удивляет. Она протирает крошечными лапками плутовские глаза, нацеливает их на меня, не верит, что это пень. И вдруг падает по стволу вниз головой до самых корней, и словно дразнится. Я не поддаюсь соблазну, стою. Два прыжка, и плутовка на тоненькой берёзке совсем рядом. Опять сверлит меня лукавыми глазками. То привстанет на дыбы, приложит лапки к белой грудке, то почешет за ушком, беспрерывно гримасничает и трясёт пушистым хвостом.

— Ах ты, баловница! — шепчу я в восторге, как ребёнок, пленённый игрой.

Миг — и белки нет на берёзке. Вижу, скачет попрыгунья вверх по стволу и замирает на первом сучке, озорно повернувшись в мою сторону: «Вот и не поймал, ха, ха!…»

— Да я и не ловил тебя, глупенькая шалунья!

Иду дальше. Опять тихо, мирно в тайге. Шаги глохнут в мягком моховом покрове. Сквозь колючие узоры леса виднеется пологая вершина гольца Нимни, где работают астрономы. Правее и ближе широкая падь. Выхожу к ней, останавливаюсь в раздумье — куда направиться?

Исчезающее солнце бросает на умиротворённую тайгу прощальный луч.

Природа проникается молитвенной грустью. Над пылающим закатом теснятся прозрачные облачка, похожие на пыль. Сказочная картина, разрисованная красками мягких тонов, какие не может придумать даже воображение. Всё мерцает, переливается, гаснет. Тут же опять возрождается, и я вижу новые, ещё более нежные, цвета. Сделай их ярче, контрастнее, и они уже не будут столь прекрасны.

Вижу, какая-то крошечная птичка свечой поднялась в высоту и, замирая над вершинами лиственниц, долго трепетала крылышками от восторга.

Собак не видно, но я знаю, они где-то впереди и не выпускают меня со слуха. Придирчиво осматриваю кочковатую падь, заглядываю в просветы леса. Стою, придавленный тишиной. Нигде никого. Точно совсем оскудела земля. И вдруг безмолвие леса потрясает рёв. Что бы это значило? Стою, жду. Рёв повторяется…

Вижу, из перелеска пугливо выкатывается чёрный зверь. Узнаю сохатого. Это самка. Стремительной иноходью несётся она через падь. За ней телёнок. Следом из чащи вырывается медведь. Огромными прыжками он накрывает малыша, подминает под себя. До слуха доносится предсмертный крик сохатенка. Короткая возня, и на краю порозовевшей от заката степушки вырастает живой бугорок.

Я упираюсь спиною в лиственницу, спокойно подвожу под медведя мушку карабина. Тишину взрывает выстрел и следом второй. Бугорок разламывается. Одна часть подпрыгивает высоко, никнет к земле бурым пятном. Жду с минуту. Не шевелится. «Хорошо угодил!» — хвалю себя мысленно и иду через падь.

Иду не торопясь. Глаза караулят бурое пятно. Уже различаю голову медведя, спину, сгорбленную предсмертными муками, и его переднюю когтистую лапу, упавшую на морду.

Медведь мёртв. Поодаль от него, за елью, лежит загрызенный телёнок, вверх брюхом, раскинув в воздухе, как в быстром беге, длинные ноги. Сбрасываю котомку, кладу на неё карабин. Тишина. Собак не слышно, но они должны явиться на выстрел. Всё слилось с лёгким сумраком. В светло-зелёном небе плывут облачка нежных очертаний.

Я ощупываю зад убитого медведя. Он толстый и мягкий, как хорошо поднявшееся тесто. А какая шуба — густая, пушистая! Радуюсь — легко досталась добыча.

Вытаскиваю нож. Подхожу к зверю, слегка выворачиваю его на спину. Начинаю свежевать. Беру заднюю лапу в руку, с трудом втыкаю остриё ножа под кожу у пятки. Ну и крепкая!

Хочу сделать надрез на-под ступнёй, но вдруг чувствую на себе чей-то гипнотизирующий взгляд. Поворачиваю голову, и сердце каменеет — на меня смотрят синие малюсенькие глаза медведя. Он жив! Он, кажется, ещё не понимает, что происходит. Я стою как истукан. Не выпускаю из левой руки его лапу. Зверь поднимает голову, тянет носом, и от сильного толчка я лечу кубарем в сторону, за ель.

Не попадись в этот момент зверю под ноги котомка с карабином, он поймал бы меня в прыжке. Этого не случилось.

Как выяснилось позже, одна из пуль задела медведю позвонок. У него получился шок. Он потерял сознание, но ненадолго. Возможно, физическая боль, причинённая ножом, помогла ему прийти в себя.

Пока медведь потрошит рюкзак, я прихожу в себя. Вся надежда на ель.

Косолапый точно вдруг вспоминает про меня, бросается к стволу, за которым стою я. Пальцы правой руки до боли сжимают рукоятку ножа. Никогда этот зверь не был мне так страшен и не казался таким могучим. В коротких лапах, слегка вывернутых внутрь, чудовищная сила. Медведь гонит меня вокруг ели, ревёт от злости, и из его открытой пасти брызжет слюна вместе со сгустками чёрной крови.

В слепой ярости зверь набрасывается на корни ели, рвёт их зубами, мечется то вправо, то влево. В напряжении я слежу за каждым его движением, чтобы вовремя отскочить. Но так не может продолжаться долго. Разве рискнуть ударить ножом? Другого выхода нет. Я ещё колеблюсь, но медлить больше нельзя.

С дикой решимостью откидываю назад руку с ножом — и замираю от неожиданности: вижу, из тайги выкатывается Кучум, за ним Бойка. Оба несутся к нам с невероятной быстротой. Зверь не успевает прийти в себя, как на него наваливаются собаки. Одним рывком он сбрасывает со спины кобеля. Тот ударяется о кочку, турманом летит через неё, и его накрывает лохматой глыбой медведь. Но Бойка уже на спине хищника, и клубок сцепившихся врагов разрывается на три части. Я хватаю карабин. Стрелять опасно: зверь и собаки держатся кучно. Вижу, Кучум сатанеет, лезет напролом, вот-вот попадёт в лапы медведя.

Так их всех разом и поглотила тайга.

Свежую сохатенка, раскладываю мясо по кочкам, чтобы оно остыло. Где-то тут заночую.

Преследовать медведя нет смысла. Напуганный собаками, он теперь уйдёт далеко, если не ослабнет от пулевых ран. Собираю рюкзак, кое-как связываю его, накидываю на плечи. Решаюсь перейти падь и у кромки леса дождаться возвращения Бойки и Кучума.

Бреду по мелким кочкам, а сам всё прислушиваюсь, не донесутся ли знакомые голоса собак. Нет, молчит тайга, как заколдованная. Срам какой, упустил зверя!

Миную озерко. За ним небольшая возвышенность, прикрытая лиственничной тайгою, спустившейся сюда с сопок. Выхожу наверх. Сбрасываю котомку. Сажусь на столетний пень. Отсюда мне хорошо видна вся падь, перехваченная узкими перелесками, отдыхающая в вечерней мгле. Дымокура не развожу, таюсь, жду. Может, ещё какой зверь появится.

Никого нет. Глаза устают. Мошка беззвучно толчётся над головой, липнет к лицу. Слишком короткая у неё жизнь, чтобы пренебрегать возможностью напиться крови. И вдруг налетает ветерок, со звоном перебирает листву, и запах увядшей травы наполняет долину. Воздух полон стрекоз. Тысячи трепещущих жизней с лёгким стоном провожают день.

Вечерняя прохлада отпугивает мошкару. Дышится легче. Что это за чёрное пятно появилось на мари у мыса? Встаю, протираю глаза, смотрю внимательно. Шевелится. Ей-богу, шевелится! Неужели медведь? Хватаю карабин. Стрелять далековато. Надо подойти ближе. Хочу спуститься с пригорка. Вижу, чёрное пятно поднялось, вытянулось. Да ведь это человек! Зачем он здесь? Куда идёт один в ночь?! Добавляю в карабин патрон.

Быстро меркнет закат. Я не свожу глаз с незнакомца. Замечаю, что он идёт строго моим следом. Что бы это значило? Кто он? Зачем понадобился я ему здесь, в таёжной глуши?

Я отползаю вправо, подальше от пня, прячусь за толстой лиственницей. Держу наготове карабин. По телу бежит холодок.

А человек приближается, не теряет мой след. За плечами у него ружьё. Одежонка какая-то странная, не наша, сильно поношенная. Кто-то чужой. И от этой мысли руки крепче сжимают карабин.

Вот-вот стемнеет. Слышу, чавкают шаги по болоту, всё ближе и ближе. Жду, полон решимости встретить спокойно любую неприятность. Хочу запомнить лицо незнакомца, но оно окутано густым вечерним сумраком. Да, это чужой!

Он выходит на пригорок, останавливается у пня, ощупывает голой рукой место, где я сидел. Окидывает беспокойным взглядом лес.

— Эй, люди! — слышу его слабый голос, и мгновенная догадка вдруг осеняет меня.

Не верю. Не может быть! Это привидение!

А ноги выносят меня из-за лиственницы, бесшумно шагают к пню. Я тороплюсь, боюсь, как бы не исчез этот человек. Нет, не привидение. Я узнаю дорогие мне черты, седые, никогда не чёсанные пряди волос на голове, скрюченные пальцы протянутых ко мне рук.

— Улукиткан!… — вырывается у меня в приступе величайшей радости.

Вот он, мой старик, стоит рядом, завёрнутый в поношенную одежонку, вместо шапки. — грязный лоскут, на ногах какая-то рвань.

Улукиткан вздрагивает, поднимает на меня влажные глаза. В них и радость и ещё не пережитый страх за завтрашний день. Я сильнее прижимаю дорогого мне человека к себе. Почти успокоившись, он берёт мою руку холодными, как у птицы, пальцами, прикладывает к своей костлявой груди. Бормочет какие-то грустные слова и тихо плачет.

Этот вечер был для меня полон радости, больше, чем все другие, вместе взятые, вечера.

Но не успели пройти первые минуты восторга, как вспомнилась Мая. Мне почему-то показалось, что вот сейчас Улукиткан оттолкнёт меня от себя и начнёт допрос. Я этого страшно боюсь…

— Вижу, ты один идёшь с котомкой, где же Василий? Где Трофим? Их нет с тобой, и сердце упало подстреленной птицей.

— Нет, нет, все живы! — утешаю его.

— Тогда пошто без них в тайге? Куда след ведёшь? — спрашивает он строго.

— Потом расскажу. А ты как попал сюда, где Николай?

— Мы тут на незнакомой земле жалкий люди: всё чужое, идём без тропы куда глаза глядят, куда ведёт нас голод…

Он откидывает назад голову, и я вижу его исстрадавшееся лицо. Скулы и приплюснутый нос обтянуты жёлто-серой морщинистой кожей. На лбу и за ушами краснеют бугорки — свежие следы комариных укусов. Из-под тяжёлых бровей, из глубины впадин глаза источают слёзы. Они скачут поперёк морщин, точно по ухабам, катятся по кровавым расчёсам на шее и свинцовой тяжестью падают на тёплую землю.

Старик пятится назад, приседает на пень, подносит усталые руки к мокрым глазам. Я обнимаю его седую голову.

— Мы, Улукиткан, не виноваты, мы не хотели причинить вам горе…

Он освобождается от моих рук, встаёт. Лицо вытягивается. Исчезают на нём серые пятна.

— Это Харги, злой дух, сделал так, что мы не встретились на Мае. Он тут, как тень, постоянно идёт моим следом, отнял у меня учага, Баюткана, а потом и вас, — и печальный голос старика умолкает.

— Но мы встретились, — значит, ты сильнее Харги. Старик оглядывается, шепчет:

— Не скажи так. Жизнь старого Улукиткана — всё равно что гнилой валежник на большой тропе, все, кто идёт — топчет её. Разве ты это не знаешь?

Что ответить! Чем утешить старика? Мы стоим молча, оба захваченные внезапно нахлынувшим счастьем. В памяти пёстрым листопадом замелькали незабываемые дни наших скитаний по этим бедным пустырям, сроднившие меня со старым эвенком.

— Что же случилось у вас на стрелке? — спрашиваю я не без волнения.

— Долго говорить надо, пойдём к Николаю. Потом на таборе расскажу.

— А где твой табор? — и я накидываю на плечи рюкзак.

— Там, за падью, — старик проткнул скрюченным пальцем холодный воздух, показал на закат. — Наш табор всё равно что зимой брошенный чум. Третий день не знаем огонь… Мы только остановились, слышим, зверь заревел, кто-то из ружья пальнул. Николай говорил, однако, эвенки зверя промышляют, надо искать их. Пришёл я на марь, вижу след сапога. Откуда, думаю, взялся тут лючи, какое ему тут дело есть? Иду ещё, смотрю, что такое? Амикантоптался, мясо лежит сохатенка. А где же охотник? Посмотрел кругом — пусто; послушал — никого. Нашёл печёнку, пусть, думаю, зубы вспомнят свою работу, да и брюху не плохо печёнка. Потом до леса пришёл, смотрю, пень насиженный. Ощупал его — тёплый, только что люди сидел. Стал кричать. Тебя увидел, и сердце размякло, как язык от сладкого сока, горе переломилось.

— Пошли на носок, там послушаем собак, они за медведем ушли, может, лают.

Старик вдруг помрачнел.

— Другой стал Улукиткан, голос Кучума не узнаю, забывать стал его добро.

Выходим на край леса. С гор сползает мутный завечерок. Вдалеке о звонкую сушину последний раз бьёт носом дятел. С реки налетел ревун-ветер и падает устало на дно тайги. В вышине густеют звёзды.

Стоим, прислушиваемся.

Улукиткан поворачивается в ту сторону, куда смотрю я. Потом становится на колени, припадает ухом к земле.

— Близко лая нет.

Я вспоминаю про лепёшку, что захватил с собою про запас. Обрадую сейчас старика! Сбрасываю рюкзак, тороплюсь развязать ремешок, достаю круг свежей пшеничной лепёшки. У Улукиткана добреет лицо. Он приподнимает голову, осторожно, точно не доверяя глазам, тянет носом и начинает жевать пустым ртом. Тут уже не до собак!

Бедный старик забыл давно вкус хлеба. Он протягивает просящие руки ко мне, не может оторвать от лепёшки глаз.

Я разламываю податливый круг. Одну половину даю старику, вторую оставляю для Николая. Улукиткан берёт кусок, торопливо запихивает его край в рот, надкусывает, жуёт. Но вдруг что-то вспоминает. Разламывает свою порцию пополам, стаскивает с худой, изъеденной мошкою шеи полуистлевший платок, бережно завёртывает в него хлеб и прячет глубоко в карман.

— Это Кучуму… Его я не должен забывать, — и грусть воспоминаний сузила глаза.

— Да ты что, Улукиткан, ешь, тебе он сейчас важнее, а отблагодарить успеешь, на табор придём — там всего много.

— Это верно: когда много — не жалко отсечь кусок, но ты разве забыл, что Кучум спас меня слепого, вывел на Джегорму. За это не жалко отрезать даже кусок сердца, — отвечает он и молча жуёт лепёшку.

Землю окутала ночь. Тайга слилась с небом, захлебнулась тьмою, уснула. Ни лая, ни рёва зверя, только звон в ушах да жук шевелится под жёстким листом, и где-то над болотом пронёсся пугливый бекас.

— Пошли, одному Николаю без огня неловко, — и старик, припадая на обе ноги, ощупью спустился с пригорка.

Захлюпала под дырявыми олочами чёрная маристая вода, взлетел уснувший у озерка табунчик куличков. По пути я захватил мясо на ужин. Запах леса остался позади. Там из-за сквозных вершин старых лиственниц выполз кособокий месяц. Ушли выше звёзды. Приближалась полночь. Мы долго петляли по мари. При лунном свете кочки показались стадом пингвинов, преградившим наш путь. Среди них фигура Улукиткана была странной, особенно её горбатая тень, качающаяся впереди по кочкам.

За падью, у края леса, Улукиткан устало опускается на валежину. С плеча валится бердана… Виснет голова. Щуплое тело сползает на землю.

Я тороплюсь к старику. Засовываю руку ему за пазуху. «Тук, тук, тук», — вяло бьётся сердце.

Растираю лицо старика, грудь. Оживает его дыхание. Раскрывается рот, и он спрашивает со жгучей боязнью:

— Со мною что?

— Устал ты, Улукиткан.

Я помогаю ему приподняться, усаживаю на валежину, а сам думаю: как много ты, друг мой, пережил за эти пятнадцать дней нашей разлуки, и как ты ещё ходишь по тайге? Не пора ли тебе бросить испытывать счастье, повернуть след к родному очагу!

Вдруг подозрительный хруст, глухой топот, стремительный бег. Улукиткан поворачивает голову в сторону звука, напрягает узкие глаза. Из леса вырывается олень, пугливо бежит в сторону луны.

— Майка своих не узнала! — ласково бросает старик и начинает подниматься. Я помогаю ему выпрямить спину.

Месяц подбирается к звёздам. Припорошенной лыжнёй стелется по небу Млечный путь. Безмолвен таёжный простор. Идём лесом. Он весь просветлён, но сквозь этот дымчатый свет мы с трудом различаем пни, валежник, промоины…

— Скоро табор, — говорит старик.

— А почему костра не видно?

— Я же говорил — огонь уже три дня как покинул нас. До этого порохом добывали, и теперь только два заряда осталось, без костра и без чая ночуем. Шибко худо.

Вот и табор, под стеною тёмного леса. Нас встречает Николай. Он удивлён. Не верит, кого привёл к нему Улукиткан.

— Э-э, как попал ты на нашу тропу? — старик ощупывает всего меня костлявыми пальцами — не дух ли явился?

Я достаю спички. Рыжим колонком запрыгало в костре пламя. Улукиткан насадил кусок свежей телятины, принесённой нами, на деревянный шомпур. Приткнул её к огню. Бросил под себя оленью шкуру. Потоптался по ней, как глухарь на сучке. Опустился с тяжёлым вздохом, точно только теперь почувствовал усталость.

Николай калит камни в костре, бросает в чуман с водою — готовит чай. Я присаживаюсь к Улукиткану. От дыма у него веки красные. Лицо, при свете костра, кажется ещё более морщинистым.

— Как так получилось, что мы не встретились за стрелкой? — начинает он трудный разговор.

— Нас набросило на корягу. Надо было хоть бы выстрелом предупредить вас, что мы задерживаемся, да не догадались. Долго снимались с коряги. Василий простыл, у него совсем отнялись ноги. А когда вечером выплыли за носок, там никого не оказалось. Мы долго искали вас, кричали, потом нашли след и решили, что вы ушли совсем. Так было, Улукиткан.

Тепло от костра выхватывает ветер. Старик вздрагивает от озноба, сжимает плечи. Лицо становится строгим. Куда-то далеко откочёвывают его невесёлые думы.

— Вспоминать Маю — всё равно что сдирать с раны свежую коросту. Пусть заживёт, но не забудется. Сломанная нога оленя срастается, да всё равно он хромает.

— Почему же вы всё-таки ушли с реки? Старик весь поворачивается ко мне.

— На стрелке Баюткан ногу поломал, долго искали сухой пень, клали на ногу щепу, много времени прошло — не бросишь же больного оленя в тайге без помощи. Потом спустились к реке — ни следа, ни заломок ваших не нашли. Ты думаешь, мы не ждали вас? Всяко разно думали и решили, что по такой большой воде вас на плоту пронесло ниже за скалы. Вот и пошли искать. И там никого не оказалось. Ещё половину дня глаза от реки не отнимали, караулили вас, да напрасно…

Старик передохнул. Растёр рукавом правой руки взмокшие от огня скулы. Отсёк ножом поджаренный ломоть телятины, проглотил нежеваное. Облизал жирные пальцы.

— Всяко думали с Николаем. Как так получилось, что мы не встретились, остались без палаток, без лепёшек, без щепотки соли, и спичек совсем мало? А место шибко глухое, далеко от стойбища человека, ни зверя. Мы знали, что вы не бросили нас, так в тайге не бывает, человек человеку не должен плохо делать. Значит, что-то случилось. Злой дух и на вас мог послать беду. Надо идти по Мае, сказал я Николаю, будем смотреть, нет ли близко вас, может, тут где найдём пастухов, скажем, что люди не вышли с Маи, пусть ищут. Вот и пошли…

На костёр падает упругий ветер, проносится дальше. Тайга отвечает ему ворчливым прибоем. Улукиткан засовывает под себя босые ступни ног, поднимает к небу глаза, ищет приметы ночного времени.

— Может, довольно, пора спать, — говорит он, стряхнув с дошки горящий уголёк.

— Успеем, выспимся, рассказывай до конца, — прошу я.

Он глотнул из кружки горячего чая, бросил в огонь сушняку.

— Шли каждый день, допоздна мяли ноги, — устало продолжал старик, — путь держали по-над Маей, без тропы, как звери. Тяжёлым был наш ход: в брюхе пусто, в груди боль — сыромятным ремнём сердце стянуло. Через несколько дней оглянулись — почти ничего не прошли, а намаялись шибко. Так, думаю, и к зиме не дойдём до устья. Говорю Николаю: давай переправляться на левый берег, будем тайгою пробиваться. Мая для каравана совсем худой речка — ты теперь сам знаешь… Сделали салик, плавились через реку. Пошли тайгою. Места худые: бурелом, болото, куда ни свернём — горы поперёк. — И вдруг его голос зазвучал печально: — Обезноженных оленей бросали. Торопились. Думали, не дойдём и чужая тайга станет могилой. А теперь… — он облегчённо вздохнул, — теперь в груди не осталось боли. Скажи, куда идти нам, и мы пойдём с тобою дальше.

Старик придвинулся к костру, смолк, а брови так и остались сомкнутыми от каких-то невысказанных дум.

— Спасибо, Улукиткан, я верю тебе и рад, что всё это закончилось благополучно.

— Однако, не плохо, что ветер дул нам в лицо, это хороший ветер, — заключил старик. — А как же с Василием? — вдруг спохватился он.

— Василий в хабаровской больнице, но я ничем не могу порадовать тебя.

— Его вылечат, обязательно вылечат, доктор хороший люди, — убеждает он меня.

— Будем надеяться.

Ложимся спать. Кто-то живой грустно вздыхает в лесу. Падает лист на влажную почву. Гаснут последние угольки костра. Мне сейчас всё кажется обновлённым, лёгким… Видно, чем труднее путь, тем сильнее ощущение жизни.

Собаки не пришли, и я в сон уношу тревогу за них. С медведем шутки плохи.

…Близко на озерке внезапно прогорланила гагара — скоро утро. Под полог врывается холодная струя воздуха. Вижу, Бойка просовывает ко мне свою морду, затем поочерёдно обе лапы.

— Набегалась, заползай, — предлагаю я, отодвигаясь, к противоположной стене.

— Зову Кучума. Он не пришёл! — кричит Улукиткан. — Однако, задержался у зверя.

Я выбираюсь из полога. От костра веет теплом. Над лагерем, над ещё дремлющей тайгою трепещет бледный свет раннего утра. Горы, точно пробудившиеся чудовища, поднимаются из мрака. Ближние ещё в зелёной щетине леса, с каймою яркого пурпура, у границы курума; у дальних же видны только чёрные ребристые скосы вершин на фоне чистого неба.

По пади бесшумно крадётся туман, захватывая мари и перелески. Какие-то лёгкие тени скользят в тающем сумраке старого леса. Тайга колышется, шумит темно-зелёным живым морем.

День начался…

Улукиткан горбит спину над дырявыми олочами, пришивает латки.

— Где Бойка? — спрашиваю я старика.

Он поднимает голову, смотрит по сторонам, переводит на меня недоумённый взгляд.

— Однако, ушла. Послушай, не лает ли где Кучум? — говорит Улукиткан, погружаясь в работу.

Я выхожу к краю леса. Нет, Бойка никуда не убежала. Она стоит недалеко от стоянки, напряжённо смотрит вперёд, куда вчера угнали медведя. Собака вся насторожена. Иногда она вздрагивает от каких-то неуловимых для меня звуков. Понять не могу, что её привлекает в этой утренней тишине?

Вся падь лежит передо мною открытая, доступная глазу. Я тщательно осматриваю редкие перелески, длинные языки кочковатых марей, — ни единого живого существа, точно утро всё ещё не в силах разбудить землю.

— Бойка, пошли!

Собака поворачивает ко мне озабоченную морду, но не сдвигается с места. Её внимание по-прежнему привлекает падь.

Я возвращаюсь к костру. При моём появлении старик поднимает своё плоское скуластое лицо, обожжённое костром.

— Убежала?

— Нет, тут кого-то караулит.

— А Кучум где?

— Не знаю, что-то долго нет.

— Скажи Николаю, куда вести караван, он один управится, а мы пойдём с тобою искать Кучума. Он у зверя, иначе пришёл бы, — говорит уверенно старик.