Карта маршрута следующих глав.
«Майка» — символ счастья. «Ей-то что, греби да греби». Как собирать яйца. Вверх через перекаты на долблёнке.
Наши проводники Улукиткан и Николай Лиханов уже прибыли на Зею с озера Лилимун. Они поселились на устье Джегормы. Там среди безмолвия тайги старики чувствуют себя прекрасно. Им не надоедает одиночество, не томит скука. Но мы знаем, они с нетерпением ждут нас, чтобы отправиться в далёкий путь. Всех нас манят дали.
Как только самолёт с Пашкой скрылся из глаз, я отправился к Улукиткану, на устье Джегормы, тут недалеко. Бойка и Кучум уже несутся туда, минуют скальный прижим, скрываются в зарослях, и там вспыхивает дымок обновлённого костра.
Меня догоняет Василий Николаевич. Ему тоже не терпится. Но идём не торопясь. Как далеко мы вдруг оказались от жилых мест, и как волнующе дорог нам этот пейзаж, напоённый весною! Не могу надышаться воздухом. Чувствую, как он будоражит всю кровь и каждый глоток его прибавляет здоровья. Глаз не оторвать, не наглядеться на зелёные кружева гибких тальников, на лес, обрызганный белым черёмуховым цветом, на далёкие холмы, прикрытые плотным руном бескрайней тайги. Всё живое ликует, дразнится, пищит, прославляя весну. И над всей этой обновлённой землёю стынет голубовато-свинцовое небо.
Мы только миновали прижим, как из леса вышло стадо оленей. Животные спустились по каменистой осыпи к реке, стали пить воду. Следом за стадом выбежала молоденькая самочка. Увидев нас, она внезапно остановилась. Что-то знакомое во всей её изящной фигурке, в манере ставить размашисто ноги, в чёрных озорных глазах. Не могу вспомнить, напрягаю память.
— Майка! — вырывается у Василия Николаевича. Теперь узнаю и я…
— Майка, Майка! — кричу обрадованно. Шагаю к ней, ищу в кармане лакомство, хочу напомнить ей о себе.
Она, при слове «Майка», настораживается и неожиданно бежит к стаду. Обидно, не узнала. А мы-то всё помним. Родилась она прошлой весною в походе на речке Кунь-Маньё и первое своё путешествие совершила на нарте со связанными ногами, завёрнутая в старенькую дошку Улукиткана. Она стала нашей любимицей, но всегда недоверчиво относилась даже к ласкающим её человеческим рукам. В ней больше, чем в других оленях, передался гордый дух предка — дикого сокжоя.
Улукиткан убеждён, что новорождённый телёнок приносит эвенку счастье. В прошлом году он не расставался с Майкой, окружал её трогательной заботой. Даже когда врачи вернули старику, ослепшему в походе, зрение, он был убеждён, что это сделала Майка. Улукиткан и в этом году взял её с собою, надеясь, что она оградит его от бед.
Навстречу бегут собаки. За ними показываются старики. Я обнимаю Улукиткана. Как дорог мне этот маленький, похожий на усохший пень, человек с заиндевевшими от седины волосами на голове, с проницательными глазами, одетый в старенькую дошку. Он прижимается ко мне, я слышу, как часто бьётся его сердце.
— Я думаю, напрасно мы тут живём, пошто так долго не приезжали! — говорит он с болью.
—Задержались, Трофим тяжело болел. Теперь всё уладилось, он выздоравливает.
Я обнимаю Николая. На его плоском лице радость.
— Куда след поведём? — не терпится Улукиткану. Его явно беспокоит этот вопрос.
— К Становому, и от Ивакского перевала повернём на запад по хребту.
— Э-э, — удивляется старик, — опять худой место выбрал. Туда люди ещё не ходи.
— Поэтому мы туда и идём.
— Какое дело у тебя там?
— Надо посмотреть, что это за горы, какие вершины, можно ли пройти туда с грузом на оленях и с какой стороны, где лучше организовать лабазы. После нас туда пойдёт много отрядов, наша задача сделать легче им путь.
— Тогда пойдём. Ты только не забывай, что сказал старик: место там худой, тропы нет, кругом пропасть.
Через два часа мы поставили свои пологи рядом с палаткой проводников, разожгли костёр, сварили обед… И с необыкновенной ясностью почувствовали, что переступили границу, за которой нас ждёт неизвестность.
Кажется, ничто не омрачает этот первый день нашего путешествия: небо чистое, воздух прозрачный, дали доступны взгляду.
Когда мы заканчивали обед, собаки лежали на песчаном бугорке, рядом с палаткой: Кучум, сытый, довольный, растянувшись во всю длину, грелся на солнце, а Бойка заботливо искала в его лохматой шубе блох. Но вдруг обе вскочили.
— Кого они там увидели? — Василий Николаевич отставил кружку с недопитым чаем, встал.
Поднялся и я. Бойка и Кучум, насторожив уши, готовы были броситься вниз по реке. Наконец оттуда долетел лёгкий всплеск волны и затяжной скрип.
— Кто-то плывёт, — сказал Лиханов, и мы все четверо вышли к реке.
Из-за мыса показалась долблёнка. Она свернула в нашу сторону и медленно поползла вдоль каменистого бережка навстречу течению. Впереди, к нам спиной, сидела женщина, натужно работая вёслами. Вода под лодкой в лучах солнца кипела плавленым серебром, и от каждого удара рассыпались далеко вокруг каскады брызг. Кормовым веслом правил крупный мужчина.
— Что за люди, куда они плывут? — спросил я Лиханова.
— Делать тут человеку нечего, зачем они идут — не знаю.
Лодка, с трудом преодолевая течение, приближалась к нам. Теперь можно было и по одежде и по плоскому лицу мужчины угадать в незнакомцах эвенков.
— Это Гаврюшка Бомнакский, — пояснил Лиханов, — где-то у ваших проводником работает.
Лодка развернулась и с ходу врезалась в берег, вспахав размочаленным днищем гальку.
— Здорово, Николай, смотри-ка, опять сошлись наши тропы с тобой, — сказал кормовщик, растягивая зубастый рот.
— Здорово, здорово, Гаврюшка, — ответил Лиханов. — Чего тут зря воду мутишь?
— Смотри хорошо, воду мутит жена, да что-то плохо, видно, вёсла малы, надо бы уже на месте быть, а мы только до Джегормы дотянулись.
Мужчина с полным равнодушием извлёк кисет и стал закуривать.
— Вы что не сходите на берег, разве ночевать не будете? — спросил Василий Николаевич.
— Нет, дальше пойдём. Надо добраться до места.
— Далеко ли?
— Однако, двадцать, а то и больше кривунок будет — далеко…
— Тогда чайку попейте, дня ещё много, успеете.
— Спасибо, близко за мысом, такое дело было… Мы у инженера работаем, звёзды смотрим. Он на оленях вперёд ушёл, а мы на лодке тащимся.
— У астронома Новопольцева работаете? — спросил я.
— Во-от, Новопольцева. Ты знаешь? Ему помощница девка Нина.
— Да, да, Нина.
Между ним и Лихановым завязался разговор на родном языке. И пока они выпытывали друг у друга новости, я рассматривал гостей.
Женщина была маленькая, щупленькая и чуть-чуть сгорбленная. Она повернулась к нам, но на её обветренном до блеска лице не выразилось сколько-нибудь заметного любопытства. Мы молча рассматривали друг друга. Она, казалось, ни о чём не думала. В её косо сжатых губах, уроненных на колени руках, загрубевших от воды и вёсел, даже в складках поношенной одежды чувствовалась чрезмерная усталость, маленькие чёрные глаза, выглядывающие из-за густых ресниц, переполнены покорностью.
Женщина, не отрывая взгляда от нас, достала из-за пазухи трубку с прямым длинным чубуком. Муж бросил ей кисет с махоркой. Не торопясь, всё с тем же спокойствием, она закурила. Затем, откинувшись спиной на груз, долго смотрела в голубеющее небо. Ласковые лучи солнца скользили по её плоскому лицу, ветерок бесшумно шевелил чёрные волосы. В руке сиротливо дымилась трубка. Зея, шутя, качала долблёнку.
Мужчина сошёл на берег и подал всем нам поочерёдно свою костлявую руку. Это был на редкость среди эвенков высокий человек, с узкими скошенными плечами. С шершавых щёк сбегала жиденькая бородёнка, примятая у подбородка. Нос казался вдавленным в прямое, сильно скуластое лицо. Говорил он медленно, с трудом выжимая слова. Они уселись с Лихановым на гальке и, как уж принято при встрече, подложили в трубки свежего табаку. Николай стал рассказывать первым. Гаврюшка слушал с полным равнодушием, изредка вставляя в повествование Николая отдельные слова. Затем наступил его черёд. Он оживился, энергично жестикулировал руками, часто обращался за подтверждением к жене, и та покорно кивала головою. Долго дымились трубки. Речная волна лениво перебирала береговую гальку.
Солнце пошло на убыль. Стало прохладнее. С востока давила распластавшаяся над лагерем туча. Гости забеспокоились.
— Однако, торопиться надо, как бы дождь не упал.
Мы оттолкнули лодку. Женщина на прощанье молча кивнула нам головой, а на лице так и осталась печаль. Она взяла вёсла и теперь казалась ещё более маленькой, ещё более покорной.
От первого удара вёслами долблёнка вздрогнула, закачалась и, зарываясь носом в быстрину, поползла вверх, вдоль берега. Дико было видеть на гребях эту щупленькую безропотную женщину рядом со здоровым мужиком, сидящим в корме почти без дела.
Василий Николаевич не выдержал:
— Гаврюшка! — крикнул он вдогонку. Как здорово липло к нему это имя! Тот обернулся, и женщина перестала грести.
— Чего же ты жену за вёсла посадил, а сам, такой здоровенный, сел в корму?
— Ей-то что, греби да греби, а мне думать надо, как жить, — донеслось из лодки.
С неба обрушились тяжёлые раскаты грома и, дробясь, покатились к горизонту. Долблёнка уходила медленно. Мы стояли и смотрели, как под ней мешалась, словно серебро, взбитая тяжёлыми вёслами вода,
Стоянку накрыл мелкий липкий дождь. Птицы, хотя и успели попрятаться в своих незатейливых убежищах, не умолкали, продолжали весеннюю перекличку. Значит, дождь ненадолго.
Действительно, побарабанил он по палатке, взбаламутил ручьи и, убегая на запад, утащил за собой послушные тучи. На небе появились голубые проталины. Всё снова ожило, и день продолжался в песнях, суете, в любовных играх таёжных обитателей.
Скоро вечер. Мне не сидится в палатке. После дождя должна быть хорошая видимость, ну как удержаться, не взойти на сопку и не взглянуть на окружающую нас местность.
В лесу сыро. С веток гулко падают на землю тяжёлые капли влаги. Под ногами крутой подъём по мокрому ягелю, плешинами прикрывшему каменистый склон сопки. А позади солнце уже коснулось нижним краем своей колыбели.
Вот и вершина. Я усаживаюсь поудобнее на камень и достаю бинокль. Смотрю в сторону Станового, спрятанного за взлохмаченными грядами ближних гольцов. Взору открылась широкой панорамой тайга. Куда ни посмотришь — всё лес и лес. По нему разметались косы топких болот да мелкие россыпи холодных озёр. Из вечерней мути, через обожжённые закатом мари, бугры, перелески, ползёт Джегорма, тайком подкрадываясь к Зее. И там, где она, выгибаясь в последнем усилии, вырывается из объятий тайги, чтобы слиться с Зеей, дымится лагерный костёр — единственное пристанище человека на всём видимом с сопки пространстве.
Я поворачиваюсь к убежавшему солнцу. Гаснет закат. Лиловым сумраком наполняются провалы. По дну широкой долины полноводьем беснуется Зея, ревёт, точит нависшие карнизы левобережных скал. В схватке с гранитом волны дыбятся, хлещут друг друга и, отступая, уносятся гигантскими прыжками в невидимую даль.
А за рекой, от каменного русла до далёких гор, распласталась ширь лиственничной тайги, прошитая жилами студёных ручейков.
Неожиданный шорох привлёк моё внимание. Неслышно поворачиваю голову. Метрах в десяти вижу серый комочек. Он вдруг вытянулся, стал свечой. Это заяц. Как же не обрадоваться! Значит, здесь я не один. Видимо, и он вышел сюда, на вершину сопки, полюбоваться закатом. Зверёк косит глазами на узкую полоску дотлевающего горизонта и не торопясь прядёт длинными ушками. «Тоже что-то соображает!» -- подумал я и тихонько свистнул. Два прыжка, и заяц возле меня. Сижу, не шевелюсь. Смотрю на него в упор. Чувствую, как губы мои растягиваются в улыбке, давят смех. А косой замер свечой, на морде недоумение: что, дескать, это такое — пень или опасность? И сам носом тянет воздух, шевелит жиденькими усами, присматривается, видимо, вспоминает, было ли тут раньше такое чудо?
Вдруг прыжок, и заяц затаился между камней, прижав плотно к спинке свои длинные уши. Я ещё не разгадал, что с ним случилось, как снизу взвился ястреб, пронизав посвистом настывший воздух. Замирая над нами, хищник быстро-быстро трепыхал острыми крыльями. «И он перед сном сюда заглянул», — подумалось мне.
Одно мгновение — и ястреб, заметив меня, исчез во мраке, оставив позади себя лишь шум упругих крыльев.
Уши у зайца зашевелились, приподнялись и в напряжении как-то смешно растопырились. Осторожно приподнявшись, он осмотрелся и решил поскорее убраться в чащу.
Я стою долго… Уже ночь. Далеко в потемневшей тайге бубнит филин. Со скал к реке ползёт туман, расстилаясь низко над водою. На пушистых лишайниках лежит ещё нежно-розовая пелена исчезнувшей зари, а уж тьма затянула вершины.
Пора возвращаться в лагерь.
В этот вечер мы договорились идти дальше двумя группами. Я с Василием Николаевичем отправлюсь на лодке вверх по Зее. Мы по пути посетим астрономов, проверим их работу и узнаем, каким маршрутом они пойдут дальше. Улукиткан же с Николаем и Геннадием захватят весь груз, уйдут кружным путём вверх и дождутся нас на Зее.
Всё следующее утро мы с Геннадием просидели у радиостанции. Мне надо было связаться с полевыми подразделениями, разбросанными по этому безлюдному краю, ответить на запросы и предупредить, что дней семь я не буду на связи.
Выбираюсь из палатки. Солнце высоко. Проводников всё ещё нет с оленями. Собаки слоняются по берегу, не зная, куда девать себя. Дотлевает забытый всеми костёр, над ним раздаётся стенание одинокого комара. А из тайги, разомлевшей от тёплых южных ветров, от первых весенних дождей, от солнца, несёт пахучей прелью, слежавшимися мхами, запахом отогретой коры и ещё чем-то дразнящим, обещающим.
Из леса пришёл Лиханов. За плечами у него ружьё. В поводу связка оленей. В руках он держит чем-то заполненную шапку, бережно прижимая её к животу.
— Ягод принёс?
— Яйца, -- сказал он, привязывая к лесине оленей.
— Яйца?… Откуда ты их взял?
— В тайге нашёл, смотри… Они все свежие.
В шапке действительно лежало шесть яиц, величиною почти с куриные, светло-пепельные, с мелкими крапинками на утолщённой стороне.
— Что так смотришь, не узнаёшь? Глухариные, — пояснил Лиханов.
— Узнаю и удивляюсь. Зачем разорил гнездо, отнеси обратно.
— Что ты! -- запротестовал он. — Они ещё лучше домашних. Сейчас огонь поправим, сварим их. Разве ты яйца не ешь?
— Нехорошо, Николай! Разве ты не понимаешь, что из каждого яйца вывелся бы глухарь.
— Это меня Улукиткан научил.
— Чему научил?
— Яйца собирать.
— Вот уж этому не поверю! Улукиткан без надобности веточку в тайге не сломит, а ты говоришь — учил гнёзда разорять!
Николай хитровато щурил глаза.
— Старик шибко мастер искать яйца, лучше лисы. А оттого, что он их собирал, глухарей не меньше родилось.
— Ты, я вижу, шутками хочешь отделаться. Верни яйца в гнездо.
— Ты не серчай, Улукиткан говорит: каждая птица хорошо знает, сколько должно быть в гнезде яиц, чтобы бросить нестись. Но она не умеет их считать. Если ты понемногу начнёшь таскать у неё яйца, не все сразу, а обязательно оставлять одно-два, то птица не догадается о пропаже. Она будет нестись, пока в гнезде не станет их столько, сколько нужно. Это правда.
— Но ведь копалуха не может бесконечно нестись!
— И то правда, нужно знать, когда брать. А за копалуху ты не горюй: ей делать нечего, пусть маленько поработает на нас. Курица не умнее её, а сколько яиц даёт, а?
С реки прибежали собаки. Следом за ними показался Василий Николаевич. На горбу у него мокрая сеть, в правой руке на кукане бьются липкими хвостами блестящие рыбины.
Он принёс с собою в лагерь живой, дразнящий запах свежих огурцов — так пахнут только что пойманные сиги, это их природный запах.
Увидев яйца в шапке Николая, Василий Николаевич обрадовался:
— Мы как сговорились с тобою, Николай, ты яиц принёс, а я рыбы да ещё и зелёного луку для оформления, — сказал Василий Николаевич и, повернувшись к палатке, громко крикнул: — Геннадий, быстро сюда!
Тот высунул стриженую голову в просвет и заулыбался во весь рот.
— Вот это да-а-а! — протянул он нараспев.
— Очисть пару и на сковороду, только накали её пожарче, чтобы сиги с корочкой получились, да и зальёшь их яйцами. Так, что ли, Николай?
— Яйца с рыбой — шибко хорошо! — ответил тот.
Мы с Василием Николаевичем развесили на солнце сеть. Я стал выбирать из неё мусор, а он занялся починкой. Сетка-одностенка старенькая, вся в заплатках, второй год с нами путешествует. Пора бы выбросить, надоело чинить, да уж больно липнет к ней рыба. Диву даёшься — смотреть не на что, а в воду опустишь — словно оживёт. В других сетях пусто, а в ней непременно добыча.
— Рыба пошла, — говорит Василий Николаевич, ловко работая челноком. — Валом прёт, торопится, будто её кто гонит… А подумаешь — и у ней своя забота. Хариусы да всякая мелюзга спешит к вершине ключей, там ей летовать безопаснее, не каждый хищник туда по мелководью доберётся. Какая покрупнее рыба — кормистее места хочет захватить. А ленок икру несёт, к мелким перекатам прибивается нереститься. Вот она что весна-то делает! Не зря говорят, она и мёртвого расшевелит.
— Таймень в Зее есть? — перебил я его.
— Как же, есть. Тут его дом: ямы большущие и корму вдоволь. Утром вышел я на реку, зорю проводить, а он, окаянный, с баловства, что ли, близ берега вывернулся, здоровенный, что бревно, хвостом как мотанет, всю заводь, дьявол, взбаламутил. Какая поблизости рыба была, веришь с перепугу поверх воды дождём сыпанула. То-то, боится тайменя… На спиннинг бы этого жеребца поддеть, не то запел бы он на быстрине, долго уговаривать пришлось бы…
— Вода посветлеет, попробуем, авось какого-нибудь и обманем.
А в это время Геннадий, красный, вспотевший, дожаривал рыбу. Густым, сочным паром клубилась сковорода. Запах острой смеси перца, масла, лука и крепко поджаренного сига расползался по лагерю. Кучум, примостившись рядом с поваром, посиневшими глазами наблюдал, как на сковороде пузырилась подлива, и изо рта его тянулась до земли двумя прозрачными нитками слюна.
— Ты, Геннадий, долго будешь мучить нас? — кричит Василий Николаевич. — Ишь, распустил запахи!
— Готова, можно завтракать. — И повар, смахнув рукавом с лица крупинки пота, поставил дымящуюся сковороду на хвойную подстилку.
Улукиткан привёл оленей, и мы сели за «стол».
После завтрака сворачиваем лагерь, распределяем груз. Мы с Василием Николаевичем стаскиваем свои вещи к лодке. Улукиткан достаёт из потки знакомую нам лосёвую сумочку с рукавицу, наполненную солью и увешанную по шву когтями рыси и белохвостого орлана. Он трясёт ею в воздухе, и когти, ударяясь друг о дружку, гремят, как побрякушки. Олени вскакивают, разом бросаются на звук, окружают старика, тянутся черноглазыми мордами к сумочке. Но старик продолжает трясти сумочкой, косит глаза на ельник. Вижу, там из сумрака, из-за толстых стволов, осторожно вышагивает крупный олень с огромной короной чёрных рогов на голове. Он выходит из леса, но вдруг пугливо шарахается обратно в ельник. Однако далеко не убегает, желание полакомиться солью заставляет его задержаться.
— Баюткан — совсем дикий, как сокжой, — не без гордости поясняет Улукиткан.
Он передаёт мне сумочку, сам вытаскивает из вьюка маут — тонкий, метров двенадцать длиною, ремень, употребляемый как аркан для ловли оленей. Старик по привычке проверяет, насколько надёжно прикреплено к концу ремня металлическое кольцо, накидывает маут на правую руку небольшими кругами, а по тому, как легко и ровно вьются кольца маута, можно наверняка сказать, что арканом старик владеет в совершенстве. Глаза его приковывают Баюткана. Тот всё ещё стоит в ельнике, но теперь его уже не соблазняет знакомый дребезжащий звук. Он настороженно, по-звериному, следит за стариком, точно догадываясь, что должно сейчас произойти.
Улукиткан прячется за толстой лиственницей, держа наготове маут. Мы обходим Баюткана полукругом с тыльной стороны. Он поворачивает голову в нашу сторону, прядёт ушами. Секунды две стоит, спружинив спину, потом вдруг бросается в тайгу, будто спугнутый выстрелом зверь. Слышится глухой топот и хруст веток под тяжёлыми прыжками. Баюткан шарахается между стволов, летит по просветам, но всюду люди. Пугливым взглядом окидывает лесной сумрак, бросается очертя голову в чащу, но и тут на его пути встаёт мощная фигура проводника Николая. Баюткан вдруг поворачивает назад и замирает. Весь собранный, как перед поединком, он долго косится на лиственницу, за которой таится Улукиткан. Олени у дымокуров поднимают любопытные морды. Тайга замирает. Мы бесшумно, не торопясь, сжимаем кольцо.
Баюткан неожиданно рванулся изо всех сил навстречу опасности, мелькнул рыжей тенью между стволов, понёсся с закинутыми назад рогами мимо Улукиткана, гордый, неустрашимый. Свистнул маут, нагоняя одичавшего оленя, и едва только ремень лёг на шею, как животное, словно увидев перед собою пропасть, остановилось, глубоко занозив в рыхлую землю все четыре ноги. Мгновенье — и не осталось в нём ни дикой гордости, ни страха. Улукиткан, свивая в кольца маут, подошёл к Баюткану, надел узду, привязал к берёзе. Старик горд, что у него в связке этот дикий красавец.
…Вести большой аргиш по тайге дело сложное, не каждому эвенку доступное. Его тайны известны только опытным каюрам. Кроме уменья угадывать путь, находить броды через большие реки, добывать пищу в пути, проводник должен уметь вьючить оленей. Это самое главное. От того, как хорошо он знает своих животных, как подогнаны сёдла, с какой точностью уравновешены полувьючки, олени, при одних и тех же условиях, могут работать годы и могут через месяц пропасть.
Улукиткан всем своим существом сросся с этими животными. Да иначе и не могло быть. К оленям он привык с раннего детства. Вначале, кочуя по тайге в люльке, перекинутой через спину учага, позже — привязанным ремнями к седлу. В семь лет он уже правил упряжкой. Весь нелёгкий опыт Улукиткана говорил ему, что без оленей эвенку не прожить в этих скупых, безлюдных дебрях, и он унёс с собою в долгую жизнь заботливую любовь к этим трудолюбивым и покорным животным. С Улукитканом можно кочевать всё лето по тундре, ломать захламлённую тайгу, подниматься на высоченные перевалы, и его олени будут выглядеть к концу путешествия бодрыми, резвыми, сытыми.
Вот и теперь, прежде чем начать вьючить оленей, проводники внимательно осматривают животных: ощупывают их спины, тонкие, жилистые ноги, заглядывают в глаза. Затем связывают друг за другом в строгом порядке: за сильным привязывают слабого, за слабым — сильного, и вот все двенадцать оленей в связке получили свои места — теперь уже до конца лета.
Вьючить легче вдвоём. Улукиткан берёт себе в помощники Василия, а Николай — Геннадия. Делим весь груз между проводниками, а те, в свою очередь, распределяют его между своими оленями, тоже на всё время похода. На это уходит много времени.
Первый день путешествия всегда хлопотлив, и важно, чтобы караван в этот день, хотя бы к вечеру, тронулся с места, непременно тронулся бы.
Наконец-то вьюки готовы, можно отправляться в путь.
Лиханов делает на дереве затёс, под ним укрепляет горизонтально ерниковую веточку и привязывает на нитку дециметровую палочку, рогульками вниз. Мы знаем, что первое означает: «ушли далеко, не вернёмся», а второе — «на этой стоянке утерян один олень».
Наутро и мы с Василием Николаевичем покидаем лагерь. Проводить нас прилетели три ворона. Рассевшись по вершинам деревьев, птицы воровски осматривают стоянку, что-то нетерпеливо бормочут. До этого я их не видел. По каким же признакам они узнали, что люди покидают берег Джегормы и тут будет чем поживиться? Позднее к ним присоединился и осторожный коршун — солидный конкурент. Этот, видимо, по поведению воронов догадался, что здесь будет добыча.
Я залил огонь. Ещё раз осмотрел закоулки — не забыли ли чего. В лагерной пустоте гудели комары. Пахло черёмуховым цветом. В каплях холодной росы ломались лучи утреннего солнца.
Но вот лодка загружена. Бойка и Кучум уже лежат на корме, нетерпеливо поглядывая на нас. Василий Николаевич обмакнул в воду шест, протёр его руками и, упираясь широко расставленными ногами в дно лодки, подал мне знак занимать место в носу.
Дружно перекликнулись первые удары железных наконечников о камни. Вздрогнула долблёнка и, повинуясь кормовщику, скользнула змеёй вверх по течению. Разломилась под ней струя, назад поползли каменистое дно реки и галечный берег. Позади осталась Джегорма.
День ветреный. По небу заходили тучи. В низовьях вяло постукивает гром. Медленно ползём вверх по Зее. Справа чередуются серые скалы, и у каждой из них у изголовья непременно перекат. А слева тайга пёстрыми латками прикрыла всхолмлённую низину. От шестов деревенеют руки. Давно бы надо остановиться, но Василий Николаевич неумолим.
— Ещё маленько, может, за тем перекатом заводь будет, сетку бросить. Там и приткнёмся…
На его обветренное лицо легла усталость. Остыл взгляд. В ударе шеста уже меньше силы, во взмахе не та чёткость. Я готов отказаться от ухи, о которой мечтал весь день, но на мой умоляющий взгляд Василий Николаевич отвечает молчанием и, горбя спину, энергичнее наваливается на шест, толкает лодку вперёд.
Между мною и Василием Николаевичем давно, как-то сами по себе, без сговора, установились такие отношения. Когда мы остаёмся вдвоём, в походе ли, в лагере, или на охоте, я безропотно подчиняюсь ему. Долгие годы совместной борьбы накрепко связали наши жизни. У меня было много случаев проверить его отношение к себе. Я привязался к этому удивительно простому, настежь открытому человеку. Сколько в нём непоказного трудолюбия! Какая неиссякаемая энергия! Какие умные руки, за что ни возьмутся — всё ладно. Он лучше меня знает мелочи походной жизни: как сделать весло, нарту, трубку, ложку, как починить сеть, испечь хлеб, постричься, выбрать место для ночёвки.
В работе он надеется только на себя. Не скрою, возле него мне легко, с ним спокойно.
— За этим перекатом переночуем.
Он произносит это уже в который раз! Но руки его не бросают шест, и мы ползём дальше.
Уже вечереет. Ветерок несёт сверху дробный шум большого переката. Видно, как скачут по камням волны лохматыми беляками. Останавливаемся. Василий Николаевич бежит вперёд, осматривает проход. Что-то не нравится ему: крутит курчавой головой, чешет затылок. Возвращается молча, то и дело поворачивается, поглядывает на перекат.
— На ту сторону держать будем, там должны бы пройти, — говорит он уставшим голосом.
Лодка перемахнула реку и как бы в нерешительности замерла, прижавшись к валуну. Кормовщик, вытягивая по-гусиному шею, прощупывает проход, морщит от напряжения лоб.
— Чёрт… бросает он с явной досадой. — Смочи шест да стань потвёрже, а то слизнёт. — А сам сбрасывает с плеча пиджак и почему-то засучивает повыше штаны.
По правилам шестовики должны всегда стоять лицом к берегу, а лодка – держаться как можно ближе к нему, лишь бы дно не задевало о камни. Сложнее на перекате, так как тут на вас давит разъярённый поток, всюду, как вороньё, подкарауливают камни, того и гляди — накинет! Всё зависит от ловкости кормовщика. Ткнись не туда, не успей упереться шестом, оттолкнуться — и не опомнишься, как волна захлестнёт и отбросит назад, а то и упрячет.
В разрыве облаков появилось солнце. Ожил, радужно засверкал перекат. Ветер — шальной, срезает лохматые гривы волн, бросает в лицо холодные брызги. Над рекой висит угрожающий рёв потока.
Лодка выскользнула из-за камня и, высоко подняв нос, смело полезла на вал. Застучали, разбиваясь о борта, упругие волны. Долблёнка тряслась, как в лихорадке, и гулко стонала. Но кормовщик властными ударами шеста гнал её дальше в проход, в бурлящую пену потока.
У камней густой чернотой кипела вода. Свинцом наливались прилипшие к шестам руки, до хруста горбились спины.
Вот и край переката. Рёв отступает. Показывается чёрная полоса широкой заводи.
Лицо Василия Николаевича размякает. Он делает последний взмах, но шест крепко застревает между камнями. Один,другой рывок — долблёнка качнулась, зачерпнула воды, а я, не удержавшись, на ногах, вывалился в воду.
В одно мгновение лодку развернуло, бросило назад, в горло бушующего переката. Василию Николаевичу удалось поймать мой шест. Невероятным усилием он толкнул долблёнку к противоположному берегу и ускользнул от камня. Быстро перебросил шест с правого борта на левый, удар — и лодка, подняв к небу нос, замерла в предельном напряжении. Ещё удар, другой — и она послушно поползла на пенистый горб переката. Но вдруг заколебалась, как бы не в силах превозмочь крутизну, и медленно стала отступать. А за кормой огромный камень уже выпятил чёрную острую грудь. Настала страшная минута — кто кого?!
Бойка и Кучум, почуяв опасность, спрыгнули в воду и исчезли в бурлящем потоке переката. Я готов был бежать под перекат ловить вещи. Но Василий Николаевич заупрямился. Кровью налились глаза, шея напряглась, на скрюченной спине лопнула рубашка. Я видел, как дугой выгнулся шест и лодка остановилась, словно упёрлась в скалу. Ещё полметра — и от неё остались бы щепки!
А справа и слева на долблёнку налегали волны. Упругий ветер рвал их косматые гривы, захлёстывал нас. Но человек, приникший к шесту, казалось, не замечал опасности. Сильным рывком он бросил лодку на верх гребня. Спохватился разъярённый перекат, всплеснул бурунами, да было уже поздно. Человек победил!
Внезапно чёрные тучи пронзила световая стрела, ударил сухой трескучий гром. Кормовщик, быстро переставляя шест, гнал лодку от переката. По берегу, стряхивая на бегу воду, бежали собаки.
Василий Николаевич в последний раз оглянулся на оставшийся позади перекат, неодобрительно покачал головою. Казалось, только теперь он понял, какая опасность подкарауливала его.
Уже стемнело, когда наша лодка, обогнув скалу, причалила к берегу. По широкой заводи бежала мелкая рябь, пряча под собой каменистое дно водоёма. Огромный валун, отполированный водою, лежал у подножья очередного переката, преграждая широкими плечами бег реке. Поток наваливался на него чудовищной силой, чесал бока и, обессилев, тихо скользил с последнего порожка. За валуном чернела глубокая яма с отражённой в ней скалою, лесом, клочьями туч на небе.
— Тут уж непременно большеротый живёт. Как бы нам его в уху заманить! — сказал Василий Николаевич, азартным рыбацким взглядом осматривая яму.
А в это время близ струйки, огибающей валун, что-то вывернулось пепельно-серое, с ржавым большим плавником и так хлестнуло по воде, что даже Бойка и Кучум вскочили.
— Эко здоровенный супостат! Сам просится, — и Василий, взглянув на багровеющий закат, соскочил на берег.
Мы выгрузили лодку, достали сеть и быстренько растянули её у изголовья заводи. Поставили жерлицу.
Небо грязнили тучи. Пока мы устраивали ночлег, в сетку попала пара ленков: значит, на ужин обеспечена уха!
Палатка стоит у самого берега, под защитой густого тальника. Мы сидим у костра, наблюдая, как на реке угасает последний отсвет мутного заката, и прислушиваемся к порывистому дыханию переката у изголовья заводи. Кажется, там в бурунах бьётся непонятная жизнь. А где-то за скалою, в складках тёмно-багровых туч, забавляется молния. С прибрежных марей и луговин тянет затхлой теплотой.
Ночь ложится на землю. Тишина…
— Смотри, смотри, попался! — кричит Василий Николаевич.
У скалы всплеснула тяжёлая рыбина, сверкнув в темноте серебристой чешуёй. Вздрогнула заводь. Поплыли по ней отражённые блики костра, застучали волны о галечный берег.
— Не всё тебе ловить других, поймался и сам, — говорил Василий Николаевич, поправляя огонь.
Мы не торопимся. На небе теперь ближе и ярче вспыхивают молнии, на миг освещая тугой свод неба, В тишине всё тот же безнадёжный всплеск да надсадная трескотня козодоя.
Мы садимся в лодку, подплываем к валуну, где укреплено удилище с жерлицей. Василий Николаевич хватается за шнур и подтаскивает к себе притомившуюся рыбу. Я вижу, как в дрожащий луч костра входит тёмная тень. Это таймень. Растопырив плавники, он послушно всплывает на поверхность. Рыбак нагибается через борт лодки, чтобы удобнее подхватить рыбу. Но вдруг удар хвоста, столб брызг, и Василий Николаевич, мелькнув в воздухе голыми ногами, исчезает в чёрной глубине заводи вместе с тайменем.
Я толкаю лодку вперёд, ловлю в темноте его руку, помогаю добраться до берега. Следом за ним плывёт длинная тень тайменя. Добыча оказалась достойной наших усилий.
Наутро мы уже снова в пути. Звонкие удары шестов да скрип долблёнки нарушают покой нежащейся на солнце тайги. Опять справа чередуются скалы, а слева стеной поднялся береговой лес, упираясь макушками в тёплое небо.
Дует попутная низовка. Что-то шепчет растревоженный тальник. Я смотрю вокруг и удивляюсь изменениям: утром скалы были мертвенно-серые, а к полдню зардели, словно кто облил их цветной живительной водою. А что творится в береговой чаше! Тут с каждым часом появляются новые и новые краски и, кажется, на глазах расцветает весь этот скучный край. И над ним плывёт сладкий дух цветущей черёмухи.
Вскоре небо залохматилось дымчато-белыми тучами. Теперь ветер дует нам в лицо.
Миновав ближайший мыс, мы — почти одновременно — замечаем свежие затёсы на деревьях. Это сворот на пункт, где работают астрономы.
Заводим лодку в небольшую бухточку, выходим на берег. Осматриваемся. Под тёмным сводом густых высокоствольных елей плещется по скользким камням ручеёк. На толстой лиственнице, склонившейся к реке, метровый протёс и надпись на нём, заплывшая прозрачной серой:
СВОРОТ НА ПУНКТ ГОЛЫЙ. ИДТИ НА ВОСТОК ПО ЗАТЁСАМ ШЕСТЬ КИЛОМЕТРОВ.
Рядом с лиственницей небольшой лабаз, спрятавшийся в тени деревьев. На нём, под брезентом, хранятся продукты, какие-то свёртки и всякая мелочь. К одному столбу пришита деревянными гвоздиками береста с лаконичной надписью: «Вернёмся десятого. Новопольцев».
Под лабазом лежит лодка вверх дном. На земле опорожнённые консервные банки, рыбьи кости. У затухшего костра дотлевающие головешки; сочится тоненькими струйками дымок, расплываясь по воздуху прозрачной, паутиной.
— Совсем недавно ушли. Это тот… Гаврюшка с женой. Их лодка, — говорит Василий Николаевич. — Уже четвёртый час. Что будем делать?
— Я не прочь идти ночевать на сопку, к астрономам. Ты не устал?
— С чего бы?.. Кстати, и рыбки унесём им, там на гольце уха в охотку будет.
Быстро разгружаем лодку, вытаскиваем её на берег. Свой груз складываем под лабаз. С собою берём только плащи и телогрейки — взамен спальных мешков — да небольшие котомки.
Из-под скал несёт предупреждающим холодом. На западе, куда бегут отяжелевшие тучи, в полоске света колышется радужный дождь. Он надвигается на нас. На заречных марях уже копится серый липкий туман, и на свежие ольховые листики легла пылью влага.
Но мы пойдём. Стоит ли обращать внимание на погоду? И что из того, если вымокнем?! На то в тайге и костёр.
Бойке и Кучуму не терпится: бросаются то в одну, то в другую сторону и убежали бы вперёд, но не могут разгадать, в каком именно направлении мы двинемся.
Через несколько минут мы уже пробираемся по чаще старого заглохшего леса. Впереди, показывая нам путь, бегут хорошо заметные на тёмных стволах деревьев затёски. Рядом с нами тропка, промятая копытами оленей да ногами человека. Её проложил рекогносцировщик, намечая на отроге пункт. Он же сделал и затёсы. После него прошли строители, астрономы, пройдут ещё наблюдатели, топографы.
Дико и глухо в старой тайге. Сюда не заглядывает солнце, не забегают живительные ветры юга. Сырой, тяжёлый мрак окутывает чащу. Чёрная от бесплодия земля пахнет прелью сгнивших стволов да вечно не просыхающими лишайниками. Даже камни тут постоянно скользкие от сырости. А молодые деревья чахнут на корню, не дотянувшись до света. Путь преграждают корявые иссохшие сучья отмерших елей да полосы топей, замаскированных густым зелёным мхом.
Скоро лес впереди поредел, проглянула свободная даль. Но вершины отрога не видно. Кажется, тучи спустились ниже, и мы чувствуем их влажное дыхание, видим их всё более замедляющийся бег.
Лес обрывается. Тропа, перескакивая россыпи, вьётся по крутому склону лощины. С нами взбираются на отрог одинокие лиственницы, да по бледно-жёлтому ягелю пышным ковром, прикрывшим мёрзлую землю, стелются полосы низкорослых стлаников. А у ручья, будто провожая нас, отовсюду собрались белые берёзки. Всего лишь несколько дней, как появились на них молоденькие пахучие листики.
Деревья стоят величаво, спокойно, не шелохнётся ни одна веточка, как бы боясь растерять только что народившуюся красоту.
Постепенно растительность уступает место россыпям. Тропа отходит влево и набирает крутизну.
Вдруг впереди залаял Кучум. Мы остановились. Через несколько минут к нам вернулись собаки.
— Люди на тропе, — сказал Василий Николаевич и прибавил шагу.
Метров через двести мы вышли на прогалину, заваленную крупной россыпью, и действительно увидели двух человек. Один из них, мужчина, сидел, развалившись на камне. Рядом стояла маленькая женщина с тяжёлым заплечным грузом, устало склонившись на посох. При нашем появлении ненужная улыбка скользнула по её загорелому лицу.
Это были Гаврюшка с женою, они тоже шли на голец к астрономам.
— Вот и догнали вас. Продукты несёте? — спросил я, здороваясь.
— Всяко-разно: мука, консервы, лементы…
— Ты что-то, Гаврюшка, жену нагрузил, а сам налегке идёшь, — сказал сдержанно Василий Николаевич.
— Спину, паря, сломал, шибко болит, носить не могу.
— А мне показалось, ты всё думаешь, как надо жить? — не выдержав, засмеялся мой спутник.
— А кто же за меня думать будет — жене некогда, — и он затяжно вздохнул. — У тебя крепкий табак? — вдруг спросил он.
Василий Николаевич молча достал кисет, оторвал бумажку, закурил и передал табак Гаврюшке. Тот постучал о камень трубкой, выскреб из неё концом ножа нагар и тоже закурил.
— Вы садитесь, отдохните, ещё времени много, — предложил я женщине.
Она, не снимая котомки, присела на камень и долго рассматривала нас осторожным взглядом. Сколько покорности у женщин этого народа, и какое трудолюбие унаследовали они от своих матерей, вынесших на своих плечах всю тяжесть трудной жизни кочевников.
Через несколько минут мы снова готовы продолжать свой путь. Женщина настораживается.
Гаврюшка отворачивает голову, не встаёт. В глазах фальшивая боль.
— А ты кисет-то отдай, — говорит ему Василий Николаевич.
— Брать да отдавать — никогда не разбогатеешь, — пошутил тот, доставая из чужого кисета добрую горсть махорки и пересыпая её в свой. — Хорош табачок, а у меня — что трава: дым да горечь.
— Чужой всегда лучше, а разберись — из одной пачки, — ответил Василий Николаевич, запихивая глубоко в карман кисет, и вдруг повернулся к женщине. — Снимайте котомку, показывайте, что в ней, — сказал он приглушённым голосом.
Женщина, не понимая русского языка, удивлённо посмотрела на него и перевела вопросительный взгляд на мужа. Тот что-то сказал ей по-эвенкийски, и она, развязав на груди ремешок, сбросила ношу.
Увидев, что мы перекладываем из её котомки в рюкзак банки, мешочки, Гаврюшка вдруг забеспокоился, тоже развязал свою котомку, показывая, как на базаре, содержимое. Но Василий Николаевич сделал вид, будто не замечает его.
— Отдыхать будете или пойдёте? — спрашиваю я, стараясь, чтобы голос прозвучал ровно.
— Маленько посидим, потом догоним вас, — ответил Гаврюшка, передавая свою трубку жене, а по лицу его тучей расплывается обида: видно, не понравилось, что мы не разгрузили его котомку.
Тропа выводит нас в левую разложину. Собаки бегут впереди. Неожиданно перед нами появляются из ольховой чащи два оленя-быка.
— Где-то близко лагерь каюров, — бросает Василий Николаевич.
Олени вертят головами, нюхают воздух, понять не могут, откуда донёсся звук. Животные поворачиваются к нам… два-три прыжка в сторону — и они стремглав скачут по низкорослому ёрнику.
— Да ведь это сокжой! — кричит Василий Николаевич, хватая меня за руку.
А звери уже перемахнули разложину, торопятся на верх отрога. Какая лёгкость в их пугливых прыжках! Как осторожно они несут на могучих шеях болезненно пухлые рога! Но любуемся недолго. Вот они выскакивают наверх, на секунду задерживаются, повернувшись к нам, и исчезают. За ними бросаются собаки, но куда там!…
Шумит ветер. Сыплется мелкий дождь. Тропа вьётся змейкой в гору. Впереди тёмно-зелёные стланики обрываются под выступами скал. Дальше голые курумы, потоками сбегающие навстречу растительности. Мы собираем сушняк, укладываем его поверх котомок и берём последний подъём.
Под ногами неустойчивая россыпь угловатых камней. Поднимаемся тяжело. Одежда мокнет от дождя. Кажется, уже близка и вершина. Но увы!… За первым изломом её не видно. Терпеливо поднимаемся выше, но и тут нас поджидает разочарование: главная вершина гольца, где стоит пункт, ещё далеко, за глубокой седловиной. Мы видим на ней пирамиду, две палатки и струйку дыма. Это подбадривает нас.
Неохотно спускаемся на седловину, жаль терять высоту.
Бойка и Кучум мчатся впереди. Мы видим, как они выскочили на вершину, как там, на краю скалы, появились три человека и, заметив нас, машут руками. Затем двое из них спускаются навстречу.
— Нина! — кричит Василий Николаевич женщине, оставшейся на скале. — Клянитесь, что угостите оладьями, иначе повернём обратно-о!
— Поднимайтесь, не пожалеете! — доносится оттуда.
Нас встречает Новопольцев с рабочим, отбирают котомки, и мы карабкаемся по выступам скалы.
На этой скучной вершине, одиноко поднимающейся над ближними горами, вот уже с неделю работают наши астрономы Новопольцев и Нина Бизяева. С ними рабочий Стёпа — шустрый и разговорчивый парень. Пока он поднимался рядом, неся мою котомку, успел рассказать всю свою несложную биографию и даже личные секреты. Астрономам, видимо, уже надоело слушать его бесконечные повторы, и он обрадовался гостям, обрушился на нас. Ещё не вышли на вершину, а мы уже знали, что у него от брусники бывает расстройство желудка, что он страстный рыбак, но забыл взять с собой крючки, что в прошлом году ему доктора вырезали слепую кишку…
На пике всё обжито. Стоят палатки, низкие, как черепахи. Рядом с астрономическим столбом растянут на длинных оттяжках брезент, под ним инструменты, дрова и всякая походная мелочь. И здесь консервные банки, бумага. Посуда намеренно выставлена на дождь: воду, как и дрова, жители гольца приносят из лощины, далеко, поэтому здесь каждая капля для них — драгоценность. На верёвке между палатками висят штаны и рубашки, тоже выброшенные на дождь с надеждой, что он их простирает.
Василий Николаевич останавливается у пирамиды, роется в боковом кармане гимнастёрки, а в глазах озорство,
— Письмо вам, Нина. По почерку догадываюсь — с хорошими вестями.
Та встрепенулась, бежит к нему, а в глазах и радость, и тревога.
— Доставайте же поскорее! — торопит она.
— А как насчёт оладий?
— Будут, честное слово!
— С маслом или с вареньем?
— И с тем, и с другим!… Да не терзайте же меня, дядя Вася!
— Ладно, берите, — смягчается Василий Николаевич.
Начинаются расспросы. Не часто бывают здесь гости.
Хмурится долгий вечер. Дождевые тучи ложатся на горы. В высоте гудит ветер, точно старый лес, когда по его вершинам проносится буря. Здесь, в поднебесье, на суровых вершинах, среди скал и безжизненных курумов, особенно неприятно ненастье. Всё кругом цепенеет в непробудном молчании. Сырость сковывает ваши мысли, давит на сознание, и кажется, даже камни пропитываются ею.
Дождь загоняет всех в палатку. Не осталось вокруг ни провалов, ни скал, ни отрогов, всё бесследно утонуло в сером неприглядном тумане. Кажется, с нами на всей земле только палатки, пирамиды и затухший костёр. Да где-то внизу мокнут под дождём Гаврюшка с женою. Его даже непогода не смогла заставить поторопиться. В палатке сумрак. Пока рассаживались, Нина зажгла свечу и, не в силах сдержать волнения, вскрыла конверт. На пухлых губах дрожит улыбка, а по щекам бегут обильные слёзы, падая на письмо и расплываясь по нему чернильными пятнами.
— Кажется, промазал, — сказал с сожалением Василий Николаевич. — Надо бы спирту выговорить за такое письмо.
— Уж не беспокойтесь, сама догадаюсь.
— А что хорошего пишут? -- полюбопытствовал тот.
— От мамы письмо… Пишет — дома всё хорошо — Старенькая она у меня и больная, долго не было вестей, вот и изболелась душа. Что же это я расселась, — вдруг спохватилась Нина. — Значит — оладьи?
Новопольцев, тонкий, длинный, с трудом выталкивает свои непослушные ноги из палатки и вылезает на дождь. Пока он рубит под навесом дрова, разжигает железную печку, с которой астрономы не расстаются и летом, Нина занимается тестом. Хотя она работает проворно, но руки не всегда делают что нужно. Вероятно, мысли о доме уносят её с вершины гольца далеко-далеко, к родному очагу, к старушке матери.
— Фу ты, господи, кажется, вместо соды опять соли положила, — возмущается она, отрываясь от дум.
А за ней из дальнего угла наблюдает Василий Николаевич. Сидит он как на иголках, всё не по его делается: и мало Нина завела теста, и очень круто. Долго крепится, но не выдерживает:
— Дайте-ка я помогу вам размешать тесто, у меня оно сразу заиграет, — и он решительным жестом отбирает у неё кастрюлю.
— А что же мне делать?
– Накрывайте на стол. Тут я сам управлюсь.
Через пять минут Василий Николаевич, забыв, что он всего лишь гость, уже работал сковородой возле раскалённой печки, складывая горкой пахучие оладьи. А хозяева удивлённо следили, как в его умелых руках спорилось дело.
Дождь мелкий, надоедливый, всё идёт и идёт.
Волнистые дали, тайга, стрелы серебристых рек и Гаврюшка с женой — остаются где-то в непроницаемом мраке ночи…
Василий Николаевич стелет у входа плащ, бросает в изголовье котомку, прикрывается телогрейкой и на этом заканчивает свой большой трудовой день. Я тоже забрался в постель. Новопольцев и Нина сидят рядышком у свечи. Они привыкли ночью бодрствовать. Она перебирает бруснику, собранную днём в лощине, вероятно для варенья, а он делает из бересты туесок. По их загорелым лицам скользят дрожащие блики огня. В их спокойном молчании, в ленивых движениях рук и глаз уже что-то сроднившееся. И я, засыпая, думаю: «Быть осенью и второй свадьбе…»
Утро серое и очень холодное. По-прежнему всюду туман, густой, тяжёлый, да затяжной дождь продолжает барабанить по палатке. Дыхание Охотского моря несёт с собою на материк ненастье.
Где же спасаются от дождя Гаврюшка с женой?
Встаём, и сразу начинается чаепитие.
У астрономов осталось работы всего на два-три часа, но им нужны звёзды! А звёзд можно прождать неделю.
В палатке невыносимо тесно, скучно. Всех нас гнетёт безделье.
К вечеру туман слегка приподнялся и неясными очертаниями прорезались ближние горы.
Но что это? С мутного неба падают белые хлопья. Не чудо ли, снег?! Ну разве усидишь в палатке?! Я надеваю плащ и выползаю наружу.
Как стало свежо, как тихо! На лицо ложатся невесомые пушинки. Я чувствую жало их холодного прикосновения. Всё вокруг оцепенело, замерло. Неужели так страшны эти невесомые пушинки? Взгляните на них через лупу: какой симметричный узор, какая нежная конструкция из тончайших линий, как всё в них совершенно!
Бесшумно, медленно, густо сыплет с неба неумолимая белизна. Пушинки уже не тают на охлаждённой земле, они копятся, сглаживая шероховатую поверхность. Под их покровом исчезают щели, бугры, россыпи, зелень. На глазах неузнаваемо перекраивается пейзаж.
Перекраивается и исчезает. Чёрным, тяжёлым пологом ночь прикрывает одинокую вершину гольца и всё вокруг.
Заунывно поёт под навесом чайник, да звонко хлопает брезент, отбиваясь от наседающей непогоды.
Новопольцев и Нина дежурят. Они надеются, что набежавший ветер разгонит черноту нависших туч, появятся звёзды и им удастся закончить наблюдения.
Лежу. Мне не спится. Беспомощно мигает пламя свечи. В печке шалит огонь. Звенят палаточные оттяжки, с трудом выдерживая напор ветра.
…Перед утром меня разбудили голоса. Прислушиваюсь. Это работают астрономы. Быстро одеваюсь, разжигаю печь и выползаю из палатки.
Какая красота!
Ветер угнал непогоду к Становому. Всё успокоилось. Под звёздным небом поредел мрак ночи. Снег серебром украсил вершины гор, сбегая широкими потоками на дно долин. А дальше, в глубине провалов, над седеющим лесом, дотаивают клочья тумана. Новопольцев стоит у «универсала», установленного на столбе. Он наводит ломаную трубу на звёзды, делает отсчёты по микроскопам, снова повторяет приём. Нина, в полушубке, в валенках, низко склонилась над журналом, освещённым трехвольтовой лампочкой. Из-под карандаша по строчкам быстро бегут цифры, она их складывает, делит, интерполирует, выводит итог. Я молча наблюдаю за работой.
Ворон простудным криком встречает утро. Из палатки высовывается лицо Стёпы, изуродованное затяжным зевком. Заспанными глазами он смотрит на преобразившийся мир, на звёздное небо, на заваленный снегом лагерь, а губы шепчут что-то невнятное.
Откуда-то снизу доносится лёгкий шорох.
Вдруг вскакивают собаки, бросаются из палатки, и оттуда ко мне под ноги выкатывается серый комочек. Мгновение — и он у Нины на спине. Крик, писк, смятенье. Собаки сгоряча налетают на Нину, валят её. Кучум уже открыл страшную пасть, хочет схватить добычу, но вдруг тормозит всеми четырьмя ногами и носом зарывается в снег у самого края скалы. А комочек успевает прошмыгнуть в щель, два-три прыжка по карнизам, и мы видим, как он катится от скал вниз по мягкой снежной белизне. Бойка и Кучум заметались в поисках спуска.
— Это ещё что за баловство! — слышится строгий окрик Василия Николаевича, и собаки, вдруг поджав хвосты, присмирели, неохотно возвращаются к нагретым местам. — Кого это они?
— Белку. Тут их дорога через хребет… Ой, как же я напугалась, дядя Вася! — говорит Нина, поднимаясь и стряхивая с полушубка снег.
Стёпа босиком перебежал по снегу в палатку к Василию Николаевичу и сразу начал что-то рассказывать. Тут уж действительно не зевай, пользуйся случаем, не жди, когда тебя попросят высказаться, тем более, что Стёпа не любит слушать, предпочитает всему свои рассказы.
Наконец-то астрономы закончили работу и занялись вычислениями. Нам с Василием Николаевичем можно бы и покинуть уже голец, но я решил дождаться результатов вычислений.
Из-за ближайшей вершины выплеснулась шафрановая зорька и золотистым глянцем разлилась по откосам гор. Свежо, как в апреле. Воздух прозрачен, и на душе легко-легко!
Вот и солнце. Сколько света, блеска, торжества!… Но что сталось с цветами, боже мой! Только что пробились из-под снега бледно-розовые лютики, единственные на всей вершине. На смёрзшихся лепестках, обращённых к солнцу, копятся прозрачные крупинки слёз. Кажется, цветы плачут, а лучи небесного светила утешают их. Какая удивительная картина — цветы в снегу! Но почему-то веришь, что они будут жить и будут украшать мрачную вершину гольца.
Кто это поднимается к нам по склону? Так и есть: Гаврюшка! Солнце растревожило даже такого ленивца. Он шагает медленно, важно, опираясь на посох. Даже не оглянется, чтобы проверить, идёт ли следом жена. Уверен, что иначе быть не может. И действительно, та еле плетётся за мужем, горбя спину под котомкой.
— Долго же ты шёл, Гаврюшка, ждали ещё позавчера, никак… заблудился? -- встречает их искренне обрадованный Стёпа.
— Паря, спину сломал, скоро ходить не могу.
— Больно часто ты её ломаешь, поди, и живого места не осталось. Где ночевали?
— У каюров. Они медведишко убили, свежего мяса вам принёс, — сказал Гаврюшка, показывая посохом на котомку, что висела за плечами у жены.
Стёпа пригласил гостей к себе в палатку. Угощал табаком, чаем и, пользуясь их терпением, без конца что-то рассказывал. -- «Хороший он парень, с душой, и что это за «болезнь» прилипла к нему…» -- говорил о нём Василий Николаевич.
Позже я посоветовал Новопольцеву как-то повлиять на Гаврюшку и раскрепостить эту щупленькую безропотную женщину.
До завтрака закончили вычисление. Теперь можно и снимать лагерь. Дальнейший путь астрономов — к озеру Токо.
Прощаемся надолго. Вряд ли ещё раз сойдутся наши тропы с астрономами в этом огромном и безлюдном крае.
Стёпа идёт с нами до соседнего распадка, где живут каюры, и вернётся на голец с оленями.
Мы с Василием Николаевичем торопимся к Зее.
В результате большого похолодания уровень воды в реке упал до летнего. Присмирела Зея, оскалились мелкие перекаты, заплясали по ним беляки. Подниматься по реке при таком уровне легче, поэтому мы не стали задерживаться: как только попали на берег, загрузили своё лёгкое судёнышко, и оно, подталкиваемое шестами, поползло против течения.
Реку постепенно сжимают отроги. Долина заметно сужается, и там, где бурный Оконон сливается с Зеей, она переходит в узкое ущелье. Береговой лес здесь заметно мельчает, редеет, лепится лоскутами по склонам гор и, убегая ввысь, обрывается у границы серых курумов.
Каким титаническим трудом реке удалось пробить себе путь среди нависших над нею отрогов! Правда, ещё и сейчас в этом ущелье не всё устроено. И мечется Зея, разбивая текучие бугры о груди скал и валунов, непрерывно чередующихся то справа, то слева, и от этого весь день в ушах стоит пугающий рёв.
Наш путь однообразен, идёт сплошными шиверами. Изредка под утёсами встретится заводь, только там и отдохнёшь. В ущелье становится всё более тесно, сыро, глухо. Эта каменистая щель со скудной береговой растительностью вызывает холодное чувство отчуждения. Нигде ни признака живого существа. Звери обходят это место где-то стороною, птицы предпочитают селиться в более светлых и просторных долинах, даже кулички, чьё существование неразрывно связано с водою, и те, видимо, считают невозможным жить в этом нескончаемом рёве.
Не заходят сюда и люди. Если бы мы увидели здесь, на берегу, остатки костра или остов брошенного чума, удивились бы и вряд ли догадались, что могло привести человека в это дикое ущелье. Единственная тропа пастухов связывает окружающие нас пустыри с жилыми местами. Она идёт сюда от устья Купури правобережной стороной, далеко от Зеи, вьётся по отрогам, преодолевая крутые перевалы. Да и эта единственная тропа теперь посещается эвенками всё реже и реже. Левобережная же сторона Зеи недоступна ни для каравана, ни для пешехода.
Мы, видимо, первые рискнули на долблёнке пробраться в верховья реки. Чего только не пережили за эти дни! Сколько раз купались в холодной воде! Частые неудачи озлобили Василия Николаевича. Вылилось наружу копившееся в нём упорство, и кто бы мог поверить, что этот человек, скромный, тихий, выйдет победителем в таком неравном поединке со стихией.
Выше устья Оконона, примерно километров через пятнадцать, ущелье распахнулось, стало просторнее, светлее. Мы ещё поднялись километра три и там на низком берегу решили дождаться своих. Дальше вообще на лодке идти трудно, уж очень крутой спад у реки, много каменистых шивер. При мысли, что путь на долблёнке окончен, на душе вдруг становится легко.
Причаливаем к берегу, разгружаем лодку. Выбираем место для стоянки. Высоко в небе тянется столбом дым костра, выдавая присутствие человека. Отдыхая, мы сидим на гальке. И тогда, вспомнив до мелочи свой путь по беспокойной реке, я с сожалением подумал: «Почему наша молодёжь не увлекается состязаниями на долблёнках с шестом в руках по быстрым горным рекам? Сколько в этом соревновании с бурным потоком переживает каждый незабываемых минут. В схватке с шиверами можно воспитать в себе и волю и презрение к опасности, так необходимые каждому человеку в жизни».
Снова мы видим шустрых куличков, слышим, как воркуют в чаще дикие голуби, видим коршунов, с высоты высматривающих добычу. Собаки, должно быть, догадались, что здесь будет длительная остановка, убежали в тайгу. У Бойки и Кучума забота: надо узнать, кто поблизости живёт и нет ли тут косолапого? С ним у них давнишние счёты.
Нас первыми заметили комары и буквально через несколько минут орды этих кровопийц уже кружились над нами, липли к лицу, к рукам, заполняя воздух своим отвратительным гудением. А ведь всего несколько дней назад их было совсем мало!
Пришлось сразу надевать сетки и ставить пологи, ибо в палатке от комара не спастись.