Гроза в горах. На Саге не гаснет свет. Мы торопимся на помощь. Крик воронов. Прощайте, горы!

Улукиткан с великим трудом поднимается на отрог. Он совсем размяк, точно у него не осталось ни мышц, ни костей.

— Худо старость, совсем худо, — с горечью говорит он, приседая на камень. — Давно пора уходить…

— Куда уходить?

— К предкам. Кончать надо с тайгою. Без ног невесело тут.

— Не торопись. Зимою отправим на курорт, там подлечишь свои ноги, желудок. Будешь как молодой.

— Нет! Если старый олень даже три раза в году будет линять, всё равно молодым не станет.

— Ты же знаешь, какой сильный человек — доктор!

— Сильный, это правда. Да, однако, старость сильнее его.

Воздух неподвижен и тяжёл. Стало трудно дышать.

— Гроза будет, — говорит Улукиткан, со страхом поглядывая на синеватое облако, показавшееся из-за южных хребтов. Небо помутнело. Вокруг солнца появился фиолетовый круг.

— Ты же обещал хороший день, а видишь, что делается на небе? Если всё это к ненастью — может сорваться работа, — говорю я не без тревоги.

— Утром я не ошибался, не должно быть дождя, да, видно, небо решило иначе. Ещё послушай старика: если дождь придёт в ночь, то выпадет снег.

Вместе выходим на перевал. И с запада, из-за Джугджура, выползла туча, её белизна слепит глаза. Ещё больше потускнело небо…

Уже два часа, скоро время наблюдений, а я ещё далеко от пункта. На седловине мы расходимся со стариком, он направляется в лагерь, а я иду гребнем на вершину, к Михаилу Михайловичу. Так ближе.

Отрог, по которому я поднимаюсь на вершину, к пункту, завален крупными обломками, кое-где торчат скалы. Тороплюсь, иду наперегонки со временем. Проклятый рюкзак, я слишком пожадничал, взял много мяса, вот и не могу отдышаться на крутом подъёме. Как на грех, внезапно налетает сильный ветер.

Тороплюсь. С трудом карабкаюсь по шатким камням. Но уже близка вершина. На пункте меня давно заметили. Там двое. Кажется, Нина.

— Скорее идите сюда! У Трофима горит свет, — кричит она, обрадованная. — Мы ему сообщили, что я здесь!

— Вот и хорошо, — отвечаю я. — Дьявол меня дёрнул пойти по гребню да ещё с грузом, — и я, собрав остатки сил, схватился руками за последний выступ.

— Тебя, кажется, с полем, дружище?! — кричит Михаил Михайлович, помогая мне выбраться на площадку.

— Иди ты к бесу со своим полем — я еле ноги волочу.

Он бесцеремонно стаскивает с меня рюкзак, развязывает, достаёт жареный кусок мяса, отщипывает край, угощает Нину, отщипывает себе и аппетитно жуёт.

— Надо было больше поджарить, — с усмешкой кольнул Михаил Михайлович.

— Это вместо благодарности? Нина, проследи-ка, чтобы он не слишком распускал аппетит.

Нина смеётся.

— Как думаешь, Миша, тучи не помешают? Посмотри, как раздуло их.

Его рот занят, и он неопределённо мычит.

С севера продолжает набегать холодными порывами ветер. Чёрно-лиловые тучи, соединившись, захватили полнеба к северо-западу от нас. Под их тёмным сводом блекнут в сумрачной синеве далёкие хребты. Воздух сух. Солнце ещё удерживает за собой узкую полоску у горизонта.

— Чувствуешь, Миша, зимой веет с севера. Надо поскорее убираться отсюда, выпадет снег, не ахти как уютно будет тут, в поднебесье!

— Сегодня закончим, нам ведь нужна одна ночь. А тучи пройдут, с севера они обычно не задерживаются.

— Хорошо, что ты так уверен, -- успокаиваюсь я.

Перед нами горы, залитые солнцем. Их западные гребни, урезанные сумрачными тенями, кажутся отвесными стенами. А ниже, куда веками стекаются камни, виднеются исполинские осыпи, и кое-где бродит по щелям холодный туман. Далеко направо, ближе к Охотскому морю, вздымается голец Сага, весь испещрённый чёрными впадинами. На его тупом конусе виден солнечный зайчик — это Трофим даёт отражённый солнечный свет зеркалами гелиотропа. Такие же светящиеся зайчики видны ещё на трёх господствующих вершинах, расположенных южнее и севернее, на расстоянии 25 — 40 километров от нас.

Остаётся с полчаса времени до того, как прекратятся дневные колебания воздуха, влияющие на точность наблюдений. Мы терпеливо ждём.

— Ты бы хотела теперь поехать в Баку? — спрашиваю я Нину, намеренно стараясь увести её в прошлое.

— Непременно съездим с Трофимом. Об этом я часто думаю. Теперь там уже нет ни тех подвалов, ни карьеров, ни Хлюста… Да и о нас забыли, как о прошлогоднем ветре. И всё же интересно будет увидеть знакомые места, взглянуть на них другими глазами.

— Когда мы работали в Дашкесане, я как-то привёл Трофима в милицию с крадеными часами. Следователь упорно расспрашивал о каком-то беспризорнике, Ермаке, которого они усиленно тогда разыскивали.

Нина встрепенулась.

— Ермак?… Его давно нет в живых, он умер и для нас, и для милиции, — и на её лицо легла грусть воспоминаний.

— Кто же он был?

— Хороший парень, а для тех, кто его искал, — главарь беспризорников.

— А ты сожалеешь о том времени?

— Я о нём теперь редко вспоминаю. То были другие, трудные, годы. Важно, что мы с Трофимом пережили бурю, вернулись к жизни, нашли новых друзей и ещё будем с ним счастливы. Но нам нелегко достался этот перелом.

Михаил Михайлович поднимается к инструменту. Туча надвигается на нас, тяжёлой глыбой давит на землю. Под нею, в ожидании чего-то недоброго, распластались огромные каменные кряжи. У дальнего их края, где в темноте слились тучи с горизонтом, в бликах молний хлещет дождь. Но над нами ещё солнце и лоскут прозрачной синевы.

Даю всем сигнал: «Приступаем к наблюдениям».

Михаил Михайлович быстро диктует отсчёты. Я еле успеваю записывать, вычислять. На какое-то время мы с ним забываем про погоду, про горы, про своё существование. И вдруг над нами бездной света разрываются небеса, и, точно пронзённая разрядами, вздрагивает земля. Откуда-то издалека, снизу, доносится кудахтающее эхо обвала.

Снова тишина, выжидающая, долгая.

— Теперь можно и передохнуть, — говорит Михаил Михайлович, снимая инструмент и укладывая его в ящик.

Я делаю в журнале последнюю запись. Вот-вот туча накроет закатное солнце. Даю сигнал на пункты зажечь фонари, и мы все трое сбегаем под карниз, следим оттуда за страшным небом. Его близость, его неодолимое молчание вызывают невольную боязнь.

Как жалок и беспомощен ты, человек, перед этой грозной стихией!

Отяжелевшие тучи ползут низко над горами, окутывая землю мазутной чернотой. От мрака сдвинулись вершины хребтов. Что-то будет — это ощущение ни на минуту не покидает нас. И вдруг блеск, почти кровавый, и в то же мгновение над нами раздаётся оглушительный удар. Что-то с треском сыплется с неба и, отдаляясь, где-то в провалах заканчивается глухим аккордом. Снова рвётся небо, опаляя нас ярким светом, ещё и ещё падает на вершины удар за ударом. Голец вздрагивает. Нина, бледная, растерянная, прижимается ко мне. Она впервые видит так близко грозовые тучи, их разгул.

Ливень накрывает вершины крылом. Всё крепче дует ветер. Угрожающе грохочут небеса. Вспышки молний неотделимы от разрядов. Какая сокрушительная сила в тучах!

Снизу к нам приближается непрерывный шум. Резко похолодало. Вместе с дождём падает на камни град, всё гуще, всё крупнее. Он налетает шквалами, за десять минут отбеливает хребты.

Гроза отходит на северо-восток, и оттуда доносится непрерывный рокот разгневанных туч. Следом уплывает темнота, вместе с ливнем и ветром. Ещё несколько минут, и мы приходим в себя, но ощущение какого-то невероятного физического напряжения не оставляет.

Солнце, сквозь сизый сумрак, прощальными лучами ласкает исхлёстанную землю. В розовом закатном свете крупные градины сверкают, словно самоцветы. Куропатка громким криком собирает разбежавшихся птенцов.

Мы покидаем своё убежище, поднимаемся на пирамиду. На западе от горизонта отдирается плотный войлок облаков.

Нам хорошо видно, как, отступая от нас, тучи наваливаются свинцовой тяжестью на голец Сага. Бездонную черноту раскалывает молния. Из верхних слоёв облаков она обрушивается на вершину Сага, жалит её остриём, ещё и ещё… Кажется, небо там сосредоточило свой главный удар, весь свой гнев!

Мы долго стоим, не в силах оторвать глаз от Саги, от непрерывных вспышек молнии, сопровождающихся отдалённым гулом.

— Бедный Трофим, где он спасается сейчас? — говорит Нина, буквально потрясённая картиной вечерней грозы.

— Отсиживается так же, как и мы, под скалою.

Но вот устаёт и небо. В прорехах туч появляются звёзды. За мягкой чернотою у горизонта блекнут слабые очертания хребтов. Прорезаются дали. К нам возвращается хорошее настроение.

Осматриваю горизонт. В бинокль отчётливо вижу крошечные светлячки, точно звёздочки, на вершинах гор, где сидят гелиотрописты. Можно наблюдать.

Михаил Михайлович включает свет в инструменте, долго наводит трубу на далёкий огонёк на Саге. Я усаживаюсь на своё место с журналом. Видимость после грозы идеальная, свет фонарей чёткий, работается легко. Долго в тиши ночной слышится наш шёпот.

К двенадцати часам заканчиваем последний приём. Минут двадцать уходит на окончательные подсчёты, и мы крепко жмём друг другу руки — работа закончена!

Как-то сразу свалилась с души тревога, что копилась долго, пока мы бродили по этой скучной земле. Мы почувствовали величайшее облегчение — от того, что цель, наконец, достигнута и все трудные испытания лета оправданы.

— Сейчас буду давать Трофиму сигнал: два длинных, один короткий, — говорю я, направляя свет фонаря на далёкий голец.

— А что это значит? -- спрашивает Нина.

— Работа закончена, снимайся с пункта.

— Значит, послезавтра Трофим будет в лагере?

— Как поторопится.

Я упорно сигналю, но не получаю ответа. Трофим, вероятно промок, греется в палатке.

Поворачиваю фонарь поочерёдно на остальные пункты, мне сразу посылают: два длинных, один короткий — значит, поняли. Снова возвращаюсь к Трофиму. Сигналю долго. Не отвечает. Неужели уснул? Вот ведь досада!

Михаил Михайлович упаковал инструмент, всё готово, можно спускаться на стоянку, но не положено уходить с пункта, не оповестив гелиотропистов об окончании работы.

— Ты, Миша, с Ниной спускайся, а я останусь. Свет у Трофима горит, значит, кто-то есть на гольце. Как примут сигнал, так и я приду. Оставьте мне свои фуфайки.

Я один на этой высоте, под звёздным небом. Глаза с трудом различают силуэты уснувших гор. И среди них, на самой далёкой — Саге, сиротливо мерцает огонёк фонаря. Я не свожу с него глаз. Сигналю долго, пока не устаёт рука. А потом впадаю в раздумье. Что это значит? Трофим, при всех обстоятельствах, не мог проспать. Разве, узнав, что Нина тут, оставил за себя Фильку, а сам ушёл? А Филька уснул без привычки. Ну что ж, посигналю ещё, проснётся же он, окаянный, не век же будет спать. И я продолжаю сигналить.

Усталость настойчиво напоминает о себе. Мысли о молнии над Сагой всё больше беспокоят меня. Нет, Трофим не мог уйти с пункта — это не в его натуре. Уснул и он.

Жуткий холод. Я ещё сигналю, жду ответа. Видимо, придётся задержаться до утра. Невесело одному ночью над пропастью, рядом со звёздами. Начинаю мёрзнуть. Гашу свет, разуваюсь, натягиваю рукава телогрейки Михайла Михайловича на ноги, закутываю их в полы, а телогрейку Нины кладу под бок. Всё время дрожу. В полузабытьи вижу тёмную синеву неба, силуэты гор и огонёк на далёком гольце.

Не знаю, что разбудило меня. Открываю глаза. Из туманной мглы, прикрывшей горы, поднимаются конусы вершин, освещённые солнцем. Туман бугрист, неподвижен, точно зимняя тундра после пурги. Я хватаю бинокль, навожу его на Сагу.

На пункте свет, но очень слабый. Видимо, питание уже иссякает. Неужели оба спят? Не может быть! Усиливаю свет в своём фонаре, начинаю энергично сигналить. Никакого ответа. Теперь ясно, Трофима там нет. Ругаю Фильку. Окаянный, уснул на дежурстве!

Что же делать? До пункта по прямой километров сорок будет. Кричи, свисти, стреляй, всё равно не услышит. Придётся ждать, когда он проснётся. А пока что надо сигналить и сигналить.

Глаза слепит низкое солнце. Устанавливаю гелиотроп. Не знаю, какое наказание придумать Фильке?

Вижу, из ущелья, по которому мы шли сюда, чёрными клубами поднимается дым — горит тайга. Пожар одновременно вспыхнул и где-то за Маей, в створе на голец Сага. Это вечерняя гроза разбросала огонь.

— Ты всё ещё сигналишь? — слышу снизу голос Михаила Михайловича.

— Как видишь. Чёртов Филька уснул!

— Фонарь у него горит?

— Чуть-чуть. Надо поставить инструмент, посмотреть, что там делается, в бинокль плохо видно.

Мы быстро распаковываем ящик, устанавливаем на туре теодолит. В трубу я вижу силуэт пирамиды, с крошечной световой точкой в средине, а ниже, у скального прилавка, палатку. Больше ничего нельзя рассмотреть.

— А ведь мы видим не палатку, а какой-то лоскут, — и Михаил Михайлович поворачивается ко мне, — что бы это значило?

Я снова припадаю к окуляру, смотрю.

— Ты прав — это не палатка. Не случилась ли какая беда?

И вдруг точно в яви вижу, как из глубины расколовшейся тучи молния жалит вершину Сага. Только теперь вспоминаю, что Филька никогда не был гелиотропистом, не знает правил подачи света и что Трофим при любых обстоятельствах не мог оставить его на пункте.

— Неужели гроза?… — обращаюсь я к Михаилу Михайловичу.

Он сдвинул плечи.

— Прежде всего, ни слова Нине, — говорю я. — Она не должна ни о чём догадываться. И второе: если не погасят свет, нам надо немедленно идти на Сагу.

— Подайте руку! — слышится из-за скалы звонкий голос Нины.

С ней рабочий.

Я помогаю ей взобраться на пирамиду. Нина не может отдышаться, не может насладиться горами, облитыми утренним солнцем, довольная, точно перед нею открывается вход в мир, где сбываются человеческие желания.

— Трофим уже ушёл с пункта? — спрашивает она.

— Давно. Теперь уж он на Мае.

Мы с Михаилом Михайловичем молча упаковываем инструмент, пристраиваем к большому ящику носилки, собираем остальное имущество. Я не могу привести в порядок свои мысли. Чёрт знает что лезет в голову!

— Вижу палатку, а вы сказали, давно ушёл, — говорит Нина, примостившись с биноклем у перила.

— Видимо, задержался.

— Почему?

— Вот уж не могу сказать.

— Странно… Работу закончили ещё ночью, чего же он задерживается? Может, заболел или что случилось? — говорит она, и с её раскрасневшегося лица вмиг слетает беспечность.

— Зря, Нина, волнуешься. Ничего не случилось Вероятно, какая-то доделка осталась на пункте, — убеждаю я её, а сам досадую: как неосторожно мы поступили, не убрав бинокль.

— Давайте установим гелиотроп, выясним, в чём дело, — настаивает она.

— Трофима может и не быть на пункте, будем сигналить весь день и без толку.

— Вы что-то скрываете от меня. Я не уйду, останусь с биноклем здесь, пока Трофим не снимет палатку, — говорит она твёрдо, тоном созревшего решения.

Мы теряемся. Не знаем, как успокоить её, увести с вершины.

Я последний раз смотрю в бинокль на Сагу — свет всё ещё горит, но уже совсем слабо. Теперь мы должны спешить к Трофиму.

Неожиданно ветер выносит из ущелья едкий дым лесного пожара — уже подбирающегося к верхнему краю растительности. Из-за ближнего гребня вырываются бешеные языки пламени вместе со столбами дыма и удушливым газом. Потемневшее пространство, как при солнечном затмении, быстро заполняется смрадом.

— Бежим! Иначе огонь отрежет нас! — кричу я, точно рядом смертельная опасность.

Слово «бежим» действует на всех магически. Мы с Михаилом Михайловичем впрягаемся в носилки с инструментом, рабочий накидывает на плечо рюкзак с мелочью, хватает ящик с трубою, бросается следом за нами, вниз.

Под ногами гремит россыпь.

Спешим. На крутых местах сползаем где как можно: на спине, боком, оберегая инструмент от ударов и всё время поглядывая вверх — там осталась Нина. На неё не подействовала психическая атака.

— Надо подождать, — предлагаю я, и мы усаживаемся на камнях.

— Она догадалась, что на Саге что-то случилось, и теперь, конечно, от нас не отстанет, — говорит Михаил Михайлович, поглядывая на вершину.

— Придётся брать с собою. Ты поговори с ней, придумай что-нибудь, почему мы туда идём.

Сидим с полчаса. Я уже хотел вернуться, как из-за скалы показывается Нина. Она быстро спускается по россыпи, торопится. Вся захвачена тревогой. Нижняя губа прикушена, на щеках пятна. Подойдя к нам, она бесцельно трогает рукою волосы, хочет что-то сказать, но удушье перехватывает горло. Беспомощно опускается она на камень, роняет голову на сложенные ладони.

— Нина, неужели ты думаешь, с Трофимом что-то случилось? Глупость, выбрось из головы эту чепуху. Мало ли что могло задержать его, так уж и плакать, — говорит Михаил Михайлович, подсаживаясь к ней и дружески обнимая её. — У меня есть предложение: сейчас все трое отправимся к Трофиму. Работы у нас закончены, и мы можем позволить себе такую роскошь.

Нина отнимает руки от мокрого лица: кивает утвердительно головой и доверчиво смотрит на Михаила Михайловича.

— Давайте поторопимся, — обрадованно говорит он, и мы спускаемся к стоянке.

Небо густо залохматилось багровыми тучами. В отдалении гремит гром. Крупные капли дождя звонко падают на камни. Пока я собираю котомки, Михаил Михайлович даёт последние распоряжения своему помощнику и Улукиткану. Они переждут здесь пожар, свернут лагерь и с инструментом, с имуществом спустятся на Маю.

— Куда идёте, там пожар, — протестует Улукиткан.

— Может пройдём, ждать неохота, — отвечаю я как можно спокойнее.

— Сумасшедший, разве не знаешь — огонь слишком опасный, сгоришь. Не ходи! — серьёзно беспокоится старик.

— Если не пройдём, вернёмся, — успокаиваю я проводника.

Улукиткан не понимает, что за спешка, провожает нас до крутого спуска. Я отстаю и, прощаясь, говорю ему тихо:

— Вчера вечером была сильная гроза на гольце Сага. Трофим ни ночью, ни утром не ответил на наш сигнал и не потушил фонарь. Идём к нему, может, беда случилась, понимаешь?

— А-а… — Он кивает утвердительно головою. — Гроза в горах шибко опасно. Тогда иди, да смотри хорошо, не пропали бы сами тут в пожаре. — Он долго стоит на бровке, машет рукою, пока я не скрываюсь за изломом.

Дождь не перестаёт. У меня в одной руке ломоть лепёшки, в другой кусок баранины — завтракаю на ходу. Из головы не выходит Сага с затухающим огоньком и лоскутом от палатки. Что могло случиться там?

Скатываемся в ущелье. Пожаром охвачена старая гарь до верхней границы. Приглушённый дождём огонь уполз под валежник, в дупла, зарылся в торф. Но ниже, где скучились скелеты давно погибших лиственниц, бушует пламя, взвихриваясь высоко в небо вместе с чёрным дымом. Зарождающийся в пожаре ветер с гулом выносит из ущелья накалившийся воздух с искрами и пеплом.

Нечем дышать. Жарко. Глаза разъедает дым. Мы пробиваемся вдоль ручья. Нина не отстаёт.

Вот и живая тайга. Вольным прибоем шумит она по ветру. Пожар обшарил закрайки, но вглубь не пошёл. Нас встречает обрадованная Бойка, проскочившая вперёд. Мы задерживаемся на минуту, глотаем свежий воздух и, не затевая разговора, торопимся дальше. Еле заметная тропка заманивает нас в глубину леса, змеёй вьётся между камней, валежником, перескакивает то на правый, то на левый берег ручья.

В лесу темно и сыро. Ветер срывает последнюю листву, с воем ломит исхлёстанные вершины лиственниц, заглушает бурный бег набухшего ручья. Сквозь мутные полосы дождя видно, как копится у померкших от туч гребней белый туман, как расстилается он по кремнистым склонам. Где-то, совсем в отдалении, глохнет гроза.

Дождь сразу прекратился. Мы шагаем хлёстко. Бурелом, колодник, рытвины, камни, ключи — всё сглаживается в быстроте. Нина отстаёт, жалуется на ноги. Когда мы теряем её из виду, она пугливо кричит, просит задержаться, но мы молча бежим дальше. Боязнь остаться одной в этой жуткой тишине оголённого леса придаёт ей силы, гонит следом за нами.

Вот и край ущелья. За сквозными просветами леса высятся знакомые левобережные хребты, и над ними, точно во хмелю, бродит облако. Утёсы сжимаются, внезапно падают. Стеной обрывается и лес. За дымчатыми тальниками нас встречает разгневанная Мая.

Нина приходит к берегу позже, совершенно разбитая, еле передвигает ноги.

— Вы обманываете меня, — начинает она дрогнувшим голосом. — Скажите, что случилось с Трофимом? Вы знаете.

— Нина, милая, клянусь, мы ничего не знаем. Мы так же, как и ты, встревожены тем, что он не снялся с гольца. Не надо никаких предположений. Мы торопимся к нему, ты должна понять и простить нам нашу грубость и спешку.

Она хочет сесть, но мы уговариваем её идти в лагерь.

Мая бушует полноводьем. Дожди растревожили реку, уже уснувшую в осеннем покое. В диком разбеге гремит и плещется она в пологих берегах, вырвавшись из теснины, гонит табуны мутных волн.

Как будем добираться до поворота на Сагу? Сейчас ни на оленях, ни пешком не дойти. Только на лодке с шестами. Но в такую большую воду плыть — это безумство. Однако надо плыть, любой ценою, не задумываясь и не рассуждая.

У переправы я стреляю из карабина, вызываю лодку. Минуты через две возле лагеря, спрятавшегося от нас за береговыми зарослями, неожиданно заработал мотор.

— Что это значит? — спрашивает Михаил Михайлович.

— Я не меньше тебя удивлён.

Видим, из-за поворота выносится долблёнка с навесным мотором. Она несётся к нам легко и свободно, как птица, подняв высоко нос.

— Костя! — кричу я обрадованно, узнав своего шофёра Полунина. — Как нужен ты нам сейчас!

Он с ходу причаливает к берегу. Я первым вскакиваю в лодку и, не в силах удержать радость, целую Костю. Тот ошеломлён, никогда же этого не было! Смотрит на меня, не понимая.

— Потом всё объясню, а сейчас давай в лагерь. Ты как попал сюда на Маю?

— Плоткин послал на помощь вам.

— Молодцы оба!

Лодка разворачивается, и река легко несёт нас на своих могучих горбах.

— Бензин есть, запасной винт, масло? Вот и хорошо. Даю тебе два часа на сборы, плывём вверх по Мае. У тебя должен быть запас горючего минимум на сто километров по этой ухабистой дороге. Не забудь захватить на всякий случай шесты, вёсла, верёвку.

— По такому половодью не подняться на перекатах, — робко возражает он. — К утру вода спадёт, легче пойдём.

— Никаких разговоров. В час трогаемся, доставишь нас до сворота на пункт Сага, что километров тридцать отсюда.

Против лагеря река захватила пологий берег вместе с тальником. Лодка далеко не доходит до берега, и мы бредём по воде.

— Евтушенко! — зову я появившегося на косе радиста. — Корми нас, да поживее! — И незаметно для Нины затаскиваю его в палатку, — Когда у тебя связь со штабом? А впрочем, не в этом дело. Сейчас же разыщи Плоткина, достань его из-под земли, пусть немедленно отправит самолёт к Саге — это главная вершина левобережного хребта, лётчик её легко найдёт. И пусть выяснит — есть ли на ней живые люди и что там случилось?

— Беда какая? На Саге ведь Трофим, что там могло случиться?

— Вот это-то и надо выяснить. Мы часа полтора отдохнём, пока Полунин приготовится, и будем пробиваться вверх. Если лётчику позволит время, пусть разыщет нас на реке, сбросит вымпел с результатами. Понял?

— Ясно. Где же найти Плоткина?

— Это уж дело радиста.

Нина сидит поодаль от огня одинокая, придавленная тяжёлым предчувствием. Я усаживаюсь на две минуты за дневник. Стоило только взяться за карандаш, как мысли рассыпались, точно стая птиц перед опасностью. Записать их почти невозможно. Ограничиваюсь короткими фразами о самом главном…

К часу мы все на ногах. Забираю у Евтушенко полог и спальный мешок для Нины, прихватываем с собою брезент, немного продуктов, топор, всякую мелочь. Проверяю, есть ли у каждого спички, ножи, по куску лепёшки. Кормлю Бойку — и прощаемся с жителями лагеря.

— Фара есть? — спрашиваю я Полунина, подумав о том, что, может быть, придётся плыть ночью.

— Есть, — и он начинает отталкиваться шестом от берега.

— И ещё один вопрос: ты спал хотя бы одну ночь а последние три дня?

— Даже больше.

— Тогда запомни, Костя, пока не доберёмся до поворота на Сагу, ты должен забыть об усталости, о сне и о том, что на реке есть опасности.

Вместо ответа он резко, изо всей силы дёрнул заводной ремень, и мотор загудел.

Остаётся позади, за высокими тальниками, приметная скала у лагеря. Реку теснят боковые отроги. Выклинивается с двух сторон лес. Мы у ворот, за которыми начинаются пугающие теснины Маи. Из-за утёса вместе с гулом выносятся очумелые беляки. Беспорядочными толпами налетают они на долблёнку, силясь опрокинуть её и отбросить назад. Мотор ревёт. Лодка дрожит, взбираясь на волны. У Кости на руке, сжимающей ручку руля, вздуваются синие вены, и глаза в испуге ищут проход к бугристому сливу.

За сливом ещё теснее.

— Костя, полный! — кричу я, как только мотор почему-либо уменьшает обороты. А когда на быстрине лодка начинает сдавать, мы с Михаилом Михайловичем хватаем шесты или выскакиваем на берег, тянем долблёнку на верёвке. На нас не действует ни угрожающий рёв реки, ни её бешеный разбег, ни ощетинившиеся скалы.

Какое страшное уныние принесла осень в это дикое ущелье! Ничего не осталось от скупой зелени. Ледяное дыхание ветра уже сорвало с деревьев листья, на утёсах иссушило траву. Полное запустение. Нет даже комаров. Осень здесь действительно главный палач природы.

Проходим, хотя и медленно, кривуны. Все устали, промокли, озябли. Где костёр, согреешь ли ты нас когда-нибудь? Но об этом после. Ветер приносит гул. Все настораживаются. Вижу справа, на лиственнице со сломанной вершиной, гнездо скопы — место приметное. Вспоминаю, где-то тут близко опасная шивера, но из-за скалы ничего не видно.

— Прижмись к тому берегу! — кричу я Косте, и лодка послушно пересекает реку.

За поворотом тиховодина. Дальше ущелье выгибается влево, образуя крутую шиверу. У самого излома бугрятся лохматые волны, наскакивающие с разбегу на гранитную скалу. Костя приподнимается и с каким-то безнадёжным отчаянием осматривает шиверу.

— Не подняться и не обойти, — говорит он, виновато моргая мокрыми ресницами.

— Причаливай к берегу… Нина и ты, Миша, освобождайте лодку, перебирайтесь через утёс, а мы в шиверу.

— Опасно, мотор не возьмёт, — протестует Полунин.

— Костя!…

Подбираемся к гулу вдоль тиховодины. Тут лодка идёт легко. Проверяю, хорошо ли привязаны к кокоринам вещи и карабин. Снимаю телогрейку, беру в руки шест, смачиваю его водою, чтобы руки не скользили. Становлюсь на ноги, окидываю взглядом поток — и весь холодею. Поворачиваюсь к Полунину.

— Страшно?

— Боязно. Ведь ударит о скалу — и хана.

— Попробуй, ударь!… Слушай, Костя, — говорю я уже ласково, — правь за камень и попробуй подняться у этого берега метров на десять выше, затем начнёшь подаваться на середину реки, за буруны, там легче пойдём. В случае чего… Нет, никакого случая тут не должно быть! Ты меня понимаешь?

А Костя уже правит лодку за камень, разворачивает её навстречу потоку. Мотор ревёт. Нос тяжело взгромождается на первый вал, я бью изо всей силы шестом о дно реки — и мы за камнем. Слава богу! Костя оглядывается и бледнеет — пути отступления отрезаны. Вижу, Нина и Миша с утёса следят за нашим поединком.

Лодка, добравшись до утёса, начинает медленно отходить к средине потока, всё время держа нос строго против течения. На нас налетают буруны. Костя багровеет, теряется.

Я угрожаю ему кулаком, но это не действует. Кажется, вот сейчас распахнётся бездонная пучина и мы вместе с лодкой, с мотором, со всем зримым миром провалимся в тартарары.

Но нет! Уже минуем средину реки, ещё последний рывок — и лодка попадает под защиту огромного обломка. И вдруг мотор сдаёт на самой быстрине. Шест не выдерживает нагрузки, лопается. Нас подхватывают буруны, отбрасывают назад. Мотор беспомощно харчит. Огромная скала, как небо, вот-вот накроет…

— Костя, чёрт, крути! — и я изо всей силы бью его кулаком по спине.

Мотор вдруг вздрогнул, взревел, лодка рванулась вперёд, легко коснувшись скалы.

Ещё несколько минут борьбы с бурунами, я отталкиваюсь от выступа, и долблёнка, нахлебавшись воды, тонет… Но уже на мели. Мы подтаскиваем своё судёнышко к берегу, выливаем воду, спасаем аккумулятор. Снимаем с себя мокрую одежду. Полунин в страхе косится на шиверу, синеет от мысли, что это только начало.

— Тут тебе не за рулём по асфальту, — говорю я, с трудом шевеля онемевшим языком.

— Чёрту тут не проплыть! — Он подаёт мне один конец своих штанов, сам держит другой, и мы вдвоём крутим их, пока они не сворачиваются в крендель, тогда начинаем тянуть каждый на себя, выжимая из них воду.

— Ты, Костя, молодец, честное слово, герой. Наградить не жалко.

— От одной награды уже ключица не работает, — говорит он, шевеля плечами.

— Уж извини, надо было мне раньше догадаться. А ведь ловко получилось: от удара ты так тряхнул мотор, что он заработал. Ударь я слабее, нам бы теперь не нужно было выкручивать штаны.

Я машу своим, всё ещё наблюдающим за нами с утёса, чтобы они шли дальше. Минут пять хлопочем у мотора и без препятствий выходим к сливу левым берегом. Здесь легче.

Нина, Михаил Михайлович и Бойка идут до следующего поворота, там мы их подбираем. День уходит. Вода в Мае светлеет, река стихает, утомившись в быстром беге. Мягко дует ветер. Странное ощущение — ни единого живого существа, жуткое безлюдье.

Совершенно неожиданно из-за отрога вместе с гулом вырывается самолёт. Заметив нас, он кренится с крыла на крыло, стремительно проносится над нами, летит дальше, всё ещё качаясь на крыльях.

— Костя, причаливай к берегу! — кричу я.

Там виднеется широкая прогалина. Пока добираемся туда, самолёт проходит высоко над нами в обратном направлении. Мы все выскакиваем на берег, ждём долго, ждём с великой надеждой, что наконец-то рассеется наша тревога.

Машина где-то в тесном ущелье развернулась и, сваливаясь на нас, выбрасывает вымпел — белую ленту с камнем. Все бежим к нему. Самолёт уходит на юг. Я развязываю стянутую тугим узлом записку. Чувствую, как весь холодею. На бледном лице Нины появляются багровые пятна, сухие губы нетерпеливо шепчут:

— Да скорее же развязывайте!

В записке коротко сообщалось:

«На гольце людей нет. Хорошо видел полотнище от сгоревшей палатки и на земле какие-то обугленные вещи. Больше ничего не заметно. Соболев».

Первым пришёл в себя Михаил Михайлович.

— Уж если бы что случилось с Трофимом, лётчик рассмотрел бы, — говорит он спокойно. — Видимо, Трофим ещё до грозы ушёл вниз.

— Нет, нет, не верю! — истерично кричит Нина. — Почему он не вернулся после грозы, чтобы принять сигнал? — Она хватает нас за руки, тащит к лодке, но вдруг останавливается. У неё дрожит подбородок, глаза мутнеют, косынка сползает на шею. — Если вам дорог он, — говорит она, пересиливая себя, — вы не должны задерживаться, не надо спать, есть, откажитесь от всего, пока не увидим Трофима. Умоляю, давайте скорее плыть, или я уйду сама…

— Успокойся, Нина, мы ни минуты не задержимся, тем более, что остаётся недалеко от сворота.

Мотор работает на полную мощь. Ещё преодолеваем опасный перекат, отнявший у нас много времени. Тут уж поработал моторист!

Последнее небольшое усилие, и мы попадаем на широкую водную гладь. Костя успокаивается, долго и пристально смотрит мне в глаза. Я улыбаюсь. Он говорит, кивая на отставший рёв бурунов:

— Тут нам была бы хана, если бы…

— Если бы что?

— Если бы я во время не вспомнил про ваш кулак.

Мы прибиваемся к берегу, выливаем из лодки воду.

— Михаил Михайлович, дайте закурить, —- просит Костя, придавая лицу неправдоподобное выражение спокойствия.

— Ты же не куришь!

— Может, не так страшно будет.

Ущелье тонет в чёрном бархате ночи. И вдруг свет включённой фары стегнул бичом по реке, выхватил из темноты утёсы. Ночью опасность более ощутима.

За утёсами кривун и впереди, в самой глубине ущелья, видим огонёк, пронизавший мрак ночи.

— Наши! — обрадованно кричит Михаил Михаилович.

Да, это наши. Тут, видимо, и поворот на пункт Сага. Неужели здесь нет Трофима? Боже, что тогда будет с Ниной! Но не нужно отчаиваться. Я верю, огонёк рассеет нашу тревогу.

Свет фары сквозь темноту нащупывает край густого ельника, высунувшегося из боковой лощины, галечный берег с ершистым наносником. Ещё через минуту видим палатки, плот на воде, и у огня сбившихся в кучу людей. Вот удивлены они появлением в этих глухих кривунах Маи моторки, да ещё ночью!

Лодка вкось пересекает реку. Расстояние до лагеря быстро сокращается. Фара обливает ярким светом людей, прошивает ельник. Узнаю Фильку, Пресникова, Бурмакина, Деморчука, двух проводников. Глаза упрямо ищут Трофима. Почему он не бежит навстречу, как это было всегда? Кажется, у меня не сердце бьётся в груди, а дятел долбит по больному месту.

Нас узнают, улыбаются, на лицах людей обычное спокойствие, — ни тени тревоги.

Глохнет мотор, лодка с разбегу вспахивает носом береговую гальку.

Путь окончен.

— Где Трофим? — спрашиваю я Фильку.

— На пункте, — отвечает тот.

У меня из рук валится шест. Нина всхлипывает. Лица людей вдруг становятся суровыми. Кто-то шевелит ногой гальку. В наступившей тишине мерным прибоем стучат о долблёнку набегающие волны реки.

Ребята помогают Нине сойти на берег. Вспыхивает подновлённый костёр. Я задерживаю Фильку у лодки.

— Ты почему здесь?

— Вчера вечером меня отправил сюда Трофим. Иди, говорит, Филька, в лагерь и следите — как появится на гольце дым или гелиотроп засветит, ведите оленей, сниматься будем с пункта. Приказал, чтобы до его прихода плот был готов. А что случилось?

— На пункте палатка сгорела, и Трофима там нет с ночи. Куда он мог уйти?

— Не должен уйти, нет, нет! — убеждает меня Филька. — Разве под голец спустился, там балаган каюров, и заболел…

— Да, это может быть.

В лагере тишина, точно в нём ни единой души. Я подхожу к костру. Ослепительный свет вынуждает меня зажмуриться. После небольшой паузы я говорю:

— У Трофима что-то случилось. Он не принял наш сигнал об окончании работы, и фонарь остался непотушенным. Сегодня к пункту летал самолёт, на гольце никого не оказалось, палатка сгорела. Мы рассчитывали застать Трофима здесь…

Становится совсем тихо. Потом кто-то загремел чайником, кто-то бросил в огонь сухие поленья, и к небу поднялся рыжим языком огонь.

— Не будем гадать, надо идти, — говорит Пресников. — Всяко может случиться: и ногу недолго вывихнуть, и простыть — небольшая хитрость.

— Да, да, надо идти, — зашумели все.

— Ты, Филька, знаешь тропу? — спрашиваю я.

— Не раз топтал её.

— Поведёшь меня с Михаилом Михайловичем сейчас. А ты, Пресников, с остальными утром пораньше соберёте оленей, возьмёте продовольствие, палатки, постели — и следом за нами. Понятно?

— Повторять не надо.

— Я не останусь здесь, я пойду с вами, — говорит простуженным голосом Нина.

— Хорошо, только не волнуйся и не мучь себя догадками. Трофим в балагане, и мы к утру будем у него.

Мы ужинаем.

— Нина, ешь, нельзя голодать, иначе останешься здесь, — угрожаю я.

А сам чувствую, как тепло костра, разливаясь по телу, отбирает последние силы. Устали мы. Болят спина, плечи, ноги. Убийственно хочется уснуть, безразлично где: на острых рёбрах камней, на мокрой земле или сидя.

— Филька, собирайся, да попроворнее. Положи в рюкзак бинты и йод.

Нина сидит у огня сгорбленным комочком, в тяжёлом забытьи. Какие страшные думы гнездятся в её голове! Как жаль мне тебя, Нина!…. И всё-таки я верю, ты ещё будешь счастлива с Трофимом.

Мы уходим сквозь ельник в тёмную ночь. Впереди Филька. Справа, в глубокой промоине, мечется ручей. Вверху, в бездонье, мерцают звёзды. Ничего не видно.

Идём по глубокой расщелине на восток, к невидимым вершинам. В этой ужасающей темноте не нужны глаза, не знаешь, куда ступают ноги. Передвигаемся с опаской. Всё время кажется, что под тобою пропасть. Но надо идти, идти и идти.

— Где же Трофим? — слышу голос Нины, полный отчаяния.

— Он под гольцом в балагане, — уверенно говорит Филька. — Такого мужика, как Трофим, не то что гроза, а и сам атом не возьмёт — расщепляется. Мы-то ведь знаем его.

Идём, торопимся, ещё надеемся встретить Трофима на тропе. Ах, если бы вот сейчас услышать его шаги или крик о помощи!

Нас накрывает туча. Тьма резко чернеет. Ледяной ветер дует из этой тьмы. На лицо падают невесомые пушинки снега. Всё это обрушивается внезапно, сразу, Филька ведёт нас вслепую. Слышим, как он посохом нащупывает путь, как его ноги проваливаются в пустоту, ломают кусты. Так темно, что мы не видим не только тропу, но и друг друга. Небо и земля неразличимы.

— Давайте дождёмся луны, может, посветлеет, — предлагает проводник.

Идти действительно некуда, мы точно в пустоте. Находим на ощупь под камнями сухое место, усаживаемся, жмёмся друг к другу. Ждём. Ждём долго. С облаков падает снег. Если бы не этот адский холод!

— Филька, карауль, как прояснит — растолкаешь всех, — говорю я, вбирая голову в воротник, как черепаха, и засовываю глубоко под телогрейку закоченевшие руки. Пытаюсь как-то отгородиться от холода, найти такое положение, при котором можно будет немножко забыться. Но вдруг подумалось: а что, если за ночь выпадет больше снега и у Трофима нет костра! Сразу мне вспоминается Джугджурский перевал, где мы замерзали в пургу без огня. Меня всего потрясает это воспоминание. Я вскакиваю. Разве не величайшее преступление наша задержка?

— Братцы, надо идти!

Молча, медленно поднимаются мои спутники. Бойка стряхивает с шубы мокрый снег. А кругом тёмная ночь да зловещий шорох выпавшего снега. Шаги тяжелеют. Все мы чувствуем себя слабыми, беспомощными, среди мрака. Главный ориентир — шум ручья. Его я стараюсь держать справа. И важно, чтобы путь всё время шёл на подъём…

С востока, из тёмной бездны, пробивается еле уловимый голубоватый свет. Отрывается земля от неба. Сквозь дырявую крышу облаков светят далёкие звёзды. Снег перестаёт. Но Филька не может узнать места и сказать, где тропа.

Усаживаемся на камни, ждём, когда больше посветлеет. Какое поразительное ощущение всего себя в этой усталости! Болью отзываются все суставы, каждая мышца и жилочка.

Вот-вот покажется луна. Где-то внизу лениво ворочается ручей. Из темноты встают одинокие лиственницы, купы высоких ёрников, бурые россыпи. И вдруг тишину потрясает крик совы. Птица, увидев нас, в испуге закачалась в прозрачном воздухе.

Филька находит тропу. Она вьётся по склону, скачет с камня на камень, приводит нас на дно расщелины и тут исчезает. Встречающий нас ручей побелел после ночи, точно крутой кипяток. Идём вдоль него. Нам вслед дует холодный ветер. Воет буран. Упругий ольховник уже весь исхлёстан, а мокрая трава не смеет бороться, лежит, покорно прижавшись к земле.

Расщелина становится всё более волнистой. Узкие места перехвачены россыпями и прорезаны глубокими промоинами. Там, где путь преграждают топкие мари, мы с содроганием погружаемся по колено в воду, бредём дальше.

Впереди, над чёрными вершинами гор, полная белая луна впаяна в смутно-синюю полоску неба.

Неровные шаги людей тревожат тишину ночи.

Перебираемся по камням на левый берег, присаживаемся отдохнуть. Нине помогаем опуститься на камень. Бедняжка, откуда у неё берутся силы! Она не жалуется.

Слева, у подножья отрога, бойко закричала кедровка, первая уловившая признаки рассвета. И тотчас же на ближней лиственнице зашараборила белка. Прыгая с сучка на сучок всё выше и выше, она торопилась увидеть раньше других зорьку.

Мы идём всё медленнее, всё тяжелее. Да, близко рассвет: темнеют деревья и кусты, горы становятся выше и печальнее. Луна совсем уходит в тучи. Редкий туман, зарождающийся на дне расщелины, пытается прикрыть жалкую, беспомощную землю.

Вот и посветлело, иду впереди. Там, где тропа пересекает влажную почву, я внимательно присматриваюсь к борозде, протоптанной людьми, ищу свежий след Трофима. Нет, он здесь не проходил. Впереди из-за бокового гребня высовывается вершина Сага, угрюмая, предательски холодная, вся в снегу.

Ещё остаётся последняя надежда на балаган.

Коварный, медлительный свет озаряет восток. Лёгкий ветерок несёт в расщелину утро. Низко над горами мчатся тучи, точно полчища раскосмаченных дьяволов.

Всё чаще отрываюсь от своих, бегу вперёд. Гонит меня слепое предчувствие.

Тропа постепенно набирает высоту. Лес редеет, уступая место россыпям и стланикам. Уже близко подножье Саги. Но нас никто не зовёт, не замечает, да и, судя по поведению Бойки, поблизости никого нет.

Уже давно день, но солнце только что появилось из-за хребта. Тает снег, бугры румянятся спелой брусникой. Но напрасно пробудившийся ветерок шевелит жёсткую траву, ищет хоть одно живое существо, чтобы оно как-то выразило свой восторг великому светилу…

Преодолеваем крутой пригорок. За ним, под каменистым склоном, продолговатая поляна, окружённая стланиковой чащей. В углу стоит заброшенный балаган с давнишним огнищем. Никого в нём нет, никто не приходил. Меркнет последняя надежда…

Я никогда не видел на человеческом лице столько скорби и безнадёжности, как у Нины в момент, когда она подходила к пустому балагану. Теперь она убеждена, что стряслось самое ужасное. Её охватывает страх. Она не слышит нас, не верит своим глазам, опускается на четвереньки, лезет под балаган и руками сумасшедшей ощупывает подстилку, дальние углы… Потом вдруг роняет голову, прижимается лбом к земле, долго втихомолку плачет…

Никто не пытается поднять её…

Я не могу ждать. Сбрасываю рюкзак, передаю его Михаилу Михайловичу, зову Бойку, и мы с нею отправляемся вперёд, на вершину. Мои спутники остаются с Ниной, они пойдут следом.

Надо торопиться, забыть, что болят спина и ноги. Торопиться, даже если убеждён, что уже непоправимо опоздал.

Тропка круто берёт в гору, цепляется за карнизы. На ней никаких свежих следов. Порывы ветра лохматят стланики. Небо хмурое, вызывающее. Есть ли ещё на земле мрачнее и беднее природа, есть ли более тягостное молчание, чем то, что сгустилось сейчас над Сагой?

Иду с трудом. Задыхаюсь. Не чувствую ног. Но идти надо, может быть, Трофим ждёт нас. Великие духи, помогите выйти на вершину, не дайте упасть!

Вдруг впереди и где-то далеко правее жалобно завыла Бойка, и я внезапно весь наполняюсь жгучей болью. Ноги как-то сами по себе, без моего вмешательства, выносят меня на бровку. Вижу, справа, откуда всё ещё доносится безнадёжный вой собаки, летит ворон. Не заметив меня, он усаживается на вершину лиственницы, важный, довольный. Его чёрный, резкий силуэт на фоне багровой тучи, в ветреный день, поистине зловещ. Я вскидываю карабин, подвожу под ворона мушку, руки никогда не были такими уверенными и твёрдыми.

Пуля сбрасывает птицу на землю. Грохот выстрела не успевает смолкнуть, как слышится приглушённый стон оттуда, где только что выла собака. Бегу на звук сколько есть сил. В голове одна мысль — успеть бы!

Перебегаю лощину, ещё один гребень. Нигде никого. Бегу дальше косогором.

Что-то краснеет на примятом ягеле. Кровь!… Останавливаюсь, перевожу дух, пригибаюсь, рассматриваю. Вот содран лишайник, изломаны низкорослые рододендроны, вывернуты камни — кто-то трудно полз, оставляя на земле кровавые следы. Вижу внизу Бойку. Скатываюсь к ней. Собака подводит меня к рослому стланику, останавливается, поворачивает ко мне умную морду, пропускает вперёд!

За кустом глаза ловят живой бугорок, прикрытый старенькой одежонкой. Узнаю истоптанные сапоги, клок волос на голове, овал спины и широкую кисть правой руки, схватившуюся за ольховник.

— Трофим! — кричу я, бросаясь к нему.

Бугорок шевелится, медленно поднимается голова, на изувеченном страданиями лице ни рябинок, ни старого шрама, всё залито сплошной чернотою. И глаз нет, на меня смотрят белые, мёртвые шары

— Кто тут? — слабо доносится из открытого рта.

— Это я. Что случилось с тобой? Молчание.

— Ты слышишь меня, Трофим?

-- Ударила гроза, там… — и он силится поднять непослушную руку, показать скрытую теперь для него в вечной темноте вершину.

Я не знаю, что мне делать. Призываю на помощь всё своё мужество, весь запас спокойствия. Трижды стреляю в воздух из карабина, даю знать своим, чтобы они торопились. Затем снимаю с себя телогрейку, хочу подложить под больного. Ощупываю его ноги и не верю себе — они холодные. Потрясающе отчётливо и ясно понимаю — прикасаюсь к омертвевшему телу. В эту минуту, равную вечности, душа переполняется великим горем и бессилием. Меня охватывает страх: я ничем не могу помочь.

— Нина, где Нина? — слышу тот же далёкий голос.

— Она идёт, сейчас будет здесь.

— Я жду её. — И на его лбу появляется скупой, как роса в засуху, пот.

С трудом поворачиваю всего его на спину. Рубашка и брюки спереди разлезлись, обнажив чёрное, как и лицо, тело, обгоревшее и сильно потрескавшееся. Грудь разодрана, вся в кровавых следах от острых камней. Не знаю, что предпринять. Не могу нащупать пульс через корку обгоревшей кожи… Куда он, слепой, полз по этому крутому гребню, заваленному угловатыми камнями, без тропы, истекающий кровью?! Что в думах у него? Или только одно желание — ещё раз в этой беспокойной жизни встретиться с Ниной. Какая сила отстраняет от него смерть?!

— Трофим, потерпи, мы спасём тебя, ты ещё будешь жить! — я повторяю эти слова, хочу, чтобы он понял.

Он лежит спокойно, без движения. Мне жутко. Я вдруг сознаю, что от меня уходит самое дорогое, давно ставшее неотъемлемой частью моего существования…

Со мною нет бинта. Расстёгиваю на шее Трофима воротник, смахиваю ладонью с холодного лба пот, расчёсываю пятернёю разлохмаченные длинные волосы на голове. Его глаза совсем не замечают движения рук над ними, продолжают смотреть в небо. Лёгкая желтизна заливает левую щеку, обращённую ко мне. Я приподнимаю его голову. Нет, не умер. Невероятным усилием он продолжает жить.

— Пить… пить… — шепчут иссохшие губы больного.

Я вскакиваю. Выше, за границей кустарников, виднеется снежное поле. Бегу туда. Соскребаю пальцами с камня мокрый снег, сжимаю в комок. Тороплюсь назад.

Трофим слышит приближающиеся шаги, поднимает голову, пытается опереться на локоть левой руки.

— Нина? — В его голосе томительное ожидание.

— Это я, Трофим. Сейчас напою тебя.

— Где же Нина? — Он сразу мякнет.

— Придёт, клянусь, сейчас будет здесь. — Но мои слова, кажется, не задевают его слуха.

Я набираю в рот снега, потом припадаю к раскрытым губам Трофима. Он медленно глотает воду. Хочу положить его голову себе на колени, но вдруг ясно слышу голос Михаила Михайловича.

— Угу-гу!

— Трофим, Нина идёт!

Больной оживает, пытается приподняться. Невидящими глазами он шарит по пространству. Холодеющими пальцами Трофим ловит мою руку, и я чувствую, как весь он стынет, как невероятным усилием пытается удержать жизнь. Сердца не слышно. Мне страшно — он умирает. Я освобождаю руку, обнимаю, целую его тёплые губы. Тут, на губах, ещё остатки упрямой жизни, уже вытесненные к самому краю.

— Трофим, ты меня слышишь? Нина близко.

Он весь напрягается.

— Смерть меня подождёт! — чеканит он слова.

Я вскакиваю. Поднимаюсь на гребень. Вижу своих. Они торопятся ко мне. Впереди бежит Нина. Я ловлю её, прижимаю к груди.

— Где он?

— Трофим умирает, ждёт тебя… Наберись мужества, спокойно проводи его.

Она дико смотрит мне в глаза, вырывается из рук, бежит к лощине.

Я помогаю ей спускаться к стланику. Увидев лежащего на россыпи Трофима, она останавливается. Какое-то короткое время колеблется, жуёт пальцы. Затем медленно опускается на колени, будто врастает в землю.

— Троша— Что же это!… — её голос обрывается.

Трофим дрожащими пальцами ощупывает её лицо. Пальцы соскальзывают на правую щеку, находят знакомый, еле заметный шрам.

— Вот… и дождался… — еле слышно выдыхает он

— Зачем же ты умираешь!… — кричит Нина и с рыданием падает на его грудь.

Из туч блеснули косые лучи солнца. Словно от их прикосновения на лбу у больного вдруг исчезли мелкие росинки пота, и на лице застыло такое спокойствие, будто он доволен, что навсегда покидает беспокойный мир.

…Через час мы перенесли покойника вниз на крошечную полянку, затянутую бледно-жёлтым ягелем. Филька поднялся на вершину гольца, посмотреть, не осталось ли там записок Трофима, а мы с Михаилом Михайловичем должны были готовить могилу.

Нина спустилась позже. Разбитая, в беспросветном отчаянии, она подошла к Трофиму, опустилась на землю.

Место для могилы выбрали под толстой лиственницей, выросшей на небольшом пригорке. Руками содрали растительный покров у основания корней. Затем ножами разрыхлили землю, выбрасывая пригоршнями. Ниже под землёй оказалась мелкая россыпь. Копали, пока не добрались до скалы.

Кто мог подумать, что здесь, в безлюдных горах, найдёт себе могилу Трофим, так страстно любивший жизнь!

Снизу подошёл весь отряд. Людям трудно было поверить, что перед ними лежит мёртвый Трофим, бесстрашный человек, которого не могли сломить ни пороги, ни снежные лавины, ни первобытная тайга, ни поднебесные вершины. Смерть была бессильна одолеть Трофима в честном поединке: она настигла его предательским ударом из-за угла.

На его левой руке часы, уцелевшие от грозы и пожара, пережившие хозяина. Они продолжают отмерять время, уже не нужное Трофиму. Мы не сняли их, пусть идут с ним в могилу.

Филька ничего не нашёл на гольце, всё сгорело. Принёс только полотнище от палатки. У кого-то из ребят нашлась пара чистого белья. Когда переодевали покойника, я снял с его шеи сафьяновую сумочку, завещанную мне ещё на Аяне. Мы завернули его в полотнище, хоронили по-походному, без гроба.

Чёрные тучи давят на горы. В вышине гудит ветер, точно тысяча арф провожает Трофима в последний путь. Люди стоят на коленях в печальном молчании, склонив обнажённые головы. Никто не говорит, не плачет. На суровых лицах застыла скорбь.

Последней прощается Нина. Молча она опускается на колени, откидывает край плащ-палатки, прикрывающий лицо Трофима, целует в губы, не уронив ни единой слезинки. И пока засыпаем могилу, накладываем над нею холмик, она стоит у изголовья, точно надгробие, измученная, захваченная ужасным чувством беспредельного одиночества.

— За что так жестоко!… — шепчут её дрожащие губы.

Потом она опускается на могилу, припадает грудью к сырой, пахнущей вечностью земле, и налетевший ветер накрывает холмик густыми прядями её волос…

…Пока товарищи будут делать обелиск и оградку, я хочу выйти на вершину Сага, чтобы один на один разобраться во всём, что случилось. Зову Бойку. Идём медленно — некуда торопиться. И как бы ни хмурилось небо, как бы ни стонал ветер по расщелинам, всё это уже, кажется, не трогает, не касается меня.

У края снежного поля мы садимся отдохнуть. Я достаю из кармана сафьяновую сумочку. С чувством необъяснимой тревоги раскрываю её ножом. Внутри оказывается старенькая-старенькая фотография, бережно завёрнутая в восковую бумагу. На меня смотрят два чумазых беспризорника — Любка и Трофим. Не могу понять, почему он прятал от меня этот снимок? Заглядываю ещё раз внутрь сумочки, там пусто. Поворачиваю фотографию, и тут приходит совершенно неожиданный ответ: на обратной стороне снимка детским почерком нацарапано: «Любка и Ермак». Вот только когда окончательно раскрылся мне Трофим. Мой дорогой Трофим, переживший своё прошлое, погибший на последнем перевале к счастливой жизни.

Поднимаемся с Бойкой по снегу, оставляя на его белизне глубокие вмятины. Падают хребты, шире и дальше уходит горизонт. Сага здесь, в поднебесье, выше всех соседних гольцов, господствует над обширной горной страною. Только теперь на её вершине, как символ победы человека, стоит над бетонным туром пирамида, отстроенная Трофимом, — последняя в его жизни. Она как бы завершает колоссальные работы по созданию карт на большой территории восточной оконечности материка.

Почему-то вдруг весь этот безлюдный край стал дорог мне. Тяжело прощаюсь с горами, с дупляными лиственницами, растущими на их склонах, с крошечными ивками. Больно уходить отсюда ещё и потому, что здесь в течение всех лет было трудно.

Когда мы шли сюда, в этот малоисследованный край, перед нами лежало будущее, которое нельзя было предугадать. Теперь и оно — прошлое. С волнением я смотрю на побеждённое пространство и невольно вспоминаю пережитые невзгоды тяжёлого странствования, горькие неудачи, радости. Всё это было!

Много раз наша жизнь висела на волоске, и нас выручали не случайности, не счастливая судьба, а упрямство и воля к победе. Если мы рисковали, шли открыто навстречу опасности, не щадя себя, то это мы делали только во имя цели и долга.

На этой скудной земле мы проверяли и свои чувства. Улукиткан говорил: «Когда ты хочешь испытать друга, бери с ним котомки, посохи, и отправляйтесь в далёкую дорогу, по самой трудной тропе. Если по пути встретится голод, болезни, разные неудачи и вы оба дойдёте до конца — верь ему, он твой друг!» Мы дошли до конца, но не все… Здесь остаются могилы наших друзей, отдавших жизнь за карту Родины.

Прощайте, горы. Прощай, дорогой Трофим!

1959 — 1961 гг.