Загадочное поведение Бойки. Нас постигает тяжёлая утрата. Месть. Яблоки апорт.

Сборы недолги. В рюкзак кладу полог, плащ, топор, чуман, кусок мяса.

Как только Бойка попала на привязь, точно сдурела: рвётся вперёд, гребёт в потуге острыми когтями землю, хрипит, торопится. Теперь ясно: собака прибежала за нами. Куда же она ведёт нас? Зачем?

Где-то далеко, не то впереди, не то влево в хребтах грохнул одинокий выстрел. Мы все разом остановились. Улукиткан смотрит на меня, не может отгадать, что это значит.

— Вероятно, кто-то из астрономов охотится, и с ними Кучум, больше ему некуда деться, — говорю я, готовый повернуть назад, в лагерь.

— Надо ходить, может, Кучум не там, — и старик зашлёпал латаными олочами по болоту.

Бойка выводит нас на пригорок, где встретились вечером с Улукитканом. Дальше ушла к хребтам волнистая тайга, плотная, густая, захламлённая. На твёрдом «полу» никаких примет. Но как уверенно и ходко вышагивает собака, можно подумать, что у неё под ногами хорошо знакомая торная тропа.

Идём дальше по следу медведя. Теперь Бойка чаще останавливается, вытягивает вперёд голову, выворачивает уши. Явно мы приближаемся к развязке.

— Ты пошто торопишься, не смотришь под ноги, — слышу позади голос старика. — Твоя пуля зверя хорошо поймал, — видишь, тут он падал, долго лежал, — и проводник показывает мне глубокую вмятину во влажной почве.

На всякий случай держу наготове карабин. Пробираемся чащей. Отдалённый гул вдруг касается слуха. Он крепнет, близится, расплывается широкой волною по тенистой тайге. Но вот редеют деревья, сквозь вершины голубеет небо. Мы выходим к широкому просвету, залитому солнцем. Впереди грохочет осатанелый ручей. Бегучая вода бьёт в валуны, вздымается и, падая, дробится в пыль.

Мы ищем брода, я помогаю старику преодолеть поток, и Бойка снова выводит нас на след. Опять пошла тайга, заваленная буреломом, выстланная зелёным ковром низкорослых папоротников.

В полдень выходим к горе. Огонь пришёл сюда весною, сожрал молодую листву, бородатый мох, гнёзда птиц, угнал зверей, надолго омертвил тайгу. Ветер, налетая на посеребрённые солнцем колонны погибших стволов, гудит и воет по дуплам, точно тысяча струн поёт прощальный гимн утраченной жизни.

Через гарь медведь шёл напролом, не щадя себя, ломал звонкие сучья, сбивал тонкий сухостой. Удивительно, как он в этом отчаянном беге не выколол себе глаза, не сломал хребет.

Идти трудно. Колючие сучья подкарауливают тебя на каждом шагу. Мы оба в саже, как кочегары. — Но уже близко край.

Бойка не унимается: торопится, вся напряжена, чуть что — вздрагивает, откинет голову, прислушивается к непонятному звуку. Улукиткан не сводит с неё глаз.

— Однако, где-то близко медведь пропал, — говорит он.

— Вряд ли, судя по следу, идёт хлёстко, — отвечаю я.

— Сильный зверь всегда так бежит, на ходу пропадает.

По небу залохматились чёрные тучи.

Бойка уводит нас в глубину сыролесья, под свод лиственниц. И вдруг останавливается, поворачивает голову, поднимает на меня усталые глаза. Понять не могу, в чём дело? Подходит Улукиткан. Смотрим по сторонам — никого нет, тишина, а собака ни с места. Что за дьявольщина! Передаю поводок старику, а сам с карабином шагаю вперёд. Крадусь медвежьим следом. Зверь тут удирал саженными прыжками, оставляя на влажной почве глубокие отпечатки когтистых лап, и, видимо, не собирался пропадать. Оглядываюсь. Бойка на месте, следит за много, чего-то ждёт.

Подбираюсь к толстой лиственнице. Не могу унять сердце. Лес кажется переполненным какой-то таинственностью. Я высовываюсь, смотрю вперёд. Что это там чернеет за валежиной? Напрягаю глаза — вроде медведь над выскорью. Даю знак Улукиткану затаиться, а сам подкрадываюсь ближе, выглядываю…

В первую секунду мне хочется повернуть назад, не верю глазам, но ноги не повинуются, бегут дальше, к выскори.

— Кучум!… — кричу я на весь лес, хватаю его, пытаюсь поднять, тормошу, ободряю ласковым словом. Поворачиваю голову к себе и содрогаюсь от ужаса: на меня смотрят два огромных стеклянных глаза, выкатившиеся из орбит. В них застыла боль предсмертной муки.

— Кучум!…

Смерть поймала его в прыжке. Лиственничный сук пробил ему грудь, пронзил сердце, вышел справа в паху. Так он и застыл на весу, весь устремлённый вперёд, с разбросанными в стремительном беге ногами. Казалось, сними его с поторчины и он продолжит свой бег.

— Эко беда! — слышу голос старика.

Неожиданно молния раскалывает небосклон. Поднимается ветер. Лес гудит, качаясь по ветру волною. На землю сваливаются один за другим траурной канонадой удары грома.

Бойка не подошла, даже не посмотрела на погибшего сына, осталась за валежиной.

Мы бережно снимаем Кучума с сучка. Укладываем на мох. Нелепый случай отнял у нас верного друга. Какая тяжёлая утрата!

Мы с помощью топора роем яму под той выскорью, где погиб Кучум. Опускаем его на дно. Как можно свободнее укладываем голову, ноги. Улукиткан вдруг забеспокоился. Он вытаскивает из кармана кусок лепёшки, оставленный им вчера для Кучума, и, обращаясь к мёртвой собаке, говорит:

— Это тебе. Улукиткан помнит Джегорму, твоё добро… Без тебя теперь нам худо будет в тайге…

Старик медленно опускается к яме, кладёт лепёшку под голову Кучума, бросает горсть влажной земли. Вот когда я понял, что Кучума нет.

Мы засыпаем могилу. Над нами в синих вспышках рвутся тучи. По тайге проносится ураган, и высокие лиственницы, вершины которых царят над всем, отвечают ему покорным гулом.

Я накидываю на плечи рюкзак. Последний раз окидываю взглядом роковое место. Даже теперь, спустя много лет, когда я взялся за перо, помню и выскорь с огромным пластом поднятой земли, всю в острых тычках, и курган над могилой любимой собаки, и полусгнившую валежину, накрытую зелёным мхом, и рядом три голые берёзки, и полосатого бурундучка, сиротливо застывшего на пне…

Дождь проходит стороною, до нас долетает только его шум. Напрасно зову Бойку. Куда она могла убежать?

Улукиткан тяжело отрывается от пня.

— Пошли, уже поздно, — говорит он.

Вдруг слева на разлохмаченную после бури тайгу наплывает собачий лай, и тут же до слуха доносится медвежий рёв. Он потрясает всю округу, от реки до самых хребтов, и глохнет далеко в недрах бескрайнего леса. После него голос Бойки не смолкает.

Улукиткан впереди. На ходу он распахивает телогрейку, так легче дышать. Поторапливает меня, а сам еле бежит, одна видимость.

Солнца нет, словно снеговые сугробы завалили небо. Лес выпрямился, притих, не шелохнётся. Где-то в стороне треснула, падая, сушина. Мы без команды оба разом останавливаемся. Улукиткан стаскивает с потной головы меховой лохмот, настораживает слух.

Ничего не слышно. Тайга пуста. Идти некуда. Я слежу за выражением лица старика.

— Однако, не задержала, ушёл, — говорит он безнадёжно, и тут снова слышится рёв, затем глухой предсмертный стон сильного зверя. Где-то там, близко, жалобно завыла Бойка.

Мы спешим на вой. Минуем лесные прогалины, продираемся чащей. Уже близко…

За перелеском сухая ерниковая степушка. Сбрасываю с себя всю тяжесть, оставляю только карабин. Где-то тут Бойка. Легонько свистнул, — как завопит собака!

Бегу вперёд. Вижу, колышется ёрник. Навстречу ползёт Бойка, волоча отшибленный зад. Я к ней. Ощупываю собаку — свежих ран нет. Хочу поднять её, но она ловит пастью мою руку, предупреждает, что ей больно.

Подходит Улукиткан.

— Вот полюбуйся, что сделал медведь и с ней! — и меня вдруг захватывает дикое желание мести.

— Дурная, разве не знаешь, что одной с ним связываться нельзя! — и старик, присев на корточки, начинает ощупывать собаку. Бойка корчится, дрожит.

— Ты, Улукиткан, жди меня здесь.

Старик ловит полу моей телогрейки. Смотрит строго в глаза, говорит твёрдо:

— Иди, только помни, раненый медведь не тугутка, может подкараулить.

Забираю вправо. Бегу по-над перелеском. Вот и след. Зверь шёл шагом, оставлял примерно через каждые десять метров лёжку. Останавливаюсь. Ни звука. Но чувствую что-то предательское в этой тишине. Выбрасываю из карабина подмоченные в речке патроны, загоняю в магазинную коробку свежую обойму.

На ходу ориентируюсь. Хорошо помню, зверь правее и дальше. Иду без опаски. Место открытое, просматривается хорошо. Но дальше след начинает постепенно отходить от степушки, уползает в перелесок. Там под сводом лиственничных вершин густой сумрак. Очертания предметов неясные. Меня сразу захватывает подозрительность: тени деревьев, пни, обломки стволов кажутся живыми существами, враждебно окружившими меня. Малейший шорох, точно внезапный удар колокола, потрясает всего. Никогда слух не был таким чутким.

Иду осторожно, как рысь, почти не касаясь земли и не задевая сучьев. Карабин держу на взводе. Глаза не упускают отпечатка медвежьих лап. Вот когда мне пригодился весь опыт, накопленный за много-много лет зверовой охоты, и уроки Улукиткана.

Время тянется слишком медленно. Вижу впереди просвет. Тайга редеет. Глаза слепит закатное солнце. Крадусь к краю леса, припадаю к лиственнице. Впереди неширокая заболоченная полоска открытого места. Медведь не свернул, так и пересёк напрямик болото, вывернув на противоположной стороне гору ржавого мха и корней троелиста. Дальше следа не заметно, но на кромке леса, куда вышел зверь, вижу примятый куст ольхи и несколько сломанных берёзок. Значит, ушёл дальше.

Ставлю затвор карабина на предохранитель. Выхожу открыто из-за лиственницы. Как я мог забыть слова Улукиткана! Не успел сделать и трёх шагов, как из-под единственного ерникового куста выворачивается огромная бурая глыба, заслоняет свет, из распахнувшейся пасти брызжет в лицо липкая влага. Ноги мгновенно отбрасывают меня в сторону. Пальцы машинально откидывают собачку предохранителя. Не помню, как поднял карабин. Какое-то мгновение до выстрела я осознаю страшную близость зверя. Наши взгляды встречаются. В выброшенных вперёд лапах, вооружённых когтями, в открытой пасти, в зеленоватых холодных глазах — могучая сила.

Выстрел взрывной волной валит его через голову на землю. Где-то в лесу коротко поёт пуля, щёлкая по веткам. Зверь поднимается, встаёт на дыбы, ревёт и… открытой пастью ловит горячий кусок свинца. Хищник оседает на зад, роняет лобастую голову. Широко раскинув лапы, он обнимает ими толстую кочку, никнет к ней. Я не могу сдержать себя, в упор пускаю ещё три пули. Затем всаживаю нож в горло. И даже теперь всё ещё не в силах затушить в себе ярости…

Долго не могу успокоиться. Смахиваю с лица кровавые сгустки медвежьей слюны. Опускаюсь на кочку.

Что-то ухнуло, точно ударило в пустую бочку, вырвало меня из минутного оцепенения. За болотом, над поникшими вершинами лиственниц, зреет закат. А в недрах леса уже проснулась тьма, распласталась по влажному седому ягелю, нетерпеливо ожидая, пока погаснет в небе последний луч.

Иду к старику за перелесок. Он не задаёт вопросов, будто иначе с медведем и не могло закончиться. Я осторожно поднимаю собаку. Улукиткан накидывает на плечи мой рюкзак.

— Далеко? — спрашивает он между прочим, а скорее всего, чтобы нарушить тягостное безмолвие угасающего дня.

Не дойдя до болота, у края леса, мы нашли место для ночёвки, оставили свой груз, и я подвёл старика к убитому медведю. Он лежал толстенным сутункомна правом боку, всё ещё держась передними лапами за кочку. Улукиткан обошёл его вокруг, потеребил шкуру, ощупал рёбра. И, судя по выражению его лица, остался доволен. Для эвенка жирная медвежатина — блаженство.

Затем он идёт к болотцу, как близорукий, припадает к следу зверя, рассматривает примятые листики, что-то додумывает.

— Иди сюда! — зовёт он меня. — Смотри, тут медведь шёл назад, видишь, на следу с двух сторон когти есть. Старик не зря тебе толмачил, — раненый медведь может подкараулить.

Мы сидим у жаркого костра. Над расплавленной синевою углей жарится мясо. Я так устал, что без ужина ложусь спать. Мысли о Кучуме уходят в сон.

Ночь вернула нам силы. Идём напрямик. За плечами у меня рюкзак с живым тяжёлым грузом — Бойкой. Ремни впиваются в плечи. Шаги сузились. На собаку действует каждый мой шаг, как удар бичом, от которого она то и дело взвизгивает. А когда толчки невмоготу — Бойка ловит пастью меня за шею, мягко сжимает челюсти, дескать, не спеши, мне больно…

…Ещё упали со счёта три недели. Короче стали дни. Пора покинуть этот неприветливый край. Во мне уже окрепло манящее видение: родной очаг, семья и детский лепет. Отчего же грустно? Всегда больно покидать места, где работалось трудно. Сколько уже было в моей жизни таких крутых поворотов: то я несусь очертя голову в тайгу, навстречу ураганам, стуже, случайностям, то вот так, как сейчас, у осеннего костра один мечтаю о спокойной жизни за надёжными стенами дома, оставшегося далеко от этих диких мест. Да, я устал, пора!

Ко мне подходит Бойка, жмётся боком, ластится. Она поправляется, но ещё не забыла боли, не делает резких движений. Сегодня есть о чём с нею поговорить.

— Василий встал на костыли, ходит. Ты понимаешь, что значит — ходить? Врачи обещают вернуть ему ноги. — Бойка поднимает голову. — Потерпи— Дня через два-три, как окончательно оправишься, сходим на могилу Кучума, непременно сходим. — И я чувствую, как дрогнул мой голос, как Бойка при слове «Кучум» вмиг насторожилась, уши замерли торчмя, глаза забегали по сторонам.

— Нет, не жди, не придёт, — успокаиваю я её. Мысли о Кучуме обжигают всего меня, точно пронизывают незажившую рану калёным железом.

— Помнишь ту страшную грозовую ночь на Систиг-Хеме, когда принесла его к нам в зубах? Он был совсем крошечный, слепой, мокрый, в крапчатых чулках, в которых проходил потом всю жизнь. Скажи, как угадала ты в том бесформенном чёрном комочке будущего Кучума? И почему ты нарекла ему такую короткую жизнь?

Из палатки показывается радист.

— Нина летит! Часов через пять будет здесь.

Как жаль, что нет близко Трофима! А впрочем, он кончает работу и не позже как дней через пять спустится в лагерь.

А мысли уже заняты предстоящей встречей с Ниной. К нам едет женщина! Это слово здесь звучит иначе, нежнее и возвышеннее.

Я придирчиво осматриваю свой наряд, ощупываю давно не бритое лицо и замечаю, насколько не в порядке пальцы моих загрубевших рук. Костюм менять не буду, он вполне умеренно украшен заплатами. Достаю свежий носовой платок и вместо сапог надеваю ичиги. В таком виде, мне кажется, можно встретить Нину.

Её приезд тревожит прошлое. Всплывает красочным видением Шайтан-Базар в Баку, где я впервые встретил её, красивую, властную, с цыганскими серьгами, в живописных лохмотьях. Всё это до сих пор отчётливо хранит память.

Нине уже тридцать четвёртый год. Жизнь долго и трудно соскабливала с неё накипь преступного прошлого. Не все бакинские беспризорники пошли этой дорогой. Она была слишком крутой, доступной только для сильных натур. Многие погибли в диком упрямстве, и среди них такой замечательный парень, как Хлюст. Нина сумела сохранить в буре своих беспризорных лет и чистоту, и душевную щедрость. В Сочи Трофим встретил обаятельную женщину, пленившую и меня и его своей простотой, искренностью. И вот сегодня она прилетает к нам! Теперь уж надолго, навсегда.

Жизнь, как тяжёлый пресс, выжала из Трофима и Нины всю муть прошлого. Трудный путь «в люди» бывших беспризорников окончился давно, но их долгий путь друг к другу завершится только теперь. Ещё несколько дней, и они встретятся, чтобы больше не разлучаться.

Для меня Трофим и Нина — тоже радостный итог большой работы над собою.

Из-за спокойных серых облаков глянуло солнце. Безбрежная тайга кажется мягкой зеленоватой тканью, небрежно наброшенной на холмы.

На берегу Маи рабочие разгружают долблёнку. Это подразделение Карева закончило работу. «Вот и первая ласточка», — с радостью думаю я.

— Евтушенко! — зову я радиста. — Что нового?

— Передал погоду в Удское. Самолёт будет часа через два. Нина просит встретить её.

— Как же иначе! Мы ещё не одичали совсем. Давайте собираться. О, да ты, Иван, уже побрился, свеж как огурчик. Штаны-то чьи на тебе? Суконные, почти новые!

— Саши Пресникова. Дьявол, он их затолкал комом в рюкзак, ишь, как помялись. К тому же они мне маленько просторны.

— Да, размер явно не твой, — и я ещё раз придирчиво осматриваю его наряд — чистую гимнастёрку военного образца, сапоги, жирно смазанные медвежьим салом.

Замечаю, и Улукиткан принарядился: шапку достал зимнюю, олочи завязал по-праздничному — в ёлочку, рубашка на нём чистая, вобрана в штаны.

Снизу по реке доносится гул мотора. Улукиткан бросает на огонь охапку сырых веток, и дым столбом поднимается в небо.

До косы не меньше получаса хорошего хода. Торопимся. А гул наплывает нам навстречу, доносится яснее. Видим, из-за поворота, в косую полоску солнечного света, врывается серебристая птица. Не шелохнутся распластанные, строго симметричные крылья, будто впаянные в небесную синеву. Как хорошо, что Нина видит с высоты грандиозную панораму дикого края, где мы нашли приют. Трудно будет ей поверить, что мы добровольно забились в лесную глушь, что нам стала дорогой и близкой эта унылая земля.

Самолёт, не долетев до нас, разворачивается и, падая на дно долины, скрывается за вершинами леса. Мы прибавляем шагу. У Улукиткана развязываются ремешки на олочах, он отстаёт. Нас нет на косе, какое непростительное опоздание!…

До косы остаётся немного больше километра. Вдруг впереди неожиданно закашлял мотор, ещё и ещё, перешёл в гул и стал отдаляться.

— Не мог дождаться! — бросаю я с досадой.

А в это время до слуха долетает человеческий крик. Мы бросаемся вперёд, несёмся по просветам. Вот и коса. Она сразу открывается вся, длинной полосой, прижатая к реке тёмной стеною смешанного леса. Никого нет. Но на противоположной стороне косы, где виднеется палатка-склад и чернеет только что привезённый груз, стоит Нина, одна. Я кричу ей. Она замечает нас, срывается с места и, точно подхваченная ураганом, легко бежит навстречу. Не разбилась бы!

Лица не узнать. В перекошенных губах — ужас. Она с разбегу падает на меня, но вдруг, крепко став ногами на гальку, откидывает голову на свой след, показывает туда пальцем вытянутой руки.

— М-м-ме-е-дведь!..

— Да что ты, милая Нина, откуда ему тут взяться! Успокойся!

— Да смотрите, вон он ходит возле палатки, — и она вся вздрогнула, как сосенка от удара топора.

— Э-э, дочка, тебя пугала наша собака Бойка…

— Бойка?… — Нина поворачивается к Улукиткану, доверчиво смотрит в его спокойное старческое лицо. — Я перед тем, как ехать сюда, начиталась про тайгу и не представляю её без медведей, волков. Вот и насмешила…

— Ну-ка покажись, какая ты?

Привычным движением головы она отбрасывает назад прядь волос, нависшую на глаза, вся поворачивается ко мне.

— Узнаю… Здравствуй, дорогая гостья! — и мы расцеловались.

С Улукитканом и Евтушенко она здоровается сдержанно.

— Вот вы какие!… — вырывается неожиданно у неё.

— А ты, наверное, ожидала, что тебя встретят люди, с тигровыми шкурами на бёдрах, с дубинками в руках, обросшие, и поведут в пещеру!

— В пещеру — это мило! Но, признаюсь, представляла всё хуже, чем на самом деле, — поправилась Нина и ещё раз быстрым взглядом окинула нас.

— Не Улукиткан ли это? — спрашивает она, пронизывая старика пытливым взглядом и уже готовая наградить его ласковыми словами.

— Угадала.

— Я представляла тебя большим и сильным, а ты обыкновенный, к тому же маленький. — И Нина вдруг обняла его. Старик размяк от ласки, стоит, ногами гальку перебирает, не знает, что ответить.

— Айда за вещами, да и в лагерь. День уже на исходе — предлагает Евтушенко.

Трогаемся к палатке. Идём повеселевшие. Я продолжаю наблюдать за Ниной. На ней тёмно-серый костюм из плотной ткани, красная шерстяная кофточка. На ногах сапоги. Косынку она несёт в руке, и лёгкий ветерок шевелит её густые, растрепавшиеся в беге волосы. Она, кажется, помолодела после нашей последней встречи в Сочи и стала ещё обаятельней.

Из-за палатки выскакивает Бойка и несётся к нам. Нина пытается спрятаться за меня.

— Не бойся, это добрейшее существо на земле. Ты скоро узнаешь, — и я легонько подтолкнул её вперёд.

— А где же Кучум? Я так много слышала о нём!

— Его нет…

— Он с Трофимом?

— Его нет совсем. Недавно погиб.

— Какая жалость! — Нина поворачивает ко мне опечаленное лицо. — Что же случились?

— Гнал медведя, наткнулся на сучок, ну и погиб.

Нина неожиданно остановила нас.

— А я-то и забыла: всем вам от Василия Николаевича большой привет. Надя ездила к нему в Хабаровск, говорит — ожил, по палате без костылей ходит. Через неделю ждут домой…

— Приедет, непременно приедет, доктур сильнее злого духа, — перебивает её Улукиткан.

Мы стаскиваем в палатку груз, доставленный самолётом, берём багаж Нины, рюкзак, чемодан, свёртки и покидаем косу. Гостья успевает одарить нас великолепными яблоками — алма-атинским краснобоким апортом. Как приятен их освежающий аромат, чуждый для этих мест. Иван ест яблоко на ходу, со смачным треском. Улукиткан настороженно следит за ним, откусывая небольшими ломтиками сочную мякоть.

Я несу своё яблоко в руке. Оно напоминает мне юг. Далёкий юг… Бывало, раньше, осенним утром, по росе, распахнёшь с разбегу калитку и замрёшь, не надышишься спелым яблочным ароматом, скопившимся в лиловом тумане над садом. Не утерпишь, сорвёшь. Ещё и ещё! Нет уже места за пазухой, а всё бы рвал и рвал. Потом тихонько крадёшься к себе под навес и, забившись в постель, ешь одно за другим…

За носком, за тальниковой зарослью, дымок костра сверлит тихую глубину сонного неба. Близко лагерь. Ноги шагают быстро. А на горизонте, за изорванной чертою потемневших листвягов, пылает закат. Оранжевый свет трепещет над вставшими вершинами гор. И весь воздух над рекою и зелёным простором тайги чуть звенит, будто где-то далеко, в недрах леса, смолкают аккорды оркестра.

Вот-вот на землю сойдёт ночь…

Мы обходим берегом тальник. Пробираемся чуть заметной тропкой по закрайку. В воздухе запах дыма и жилья. В просветах мерцает огонёк, одинокий и кажущийся отдалённым, точно где-то за рекою. И как раз в тот момент, когда мы появляемся у палаток, Петя Карев со своей дружиной спешно делает генеральную уборку лагеря. Наше неожиданное появление сразу прерывает работу. Тут уж не до уборки!

Нина с первого взгляда, видимо, поняла, что здесь сами мужчины управляют бытом и всем хозяйством, что обитатели этой одинокой стоянки, затерявшейся в лесной глуши, давно не видели женщину и её присутствие занимает всех их.

— Вот и наше стойбище. Тебя бы, конечно, больше устраивала пещера, но мы, как видишь, в культурном oтношении на ступеньку выше первобытного человека.

— Не прибедняйтесь, у вас здесь очень хорошо! — смущаясь, отвечает Нина.

— И это тоже ради твоего приезда.

— Право же, трогательно. Значит, стоянка подверглась генеральной уборке.

— Иначе тут был бы лирический беспорядок… Знакомься, это всё сподвижники Трофима и твои будущие друзья.

— Здравствуйте, меня зовут Ниной, — и тут же смутилась, — кажется, догадалась, что все эти незнакомые люди знают её как Любку, слышали о её прошлом.

Она поочерёдно подаёт всем свою белую, чуточку пухлую руку.

— А где мне расположиться?

— Вам приготовлен полог, — говорит любезно Карев.

Нина старается быть незаметной, но это невозможно. Она смущена, взволнована, но постепенно свыкается с необычной для неё обстановкой.

Удивлённо смотрит на закопчённое оцинкованное ведро, в котором варится на костре ужин, на хвойные ветки, разостланные на полу вместо стола, на груды лепёшек… Её явно смущает, что есть придётся, сидя на земле. А деревянные ложки у Нины вызывают восторг, они, видимо, живо ей что-то напоминают.

Только мы сели за стол и повар готовился зачерпнуть разливательной ложкой суп, как на берегу зашуршала галька под чьими-то тяжёлыми шагами. Все насторожились. Кто-то расшевелил огонь, и вспыхнувшее пламя отбросило далеко мрак ночи. От реки из-за кустарника вышел Пресников. По его лицу, по тому, как низко висела у него за спиною котомка, как тяжело передвигались ноги и волочился сзади посох, можно было без труда угадать, что позади у него остался тяжёлый путь.

— Умаяла чёртова дорога, — говорит он, но вдруг замечает Нину, подбадривается, выпрямляет уставшую спину, тянется через «стол» и своей огромной лапой ловит крошечную руку Нины.

— Саша Пресников, — отрекомендовался он.

— Наш великан и большой добряк, — добавляю я. — С хорошими вестями или с плохими торопился? — спрашиваю его не без тревоги.

— Письмо срочное принёс от Михаила Михайловича Куцего, сейчас достану. — Он торопится выбраться из круга, но задевает ногами за колоду, теряет равновесие — и весь, огромный, тяжёлый, валится на землю.

Взрыв дружного хохота катится далеко по ночной тайге.

— Фу ты, чёрт, опьянел, что ли? — бормочет Пресников и, схватив выпавший из рук посох, вскакивает, поправляет сбившуюся набок котомку. — Письмо потом дам, плохого в нём не должно быть, — и он уходит в палатку.

— А ужинать? — спросил кто-то.

— Умоюсь, приду.

Мы не стали дожидаться. Разве утерпишь, если перед тобою стоит чашка, доверху наполненная ароматным супом, сваренным в лесу, на лиственничном костре, сваренным поздним вечером, к тому же опытным поваром.

Все едят сосредоточенно. Для Нины вся эта таёжная обстановка, простота сервировки стола, костёр вместо светильника и дрожащие тени деревьев — диво. Без привычки, конечно, неудобно сидеть на земле — некуда деть ноги…

Из палатки доносится угрожающий голос Пресникова:

— Кто штаны мои надел?

— Несу, Саша! — испуганно отвечает Евтушенко, вскакивая, и исчезает в полумраке.

Нина улыбается… Все готовы рассмеяться. Но выручает повар. Он нарочито громко зачерпывает со дна ведра гущу, подносит Нине.

— Получайте добавок.

— Что вы, не надо, спасибо! — но уже поздно.

— Придётся, Нина, тебе доедать всё, иначе завтра будет ненастье и Трофим не сможет закончить работу в срок, задержится на пункте. Тут в тайге свои законы, — говорю я серьёзным тоном.

— Да?… Неужели всё это надо съесть? — с отчаянием спросила она.

— Да, если хочешь, чтобы завтра было вёдро.

— А можно без хлеба?

— Да можно и совсем не есть, это шутка.

«Угу… угу…» — падает с высоты незнакомый ей крик.

— Кто это? — вздрогнув, спрашивает Нина.

— Филин есть хочет, — поясняет Карев.

После ужина ещё долго людской говор будоражит покой уснувшей ночи.

Нина своим появлением в лагере расшевелила воспоминания этих, чуточку одичавших, людей. У каждого нашлось о чём помечтать. Вот и не спят таёжные бродяги! Кто курит, кто сучит дратву, кто лежит на спине, молча смотрит в далёкое небо, кто следит, как в жарком огне плавятся смолевые головешки, а сам нет-нет да и вздохнёт, так вздохнёт, что все разом пробудятся от дум.

Я подсаживаюсь ближе к костру, распечатываю письмо, принесённое Пресниковым. Нина тоже придвигается к огню. Она захвачена ощущением ночи. Кажется, никогда она не видела такого тёмного неба, не ощущала его глубины и не жила в такой тяжёлой земной тишине. Молча смотрит она в ночь безмолвную, чужую, и, вероятно, чувствует себя где-то страшно далеко, на самом краю земли.

К нам подходит Бойка. Я подтаскиваю её к себе.

— Завтра нам с тобою придётся идти на пункт, а к Кучуму на могилку сходим, как вернёмся. На этот раз не обману — сходим.

— Вы завтра уходите на пункт? — всполошилась Нина.

— Да. Я должен быть к вечеру у Михаила Михайловича на правобережном гольце. Ему нужны данные наблюдений смежных пунктов, чтобы подсчитать неувязки в треугольнике. Пишет, что не может отнаблюдать направление на Сагу, где сейчас Трофим, пирамида проектируется на дальние горы и плохо заметна.

— А это не хорошо? Я ведь не разбираюсь в геодезии.

— Если он так и не сможет в инструмент, даже с большим оптическим увеличением, чётко увидеть пирамиду, то придётся организовывать наблюдение с помощью световых сигналов: днём свет будут давать гелиотропом, то есть зеркалом, а ночью специальным фонарём. В этом случае, конечно, работы задержатся и для завершения их понадобится несколько дней хорошей погоды.

Нина не сводит с меня глаз.

— С гольца, куда вы идёте, видна пирамида, где сейчас находится Трофим?

— Видна. А что?

— Так просто, — отвечает она и не сводит с меня глаз.

— Потерпи, немного осталось, — уговариваю я её.

Люди расходятся по палаткам. Гаснет костёр, и тьма окутывает стоянку. От реки, дождавшись полночи, ковыляет белым медведем туман.

— Иди, Нина, спать. Ты устала. У тебя сегодня столько впечатлений!

— Боюсь — усну и не проснусь. Не верится, что человеку бывает так хорошо на земле, как мне у вас. Спокойной ночи. — И она, вздрогнув от озноба, скрывается под пологом.

Затаилась тайга на груди онемевшей земли, закуталась в сизый туман.

Опять запах апорта. Это Нина подложила мне под подушку ещё одно яблоко. Ну что ж, спасибо! Откусываю снежную мякоть, и снова её аромат возвращает меня в сад моей юности, к сверстницам-яблоням…

Слышу, в темноте крадутся шаги к моему пологу. Кто-то осторожно касается рукою ситцевой стены.

— Можно к вам? — слышу шёпот Нины. Я поднимаю край полога.

— Садись вот сюда, на мешок.

Нина шарит в темноте руками по брезенту, ощупывает место, садится, опускает за собою полотнище полога. Меня обдаёт горячим дыханием.

— Что случилось?

— Возьмите меня завтра с собою на голец.

— Да ты с ума сошла! Это далеко, и тебе без привычки не подняться туда.

— Поднимусь, честное слово, поднимусь!

— Не вижу, ради чего обрекать тебя на муки. Изорвёшься, а то и искалечишься, тогда не отчитаться перед Трофимом! Нет, и не уговаривай!

В молчании Нина нащупывает мою руку, крепко жмёт.

— Возьмите, здесь я пропаду в ожидании Трофима.

Чувствую, как трудно не согласиться с нею.

— Право, не знаю, что с тобою делать?

Она наклоняется к моему лицу, целует в щёку, исчезает за пологом в темноте.

— Не радуйся преждевременно! — кричу я ей вслед.

Михаил Михайлович пишет, что он ещё не теряет надежды отнаблюдать Сагу без световых сигналов, ну а если этого не добьётся? Упустит время — и это будет пагубным для нас. Тут нельзя рисковать и одним днём. Решаюсь завтра утром заранее отправить необходимое оборудование на пункты. Таких пунктов четыре, в том числе и Сага. Трофиму пошлю письмо, пусть он задержится на гольце до окончания работы. Это будет надёжнее. Как я сразу не догадался! Ведь на всех пунктах сейчас работают люди, и им ничего не будет стоить подать свет.

Утром слышу голос Улукиткана:

— Пошто долго спишь, разве не пойдёшь на голец?

— Сейчас, Улукиткан, встану. Собирай оленей.

Над лагерем густо-синее и удивительно спокойное небо, какое бывает здесь только в эту позднюю осеннюю пору. Из-за леса поднимается солнце, и природа, ещё не утратив сонного покоя ночи, раскрывается перед ним во всём своём великолепии.

Я стою с полотенцем в руках, не налюбуюсь. Сколько света! Как чудесно мешается тяжёлый пурпур осин с ярко-зелёной хвоей стлаников, омытых ночным туманом. В густых космах увядшей травы горят разноцветные фонарики…

Нина уже встала. Я застаю её на реке за чисткой посуды.

— Каким чудесным утром встречает тебя первый день! — кричу я, далеко не дойдя до берега.

Нина кивает головой.

— Рано встала, боялась, что вы уйдёте без меня.

— А я ведь раздумал брать тебя на голец.

Её лицо мгновенно омрачается.

— Зачем же без меня решили этот вопрос?

-- Пользуюсь данной мне властью.

— Но если вам дано право отменять свои решения, то вы можете и восстанавливать их?

— Конечно.

— Тогда я иду с вами на голец!

— Ты с первого шага убедишься, что сделала глупость, — говорю я. — Посмотрю, что на тебе останется, бедная женщина! В каком виде предстанешь ты хотя бы перед Михаилом Михайловичем.

— Не сердитесь, постараюсь и перед Михаилом Михайловичем не потерять женского достоинства.

— Послушайся доброго совета, останься в лагере и, чтобы не было скучно, наведи тут порядок. Как видишь, мы, мужчины, не очень-то требовательны к себе в условиях таёжного общежития.

— Клянусь всеми богами — как вернёмся, займусь лагерем: выскоблю, вымою, расчищу…

— Вот уж не думал, что ты такая упрямая.

Пригнали оленей. Надо торопиться, путь не близкий. Петя Карев отправит без меня фонари и гелиотропы на пункты вместе с предписанием о подаче света.

Омрачает мошка. Она сегодня чуть свет приступила к своим обязанностям. Уже с утра засовываю голову в накомарник и, видимо, на весь день.