Блеснула финка. Ты резал палатку. Жизнь в коллективе. Начались кражи. «Это моя профессия». Мясник Любку побил. Подарок Пугачёву. Где скрывается Ермак? На поруки. Добровольцем на фронт. Встреча в Сочи.

Наступила полночь. Лагерь уснул. Стих и ветер. Запоздалая луна осветила палатку. Меня растревожили думы, одна за другой, как во сне, мелькали картины, связанные с юношеской жизнью Трофима Королёва.

…В 1931 году мы работали на юге Азербайджана. Я возвращался из Тбилиси в Мильскую степь, в свою экспедицию. На станции Евлах меня поджидал кучер Беюкши на пароконной подводе. Но в этот день уехать не удалось: где-то на железной дороге задержался наш багаж.

Солнце палило немилосердно, нигде нельзя было найти прохлады.

— Надо пить чай! — советовал Беюкши. — От горячего чая бывает прохладно.

— А если я не привык к чаю?

— Тогда поедем ночевать за станцию, в степь, — ответил он.

Пара изнурённых жарою лошадей протащила бричку по ухабам привокзального посёлка, свернула влево Прямо в степи натянули палатку. Беюкши ушёл в посёлок ночевать к своим родственникам, а я расположился отдыхать.

Не помню, как долго продолжался сон, но пробудился я внезапно, встревоженный каким-то необъяснимым предчувствием, а возможно, лунным светом, проникавшим в палатку.

«Не Беюкши ли пришёл?» — мелькнуло в голове. Я приподнялся и тотчас отшатнулся от подушки: к изголовью бесшумно спускалось лезвие бритвы, разделяя на две части глухую стенку палатки. Пока я соображал, что предпринять, в образовавшееся отверстие просунулась лохматая голова, затем рука, в сжатых пальцах блеснула финка. Возле меня, кроме чернильницы, ничего не было, и я, не задумываясь, выплеснул её содержимое в лицо бродяги.

— Зануда… ещё и плюётся! — бросил тот, отскакивая от палатки.

Через минуту в тиши лунной ночи смолкли торопливые шаги.

Уснуть я больше не мог. Малейший шорох настораживал: то слышались шаги, то топот. В действительности же возле палатки никто больше не появлялся.

Утром мы получили багаж, позавтракали в чайхане и тронулись в далёкий путь. Лошади легко бежали по пыльному шоссе. Над равниной возвышались однообразные холмы. Кругом низкорослый ковыль, местами щебень. И только там, куда арыки приносят свою драгоценную влагу, виднелись полоски яркой зелени.

Проехав километров пять по шоссе, мы неожиданно увидели возле кювета группу беспризорников.

— Стой! — крикнул я кучеру и спрыгнул с брички.

— Ты резал палатку? — спросил я одного из них. Беспризорники вскочили и скучились на краю дороги, словно сросшиеся дубки. Подбежал Беюкши.

— Где морду вымазал в чернилах, говори? — крикнул он, и в воздухе взметнулся кнут.

— Не смей! Убью! -- заорал старший из ребят, поднимая над головою Беюкши костыль.

Кнут, описав в воздухе дугу, повис на поднятом кнутовище. Беспризорник стоял на одной ноге, удерживая другую, больную, почти на весу. Он выпрямился, повернулся лицом ко мне и уже с пренебрежительным спокойствием добавил:

— Я резал, а лезть должен был он, Хлюст, но трогать его не смей, слышишь? — И он гневно сверкнул глазами.

— Что, выкусил? — Хлюст ехидно улыбался, выглядывая из-за спины защитника.

Лицо у него было маленькое, подвижное, нос тонкий, длинный, бекасиный, глаза озорные. Чернила угодили ему в нос и полосами разукрасили щёки. На груди широкой прорехой расползлась истлевшая от времени рубашка, обнажив худое и грязное тело.

Я рассмеялся, и какую-то долю минуты мы молча рассматривали друг друга. Это были совсем одичавшие мальчишки. Старшему едва ли можно было дать шестнадцать лет. Он стоял сбоку от меня, заслоняя собою остальных и опираясь на костыль. Вид его был жалок. Чёрное, как мазут, тело прикрывалось грязными лохмотьями. Больная нога перевязана тряпкой, на голове лежат прядями нечёсаные волосы. Но в открытых глазах, в строгой линии сжатых губ, даже в продолговатом вырезе ноздрей чувствовалась дерзкая сила.

— Чего же ты не бьёшь? — спросил он меня с тем же пренебрежением.

— Гайка слаба, ишь бельмы выкатил! — засмеялся Хлюст, передразнивая Беюкши.

— Ты мне смотри, бродяга! — заорал тот гневно и шагнул вперёд.

— Говорю, не смей! — хромой, отбросив костыль, выхватил из рук Хлюста финку и встал перед Беюкши.

Тот вдруг прыгнул к нему, свалил на землю и поволок на шоссе. Остальные ребята, оробев, отскочили за кювет. Я подобрал упавший нож.

— Вот сдадим тебя в сельсовет, будешь знать, как резать палатку. И за нож ты мне ответишь, — говорил Беюкши, затаскивая парня в бричку.

Мы поехали, а трое чумазых мальчишек остались у дороги.

Наш пассажир лежал ничком в задке брички, между тюками, поджав под себя больную ногу. Из растревоженной раны сквозь перевязку сочилась мутная кровь и по жёсткой подстилке скатывалась на пыльную дорогу.

— Тебе больно? Перевязку не делаешь, запах-то какой тяжёлый. Подложи вот… — сказал я, доставая брезент.

Беспризорник вырвал его из моих рук и выбросил на дорогу. Беюкши остановил лошадей.

— Чего норовишь? Приедем в посёлок, там живо усмирят. Мошенник! — злился он.

Я поднял брезент, и мы поехали дальше. Беспризорник продолжал лежать на спине, подставив горячему солнцу открытую голову. Трудно было догадаться, от каких мыслей у него временами сдвигались брови и пальцы сжимались в кулаки. Он тяжело дышал, глотая открытым ртом сухой и пыльный воздух. «А ведь в нём бьётся человеческое сердце, молодое, сильное», — подумал я, и мне вдруг стало больно за него. Почему этот юноша отшатнулся от большой, настоящей жизни, связался с финкой, откуда у него столько ненависти к людям?

— Тебя как звать?

— Всяко, — ответил он нехотя, — кто сволочью, а другие к этому имени ещё и пинка прибавляют.

— А мать как называла?

— Матери не помню.

— Под какой кличкой живёшь?

Он не ответил.

В полдень мы подъехали к селению Барда. Беспризорник вдруг заволновался и стал прятаться за тюки. В сельсовете никого не оказалось - был выходной лень.

— Слезай, да больше не попадайся! — скомандовал Беюкши.

— Дяденька, что хотите делайте со мной, только не оставляйте тут! — взмолился беспризорник.

— Наверное, кого-нибудь ограбил? — спросил я.

Он утвердительно кивнул головой. Что-то подкупающее было в этом юношеском признании. Мне захотелось приласкать юношу, снять с него лохмотья, смыть грязь, а может быть, вырвать его из преступного мира Но эти мысли тут же показались наивными. Легко сказать, перевоспитать человека! Одного желания слишком мало для этого. И всё же, сам не знаю почему, я предложил Беюкши ехать дальше.

— А куда его?

— Возьмём с собой в лагерь.

— Что вы! — завопил он. — Ещё ограбит кого-нибудь, а то и убьёт. Ему это ничего не стоит.

— Куда же он пойдёт больной, без костылей? Вылечим, а там видно будет. Захочет работать - останется, человеком сделаем.

Беюкши неодобрительно покачал головой, тронул лошадей. За посёлком мы свернули с шоссе влево и поехали просёлочной дорогой, придерживаясь южного направления.

Беспризорник забеспокоился. Разозлённый собственной беспомощностью, парень гнул шею, доставал зубами рукав рубашки и рвал его. На мои вопросы отвечал враждебным молчанием.

А мне захотелось помириться с ним. И когда я посмотрел на него иначе, без неприязненности, что-то необъяснимо привлекательное почудилось мне и в округлом лице, обожжённом солнцем, и в тёмно-серых, скорее вдумчивых, чем злобных, глазах, прятавшихся под пушистыми бровями. Плотно сжатые губы и прямо срезанный подбородок свидетельствовали о волевом характере парня.

Только на второй день он разрешил мне перевязать ногу. Сквозная пулевая рана, ужасная по размерам, была запущена до крайности. Я не спросил, кто стрелял в него и где он получил эту рану. И вообще решил не проявлять любопытства к его жизни, будто она совсем не интересовала меня.

На четвёртый день мы приехали в лагерь. Вокруг лежала безводная степь, опалённая июльским солнцем. Ни деревца, ни тени.

В палатках душно. Местное население летом предпочитало уходить со скотом в горы, и от этого равнина казалась пустынной.

Беспризорник дичился, отказывался от самых элементарных удобств. С нами почти не разговаривал. Жил под бричкой с Казбеком -- злым и ворчливым кобелём. Спал па голой земле, прикрывшись лохмотьями. По всему было видно, что он не собирался расставаться с жизнью беспризорника и надеялся уйти от нас, как только заживёт рана.

Жители лагеря относились к беспризорнику, как к равному. Ему сделали костыли, и он разгуливал между палатками или выходил на курган, под которым стоял лагерь, и подолгу смотрел на север. О чём думал парнишка, всматриваясь в мглистую степную даль? Он напоминал мне раненую птицу, отставшую от своей стаи во время перелёта. Возвратившись с кургана, он обычно ложился к Казбеку и долго оставался грустным.

Однажды, перевязывая ему рану, я, как бы между прочим, сказал:

— Нужно смыть грязь, видишь, рана не заживает, можешь остаться калекой. Он ничего не ответил. Со мною в палатке жил техник Шалико Цхомелидзе.

Мы согрели с ним воды и, когда лагерь уснул, искупали парня. Его спина была исписана рубцами давно заживших ран. Но мы ни единым словом не выдали своего любопытства, хотя очень хотели узнать, что это за шрамы. Утром товарищи сделали балаган, и беспризорник переселился туда вместе с Казбеком.

Несколько позже, в минуту откровенности, он сказал мне своё имя: его звали Трофимом. У юноши зарождалось ко мне доверие, очень пугливое и, вероятно, бессознательное. Я же, оставаясь внешне безразличным к его прежней жизни, осторожно, шаг за шагом, входил в его внутренний мир. Хотелось сблизиться с этим огрубевшим парнем, зажечь в нём искорку любви к труду. Но это оказалось очень сложным даже для нашего дружного коллектива.

Я много думал, чем соблазнить беспризорника, увлечь его и заглушить в нём тоску по преступному миру. Вспомнилось, как в его возрасте мне страшно хотелось иметь ружьё, как я завидовал своим старшим товарищам, уже бегавшим по воскресеньям на охоту. Я тогда считал за счастье, если они брали меня с собой хотя бы в роли гончей. Может быть, и в натуре Трофима таится охотничья страсть?

Придя вечером с работы, я достал патронташ, нарочито на глазах у беспризорника зарядил патроны и выстрелил в цель.

— Пойдём, Трофим, со мной на охоту? Тут недалеко я видел куропаток.

Он кивнул утвердительно головой и встал. Рана на ноге так затянулась, что парень мог идти без костылей.

— Бери ружьё, а я возьму фотоаппарат, сделаем снимки.

Он настороженно покосился на меня, но ружьё взял, и мы не торопясь направились к арыку. Шли рядом. Я наблюдал за Трофимом. Парень будто забыл про больную ногу, шагал по-мужски твёрдой поступью, в глазах нескрытый восторг, но уста упрямо хранили молчание.

Скоро подошли к кустарнику, показались зелёные лужайки, протянувшиеся вдоль арыка. Я взял у беспризорника ружьё, зарядил его, отмерил тридцать шагов и повесил бумажку.

— Попадёшь? — спросил я. — Ты когда-нибудь стрелял?

Трофим покачал головою.

— Попробуй. Бери ружьё двумя руками, взводи правый курок и плотнее прижимай ложе к плечу. Теперь целься и нажимай спуск.

Глухой звук выстрела пополз по степи. Рядом с мишенью вздрогнул куст, и Трофим, поняв, что промазал, смутился.

— Для первого выстрела это хорошо. Стреляй ещё раз, только теперь целься не торопясь. Ружьё нужно держать так, чтобы прицельной рамки не было видно, а только мушку, ты и наводи её на бумагу.

Трофим долго целился, тяжело дышал и, наконец, выстрелил. От удачи его мрачное лицо слегка оживилось.

Мы пошли вдоль арыка.

— Если понравится тебе охота, я подарю ружьё, научу стрелять.

— Зря беспокоитесь, к чему мне это? А ружьё надо будет — не такое достану!

В это время, чуть ли не из-под ног, выскочил крупный заяц. Прижав уши, он лёгкими прыжками стал улепётывать от нас через лужайку. Я выстрелил. Косой в прыжке перевернулся через голову, упал, но справился и бросился к арыку. А следом за ним мчался Трофим. В азарте он прыгал через кусты, метался, как гончая за раненым зайцем, падал и всё же поймал. Подняв добычу, беспризорник побежал ко мне.

— Поймал! — кричал он, по-детски торжествуя.

Я пошёл навстречу. Парнишка вдруг остановился, бросил зайца. Словно кто-то невидимой рукой смахнул с его лица радость. Он дико покосился на меня. В сжатых губах, в раздутых учащённым дыханием ноздрях снова сквозила непримиримость. Я ничего не сказал, поднял зайца, и мы направились в лагерь. Трофим, прихрамывая, шёл за мною. Иногда, оглядываясь, я ловил на себе его взгляд.

В этот день Трофим отказался от ужина, до утра забился в угол балагана.

…Закончив работу, мы готовились переезжать на новое место. Рана у Трофима зажила. Иногда, скучая, он собирал топливо по степи, носил из арыка воду, но к нашим работам не проявлял сколько-нибудь заметного любопытства.

Утром, в день переезда, случилась неприятность. Ко мне в палатку с криком ворвался техник Амбарцумянц.

— У меня сейчас стащили часы. Я умывался, они были в карманчике брюк, вместе с цепочкой, и пока я вытирал лицо, цепочка оказалась на земле, а часы исчезли.

— Кто же мог их взять?

— Не заметил, но сделано с ловкостью профессионала!

— Вы, конечно, подозреваете Трофима?

— Больше некому.

— Это возможно… — принуждён был согласиться я. — Но как он мог решиться на такую кражу, заранее зная, что именно его обвинят в ней?

Неприятное, отталкивающее чувство вдруг зародилось во мне к Трофиму.

— Скажите Беюкши, пусть сейчас же отвезёт его в Агдам. Когда они отъедут, задержите подводу и обыщите его.

Амбарцумянц вышел. Против моей палатки у балагана сидел Трофим, беззаботно отщипывая кусочки хлеба и бросая их Казбеку. Тот, неуклюже подпрыгивая, ловил их на лету, и Трофим громко смеялся. В таком весёлом настроении я его видел впервые. «Не поторопился ли я с решением? -мелькнуло в голове. — А вдруг не он?» Мне стало неловко при одной мысли, что мы могли ошибиться. Нет, я наверное знал, что часы украдены именно им, что смеётся он не над Казбеком, а над нашей доверчивостью. И всё же, как ни странно, желание разгадать этого человека, помочь ему стало ещё сильнее. Я вернул Амбарцумянца и отменил распоряжение.

— Потерпим его у нас ещё несколько дней, а часы найдутся на новой стоянке. Не бросит же он их здесь, — сказал я.

Лагерь свернули, и экспедиция ушла далеко в глубь степи. Впереди лениво шагали верблюды, за ними ехал Беюкши на бричке, а затем шли и мы вперемежку с завьюченными ишаками. Где-то позади плёлся Трофим с Казбеком.

Новый лагерь принёс нам много неприятностей. Началось с того, что пропал бумажник с деньгами на следующий день были выкрадены ещё одни часы. Всё это делалось с такой ловкостью, что никто из пострадавших не мог сказать когда и при каких обстоятельствах случилась пропажа.

Наше терпение кончилось. Нужно было убрать беспризорника из лагеря.

Но прежде чем объявить ему об этом, мне хотелось поговорить с Трофимом по душам. Я уже привязался к нему и был уверен, что в этом чумазом беспризорнике живёт смелый, сильный человек, и, возможно, бессознательно искал оправдания его поступкам.

— Ты украл часы и бумажник? — спросил я его. Он утвердительно кивнул головой и без смущения взглянул на меня ясными глазами.

— Зачем ты это сделал?

— Я иначе не могу, привык воровать. Но мне не нужны ваши деньги и вещи, возьмите их у себя в изголовье, под спальным мешком. Я должен тренироваться, а то загрубеют пальцы, и я не смогу… Это моя профессия. — Он шагнул вперёд и, вытянув худую руку, показал мне свои тонкие пальцы. — Я кольцом резал шёлковую ткань на людях, не задевая тела, а теперь с трудом вытаскиваю карманные часы. Мне нужно вернуться к своим. Тут мне делать нечего. Да они и не простят мне… В палатке собрался почти весь наш отряд.

— Если ты не оценил хорошего отношения к себе, не увидел в нас своих настоящих друзей, то лучше уходи, — сказал я решительно.

Трофим заколебался. Потом вдруг выпрямился и окинул всех независимым, холодным взглядом. Нам всё стало понятно.

Люди молча расступились, освобождая проход, и беспризорник не торопясь вышел из палатки. Он не попрощался, даже не оглянулся. Так и ушёл один, в чужих стоптанных сапогах. Кто-то из рабочих догнал его и безуспешно пытался дать кусок хлеба.

Как только фигура Трофима растворилась в степном мареве, люди разорили его балаган, убрали постель и снова привязали Казбека к бричке. В лагере всё стало по-прежнему.

Тёплая ночь окутала широкую степь. Дождевая туча лениво ползла на запад. Над Курою пошёптывал гром. В полночь хлестнул дождь. Вдруг послышался отчаянный лай собаки.

— Вы не спите? Трофим вернулся, — таинственно прошептал дежурный, заглянув в палатку.

Мы встали. Шалико зажёг свечу. В полосе света, вырвавшегося из палатки, мы увидели Трофима. Он стоял возле Казбека, лаская его худыми руками.

— Не мокни на дожде, заходи, — предложил я, готовый чуть ли не обнять его.

— Нет, я не пойду. Отдайте мне Казбека, — произнёс он усталым голосом, но, повинуясь какому-то внутреннему зову, вошёл в палатку.

С минуту длилось молчание. «Зачем он вернулся?» -- думал я, пытаясь проникнуть в его мысли. Дежурный вскипятил чай, принёс мяса и фруктов, Трофима угощали табаком.

— Оставайся с нами, хорошо будет, мы не обидим тебя, — сказал Шалико.

— Говорю — не останусь! Нечего мне тут делать!

— Пойдёшь воровать, резать карманы? Долго ли проживёшь с такой профессией?

— Я не собираюсь долго жить, — ответил он, пряча свой взгляд.

Шалико вдруг схватил его за подбородок и повернул к свету.

— А ведь не за Казбеком ты вернулся, по глазам вижу. Не хочется тебе уходить от нас. Вот что, Трофим. Мы завтра собираемся в разведку, пойдём в Куринские плавни на несколько дней. С собой берём ружьё, удочки, будем там, между делом, охотиться на диких кабанов, стрелять фазанов, куропаток, ловить рыбу. Будем жарить шашлык и спать возле костра. Нам нужно взять с собою Казбека, вот ты и поведёшь его. Согласен?

Трофим не смотрел на Шалико, но слушал внимательно, даже забыл про еду.

— А насчёт пальцев, чтобы они у тебя не загрубели, проходи практику тут, у нас, разрешаем. Тащи, что хочешь, упражняйся. Ну как, согласен?

Трофим молчал, поворачивая голову то в одну, то в другую сторону.

— А как вернёмся, отдадите Казбека? — неожиданно спросил он.

— Да он твой и сейчас. Значит, договорились?

Утром Трофим не ушёл из лагеря. Он сидел возле палатки мрачный, подавленный какими-то мыслями. Это была не внутренняя борьба, а только раздумье над чем-то неясным, ещё не созревшим, но уже зародившимся в нём.

Помню, отряд Шалико Цхомелидзе уходил к Куре поздним утром. Над степью висела мгла. Было жарко и душно. Трофим шёл далеко позади, ведя на поводке Казбека. Шёл неохотно, вероятно не понимая, зачем всё это ему нужно.

Из плавней Трофим вернулся повеселевшим. Он и внешне перестал походить на беспризорника: с лица смылась мазутная грязь, и теперь по нему яснее выступили рябинки, волосы распушились и побелели, глаза как бы посветлели. Сатиновая рубашка была перехвачена вместо пояса верёвочкой. За плечами висел рюкзак. Мы тогда готовы были поздравить себя с успехом, пожать друг другу руки. Но Трофим, как и раньше, не хотел поселиться в палатке.

Вечером рабочие долго играли в городки. Трофим отказался принять участие в игре. Сидя возле балагана, старался оставаться совсем чужим, безразличным ко всему окружающему. Но я заметил: когда среди играющих завязывался спор, парень сразу настораживался, приподнимался, и тогда у него было лицо настоящего болельщика.

Спустилась ночь, и лагерь наконец угомонился. В палатку заглянула одинокая луна. Кругом было так светло, будто какой-то необыкновенный день разлился по степи. Вдруг до слуха долетел странный звук, словно кто-то ударил по рюшке. Я осторожно выглянул и замер от неожиданности: Трофим один играл в городки несколько поодаль от палаток. Воровски оглядываясь, он ловким взмахом бросал палку, и рюшки, кувыркаясь, разлетались по сторонам.

Я наблюдал за ним и с радостью и с болью. В Трофиме, как и в каждом мальчишке, жило неугомонное желание поиграть, порезвиться. Но в той среде, откуда пришёл он, обыкновенные детские забавы считались недостойным занятием, вся мальчишеская энергия тратилась на воровские дела.

Утром меня разбудил громкий разговор.

— Ну и чёрт с ним! Волка сколько ни корми — он всё в лес смотрит.

— Что, Трофим сбежал? — спросил кто-то.

— Ушёл ночью и Казбека увёл. Хитрая бестия! Чего ему было тут не жить? Рану залечили, нянчились с ним больше месяца, чуть ли не из соски кормили, и всё бесплатно, а как дошло до работы, пружина ослабла. Ишь, на собаку польстился!

В ноябре мы переехали в Муганскую степь и разбили свой лагерь возле кургана Султан-Буд. Днём и ночью в степи не умолкал крик прилетающих на зимовку птиц.

За работой время проходило незаметно. Мы совершали длительные походы в самые глухие места равнины и всё реже вспоминали Трофима.

Срочные дела заставили меня выехать в Баку. Перед возвращением в экспедицию я пошёл на Шайтан-базар -- один из самых старинных и популярных в Баку. Каждый приезжий считал тогда своим долгом побывать здесь, отведать пети или купить восточных сладостей. Базар поражал обилием фруктов и овощей, пёстрой толпой, заполняющей узкие проходы, криком торгашей, от которого долго шумело в ушах. Подчиняясь людскому потоку, я попал в мясные ряды и случайно оказался в гуще разъярённой толпы. Люди кричали, ругались, грозили кому-то расправой. Затем я увидел, как женщины ворвались в лавчонку и буквально выбросили через прилавок толстенного мясника. Его начали бить сумками, кулаками, бросали в него куски мяса. Он стоял, прикрывая лицо руками, и вопил, вздрагивая тяжёлым телом. К нему прорвалась маленькая женщина. Она подняла руки и с ужасом на лице стала просить у людей пощады мяснику.

Я кое-как выбрался из толпы, но у первого прохода увидел беспризорников и остановился. Хватаясь за животы, они дружно и с такой откровенностью смеялись, что могли заразить любого человека. «Что их так смешит? — подумал я и подошёл ближе. — Да ведь это Хлюст!…» Он тоже узнал меня с первого взгляда. Гримаса смеха мгновенно слетела с его лица. Парнишка выпрямился и предупредительно толкнул локтем соседа справа. Тот повернул голову.

— Трофим! Здравствуй! -- воскликнул я, обрадованный неожиданной встречей.

Он вскинул на меня тёмно-серые глаза, да так и замер.

— Что ты здесь делаешь? -- вырвалось у меня. Он неловко улыбнулся и покосился на стоявшую рядом девчонку.

— Вчера мясник Любку побил, за это мы натравили на него людей, пусть помнут немного.

Толпа расходилась. Я взглянул на Любку и вспомнил, что однажды Трофим произносил её имя. Любке было лет шестнадцать. Она дерзко смотрела на меня, пронизывая чёрными глазами. Что-то приятное, даже чарующее, было в её бронзовом продолговатом лице. Тонкая и стройная фигурка девушки прикрывалась старым латаным платьицем неопределённого цвета. Бусы из янтаря, цветного стекла, монет и других безделушек ещё более подчёркивали её сходство с цыганкой.

Беспризорница стояла, перекосив плечи, сцепив за спиной загорелые руки. Она была юна, но в её непринуждённой позе, в миловидном лице и даже небрежно расчёсанных волосах сквозила самоуверенность девчонки, знающей себе цену. Она внимательно рассматривала меня, небрежно разгребая песок пальцами босой ноги.

— За что же он вас побил? — спросил я её.

— Хе! За что нас бьют? За то, что беспризорники, — бойко ответил за неё Хлюст и вдруг улыбнулся. — А мы у него не в долгу.

И он кивнул головою на толпу.

— Заступились за вас?

— Ну да, заступятся! — бросил он пренебрежительно. — Сами придумали. Украли у железнодорожника здоровенного кабана и продали по дешёвке этому мяснику — он и рад. А хозяину мы сказали, что мясник его кабана зарезал. Вот из него и выбивали барыши. Гляньте, гляньте, он даже слюни распустил! — и Хлюст громко рассмеялся.

Все с интересом повернули головы к забытому зрелищу. Толпа успела уже рассеяться. Толстый мясник сидел возле своей лавчонки и плакал навзрыд, а маленькая женщина прикладывала к его голове мокрый платок.

— Пусть не трогает наших, — процедил Трофим. С минуту помолчали.

— А где Казбек?

— Он с нами живёт в карьерах, растолстел… — ответил Хлюст.

Мне хотелось о многом спросить Трофима, но разговор не клеился.

Он вдруг оживился:

— Вы где живёте?

— Я сегодня вечером уеду тбилисским поездом. Приезжайте все к нам в гости к Султан-Буду. И вы, Люба!

— Трошка, пошли! — повелительно бросила девчонка и, демонстративно повернувшись, направилась к боковому проходу.

Ушёл и Трофим.

Хлюст посмотрел на меня и, хитро щуря левый глаз, сказал:

— Оставайся, дяденька, у нас, работать научим, жить будем во как! Покажи-ка пальцы!

Он взглянул на мои руки и, пренебрежительно оттопырив нижнюю губу, двинулся следом за своими. Мальчишка не шёл, а чертил босыми ногами по пыльной дороге и, скользя между прохожими, успевал на ходу всех рассмотреть. За ним нельзя было наблюдать без смеха.

…Я уезжал из Баку, досадуя на себя, что не сумел поговорить с Трофимом.

Поезд отходил. На перроне было безлюдно. Bдруг из-за багажного склада вынырнула подозрительная фигура, осмотрелась и побежала вдоль вагонов, заглядывая в окна. Я сразу узнал Трофима. У него в руках был небольшой свёрток. Видимо, он искал меня. Но поезд набирал скорость, я не успел окликнуть Трофима, и он отстал.

В ту ночь я долго не мог заснуть. Перед глазами был Трофим на краю перрона, со свёртком в руках, с невысказанными мыслями. Я почувствовал ответственность за его будущее. В той среде, где он жил, были свои законы, свои понятия о честности и о людях. Душевная привязанность к тем, кто находился за чертой заброшенных подвалов, карьеров, ям, считалась там величайшим позором. Трофим перешагнул этот закон, пришёл к поезду… Что же делать? Вернуться, разыскать и забрать его с собой? Но тут же передо мною вставали его спутники — дерзкий Хлюст и красивая Любка, видимо, имевшая большое влияние на Трофима.

Экспедиция, закончив работу в Муганской степи, перебазировалась в Дашкесан — горный армянский посёлок. Мы жили на станции Евлах, ожидая вагоны для погрузки имущества и лошадей. Как-то вечером сидели у костра.

— Чья-то собака пришла, не поймать ли её? — сказал один из рабочих, глядя в темноту.

Все повернулись. В тридцати метрах от нас стоял большой пёс. Он вытягивал к нам голову, нюхая воздух, и, видимо, уловив знакомый запах, добродушно завилял хвостом.

— Да ведь это Казбек!

Я подбросил в костёр охапку мелкого сушняка. Пламя вспыхнуло, и в поредевшей темноте позади собаки показался Трофим. Он подошёл к костру, окинул всех усталым взглядом.

— Здравствуйте! Хотел искать вас в степи, да вот палатки увидел и пришёл.

Мы молча осматривали друг друга. На лице Трофима лежала немая печать пережитого несчастья. Он стоял перед нами доверчивый и близкий…

Была полночь. В палатке давно погасили свечи. Вдруг я почувствовал чьё-то прикосновение.

— Вы спите?

— Это ты, Трофим?

— Я. У вас нет кокаина? Дайте немного, на кончик ножа, слышите?… — и его голос дрогнул.

— Что с тобой, Трофим?

— Всё кончено. Милиция всех половила. Я бежал к вам. Дайте мне кокаина, мне бы только забыться…

Мы переехали в Дашкесан и полностью отдались работе. Трофим робко и недоверчиво присматривался к новой жизни. Захваченный воспоминаниями или внутренними противоречиями, парень обнимал Казбека и до боли тискал его или молча сидел, с грустью глядя на всех.

Мы должны были противопоставить его прошлому что-то сильное, способное увлечь юношу. Надо было отучить его нюхать кокаин, приучить умываться, носить бельё, разговаривать с товарищами и, самое главное, равнодушно смотреть на чужие чемоданы, бумажники, часы. Хорошо, что экспедиция состояла из молодёжи, в основном из комсомольцев, чутких, волевых ребят. Они с любовью взялись за воспитание этого взрослого ребёнка.

Между мною и Трофимом завязалась дружба. Я по-прежнему не проявлял любопытства к его прошлому, веря, что у каждого человека бывает такое состояние, когда он сам ощущает потребность поделиться с близкими людьми.

Как-то я упаковывал посылку. В лагере никого не было, дежурил Трофим.

— Кому это вы готовите? — спросил он.

— Хочу матери послать немного сладостей.

— У вас есть мать?

— Есть.

Он печально посмотрел мне в глаза.

— А у меня умерла… Мы тогда переезжали жить к бабушке. Отца не помню. Мать заболела в поезде и померла на станции Грозный. Нас с сестрёнкой взяли чужие… Сестрёнка скоро умерла, а меня стали приучать к воровству. Сначала я крал у мальчишек, с которыми играл. Если попадался на улице, били прохожие, но больше доставалось дома. Били чем попало, до крови и снова заставляли красть. Когда я приносил ворованные вещи, меня пытали, не скрыл ли я чего, и снова били. Меня научили работать пальцами в чужих карманах, выбирать в толпе жертву, притворяться… В школу не пустили. Я сошёлся с беспризорниками, убежал к ним и стал настоящим вором. Мне никогда не было жалко людей, никогда! Вы посмотрите! — и он вдруг, разорвав рубашку, повернулся ко мне спиной. — Видите шрамы? Так меня учили воровать!

…Шли дни, месяцы. Мы продолжали работать в Дашкесане и всё больше привязывались к Трофиму. Он платил нам искренней дружбой, но открывался скупо, неохотно.

Спустя месяц, осенью, мы провожали на действительную службу Пугачёва. Все, кроме Трофима, подарили на память Пугачёву какую-нибудь безделушку. В хозяйстве у Трофима ещё ничего не было. Он увязался со мной на станцию Ганжа, куда я отправился провожать призывника. Мы не поспели к очередному поезду и вынуждены были сутки дожидаться следующего. На вокзале было душно, и мы поставили близ станции палатку. Трофим весь день отсутствовал и появился только вечером.

— И я тебе принёс подарок, — сказал он взволнованно, подавая Пугачёву карманные часы. — Хороши? Нравятся? Вспоминать будешь?

— Где ты их взял? -- спросил я, встревоженный догадкой.

— На базаре, — ответил он гордо, будто перед ним стояли его прежние товарищи. — Знаете, и бумажник был в моих руках, да отобрал, стервец, — торопился он поделиться с нами. — Стоят два армянина, разговаривают, будто век не виделись, я и потянул у одного из кармана деньги. Откуда-то подошёл здоровенный мужик - цап меня за руку. Ты, говорит, что делаешь, сукин сын? «Молчи, пополам», — предложил я ему. Он отвёл меня в сторону, отобрал деньги и надавал подзатыльников. Я тут же сказал армянину, свалил всё на мужика, ну и пошла потеха…

— Для чего ты это сделал, Трофим? — спросил я, не на шутку обеспокоенный. — Бери часы и пойдём в милицию. Пора кончать с воровством.

— Что вы, в милицию! — испугался он. — Лучше я найду хозяина и отдам ему, только на базаре будут бить. Страшно ведь, уже отвык…

Я настоял, однако, на своём. В милиции пришлось подробно рассказать о Трофиме. Впервые слушая свою биографию, он, сам того не заметив, поотрывал на рубашке все пуговицы.

Следователь подробно записал мои показания, допросил Трофима. Случай оказался необычным. Справедливость требовала оставить преступника на свободе, и пока я писал поручительство за него, между следователем и Трофимом произошёл такой разговор:

— Будешь ещё воровством заниматься?

— Не знаю… Хочу бросить, да трудно. С детства привык.

— Ты где до экспедиции проживал?

— В Баку.

— Городской, значит. С кем там работал?

— Жил с беспризорниками.

— Ермака знаешь? Он ведь главарь у вас.

Трофим вдруг насторожился, выпрямился и, стиснув губы, упрямо посмотрел поверх следователя куда-то в окно. Пришлось вмешаться в разговор.

— Я ведь сказал вам, что парнишка уже год живёт в экспедиции, поэтому вряд ли он что-либо скажет о Ермаке.

— Он знает. У них только допытаться нужно…

Следователь вышел из-за стола и, подойдя к Трофиму, испытующе заглянул ему в глаза. Мелкие рябинки на лице Трофима от напряжения заметно побелели. Видимо, невероятным усилием воли он сдерживал себя.

— Молчишь, значит, знаешь! Говори, где скрывается Ермак, — уже разгневанно допытывался следователь.

Трофим невозмутимо смотрел в окно. Следователя явно бесило спокойствие парня. Он бросил на пол окурок, размял его сапогом, но, поборов гнев, уже спокойно сказал:

— Всё равно найдём Ермака. Он от нас не уйдёт, а тобой надо бы заняться: видимо, добрый гусь. Не зря ли вы ручаетесь за него, ведь подведёт, — добавил он, обратившись ко мне.

— Не подведу, коль в жизнь пошёл, — ответил за меня Трофим с достоинством и покраснел, может, оттого, что ещё не был уверен в своих словах.

— Ты только шкуру сменил, а воровать продолжаешь. Так далеко не уйдёшь, — сказал следователь, принимая от меня письменное поручительство и часы.

Мы распрощались, и я с Трофимом вышел на улицу. Над станционным посёлком плыло раскалённое солнце, затянутое прозрачной полумглой. Давила духота. По пыльной улице сонно шагал караван верблюдов, гружённых вьюками.

— Разве я мог подумать, что мне придётся раскаиваться в своих поступках и просить прощения? — вдруг заговорил Трофим надтреснутым голосом. — Ведь понимаю, что я уже не вор, но какая-то проклятая сила толкает меня на это. Простите. Мне стыдно перед вами, а, с другой стороны, трудно отделаться от привычки шарить по чужим карманам. Вы не рассказывайте в лагере ребятам…

— Когда же ты покончишь с воровскими делами? — спросил я Трофима.

— Я-то покончил, а вот руки не могут отвыкнуть. Мне стыдно перед вами.

— Это хорошо, если стыдно. Скажи, кто такой Ермак, про которого спрашивал следователь? Вожак?

— Был такой беспризорник.

— Где же он?

— Не знаю.

Мы проводили Пугачёва. Трофим весь этот день оставался замкнутым. Какие-то думы или воспоминания растревожили его душу.

К сожалению, это был не последний случай воровства.

В 1932 году наша экспедиция вела геотопографические работы на курорте Цхалтубо. Я с Трофимом возвращался в Тбилиси. На станции Кутаиси ждали прихода поезда. Трофим дежурил у вещей, а я стоял у кассы. Необычно громко распахнулась дверь, и в зал ожидания ввалился, пошатываясь, мужчина. Окинув мутными глазами помещение, он небрежно кивнул головой носильщику и поставил два тяжёлых чемодана возле Трофима.

— Билет!… Батуми!… — пробурчал вошедший, не взглянув на подбежавшего носильщика, и вытащил из левого кармана брюк толстую пачку крупных ассигнаций.

Носильщик ушёл, а мужчина, подозрительно взглянув на Трофима, уселся на чемодан и стал всовывать деньги обратно в карман. Но это ему не удавалось. Углы кредиток так и остались торчать из кармана. Мужчина был пьян. Он тёр пухлыми руками раскрасневшееся лицо, мотал усатой головой, отбиваясь от наседающей дремоты, но не устоял и уснул. Вижу, Трофим заволновался, стал подвигаться к спящему всё ближе и ближе, а сам делает вид, что тоже дремлет.

Одно мгновенье, и я стоял между ним и деньгами.

— Гражданин, слышите, гражданин, у вас выпадут деньги!

— Что ты пристаёшь, места тебе нет, что ли?! — пробурчал спросонья тот. — Ну и люди!

— Приберите деньги, — настаивал я.

— Ах, деньги… — вдруг спохватился он, вскакивая и энергично заталкивая кредитки в карман.

Я повернулся к Трофиму. Он сидел бледный, с искажённым лицом. Из прикушенной губы сбегали на подбородок одна за другой капельки крови. Наши взгляды сошлись. Мы так понимали друг друга, что не было необходимости в словах. Но я не должен был вообще умолчать об этом случае. Уже в поезде, оставшись наедине с ним, я сказал:

— Зачем, Трофим, ты сделал мне сегодня больно?

— Вы мне верите? — вдруг спросил он, окинув меня искренним взглядом. — Я деньги вернул бы, они мне не нужны. Виновата привычка. Куда мне уйти с таким грузом?…

Но Трофим никуда не ушёл. Он окончательно прижился у нас, освоился с лагерной обстановкой, с общежитием. Правда, ранее привыкнув к острым ощущениям, к дерзостям, он долго не мирился с затишьем. Но время сделало своё дело. Труд постепенно заполнил образовавшуюся в душе Трофима пустоту. В характере парня было много доброты, отзывчивости, и он заслуженно стал любимцем всего коллектива. Но прошлое ещё напоминало Трофиму о себе.

Мы делали карту Ткварчельского каменноугольного Месторождения. Шёл 1933 год. Я собирался ехать в отпуск, проведать мать. Всё уже было готово к отъезду. Ждали машину. Кто-то из провожавших сообщил, что видел Трофима с беспризорниками. Меня всегда беспокоили такие встречи, и я немедленно отправился на розыски. Трофим оказался возле подвесного моста через реку Гализгу. С ним был молодой парень и Любка. Я остановился, не зная, что предпринять. Любка заметно подросла, возмужала. Черты её лица стали ещё выразительнее. Она в упор смотрела на Трофима, потом вдруг шагнула к нему и, развернувшись, хлестнула рукой по щеке. Раз, второй, третий. И всё звонче, яростнее. Она была бесподобна в гневе! И вдруг всё в ней погасло. Она отошла от Трофима, упала на канатные перила и заплакала.

«Нет, это уже не дружба. Это настоящая любовь», — подумал я, живо представив себе, какая опасность грозит Трофиму.

Тот подошёл к ней, положил руку на плечо, но не сказал ни слова.

— Не хочешь вернуться? Уйди, продажная сволочь! — крикнула Любка, вскакивая и торопливо поправляя на голове косынку. Она хотела ещё что-то сказать, но захлебнулась от злости. Оттолкнув Трофима, девушка схватила за руку парня, сидевшего рядом, и пошла с ним, легко скользя ногами по настилу. Уходила гордая, красивая.

Трофим бросился догонять их. Он бежал по раскачивающемуся мостику, хватался за канат и, наконец, остановился.

Я подошёл к нему, загородив проход. Под нами пенистыми бурунами неслась Гализга. Вдали виднелись заснеженные вершины Кавказского хребта. Это было осенью. Леса пылали в золотом наряде.

— Ты любишь её? — спросил я, прерывая молчание. Лёгкий румянец покрыл лицо Трофима.

– Я уговаривал её остаться у нас. Да разве она бросит своё дело! Грозит мне, если не вернусь…

— Как она узнала, что ты здесь?

— Через беспризорников. После бегства Ермака из Баку там теперь Любка всеми руководит. Второй раз приехала.

— Об этом ты мне не говорил, а ведь обещал ничего не скрывать. Чем же Любка грозит?

— Она всё может сделать…

— Ты хотел уйти с ней?

Трофим молчал. Видно, трудно ему было устоять против настойчивости такой властной и красивой девчонки. Что же делать? Не ехать в отпуск я не мог. Оставить Трофима одного рискованно. Решил взять его с собой.

Он запротестовал. Ему, несомненно, хотелось ещё встретиться с Любкой. Но я был настойчив, и вечером того же дня мы с ним плыли на теплоходе «Украина».

Моя мать знала о Трофиме из писем, и он не был ей безразличен. Когда же мы приехали и она познакомилась с ним ближе, то прониклась к этому юноше настоящей материнской любовью, принёсшей ей на склоне лет много радости. А сколько заботы было! Трофиму за обедом лучший кусочек положит, и горбушку припасёт, и сливок холодных, и початок молодой сварит, всё для него, как для самого младшего сына. Парень, бывало, уснёт, а она усядется у его изголовья, наденет очки и начнёт штопать носки, бельё, да так и задремлет возле него.

Во время отпуска Трофим сдружился с моей маленькой дочкой Риммой и племянницей Ирой. Странно было наблюдать за этим взрослым человеком, впервые попавшим в общество детей. Рассказывать ему было нечего. Он не знал никаких игр, никогда не строил домики, не играл в прятки. Дети необъяснимым чутьём всё это угадали с первой встречи. И чего они только не делали с ним! То он был конём, на котором они путешествовали по двору, то петухом, и тогда его «кукареку» раздавалось чуть ли не на всю улицу. Играл он с увлечением, будто пытался наверстать утерянное в детстве.

Иногда, набегавшись, дети усаживались возле Трофима и рассказывали ему о коньке-горбунке, о богатырях, красной шапочке. Перед ним открывался сказочный мир, о котором он никогда не слышал…

Трофим впервые жил в семье, узнал материнскую любовь, видел, как проходит у ребят детство.

О прошлом он и теперь не любил рассказывать и только в минуты откровенности, когда мы оставались с ним наедине, вспоминал какой-нибудь случай из беспризорной жизни. Иногда говорил и о Ермаке. Это имя, как мне казалось, всегда для него являлось олицетворением мужества.

Мы переехали в Сибирь и включились в большую, интересную работу по созданию карт малоисследованных районов. Трофим побывал с нами на Охотском побережье, в Тункинских Альпах, в Саянах, на Севере. Трофим возмужал, но не отличался хорошим здоровьем. Годы, прожитые в подвалах, и злоупотребление кокаином не дали молодому организму как следует окрепнуть.

В 1941 году он ушёл добровольцем на фронт. Война разлучила нас на пять лет, но экспедиция осталась для него родным домом. Он присылал нам проникновенные письма и всегда вспоминал в них, как самое светлое, первую нашу встречу у дороги и лагерь в Мильской степи. Ко времени демобилизации Трофим стал членом партии, имел звание капитана танковых войск. Нас он разыскал на Нижней Тунгуске и с азартом, отдался работе. Армейская жизнь, походы, победные бои влили в него большую жизнерадостность.

Как быстро пролетели годы! Ему, уже перевалило за тридцать…

Как-то мы вечером засиделись в палатке.

— Не пора ли тебе, Трофим, жениться? Посмотри-ка, сколько у нас хороших девушек, — сказал я ему.

— Это не мои невесты.

— Неужели ты ещё не забыл Любку?

— Нет. Да и не хочу забывать.

Прошло несколько лет. Как-то осенью мы отдыхали с ним в Сочи. С возрастом у него всё больше росла любовь к детям. Стоило Трофиму появиться на пляже, как ребятишки окружали его. Играя с детворой, он и сам превращался в ребёнка. «Дядю Трошу» знали даже на соседних пляжах.

Как-то к Трофиму подошёл бойкий мальчонка лет четырёх в новеньких голубых трусиках и серьёзно потребовал покатать его.

— А у тебя проездной билет есть? — спросил Трофим.

— Есть, — ответил тот уверенно и исчез среди загоравшей публики.

— На, — сказал он, возвратившись, и с гордостью подал фабричную этикетку, видимо, от своих трусиков.

— Билет-то, кажется, просроченный, — пошутил Трофим. — Как тебя зовут?

— Трошка, — ответил мальчик бойко.

— Трошка? — удивился тот, и лицо его вдруг стало грустным. Овладев собой, он сказал:

— Садись! Тёзку покатаю бесплатно!

Мальчик, довольный, влез на спину Трофиму, обнял пухлыми ручонками за шею, и «конь», окружённый детворой, побежал по гальке вдоль берега. Только скакал он вяло, словно отяжелел.

А следом бежала женщина и кричала:

— Трошка… Трошка…

Трофим вдруг остановился.

— Это мама меня зовёт, — сказал мальчик, слезая с «коня» и устремляясь к матери.

Женщина и Трофим встретились взглядами, да так и замерли.

-- Неужели… Любка?!

— Трошка! — воскликнула та, бросаясь к нему.

Море дохнуло прохладой. Ленивая волна пробежала по гальке. Над пляжем беззаботно кружились крикливые чайки. Трофим и Любка стояли молча, держась за руки. Они могли так много сказать друг другу, но слова словно выпали из памяти. Какой безудержный прилив счастья должен испытать человек, когда он, спустя много-много лет, после томительных страданий, встретил друга, к которому так долго хранил чувство любви и во имя которого переживал одиночество!…

Любка смотрела в открытые глаза Трофима. Она угадала всё и смело потянулась навстречу.

Над морем плыло раскалённое солнце. В потоке расплавленных лучей серебрились крылья чаек. Жаркий ветерок нехотя скользил по пляжу. Детвора расходилась.

— Здравствуйте, Люба! — сказал я, протягивая ей руку.

Она покосилась на меня и, всматриваясь, пыталась что-то вспомнить.

— Ах, это вы! Неужели с тех пор вместе?

— Да, с тех пор мы вместе.

— Нина Георгиевна, — отрекомендовалась она, и мы пожали друг другу руки. — Любка — это было не моё имя.

Мы с Трофимом занимали комнату в санатории «Ривьера».

Вечером в тот же день Нина Георгиевна пришла к нам, и сразу завязался разговор о наших встречах, о прошлом.

Передо мною была женщина лет тридцати. Те же пылкие глаза, тонкие губы и раздвоенный подбородок. На правой щеке — чуть заметный шрам, а под глазами уже наметилась сетка морщинок. Во взгляде не осталось прежней девичьей дерзости. Нина Георгиевна была одета просто, но со вкусом. С прямых плеч спадало шёлковое платье, перехваченное в талии тоненьким пояском. Обнажённые полные руки золотились от загара. Крупные локоны чёрных густых волос спускались на смуглую шею.

— Могла ли я когда-нибудь поверить, что дерзкая девчонка Любка, профессиональная преступница, полюбит людей и труд? После бегства Ермака из Баку я стала заправилой. Мне нравилось командовать мальчишками, меня боялись, слушались. Провинившихся я с наслаждением шлёпала по щекам. А теперь страшно подумать, какое терпение проявлял к нам народ и чего он только не прощал нам. А сколько раз меня щадил закон! Но всё кончилось тюрьмой. Глупая была, и там задавала концерты, да ещё с какими вариациями! Позже люди надоумили бросить всё и жить, как все живут. Из тюрьмы вышла — не знаю, куда идти. Одна. Ни к чему не приспособлена. Поступила на табачную фабрику, и опять люди приласкали меня, определили в школу для взрослых. И словно второй раз родилась. Скоро бригадиром стала, замуж за нашего же инженера вышла. Теперь, когда на душе покой, а вокруг большая интересная жизнь, жутко оглянуться на прошлое. Нет в нём ни настоящего детства, ни радости юношеских дней. Смотрю я на своего маленького Трошку и завидую…

Трофим всё свободное от процедур время проводил с нею. Перед отъездом он ходил мрачный. И вот однажды в нашей комнате я застал заплаканную Нину Георгиевну и очень расстроенного Трофима.

— Будьте вы моим судьёю, — сказал она, обращаясь ко мне, и в её голосе послышалось отчаяние. — Я люблю Трофима, но я замужем, у меня сын и больной туберкулёзом муж. Могу ли я бросить человека, который так много сделал для меня и для которого мой уход равносилен смерти? Трофим не хочет понять, что это было бы бесчеловечно.

— Пойми и ты, Нина, — перебил её Трофим, — не во имя ли большого чувства к тебе я остался одиноким? Я пронёс любовь через годы, бои, бессонные ночи. Пятнадцать лет я берёг надежду, что мы встретимся. И теперь ты взываешь к человечности. Разве я не имею права хотя бы на маленькое счастье? Впрочем, решай сама. Я не хочу выпрашивать, я ко многому привык в жизни.

— Ты достоин и счастья и хорошей семьи, и мне больно выслушивать эти упрёки, — сказала Нина, с трудом сдерживая волнение. — Жизнь оказалась куда сложнее, чем мы её представляли когда-то в подвалах. Я по-прежнему люблю тебя, Трофим. Но я не могу, понимаешь, не могу разрушить семью… И ты не зови меня к себе. Может быть, это по отношению к тебе и жестоко, но знаешь ли ты, какими страданиями я заплачу за нашу встречу?! Она вдруг отошла к раскрытому окну. Плакала молча. А за окном, как в день их первой встречи, ленивая волна перебирала гальку и так же серебрились в лучах раскалённого солнца крылья беззаботных чаек.

Мы с Трофимом уехали в Саяны, в экспедицию, а Нина Георгиевна вернулась в Ростов к мужу.

Трофим загрустил. Ни горы, ни тайга не веселили его. Работой глушил он своё чувство. Не в меру стал рисковать. А Нина, видимо, решила окончательно порвать с ним. Вот уже год, как она перестала отвечать на письма. Даже на мои.