В штабе. Анеподист — имя крайнее. Пашкины рассказы. Голубая лента. Заблудился. Самолётный «заяц»

В штабе затишье. Все подразделения уже далеко в тайге, и странно видеть опустевший двор, скучающего от безделья кладовщика и разгуливающих возле склада соседских кур. Необычно тихо и в помещении. На стене висит карта, усеянная флажками, показывающими места стоянок подразделений. Самую южную часть территории к востоку от Сектантского хребта до Охотского моря занимает топографическая партия Ивана Васильевича Нагорных. Севернее её до Станового расположилась геодезическая партия Василия Прохоровича Лемеша, на восточном крае Алданского нагорья — Владимира Афанасьевича Сипотенко. Как только наступит тепло, все флажки придут в движение, до глубокой осени будут путешествовать по карте, отмечая путь каждого подразделения.

Южные ветры всё настойчивее бросают на тайгу тепло. В полуденные часы темнеют тополя, наполняя воздух еле уловимым запахом оживающих почек. С прозрачных сосулек падают со стеклянным звоном первые капли. На крышах сараев, по частоколам, на проталинах дорог уже затевают драки чёрные, как трубочисты, воробьи. Только и слышен их крик: «Жив, жив, жив!» Подумаешь, какое счастье!

Неужели тепло опередит нас? В горах начнётся таяние снегов, проснутся ключи, но рекам поползут наледи, и нам никуда не улететь.

Апрель и часть мая пришлось провести в штабе. Этого требовала обстановка, да мне и трудно было уехать в тайгу до полного выздоровления Трофима.

Из Аяна приходили скупые вести, и я всё время жил в тревоге.

Время тянулось страшно медленно и скучно. Василий Николаевич истосковался по лесу, по палатке, по костру, по тяжёлой котомке, по собакам, держащим зверя, — ходит как тень. Бойка и Кучум встречают меня хмуро, как чужого. Надоело им сидеть на привязи, расчёсывать когтями слежавшуюся шерсть на боках, скорее бы к медведям, к свеженине!

Как-то ко мне зашёл Василий Николаевич.

— Когда же поедем? — спросил он меня хриплым, как после долгого молчания, голосом.

— Подождём ещё немного.

— Сколько же можно? — с болью произнёс он.

В комнату хозяйка внесла кипящий самовар.

— К вам дедушка пришёл, войти стесняется, может, выглянете, — сказала она, заваривая чай.

В сенях стоял дородный старик, приземистый, лет шестидесяти пяти, в дублёном полушубке, перевязанном кумачовым кушаком, в лисьей шапке-ушанке, глубоко надвинутой на брови.

— У нас промежду промышленников слушок прошёл, будто вы охотой занимаетесь, вот я и прибежал из зимовья, может, поедете до меня, дюже коза пошла! — проговорил он застенчиво, переступая с ноги на ногу.

— Вы что же, охотник?

— Балуюсь, — замялся он, — с малолетства маюсь этой забавой. Ещё махонький был, на выстрел бегал, как собачонка, так и затянуло. Должно, до смерти.

— Заходите!

Старик потоптался, поцарапал унтами порожек и неловко ввалился в комнату.

— Здравствуйте!

Он уселся на краешек табуретки, сбросил с себя на пол шапку-ушанку, меховые рукавицы и стал сдирать с бороды прилипшие сосульки, а сам нет-нет, да и окинет пытливым взглядом помещение.

— Раздевайтесь!

— Благодарю. Ежели уважите приехать, то я побегу. А коза, не сбрехать бы, вон как пошла, табунами, к хребту жмётся, должно, её со степи волки турнули.

Василий Николаевич так и засиял, так и заёрзал на стуле.

— Да раздевайтесь же, договориться надо, где это и куда ехать, — сказал он.

— Спасибо, а ехать недалече, за реку. Я ведь колхозный смолокур, с детства в тайге пропадаю. Так уж приезжайте, два-три ложка прогоним и с охотой будем...

— Где же мы вас найдём?

— Сам найдусь, не беспокойтесь. Пашка, внучек, вас дождётся и отсюда на Кудряшке к седловине подвезёт. Он, шельма, насчёт коз во как разбирается, моё почтенье! Весь в меня, негодник, будет, — и его толстые добродушные губы под усами растянулись в улыбке. — В зыбке ещё был, только на ноги становился, и что бы вы думали? Бывало, ружьё в руки возьму, так он весь задрожит, ручонками вцепится в меня, хоть бери его с собой на охоту. А способный какой! Малость подрос — ружьё себе смастерил из трубки, порохом начинил его, камешков наложил… Вот уж и грешно смеяться, да не утерпишь. Бабка бельё в это время стирала. Он подобрался к ней, подпалил порох да как чесанул её, она, голубушка, и полетела в корыто, чуть не захлебнулась с перепугу… Так что не беспокойтесь, он насчёт охоты разбирается… Где умишком не дотянет, хитростью возьмёт…

— По случаю нашего знакомства, думаю, не откажетесь от рюмки водки. Пьёте? — спросил я старика.

Тот смешно прищёлкнул языком и, разглаживая влажную от мороза бороду, откровенно взглянул на меня.

— Случается грех… Не то, чтобы часто, а приманывает. Пора бы бросить, да силён в ней бес, ой, как силён!

Старик выпил, вытер губы, а бутерброд есть не стал, переломил его пополам и всунул в рукавицу.

Василий Николаевич вышел вместе со стариком.

Я стал переодеваться. Слышу, приоткрылась дверь, и в комнату просунулась взлохмаченная голова с птичьим носом, густо окроплённым мелкими веснушками. Парнишка боком просунулся в дверь, снял с себя козью доху, бросил её у входа. Это был Пашка — в ватной паре с чужого плеча и больших унтах, вероятно, дедушкиных обносках. Из этого костюма, напоминающего водолазный скафандр, торчала на тоненькой шее большая вёрткая голова. Серые ястребиные глаза мгновенно пробежали по всем предметам комнаты, но во взгляде не мелькнуло ни тени удивления или любопытства.

— Здравствуйте! – сказал он застенчиво. — У вас тепло… Вы не торопитесь. Пока дедушка добежит до лога, мы лучше тут подождём, в тайге враз продует.

— Куда же он побежал?

— Мы-то поедем прямиком до седловины, а он по Ясненскому логу пугнёт на нас коз.

— Пешком и побежал?

Пашка улыбнулся, широко растягивая рот.

— Он у нас чудной, дед, сроду такой! До зимовья двенадцать километров, а за тридцать лет, что живёт в тайге, он на лошади ни разу туда не ездил. Когда Кудряшка была молодой, следом за ней бегал. А теперь она задыхается в хомуте, спотыкается. Так дед пустит её по дороге, а сам вперёд рысцой до зимовья. Она не поспевает за ним.

— А как же зовут твоего дедушку?

— Не могу выговорить правильно, сами спросите. Его все Гурьянычем, по отчеству, величают. Сказывают, он будто был одиннадцатым сыном, родители все имена использовали, ему и досталось самое что ни есть крайнее. Ниподест, что ли!

— Анемподист?

— Во, во… Он у вас ничего не просил?

— Нет.

— А ведь ехал с намерением. Значит, помешкал. У нас на смолокурке всё к краю подходит: зимовье на подпорках, бабушка старенькая, да и Кудряшка тоже. А Жучка совсем на исходе, даже не лает, так мы с дедушкой хотели щенка раздобыть. Говорят, у вас собаки настоящей породы, — и паренёк испытующе посмотрел мне в глаза.

— Собаки-то есть, только когда будут щенки, не знаю, да и будут ли.

— Бу-у-дут, — убеждённо ответил Пашка. — К примеру, наша Жучка каждый год выводит щенят, да нам хотелось породистого. Мы уже и будку ему сделали и имя придумали — Смелый… Значит, ещё не известно?

Пока он рассказывал семейные секреты, я переоделся.

— Чаю со мной выпьешь?

— С сахаром? А что это у вас, дядя, за коробка нарядная?

— С монпансье.

— Знаю, это такие кисленькие леденцы, — и он громко прищёлкнул языком.

— Могу тебе подарить.

— С коробкой?

— Да.

— Что вы, ни-ни! — вдруг спохватился он. — Дедушка постоянно говорит, что я за конфетку и портки продам, брать не велит. А чай с момпасье выпью… Какие у вас маленькие чашки.

Пил Пашка долго, вольготно, даже вспотел, и всё время шмыгал носом. А беспокойные глаза продолжали шарить по комнате.

— У вас, видно, настоящая дробовка? Наверно, тыщу стоит? — и Пашка, покосившись на моё ружьё, затяжно вздохнул. — А дедушка с пистонкой промышляет. Старая она у нас, к тому же её ещё и грозой чесануло: ствол сбоку продырявило и ложу расщепило. И стреляет смешно: вначале пистон треснет, потом захарчит, тут уж держись покрепче и голову нужно отворачивать: может глаза огнём вышибить. Дедушка говорит, нашей пистонке трудно запалиться, а уж как стрелит — любую зверушку сразу сшибёт.

— Стаким ружьём не долго беды нажить. Новое нужно.

— Край, как нужно, да что поделаешь с бабушкой, она с нами не согласна насчёт покупки ружья, денег не даёт, а то бы мы с дедушкой давно купили. В магазин сколько раз заходили, дедушка все ружья пересмотрит, выберет и скажет: «Ну и хороша же, Пашка, дробовка!» — С тем и уйдём из магазина.

— Почему же бабушка против покупки?

— Говорит, что я тогда из тайги вылезать не буду, школу брошу.

— Ты тайгу любишь?

— Люблю. Эх, ружьё бы! Вот если бы ружьё! — и Пашка задумался. Он смотрел в угол, где стояла моя двустволка, а воображение, наверное, рисовало заманчивую картину, как он с настоящим ружьём бродит по тайге, стреляет зайцев, косачей и как, нагрузившись дичью, возвращается к бабушке в зимовье.

Пришёл Василий Николаевич, и мы, не задерживаясь, покинули избу.

За воротами дремала тощая грязно-серой масти лошадёнка, запряжённая в розвальни.

— Ну-ка, Кудряшка, прокати! — ласково крикнул Пашка, отвязывая вожжи.

Лошадь качнулась, махнула облезлым хвостом и лениво потащила нас по незнакомым переулкам.

— Надо бы торопиться, солнце низко, — посоветовал Василий Николаевич.

— Её не раскачать, а собаки попадутся — совсем станет. Только уж не беспокойтесь, я дедушку не подведу, вовремя приедем. Ну, ты, Кудряшка, шевелись!

За посёлком Кудряшка будто пробудилась и побежала мелкой рысцой, грузно встряхивая тяжёлым животом.

— Она у нас подслеповатая, думает, впереди дед бежит, вот и торопится. Иной раз даже заржёт, только от голоса у неё осталась одна нотка, да и та тоненькая. Колхоз давно другого коня давал, а дедушка говорит: нам торопиться некуда. У нас с ним всё ведь распланировано: в это лето зимовье новое сложим, осенью ловушки в тайге подновим, а Кудряшка включена в наш план до её смерти…

— А как твои дела в школе? — спросил его вдруг Василий Николаевич.

— Со школой? — Пашкино лицо помрачнело. — С арифметикой не в ладах, — процедил он чуть слышно. — Пока примеры были, понимал что к чему, а как пошли задачи — вот тут-то и прижало меня. Дедушка сказывает, у нас во всём роду считать сроду не умели, вся надежда, мол, на тебя! Ежели, дескать, арифметику не одолеешь, то нашему роду каюк. Сам, говорит, видишь, что делается на этом свете, без арифметики теперь жить нельзя, сзади окажешься. Вишь, куда он клонит! Значит, я должен за весь род ответ держать!

— Дед правильно говорит. А ты как думаешь?

— Конечно, жалко мне свой род, — снисходительным тоном ответил Пашка. — Придётся бороться с арифметикой, а то, и верно, затолкают нас под низ.

За рекою дорога свернула влево, прорезала степь и глубокой бороздою завиляла по берёзовым перелескам. По синеющему небу плыли лёгкие облака, облитые лучами заходящего солнца. Навстречу нам лениво летели вереницы ворон. Вечерело…

У холмов Пашка подъехал к стогу сена, остановился.

— Дедушка теперь на месте. До заката солнца стукнет. Коза сразу пойдёт, не задержится, чуткая она, далеко хватает.

Мы с Василием Николаевичем помогли Пашке распрячь лошадь, развести костёр. Я поднялся на левую седловину и осмотрелся. За ней лежал старый лиственничный лес, и дальше – серебристая степь, прочерченная тёмными полосками ельников.

У толстого пня я утоптал снег и замер в ожидании. Василий Николаевич затаился справа, на соседней седловине.

Тихо догорал холодный февральский день. Солнце, вырвавшись из-под нависших туч, на какое-то мгновение осветило лежащую позади широкую равнину и потухло, разлив по небу багряный свет.

Всё тише становилось в лесу. Вдруг далеко-далеко, где-то в глубине лога, точно вскрикнул кто-то. «Кажется, гонит», — мелькнуло в голове. Я смотрю вниз, прислушиваюсь. Слабой волной дохнул ветерок, освежая лицо. Сердце стучит напряжённо, но тишина по-прежнему нерушима. Ничего не видно.

Меркнет у горизонта заря. Темнеет лог, и где-то на холме стукнул последний раз дятел. Вдруг словно в пустую бочку кто-то ухнул — заревел козёл. Далеко внизу мелькнул табун коз и остановился, как бы выбирая направление. Гляжу, идут на меня. С какой лёгкостью они несутся по лесу, перепрыгивая через кусты, валежник! Но на бегу козы забирают левее и проходят мимо, к соседней седловине.

Ещё не смолк шелест пробежавшего по снегу табуна, вижу, оттуда же, из глубины лога, невероятно большими прыжками несётся одинокий козёл. Быстро мелькает он по лесу, приближаясь ко мне. Мои руки сжимают ружьё. Трудно, почти невозможно убить козла на таком бешеном скаку. Вот он уже рядом. Три прыжка — и мы столкнёмся. Палец касается спуска, ещё одно мгновенье… Но козёл неожиданно замер возле меня.

Выстрел задержался. Козёл стоял боком, смело повернув ко мне голову, показывая всего себя: дескать, посмотри, каков вблизи! Я не мог оторвать глаз. Какая точность линий, какие изящные ножки, мордочка, какая стройная фигура! Кажется, ни одной шерстинки на нём нет лишней, и ничего нельзя добавить, чтобы не испортить красоты. Большие чёрные глаза светились детской доверчивостью.

Он осматривал меня спокойно, как знакомца. Потом поднял голову и, не трогаясь с места, уставился в глубину лога, медленно шевеля настороженными ушами. Тревога оказалась напрасной. Козёл, не обращая на меня внимания, принялся срывать листья сухой травы… Что это?! Тут только я заметил на его вытянутой шее голубую ленту. Да, настоящую голубую ленту!

— У-ю-ю-ю... — с края лога донёсся голос Гурьяныча,

Козёл сделал прыжок, второй, мелькнул белым фартучком и исчез, как видение. А я всё ещё был под впечатлением этой необычной встречи. Кто привязал козлу голубую ленту? Чья рука касалась его пышного наряда?

Вдруг справа и ниже седловины щёлкнуло два выстрела. Неужели убит? Может быть, он только ранен и его удастся спасти… Я, не задерживаясь, зашагал по следу.

Тучи, проводив солнце, сгустились, нахмурились. Всё темнее становилось в тайге. Шёл я медленно, с трудом различая след, который привёл меня не на седловину, к Василию Николаевичу, а к глубокому ключу. Стало совсем темно. На небе ни единой звёздочки. И холмы на горизонте точно исчезли. Вскоре я потерял след. Куда же теперь идти? Пожалуй, лучше ключом, по нему скорее выйду на седловину.

Скоро ключ раздвоился, затем ещё и ещё, а седловины всё не было. Стало ясно, что я заблудился. Далеко-далеко послышался выстрел — это наши подавали сигналы. Я иду на звук, иду страшно долго. Знаю, что меня ищут, мне кричат, но я брожу где-то по кочковатой равнине, по-прежнему тороплюсь и в этой спешке больше запутываюсь. Ко всему прибавилась ещё и усталость.

Когда перевалило за полночь, пошёл снег. Я уже решил было развести костёр и бросить бесполезные мытарства в темноте, но неожиданно набрёл на дорогу. Куда же идти: вправо или влево? Любое направление должно привести к жилью, с той только разницей, что с одной стороны должна быть колхозная заимка, как мне казалось, километрах в шести, а с другой — прииск, до которого и сотню километров насчитаешь. Сам не знаю, почему я пошёл вправо. Иду долго, всё увалами да кочковатым болотом. Наконец во тьме блеснул долгожданный огонёк. Как я ему обрадовался!

Огонёк светил в лесу. Там стояло старенькое зимовье, маленькое, низкое, вросшее в землю и сильно наклонившееся к косогору. Я с трудом разыскал дверь и постучал.

— Заходи, чего стучишь, — ответил женский голос. — Нездешний, что ли?

— Угадали, — сказал я, с трудом пролезая в узкую дверь. Свет керосиновой лампы освещал внутренность избушки. Слева стоял стол, Заваленный посудой, возле него две сосновые чурки вместо табуреток. У порога лежала убитая рысь, прикрытая полой суконной однорядки, и несколько беличьих свежих тушек. На бревенчатой стене висели капканы, ремни, ружья, веники и связки пушнины. В углу на оленьих шкурах лежала женщина с ребёнком.

— Однако, замёрз? Клади в печку дров, грейся! — сказала она спокойно, будто моё появление не вызвало в ней любопытства.

Это была эвенка лет тридцати пяти с плоским скуластым и дочерна смуглым лицом.

— Вы одна не боитесь в тайге? — спросил я её, немного отогревшись.

— Привычные! Постоянно охотой живём… Какое у тебя дело, что ты ночью ходишь? — вдруг спросила она, пронизывая меня взглядом.

— Я заблудился, увидел огонёк, вот и пришёл.

— А-а, это хорошо, мог бы замёрзнуть. В кастрюле бери чай… Сахар и чашка на столе, — сказала она, отвернувшись к ребёнку, но вдруг приподнялась: — Ещё кто-то идёт!

До слуха донёсся скрип лыж. Дверь приоткрылась, и снаружи просунулась заиндевевшая голова Гурьяныча. Старик беспокойно оглядел помещение, широко улыбнулся и вывалился всей своей мощной фигурой на середину зимовья.

— Здравствуй, Марфа. Ты чего это мужиков стала приманивать к себе?

— Сам идёт. Окошко сделали нарочно к дороге, огонь ночью не гасим, кто заблудится, тот скорее зимовье найдёт.

— Вот они и лезут к тебе, как мухи на свет, — перебил её Гурьяныч. — Тёшка где? Увижу, непременно заболтаю на тебя.

— Ушёл ловушки закрывать, скоро промысел кончается.

— Борьки тоже нет? Зря его пускаешь, — продолжал старик уже серьёзно.

— Он большой, сам как хочет живёт. Гурьяныч откинул ногой полу однорядки, прикрывавшую рысь.

— Эко здоровенная зверушка! В капкан попалась?

— Нет, собака на дерево загнала, а я убила. Раздевайся!

— Спасибо, Марфа, побегу, чай даже пить не стану, — ответил он и, повернувшись ко мне, добавил: — Ну и покружили же вы, во как, дай бог здоровья, да и всё петлями, то взад, то вперёд. Еле распутал!

— А где наши?

— Пашка в обход пошёл к заимке, я — вашим следом. А Василий Николаевич на сопке костёр держит, кричит да стреляет, знак подаёт.

— Сколько беспокойства наделал, — произнёс я вслух, досадуя на себя.

— Ничего, бывает. Я вот сколько лет живу в зимовье на смолокурке, а иной раз встанешь ночью, выйти надо, и дверь не найдёшь — блудишь в четырёх стенах за моё почтенье! А тут ведь тайга. Так что спите себе спокойно, утром раненько Пашка на Кудряшке прибежит за вами.

— А вы куда?

— К ребятам, мы ведь договорились сойтись у стога. Побегу!

— Я пойду с вами.

— Без лыж, упаси бог, не пройти, снегу навалило во! — И он ладонью прочертил возле коленки. — К тому же я напрямик срежу. Места знакомые.

Скрипнула дверь, и в тёмной, растревоженной ветром тайге смолкли шаги Гурьяныча.

Вот они, наши старики сибиряки! Ведь Гурьянычу шестьдесят пять лет. Что же гонит его в такую непогодь из тёплой избы, зачем старик бродит по тёмному лесу? Пожалуй, он и сам не ответит.

В зимовье стало жарко. Я прилёг на шкуру и крепко уснул. А снег всё шёл и шёл…

Утром меня разбудил детский плач. Хозяйка уже встала и возилась возле печки, готовя завтрак. Пахло распаренной сохатиной и луком.

— Чем это он недоволен? — спросил я.

— Петро-то? Должен был Борька прийти, да чего-то задержался, вот он и ревёт. Да и я беспокоюсь тоже, чего доброго заплачу.

— У вас сколько же детей?

— Двое: Петро да Борька.

Снаружи послышался лёгкий стук. Петро вдруг смолк и, вытирая рукавом слёзы, заулыбался, а Марфа открыла дверь. Вместе со струёй холодного воздуха в зимовье ворвался тот самый козёл с голубой лентой. Радостный, весёлый, он, как весенний день, был полон энергии.

— Пришёл, Боренька, хороший мой, — сказала ласково, нараспев, Марфа, приседая.

Тот бросился к ней, лизал лицо, руки, а Петька гоготал от радости, обнимал, виснул на Борьке.

Я встаю, невольно взволнованный этой трогательной картиной. Меня поражает не красота молодого козла, а настоящая любовь, которой связаны эти три существа, живущие в ветхом зимовье, на краю старого бора. Мне делается страшно при одной мысли, что я мог убить Борьку.

Ласкаясь, Борька косит свои чёрные глаза на стол. Марфа ревниво отворачивает его голову, но козёл вырывается. В дальний угол кувырком летит Петька и, стиснув от боли пухлые губы, молчит, а слёзы вот-вот брызнут из глаз.

— Любит дьяволёнка, не плачет, а ведь ушибся, — говорит Марфа, поднимая сына.

На столе Борьку ожидает завтрак — хлебные крошки. Он поднимает голову и, ловко работая языком, собирает их в рот. А Марфа что-то ворожит в углу, нагнувшись над деревянной чашкой. Борька слышит, как там булькает вода, это его раздражает, он начинает торопиться и нервно стучит крошечными копытцами о пол. Петька подбегает к матери, явно намереваясь преградить Борьке путь к чашке. Мальчишка разбрасывает ручонки, упирается ножонками в пол, надувая покрасневшие щёки. Но Борька смело налетает на него, отталкивает грудью и лезет к чашке, а Петька доволен, хохочет, заражая смехом и меня.

Припав к чашке, Борька с жадностью пьёт солёную воду, фыркает, обдавая брызгами мальчишку.

— Иссе… Иссе… -- кричит тот, захлёбываясь от смеха.

С Петькой Борька расправляется, как с надоедливым братишкой. Да и есть за что. Мать то и дело кричит сыну: «Петька, не приставай, не висни!» Но какой мальчишка утерпит не дотронуться до такой замечательной живой игрушки?

После завтрака Борька становится вялым, им начинает овладевать какое-то безразличие.

— Хватит смеяться! — повелительно кричит Марфа. Она ловит сына, одевает в меховую дошку и выталкивает за дверь.

— Иначе не даст уснуть Борьке, — говорит она, подбрасывая в печку дров.

А козёл крутится посреди зимовья. Он ищет место для отдыха, бьёт по полу копытцами, отгребает ногами воображаемый снег и падает. Ему кажется, что он лёг в лунку, сделанную им на земле.

Мы вышли из зимовья. Неведомо куда исчезли тучи. Над заснеженной тайгою появилось солнце, и тотчас словно брызнул кто-то алмазным блеском на вершины сосен.

— Он прибежал к нам прошлой весною, — рассказывала Марфа спокойным голосом. — Слышу, кто-то кричит, совсем как ребёнок. Потом увидела, бежит ко мне козлёнок, маленький, только что родившийся, мать зовёт. Проклятые волки тут на увале её разорвали. Поймала я козлёнка и оставила у себя. Так он и прижился. А вот теперь, если не придёт утром из тайги, сердце болит, нехорошие мысли в голову лезут. Борька ласковый, мимо человека не пройдёт, а не понимает, что опасность, — могут по ошибке, а то и со зла убить… Люди разные, иной хуже зверя, так и норовит нашкодить.

— А вы не пускайте его из зимовья, — посоветовал я, вспомнив свою встречу с ним.

— Что ты! Без тайги зверю неволя. Нельзя не пускать. Вечерами Борька уходит в лес и там живёт с дикими козами, кормится, играет, а утром обязательно прибежит. Хороший он у нас, даром что зверь. Смотри сюда. Видишь, дыра в обшивке двери, это он копытом пробил, когда стучался. Утром постоянно ждёшь этот стук, Петька ревёт, и сама думаю: придёт ли?

— Надо бы ему пошире ленту на шею привязать, чтобы дальше было видно.

— Скручивается она на нём в лесу. Понимаю, что нужно…

— Тпру… — вдруг послышался голос Пашки. — Здравствуйте, тётя Марфа.

— Ты что так рано, мы ещё не завтракали, — сказала она.

— За дядей приехал, — ответил он, подходя к Петьке. — Здорово, мужик! Где твой Борька? Убежал?

— Тише, спит… -- прошептал мальчишка, пригрозив пальчиком.

Я поблагодарил хозяйку за гостеприимство, распрощался с толстопузым Петькой, и мы уехали.

Кудряшка лениво шагала по занесённой снегом дороге. Точно зачарованная, стояла старая тайга, принарядившаяся, посвежевшая.

— Василий Николаевич здоровенного козла сшиб, еле стащили с седловины. А вы, значит, того? Дедушка промажет, начинает хитрить, дескать, мелкая дробь попалась или веточка не дала выцелить… — говорил Пашка, явно вызывая меня на разговор.

Но я всё не мог оторваться мыслями от лесной избушки. Так и запечатлелся козёл, ласкающийся к Марфе, с повисшим на нём Петькой…

Снова потянулись скучные дни ожиданий. Уже взбунтовались реки, прошёл ледоход. Забурела тайга. Молодые берёзки, тальнички, осинник стоят ещё голые, но почки уже набухли, и какой-то нежный, едва уловимый, розоватый налёт, -- след пробудившейся жизни, -- растекается по веткам. Чувствуется, что вот-вот, как только по-настоящему пригреет солнце, всё доверчиво раскроется, зазеленеет, расцветёт яркими красками, и могучая тайга зашумит по-весеннему. И тогда в лесу всё станет понятным, доступным, прекрасным. Только птицы не ждут, торопятся. День и ночь в воздухе шелест упругих крыльев и радостный крик возвращения. Он выворачивает всю мою душу. Ах, если бы они взяли меня с собою на север!

Обстоятельства складываются так, что мы должны будем отправиться вверх по реке Зее и обследовать Становой к западу от Ивакского перевала. Эти горы не посещались людьми, никто не знает, что встретит там путешественник. В прошлом году, когда искали перевал, мы с Улукитканом видели их издали с вершины, и теперь они представляются мне в виде беспорядочного нагромождения хребтов, изъеденных ущельями, покрытых курумами, с глубокими цирками, врезанными в каменные корпуса. Мы, вероятно, попадём туда раньше других. Нам придётся сказать первое слово об этих горах и там пережить то, что невозможно даже заранее представить.

Мысленно мы давно уже бродим по Становому, и порой, точно в яви, заноют на плечах старые натертости от лямок тяжёлой котомки или вдруг послышится грохот камней под ногами удирающего стада снежных баранов. Невольно вздрогнешь и с болью поймёшь, что ты ещё далеко от гор, от заманчивых мест.

Двадцать шестого мая мы получили телеграмму из Аянской бухты, что Трофим поправляется и дней через десять будет выписан из больницы. Я оформил приказ о предоставлении ему двухмесячного отпуска, и мы стали собираться в путь. Как-то вдруг полегчало на душе. Трофим уедет к Нине, отдохнёт, и оба вернутся к нам. Я рад за них, они достойны счастья.

…Машину загрузили с вечера. Вылет назначен на восемь часов утра. Закончив с делами в штабе, я ещё засветло пришёл домой и только разделся, как послышался стук в дверь.

— Заходите!

Дверь тихо скрипнула, и в образовавшуюся щель просунулась нога, обутая в унт. Затем показались два косача, заткнутые за пояс головами. Я сразу догадался, кто это пожаловал.

— Проходи, что остановился?!

— За гвоздь, однако, зацепился, — слышится за стеной ломкий мальчишеский голос, но сам Пашка не показывается, трясёт косачами, явно дразнит. Я хотел было втащить его, но парень опередил меня, уже стоял на пороге в позе гордого охотника: дескать, взгляни, каков я и на что способен!

— Где же это тебя угораздило, да ещё двух? -- говорю я, с напускной завистью рассматривая птиц и заранее зная, что этого-то от меня и добивается парнишка.

Стараясь держать косачей впереди, Пашка боком высунулся на середину комнаты, стащил с головы ушанку и вытер ею грязный пот на лице.

— Там же, по Ясненскому, где коз гоняли. Поедете? Страсть как играют. Иной такие фигуры выписывать начнёт, — и, склонив набок голову, растопырив полудугою руки, он задёргал плечами, пытаясь изобразить разыгравшегося на току косача. — В которых местах много слетится, как зачуфыкают да замурлыкают, аж дух забирает. Другие обзарятся — по-кошачьему кричат... Эх, и хорошо сейчас в тайге!

— Не соблазняй, не поеду. Завтра улетаем и до осени не увидимся.

— Значит, не поедете…

И парнишка вдруг охладел. На лице потухло оживление. Неловко переступая с ноги на ногу, Пашка выдернул из-за пояса косачей и равнодушно бросил к порогу.

— Ещё и не здоровался, а уж обиделся. Раздевайся, — предложил я ему.

— Значит, зря я вам скрадки налаживал на токах, — буркнул он, отворачивая голову. — Думал, поедете, заночевали бы у костра, похлёбку сварили из косача — ну и вкусная же!

В кухне зашумел самовар, и хозяйка загремела посудой.

— Пить охота, — сказал Пашка. — Я нынче со своей кружкой пришёл. У вас чашечки маленькие, из них не напьёшься.

Он достал из кармана эмалированную кружку и уселся за стол.

— Я хочу что-то у вас спросить, только дедушке не сказывайте, рассердится, а мне обижать его неохота. Можно мне в экспедицию поступить работать? — И, не дожидаясь ответа, заторопился: — Я в тайге не хуже большого, любую птицу поймаю. А рыбу на обманку — за моё почтение! Петли на зайцев умею ставить. В прошлое воскресенье водил в тайгу городских ребят. Смешно, — они, как телята, след глухариный с беличьим путают, ель от пихты отличить не могут. Я даже дедушку на днях пикулькой подманул вместо рябчика. Ох, уж он обиделся! Говорит, ежели ты, Пашка, кому-нибудь об этом расскажешь, портки спущу и по-праздничному высеку!

— Ну, это уж привираешь… Как это ты мог дедушку-таёжника обмануть? — перебил я его, раззадоривая.

— Вам расскажу, только чтоб дедушка не узнал, — предупредил он серьёзно, пододвигая ко мне табуретку и опасливо покосившись на дверь. — Вчера прибежал ночевать в зимовье к дедушке, да запоздал. Ушёл он в лес косачей караулить. Ну и я туда же, его следом. Места ведь знакомые. Подхожу к перелеску, где ток косачиный, и думаю: дай-ка пошучу над дедом. Подкрался незаметно к валежине, достал пикульку и пропел рябчиком, а сам выглядываю. Ухо у дедушки острое — далеко берёт. Вижу: он выползает из шалаша, шомполку в мою сторону налаживает, торопится, в рот пикульку засовывает. И поёт: «Тии-и-ти-тии». Я ему в ответ потихоньку: «тии-и-ти-тии». Он припал к снегу, ползком подкрадывается ко мне, а сам ружьё-то, ружьё толкает вперёд, глаза варежкой протирает, смотрит вверх. Это он на ветках рябчика ищет. Ему и невдомёк, что Пашка свистит. Я опять: «Тии-ти-тии». Метров на тридцать подполз он ко мне и вдруг ружьё приподнял да как бухнет по сучку. Я и рассмеялся. Вот уж он осердился, с лица сменился, думал, подерёт. Для этого, говорит, я тебя, негодник, учил пикать, чтобы ты деда обманывал? И пошёл, и пошёл… Возьмите с собою! — вдруг взмолился Пашка, меняя тон.

— Хорошо, что ты любишь природу, но чтобы стать путешественником, нужно учиться и учиться. А у тебя вон с арифметикой нелады…

У Пашки сразу на лбу выступил пот. Парень повернулся на стуле и торопливо допил чай.

— Что же ты молчишь? Или неправда?

— Вчера с дедушкой вместе решали задачу насчёт автомашин с хлебом. Он говорит: я умом тут не соображу, мне нужно натурально, а пальцев-то на руках не хватает для счёта — машин много. Он спички разложил и гоняет их по столу взад-вперёд. Вспотел даже, разгорячился. Бабушка и говорит ему: «Ты бы, Гурьяныч, огурешного рассольцу хлебнул, может, легче будет, к автомашинам ты же не привышный». Даже богу стала молиться, чтобы задача у нас с дедушкой сошлась.

— Ну и что же, решил он?

— Нет, умаялся да так за столом и уснул. А бабушка поутру баню затопила, говорит, ещё чего доброго от твоих задач дед захворает. Всю ночь бредил машинами.

— Это уж ты выдумываешь.

— Не верите? — и Пашка засмеялся.

— А сам-то ты решил?

— Решил. Только неверно… Вы когда полетите? — вдруг спросил он, явно отвлекая меня от нежелательного разговора.

— Завтра утром.

— Я приду провожать. Охота взглянуть на самолёт, а без вас не пустят.

В комнату вошёл Плоткин, и наш разговор оборвался. Пашка засуетился, стал собираться и исчез, забыв косачей.

— Вот вам настоящий болельщик, — сказал Рафаил Маркович. — Нет дня, чтобы он не забежал в штаб или к радистам узнать, есть ли какие новости. Когда искали Королёва, он часами просиживал у порога. Вы его не пускайте к себе, ведь он совсем забросит школу.

— Можно? — вдруг послышался голос Пашки. — Чуть не забыл!

Он схватил со стола свою кружку, за ним захлопнулась наружная дверь.

Мы рассмеялись: хитрец, ведь он подслушивал, что будем говорить про него!

Пашка, пользуясь нашим покровительством, с утра уже был у самолёта и с любопытством осматривал его — ощупывал руками, заглядывал внутрь, удивлялся. Он, кажется, завидовал не только отлетающим, но даже тюкам и ящикам, которые грузили в машину.

Я привёл его в кабину управления самолёта и представил командиру корабля.

— Михаил Булыгин, — отрекомендовался тот, пожимая парнишке руку.

Пашкины глаза не знали, на чём остановиться: столько тут было разноцветных рычажков, кнопок, приборов. Даже карта висела в большой планшетке.

— Садись на моё место, и мы сейчас с тобой полетим, — шутливо предложил пилот. Пашка недоверчиво покосился на него и осторожно подвинулся вперёд. На сиденье взбирался боязливо, будто на мыльный пузырь, готовый лопнуть при малейшем прикосновении.

— Ставь ноги на педали и бери в руки штурвал. Да смелее, не бойся, — подбадривал его Михаил Андреевич.

Пашка прилип руками к штурвальной колонке. Вот посмотрел бы в этот момент дедушка на своего внучка — какой восторг пережил бы Гурьяныч!

— Бери штурвал на себя… Так. Мы поднимаемся… А чтобы повернуть самолёт вправо или влево, нужно нажать ногою соответствующую педаль. Понял?

Парнишка утвердительно качнул головой, нажал педали, видимо живо представляя, что послушная машина несётся в воздухе и все ребята следят с земли за ним, за Пашкой, который так ловко управляет самолётом.

Я спустился к провожающим. Вылет задерживался из-за каких-то «неполадок» в атмосфере.

Только в одиннадцать часов мы поднялись в воздух. Летели высоко. Под нами облака, словно волны разбушевавшегося моря, перегоняли друг друга, мешались и, вздымаясь, надолго окутывали нас серой мглой. От напора встречного ветра машину покачивало, и казалось, летит она не вперёд, а плывёт вместе с облаками назад. Вдали, точно упавшая на облака глыба белого мрамора, виднелся величественный Становой, облитый солнцем. К нему устремляется наша машина. А под нами, в образовавшихся просветах, показалась долина Зеи, багровая от весенних ветров и тепла. Ещё через несколько минут облака поредели, и я узнал устье Джегормы, куда в прошлом году привёл меня ослепший Улукиткан.

Ниже Джегормы, в двух километрах от слияния её с Зеей, широкая коса -посадочная площадка. Никого на ней нет. Лётчик разворачивает машину, заходит сверху, «падает» на галечную дорожку.

Пустынно и одиноко на берегу. Мы разгружаем машину.

— Ты как сюда попал? — вдруг послышался строгий голос Василия Николаевича.

— Дядя, не кричи, я тебе дедушкину пикульку для рябчиков подарю, — ответил вкрадчиво детский голос, и из-под тюков показалась голова Пашки. — Я не успел слезть, — оправдывался он, стряхивая с ватника пыль и хитровато всматриваясь в лицо Василия Николаевича.

— Врёшь, а как попал под тюки?

— С испуга, хоть провалиться мне, с испуга. Как загудели моторы, я хотел в дверь выскочить, а меня занесло вишь куда…

Василий Николаевич ощупал у него сумку и покачал головой.

— Знал, что испугаешься, хлеба захватил?

Мальчишка заглядывал в лицо Василию Николаевичу, как бы пытаясь разгадать, насколько серьёзен разговор. А тот вывалил на тюк содержимое сумки. Чего только в ней не было! Сухари, дробь, пистоны, селёдка, столовый нож, пикульки, крючки, обманки, пробки, — словом, всё, что Пашка успел нажить за двенадцать лет жизни.

— Ты, дядя, не сердись, — сказал Пашка, уже разгадав покладистость Василия Николаевича. — Ведь никто даже не подумает, что Пашка Копейкин на самолёте улетел. Чудно получилось!

— Слезай-ка! Кто разрешил тебе лететь? — спросил я, стараясь придать своему голосу строгий тон.

— Вы же сами меня посадили! — ощетинился Пашка.

— Но я тебе не разрешал лететь. Ты что? Не хочешь учиться? Пашка молчал.

— Известное дело, не желает! — рассердился вдруг Василий Николаевич. — Я вот сейчас спущу с тебя штаны да такую таблицу умножения разрисую, надолго запомнишь. Ишь, чего вздумал — кататься! — Мищенко не выдержал и рассмеялся.

А Пашка не сдавался.

— Мне, дядя, только бы на оленей взглянуть. Я сбегаю за лес?

— Ты никуда не пойдёшь и не скроешься. Через пять минут улетишь обратно.

Пашка обиделся, отвернулся от меня и стал рыться в своей сумке.

— Ладно, не останусь… А вы напишите бумажку, что я летал на самолёте, без неё ребята не поверят, — сказал он, а в озорных глазах торжество: проделка удалась.