I.
Весна идет. Утро на глухарином току. Танец медведя. «Карта» Улукиткана. Снова в путь!
Затейник апрель входит в свои права. Спорят солнце, снег и вьюга. Подспудно звенят ручьи. Лес наполняется таинственным шорохом пробуждающейся природы.
Я проснулся рано. В лагере спокойно: ни суеты, ни говора людского, даже трубы над палатками не дымятся. Это, кажется, первый день за время нашего путешествия, когда не нужно думать о дороге, о наледях, когда усталым глазам не надо всматриваться вперед в поисках прохода.
К лагерю табуном подошли олени. Они лениво потягиваются, выгибая натруженные лямками спины. Затем все разом поворачивают головы в сторону убежавшей от лагеря реки.
Что их насторожило?
Нигде никого не видно, но слух улавливает шорох, будто кто-то, раздвигая почерневшие ветки, несмело идет по лесу. Стайка птиц торопливо проносится навстречу этому таинственному гостю. Вот он уже совсем близко, от его невидимого прикосновения вздрогнули сережки на ольховом кусте, зашуршали старые неопавшие листья. Я уже чувствую на лице чье-то теплое, нежное дыхание.
Это весна! Это она взбудоражила оленей и растревожила лес.
Ласковый ветерок перебирает густую ость на полношерстных боках оленей. Он шарит по вершинам старых лиственниц, пробегает по чаще и поспешно улетает дальше, к холодным вершинам заснеженных гор, оставив в воздухе какое-то смятение да бродящий запах весны, принесенной с дальнего юга.
Солнце, выпутавшись из лесной чащи, осветило пробудившийся лагерь. Олени ложатся на снег и, пережевывая корм, чутко прислушиваются к ветру. Бойка на пригреве зализывает раны.
Улукиткан дерет с жимолости волокно для мочалок. Василий Николаевич и Геннадий готовят баню. Кучум воровски высунул из палатки морду с украденным куском сахара в зубах. Он осмотрелся, подошел к костру, похрустел сахаром, облизнулся и озабоченно принялся ловить блох у себя в шубе.
Здесь, в верховье Маи, нам придется переждать распутицу. Отсутствие Лебедева в условленном месте расстраивало наши планы. Но прежде чем отправиться на его розыски под голец Сага, необходимо починить одежду и обувь, изрядно потрепанную, помыться, постирать белье. К тому же олени обессилели и нуждаются в длительном отдыхе.
Скоро будет готова баня. У края наносника большим пламенем бушует костер. Рядом с ним в береговом тальнике вырыта яма-ванна. Тут же устроен настил полуметровой высоты в виде топчана, заменяющий парной полок. Все это размещено на площадке в пять квадратных метров и так, чтобы можно было поставить палатку.
Гаснет пламя костра, разваливаются угли, обнажая под собой кучу крупных камней, сложенных горкой и побелевших от накала. Мы убираем остатки углей, выстилаем яму-ванну водонепроницаемым брезентом и наливаем горячую воду. Затем ставим палатку. Баня готова. Внутри жарко от раскаленных камней.
Купаемся по двое. Заплескалась вода, раздулась от пара палатка. Геннадий от всей души хлещет стланиковым веником по разомлевшему телу Василия Николаевича. Тот вертится вьюном, стонет, кряхтит. А каменка шипит, захлебываясь паром. Геннадий часто приседает, чтобы охладиться, и с новой силой хлещет Мищенко. У того голос слабеет, стихает, и слышно, как он безмолвно валится в ванну.
— Эко осерчал Геннадий! — говорит Улукиткан, неодобрительно покачивая головой.
— Сейчас наша с тобой очередь, готовься, — сказал я старику.
— Оборони Бог! — испугался тот. — Моя свой баня делать буду, а тут не могу, сразу пропаду.
И он опасливо отошел в сторону, не сводя недоумевающих глаз с палатки, окутанной паром.
После бани мы занялись стиркой, а наш Улукиткан, усевшись на снегу, стал мыться. Пододвинув поближе ведро с теплой водой и стараясь не замочить унты, он, не раздеваясь, начал намыливать голову. Старик фыркал от удовольствия, плескался, как утка. Затем он отжал из волос воду и натянул на мокрую голову меховую шапку-ушанку. Немного передохнув, он стащил со своего тщедушного тела рубашку, помыл костлявую грудь и, не вытираясь, надел чистую рубашку, а поверх дошку. Снова передохнул и снял унты вместе со штанами. Высохшие, тощие ноги плохо отпаривались…
— Эко зря кричал Василий, ведь так куда с добром мыться можно, — рассуждал шепотом Улукиткан.
И действительно, даже после такой своеобразной «бани» посвежел старик, посветлели его глаза.
Собрав грязную одежду, Улукиткан запихивает ее в ведро, намыливает, выжимает и, не вставая с места, бьет то рубашкой, то штанами о корявый ствол лиственницы — это и называется у него стиркой…
За почерневшим лесом в глубоком отливе неба чуть виднеются высокие хребты. На лабазном срубе с ледяных свечей сбегают капли влаги. Расползается теплынь по чаще, по снегам.
День кончился. Долину прикрыла тьма. Морозная ночь быстро сковала размякший снег.
Все собрались у меня. В палатке полумрак. В печке изредка вспыхивает пламя, обливая тусклым светом сгорбленные фигуры сидящих людей. На их лицах, выхваченных из темноты, покой и скука. В тишине слышно, как губы громко всасывают горячий чай да на зубах похрустывают сухари.
— Эко кислый фрукт! — говорит Улукиткан, обсасывая лимон и морщась, как от ушиба.
— Корку-то не ешь, она горькая, — предупреждает его Мищенко.
— Пошто «не ешь»? Горькая языку, да ему мало заботы, а брюху польза. — И по скуластому лицу старика расплывается улыбка.
— Что будем делать завтра? — спрашиваю я. Все молчат. В углах палатки еще больше сгустился сумрак. Кто-то зажигает свечу.
— Ленивому — сон, быстроногому — охота, а усталому оленю — свежая копанина, — наконец отвечает Улукиткан, разгибая онемевшую спину.
— Чем же ты займешься?
— Сокжой искать надо. Обеднел наш табор, костей не осталось, ножу делать нечего, да и брюху скучно!
— Когда собираешься? — настораживается Мищенко. — Может, вместе пойдем? Вдвоем веселее.
— В пустой тайге и втроем веселья не жди, а на свежем следу зверя и одному хорошо. Утром глухариный ток ходить буду, потом надо искать место, где сокжой стоит, и рыба надо поймать. Хорошо, что у глаз рук нет, — все бы захватил. Тьфу, какой люди жадный!..
— Вот уж не ожидал от тебя, Улукиткан! Знаешь, где ток, и молчишь! Я, можно сказать, для тебя все: и крепкого чаю заварю и мозговую косточку припасу, а ты вон какой!
— Эко зря серчал, Василь! Я думал, по тонкому насту тебе глухаря не скрасть — шумно больно, напрасно пули терять будешь.
— Под песню к любому подберусь, шум тут ни при чем. Говори лучше, где ток, вместе пойдем.
— Моя утром слышал — глухарь щелкал прямо на восход, думаю, там ток. Ты иди сам, моя другой знает охота, твоя так не может, — упрямится старик, хитровато усмехаясь.
Еще посидев немного, он уходит, унося с собой тайну своих замыслов.
А мы с Василием Николаевичем решаем так: на ток пойду я, а он спустится по Мае вниз и осмотрит реку — нет ли где большой полыньи, чтобы поставить сети, обойдет боковые ложки — может, нападет поблизости на след сокжоя или сохатого.
Перед сном готовим ружья, лыжи, котомки, привязываем собак. Я подготовил мелкокалиберку, а Василий Николаевич — винтовку.
Еще задолго до рассвета мы позавтракали и покинули палатку. Я задерживаюсь, чтобы по ходу Василия Николаевича определить, как далеко слышен шорох лыж. Стою долго. Тот давно скрылся, а шум хрупкого наста все еще будит тишину. Это очень плохо. Не отказаться ли от поисков тока? Повернул ухо к востоку, послушал — не щелкает. Очевидно, притаились глухари. «А может, рано?» — думаю я и решаюсь идти дальше.
В лесу темно. Бледные лучи звезд не проникают в чащу. Осторожно пробираюсь меж стволов деревьев. Почти на ощупь обхожу валежник, пни и чутьем угадываю нужное направление.
Вдруг надо мною что-то прошуршало, будто невидимая птица задела крылом вершины деревьев. Я останавливаюсь. Шум, удаляясь, затихает, но из недр старой лиственничной тайги доносится еле уловимый гул — сдержанный, тревожный.
Иду дальше. Неожиданно лес редеет, показывается заснеженная поляна, а за нею — пологая возвышенность. До слуха доносятся приглушенные звуки. Настороженно вслушиваюсь. Звук долго не повторяется. Наконец где-то далеко над горою отрывисто щелкнуло, затихло на секунду, другую, да вдруг как польется: «Тра-та-та… Тра-та-та… Тра-та-та…»
Под тяжестью моих лыж шумно крошится наст, разрывая сонную тишину. Быстро пробегаю снежную полоску, взбираюсь на возвышенность.
«Тра-та-та… Тра-та-та… Тра-та-та…» — ясно слышится справа глухариная песня. Она размеренно разрывает тишину, стихает и снова льется по лесу. Где-то впереди на «полу» нежно квохчет самка глухаря — копалуха. Я слышу шорох ее распущенных крыльев, волнующие звуки любовного призыва.
Осторожно крадусь дальше. Кажется, все идет хорошо. Но вдруг надо мною раздается треск, удары тяжелых крыльев о ветки — и черная тень, оторвавшись от лиственницы, скрывается в темноте.
— Фу, черт!.. — вырывается у меня то ли по адресу вспугнутого глухаря, то ли собственной оплошности.
Взбираюсь на гребень и невольно замираю, прислонившись к березе.
Мутно алеет восток. Робкий свет прорезает редколесье. Где-то высоко пролетает ветерок, ласково касаясь вершин деревьев. Пробуждается лес, шепчутся о чем-то между собой ели, а ветерок уже далеко впереди…
Как хорошо дышится в это первое весеннее утро! Каким юным и радостным чувствуешь себя в этот ранний час! Вот так и стоял бы без конца, наслаждаясь пробуждающейся природой…
Вдруг слева внизу тихо прощелкал глухарь, как бы настраивая свой голос, другой ответил ему с гребня, третий как-то сразу азартно запел — и лес наполнился глухариной песней.
Я спешу на ближний звук. Ищу глазами птицу, знаю, что она где-то близко. Вон, кажется, чернеет на лиственнице, шевелится, увеличивается…
«Тра-та-та… Тра-та-та… Тра-та-та…»
Напрягаюсь, готовый к прыжку. Но песня почему-то льется однозвучно, не заканчивается бурным и страстным шипением, когда глухарь на несколько секунд становится слеп и глух, позволяя охотнику сделать два-три прыжка к нему. Наконец догадываюсь, что имею дело с каменным глухарем, в песне которого нет этого колена. Значит, нужен какой-то иной подход к птице. Не зря предупредил Улукиткан, что к ней под песню не подойдешь. А как же он скрадет?..
Глухарь четко выкроился пышным силуэтом на фоне раскрасневшейся зари и, не смолкая, льет в пространство потоки безудержной песни. На «полу» квохчет копалуха. Она бесшумно перебегает от певца к певцу, как бы не зная, на ком остановить свой выбор, — до того хорошо все поют.
Делаю еще несколько шагов, но предательский наст выдает меня: глухарь внезапно смолкает, сжимается и настороженно повертывает краснобровую голову в мою сторону. Я чувствую на себе взгляд пары острых глаз, глушу дыхание, боюсь пошевелиться.
Медленно тянутся минуты. Сквозь верхние кроны деревьев проникает ласковый утренний свет. Где-то далеко-далеко, в глубине леса, рождается ветер и, точно шум прорвавшейся воды, приближается и порывисто несется мимо. Глухарь не выдерживает поединка, вытягивает черно-сизую шею, надувает зоб, веером распускает приподнятый хвост. Вот он отбросил кверху голову, щелкнул раз, другой — и вновь полились навстречу утру живые звуки весенней песни. Глухарь поет долго, величаво, сдержанно царапая сучок острыми концами крыльев.
Когда гордый певец, захлебываясь, зачастил свою трель, я осторожно поднял ствол винтовки. Но глухарь мгновенно смолк, повернулся к заре и, захлопав могучими крыльями, исчез за курчавой вершиной.
Острая горечь неудачи овладевает мною. Присаживаюсь на валежину, чтобы прийти в себя, но на вершинах лиственниц опять вижу токующих глухарей. Встаю и снова крадусь между стволами деревьев к ближнему глухарю.
Гремит под лыжами проклятый наст. Слышу удары крыльев о ветки и торопливый взлет. Неужели придется вернуться в лагерь ни с чем?
Выхожу на гриву. Яркие лучи восхода уже пронизывают лес. Всмотревшись в продолговатую полоску заледенелой мари на дне лога, окруженную редкими стволами низкорослых елей, замечаю какое-то движение — что-то черное и крупное шевелится там, на закрайке мари.
Кажется, медведь! Вот он выходит на лед, осматривается и, потоптавшись на месте, пересекает марь. Но ведет себя при этом косолапый как-то необычно: то подпрыгивает, словно спутанный, то начинает проделывать какие-то забавные движения. Возможно, он только что вылез из берлоги и разминает долго бездействовавшие лапы. У меня мгновенно созревает решение: опередить его правым распадком и на гриве подкараулить.
Расстегиваю телогрейку — так легче дышать, затягиваю потуже пояс и сваливаюсь в ложок. Брызжет из-под моих лыж снег, мимо мелькают лиственницы, приземистые ели, кусты. На ходу достаю левой рукой две запасные обоймы малокалиберных патрончиков. Вижу на «полу» расфуфыренного глухаря, парадно чертящего крыльями жесткий снег. Но сейчас не до него!
Слышу, будто где-то пролаяла собака. Сдвигаю пятки, круто скашиваю лыжи, останавливаюсь. Действительно, за гривой, где видел зверя, лает какая-то собачонка пискливым голосом. Это не Кучум и не Бойка. Откуда же она взялась? Может, Лебедев приехал? Но и у его собаки Берты не такой голос. Бегу на лай. Поднимаюсь на гриву, подкрадываюсь к толстой лиственнице и смотрю вниз. Зверь уже прошел марь, но собачонки возле него не видно, хотя лай слышится ясно. Всматриваюсь в редколесье — поблизости тоже никого нет. «Что за ерунда!» — думаю, а сам не выпускаю из поля зрения зверя. Он, все так же по-смешному подпрыгивая, подвигается ко мне. Между нами на ветке большой лиственницы сидит глухарь. В лесу совсем светло, солнце уже поднялось над тайгой. Где-то далеко забавляются криком куропатки. А собачонка все лает и лает, но обнаружить ее мне никак не удается. Замечаю что-то странное и в фигуре медведя: морда тупая, сам короткий, а зад приподнят высоко, и масть какая-то светлая. Понять не могу, что за урод. А зверь, тем временем приблизившись к глухарю, вдруг поднимается на задние лапы, выпрямляется в полный рост… и до моего слуха долетает звук выстрела. Глухарь, ломая ветки, падает на снег.
Я не могу удержаться от хохота, узнав в поднявшемся «медведе» Улукиткана. Догадываюсь, что это он и собачонкой лаял, чтобы усыпить бдительность глухаря.
Скатываюсь к нему. Старик, заметив меня, идет навстречу, волоча убитую птицу. На нем оленья доха, вывернутая наружу шерстью и стянутая по животу веревкой.
— Хитро придумал, Улукиткан, обманул глухаря и меня! — весело встретил я его.
Старик приподнял маленькую голову, помолчал и устало раскрыл сухие губы:
— Когда маленький был, много так добывал. Ни один собака лучше меня не подлаивал глухарю. А теперь сердцу плохо, ноги не пляшут, голоса нет, насилу обманул, — ответил он, бросая под ноги птицу и отогревая дыханием закоченевшие руки. — Слабому оленю и добрая тропа хуже каменного брода. Так и мне теперь…
— А я ведь принял тебя за медведя, скрадывать начал… Улукиткан, сузив изуродованные старостью веки, взглянул на меня.
— Эко за медведя! — усмехнулся он. — Ево походка совсем другой, как не узнал? Глаза близко не должны обманывать.
Мы тронулись к лагерю. Холодный утренник бросал в лицо жгучие занозы. Стихал ток. Торопливо отлетали копалухи, роняя на тайгу глухие прощальные звуки. Где-то на гриве вяло стрекотал одинокий петух.
Прошел и второй день в мелочах. У Василия Николаевича появились свежие латки на штанах, новая самодельная трубка; Геннадий сделал ножны; Лиханов и Пресников подстриглись. Но в лагере царит скука. Я не раз садился за дневник — не пишется. Пытаюсь убедить себя в необходимости длительной передышки, но не могу заглушить таинственный зов гор, влекущий в путь, требующий движения. Вижу, что не выдержим долго такой передышки, измучаемся, — так не лучше ли сразу отправиться на поиски Лебедева? Но на чем ехать? Если прервать отдых оленей, то они окончательно выйдут из строя и не смогут летом работать. Идти же пешком, с одними котомками, в такой далекий маршрут — безумие: ведь еще зима, без палатки и печки прожить трудно.
Вечером Геннадий по рации принял радиограмму от начальника партии Сипотенко, работающего на Алданском нагорье, с просьбой обязать Лебедева как можно скорее обследовать район стыка Станового и Джугджурского хребтов, что туда он посылает свое подразделение на соединение с Лебедевым и, если тот к их приходу не наметит вершины гольцов под пункты, это вызовет простой.
— Лебедева искать — только время терять. Кто знает, где он? — говорит Василий Николаевич, вопросительно посматривая на меня. — Неужто без него не сделаем обследования?
— Ты прав, — ответил я. — Не будем отрывать Лебедева от работы, пойдем сами на хребет. Но как идти? Оленей нужно поберечь. Да и погода, видишь, опять задурила.
— Что-нибудь придумаем, — говорит Василий Николаевич. Вечером поговорили, посоветовались и решили послезавтра выступать. Со мной пойдут Василий Николаевич и Александр Пресников. Сделаем двое легких нарт с расчетом, чтобы можно было разместить в них двухнедельный запас продовольствия, небольшое походное снаряжение, и потащим их сами.
Ночная темнота покрыла лагерь. На отогретый дневным теплом лес падает густая изморозь. Ни один звук не нарушает покоя. Тихо и в палатке. Под свечой, установленной на высоком колышке, горбит спину Улукиткан. Он делает «карту» хребтов и ключей по нашему маршруту.
— Это Мая, — говорит он, кладя на расправленный брезент веточку, изогнутую в двух местах и с раздвоенной вершинкой. — Тут Селиткан, Кукур, тут Удюма…
И старик к веточке прикладывает с двух сторон прутики, изображающие притоки, а к ним — еще более мелкие прутики, чаще раздвоенные, обозначающие распадки. Он поднимает голову и напряженно смотрит на «карту», разбираясь в рисунке. И по мере того как в голове у него одна за другой меняются мысли и складываются решения, лицо его проясняется и веселеет.
— Эко худой голова стал, опять путал! — говорит Улукиткан, передвигая веточку. — Теперь хорошо слушай, я буду толмачить. Тут есть большой гора, много скал, ходить шибко плохо, без нужды не лезьте туда. — И он ткнул кривым пальцем в междуречье севернее Кукура. — Перевал надо искать в прямой вершине Маи, с той стороны к нему Удюм-река подходит. Если пойдете по Джугджуру утром, хорошо смотри — справа в распадках должен сокжой стоять. По туману, оборони Бог, не ходите — обманет. Заблудитесь — не делайте нового следа, своим возвращайтесь. Не ленитесь котомку с собой таскать: в таком деле ее тяжесть — помога; хлеб, спички, топор должны быть у каждого. С пургой без дела не связывайтесь, ее не переспоришь. Вот и все… Не забывайте слова старика, дельно говорю. — И, отодвинувшись от свечи, он раздавил ладонью на лбу крупные капли пота.
Я снял копию «карты» на бумагу и надписал названия притоков.
Следует сказать, что эвенки обладают замечательной памятью. Увидев однажды местность, даже со сложным рельефом, они запоминают ее на долгие годы почти с точностью топографического изображения. Это они дали названия бесчисленным рекам, ключам, озерам, хребтам, урочищам на большой части территории Сибири. В недалеком прошлом по их рассказам геодезисты и топографы составляли первые листы карт многих отдаленных районов, куда исследователю трудно было проникнуть. Им, эвенкам, да и другим народам Севера, топографическая карта обязана детальной расшифровкой необжитых территорий. Кому из путешественников, даже нашего времени, в своих маршрутах не приходилось с благодарностью пользоваться копией «карты», вычерченной каким-нибудь старожилом на песке или нарисованной им на клочке бересты?
В геодезических работах, как говорится, первая скрипка принадлежит инженеру-рекогносцировщику. Он первый проникает в неисследованные районы, взбирается на главные вершины хребтов, на возвышенности, откуда обычно открывается далекий горизонт и можно зримо представить местность. Рекогносцировщику надо обладать большой выносливостью, уметь хорошо ориентироваться в любых условиях: в тайге, тундре или в горах.
В районе, куда мы добрались после месячного путешествия, рекогносцировку пунктов должен произвести Кирилл Родионович Лебедев.
Но пока он будет обследовать голец Сага, а Пугачев пройдет по южному краю Алданского нагорья, мы постараемся разобраться в довольно сложном рельефе стыка трех хребтов и наметим два пункта на господствующих вершинах, если, конечно, сможем взобраться туда по снегу. Затем вернемся в лагерь и пойдем разыскивать Лебедева. К тому времени он, вероятно, будет обследовать южные отроги Джугджурского хребта.
Следующий день, тринадцатое апреля, прошел в хлопотах и сборах. Сделали две нарты с широкими, как лыжи, полозьями, отобрали продовольствие, снаряжение, напекли дня на четыре лепешек, отварили в дорогу остатки медвежьего мяса. С собой берем маленький теодолит, винтовки, фотоаппарат, бинокль. Улукиткан с явным беспокойством следит за нашими сборами. Все ему не нравится: то, по его мнению, мы берем с собой лишнюю одежду, то сделали большие, не по нартам тюки, то очень длинно привязали ремни. Старик видит каждую мелочь, он не раз ходил сам с нартой и хорошо знает, что такое узкие лямки, лишняя тяжесть или тесная обувь в походе. Он неустанно бродит по лагерю от одного к другому и то перепакует тюк, то усядется к костру ремонтировать лыжи или заделывать концы веревок.
Когда одна нарта была загружена и увязана, он недоверчиво осмотрел ее, перекинул через плечо лямку и протащил метров пять.
— Однако, неладно, напрасно силу терять будете, — говорит он, неодобрительно покачивая своей маленькой головой, перехваченной на лбу вместо шапки куском материи. — Если дорога по льду пойдет, надо тяжелый груз вперед класть; когда будешь идти мелким снегом, тяжесть клади на середину нарты, а по глубокому — позади. Понял? Лишний раз груз на нарте переложишь — дальше ночевать будешь, — сказал он и стал развязывать узлы веревок.
Переложив груз по-своему, Улукиткан протащил нарту вокруг палатки.
— Видно, старик неплохо сделал, легче стало тащить. Зачем мозолить пятки, если можно перемотать портянки, ноге будет хорошо… — тихо говорит Улукиткан.
И мы снова придирчиво проверяем обувь.
Заканчивается теплый весенний день. На вершинах туполобых гор догорает отблеск вечернего заката. По небу плывут легкие редеющие облака. Стихают последние порывы ветра. Быстро вечереет. В стылой синеве неба одна за другой загораются звезды.
Вечером нам из штаба сообщили прогноз погоды на ближайшие пять дней.
— Синоптик грозится похолоданием, — сказал Геннадий, передавая мне радиограмму. — В нашем районе завтра и в последующие два дня ожидается снегопад и ветер. Не лучше ли вам отложить поход? Намучаетесь по такой погоде, да и не сделаете ничего.
— Ую-юй, это как синоптик далеко видит? — удивился Улукиткан, стоящий рядом со мною.
Он смотрит на горизонт, вычерченный потемневшим контуром гор, бросает озабоченный взгляд на тайгу, прислушивается. Все безмятежно, спокойно. Старик поднимает голову к небу, но и на небе, видимо, не находит предзнаменований непогоды. На его лице появляется явное сомнение.
— Что, не будет снегопада?
— Часто ворон кричит, еще не видя добычи, а кукша верит ему и летит за ним понапрасну. Однако, завтра снега не будет.
Лагерь пробудился еще до рассвета. Старики развели костер. Мы загрузили вторую нарту. Бойка печальными глазами следит за сборами; она еще не поправилась и должна отлежаться. Кучум, в восторге от предстоящего путешествия, бегает от пня к пню, оставляя на них свои пометки, бросается то вверх, то вниз по реке и, возвращаясь, заглядывает каждому из нас в глаза, будто стараясь выпытать, куда же пойдем.
Во взгляде Улукиткана открытая зависть. В думах, может быть, необъятный для глаза захребетный край, куда мы идем, где прошло его очень далекое детство, где позже, в годы молодых сил, он мытарил горе лесного кочевника. С какой радостью он взглянул бы теперь, спустя много лет, на родные места, на обширную Учурскую тайгу, прикрывающую восточный край Алданского нагорья, на стылые мари, пронизанные стрелами заледеневших рек, на плоские холмы, исписанные следами сохатых, сокжоев!.. Но мы наотрез отказались взять его с собой: старик сильно похудел за дорогу, еще больше сгорбился, ему нужен длительный отдых.
Кладу в карман кусочек лепешки. На ощупь проверяю, не забыл ли взять с собой нож, спички, записную книжку, буссоль. Александр Пресников уже впрягся в переднюю нарту, широкие лямки обняли его богатырские плечи. На ногах у него болотные резиновые сапоги, и от этого он кажется еще более грузным. Одет же Александр легко — на нем фланелевая куртка, брезентовые штаны, на шее шарф, голова непокрытая.
Мы прощаемся. Улукиткан задерживает мою руку.
— Будешь на высокой горе — переверни за меня один большой камень, — просит он, улыбаясь.
— Хорошо. А для чего это?
— Пусть смерть думает: какой Улукиткан еще сильный, даже гору ломает! Бояться меня будет…
Хрустнул под лыжами настывший за ночь снег. Тоскливо взвизгнула привязанная Бойка. Александр стащил нарты на лед, окинул прощальным взглядом лагерь и потянул скрипучий след в глубину гор. За Пресниковым пошел я; Василий Николаевич подталкивал мою нарту сзади.
Впереди лежат широкой полосой малоисследованные хребты — Становой и Джугджур. Их мрачные вершины, окутанные полупрозрачной дымкой, выглядывают из-за пологих отрогов. Всюду видны глубокие провалы, нагромождения разрушенных скал. С чувством неясной тревоги мы продвигаемся в глубь этих таинственных гор, куда редко или совсем никогда не проникала нога человека. Что ждет нас там, в заснеженной теснине? Какой сюрприз приготовила для нас природа? Мне кажется, что только сегодня, четырнадцатого апреля, мы и начали по-настоящему свое путешествие.
II.
К верховьях Маи. Следы любовных игр белок. Перевал. Встреча со стадом снежных баранов. Ночью на крутом спуске.
Идем легко. Встречный ветер выжимает слезу. Одежда вымокла от пота. Александр молча тянет нарту, проминая лыжами снег, прикрывающий лед. Наш путь вместе с рекою вьется меж гор. Начинается подъем. Лямки глубже врезаются в плечи, нарты тяжелеют, укоротились шаги, и километры кажутся бесконечно длинными. Но на душе радостно, как это бывает всегда в первый день путешествия, когда влечет вперед неизвестное, а запас сил еще не тронут.
Все сильнее пригревает солнце. Вместе с нами идет в горы осторожной поступью весна. Стоит ей коснуться своим теплым дыханием покрытых снежным саваном гор, как тотчас же на них появляются проталины россыпей, пятна вечнозеленых стлаников, как начинают чернеть скалы. Снег оседает, раскрывая перед нами следы зимних бурь.
Прошли устье Салакита. За кривуном, как только оборвался лес, открылась ослепительная панорама гор, втиснутая в рамки береговых скал.
Делаем привал.
Мои спутники занялись костром, а я продолжаю рассматривать суровый облик незнакомых гор, пытаясь угадать, что ожидает нас там, в холодных теснинах. Слева отчетливо видны колючие гольцы с выпученными к солнцу черногрудыми мысами. Кое-где уже заметны протаявшие ребра отрогов. Правее этих гольцов горы кажутся более пологими, но дальше по горизонту снова громоздятся их приметные вершины.
Очевидно, что мы находимся близко у границы между Становым и Джугджурским хребтами. Но определить границы сейчас еще трудно: первые впечатления могут быть обманчивыми, поскольку мы смотрим на горы снизу, с короткой дистанции, и видим только их южные склоны.
На проталине, где мы остановились, сухо. У костра, уронив голову на грудь, дремлет Александр. Видно, убаюкали лямки тяжелой нарты богатырскую силушку нашего передовика, подломились могучие ноги, притомилась, сгорбилась спина. Давно догорела прилипшая к нижней губе цигарка — сон оказался сильнее. Рядом крепко спит и Кучум, пригретый солнцем, и во сне, видимо, гоняет зверя: нервно визжит, дергает лапами, изредка открывает глаза, но не пробуждается.
Василий Николаевич готовит обед.
Я бросаю на мох телогрейку, ложусь и снова чувствую всем телом явственное дыхание горной весны, слышу шорох оседающего снега. Вероятно, чуют ее приближение и спрятанные под снегом в почве корешки трав, цветов, семена однолетних растений. Скоро из земли по корням поступят первые капли сока, лопнут почки и деревья выбросят зеленую листву. Пробуждаются и отогретые весенним теплом личинки, червячки, букашки, мухи. Многие из них уже выглядывают из своих убежищ, сделанных в коре, в трещинах сухоствольных деревьев, в Щелях скал и других укромных уголках, но еще не решаются покинуть зимние квартиры.
— Александр, слышишь, Александр, глянь-ка, зверюгу какую поймал! — кричит Василий Николаевич, протягивая к спящему сложенные горстями руки. — Да пробудись ты, Сашка!
— Ладно, не дури… — бурчит тот, сплевывая потухшую Цигарку и сонно причмокивая губами.
— Говорю, взгляни!
Александр открывает глаза и в недоумении осматривается.
— Фу ты, черт! — бросает он с досадой, не обращая внимания на протянутые руки Василия Николаевича. — Понимаешь, женку видел, ругает меня за что-то, а сама ластится, обнимает… Нужно же было тебе в такой момент будить…
— Чего это тебе приснилась она в пути, видно, не уморила дорожка?
— Сон не закажешь.
— А я комара поймал, не знаю, что ему присудить.
— Раненько вылетел, не терпится. Дай посмотреть на него, голубчика…
— Говорят, от одного комара к лету тысячи наплодятся. — Василий Николаевич осторожно заглядывает внутрь сложенных вместе ладоней.
— Удрал, бродяга… Так и есть!
— Значит, лето, Василий, комариное будет. Ты взгляни-ка, пожалуйста, на губе у меня волдырь, что ли, вскочил? Видно, от цигарки.
— Точно, ожог. Крепко приласкала женка! — смеется Василий Николаевич.
Отдохнув, снова трогаемся в путь.
Солнце, перевалив за полдень, стало припекать сильнее. Размяк и оттаял снег. Река в стремительном беге завалила проход подмытыми стволами деревьев, скатившимися со склонов крупными валунами. Занырял наш след по оврагам, то в лес, то на реку. Александр вдруг останавливается, сбросив лямки, что-то разглядывает на снегу.
— Звери прошли, — говорит он, указывая на свежие следы.
Действительно, только что перед нами долину пересекли пять сокжоев: один крупный самец, две самки и два прошлогодних теленка. Бежавший позади Кучум потянул носом, метнулся пятным следом, но мгновенно исправил свою ошибку и покатился черным клубочком вдогонку за зверями по снежному полю.
Перемахнув русло реки, кобель нырнул в таежку и исчез в боковом распадке. Мы продолжаем стоять в ожидании чего-то, хотя знаем, что из затеи Кучума ничего не получится: сокжой — животное очень пугливое, и собаке не остановить его.
— Теперь не жди до утра, — сказал Василий Николаевич, махнув в сторону убежавшего Кучума.
Александр молча набрасывает на плечи лямки, сдергивает нарты, и мы продолжаем путь. Идем долго, тяжело. Плечи горят под лямками, как от ожога, спина не разгибается, словно стянута железным обручем.
Под вечер мы добираемся до широкого распадка с густой таежкой по краю и тут решаем заночевать.
На последнем километре пути к лесу я заметил на снегу следы белок, пробежавших табуном в распадок. Их было шесть. Один след оказался необычным: он состоял из трех отпечатков лапок и одной черточки — зверек, очевидно, хромал на левую заднюю ногу. «Куда это они направляются?» — подумал я и тут же вспомнил, что у белок в это время года гон — брачная пора. Интересно было бы посмотреть праздник любви этих маленьких и очень забавных зверьков, до этого никогда мною не виденный.
Добираемся до стоянки, ставим палатку за ветром. Мои спутники занялись заготовкой дров на ночь, а я становлюсь на лыжи и бегу в распадок по следам белок. До наступления темноты остается еще час. Следы ведут меня левым бортом, по-над кромкой леса, через километр круто сворачивают вправо и большим полукругом огибают склон. Кажется, самка нарочито обходит распадок, намеренно оставляя за собой признаки любовных желаний для приманки новых самцов.
На возвышенности осматриваюсь и прислушиваюсь. Солнце, свалившись в раструб двух вершин, оставило на своем пути красное прозрачное облачко. В зареве заката бесчисленные отроги Станового кажутся окаменелыми волнами разбушевавшегося океана. В ущелье над лагерем шатром растянулся дым. Мутная синева сумерек сгущается с каждой минутой. Над головою внезапно ухает сова и в испуге шарахается обратно в лес. До слуха доносится цоканье белок. Правлю лыжи на звук и скатываюсь на дно ключа. Надо мною смыкаются темными сводами вершины лиственниц. Неподалеку слышится возня, пискливый шепоток. На шапку падает шелуха коры, содранной чьими-то коготками. Но рассмотреть в темноте я уже ничего не могу, запоздал. Свадебный табор белок, вероятно, располагается на ночлег, и любовные игры начнутся с рассветом…
Тороплюсь на стоянку. Нужно хорошо отдохнуть, чтобы завтра сделать очередной бросок к перевалу. В палатке полумрак. Василий Николаевич и Александр дремлют, сидя возле печки. Тут и Кучум. Он только что прибежал, еще не отдышался, зализывает намятые подошвы лап. Ужинаем и ложимся спать. Я прошу Василия Николаевича разбудить меня пораньше.
Трудно просыпаться в походе, когда еще не отдохнули ноги, когда на плечах еще не рассосались кровоподтеки от лямок. Чувствую, припекает бок. Повернулся в спальном мешке, отодвинулся бы от печки, да некуда. Стало невмоготу. Гляжу на часы: маленькая стрелка подходит к четырем.
— Ну и натопил же ты, Василий! — говорю я укоризненно.
— Да вы так крепко уснули, что не мог разбудить, дай, думаю, накалю печь, сам пробудится.
Мы быстро одеваемся, завтракаем, спутники мои свертывают лагерь, а я иду своей вчерашней лыжней в распадок. По ущелью тянет предрассветный ревун-ветерок. Синеватой наледью стелется яркое звездное небо. Еще темно, но дятел стуком будит утро. Слух улавливает в лесной тишине и знакомое цоканье разыгравшихся белок. Табун на том же месте, где я его оставил вчера. Подхожу поближе и жду рассвета.
Медленно расползается тьма. Сквозь густую крону лиственниц широким разливом отбеливается небо. В просвете мелькнули две горбатые тени, и раздалось страстное цоканье в несколько голосов. Зашуршала, осыпаясь, кора, запрыгали по веткам черные комочки. Ложусь за валежину, чтобы не быть замеченным.
Пока вижу только трех белок на вершине развесистой лиственницы. Две из них сидят на одной ветке, почти рядом. Они пристально смотрят вниз, вытягивают шеи и нервно подергивают хвостиками. Появляется и третья. Припав к стволу, она осторожно спускается вниз, впиваясь острыми коготками в кору. Зверек то угрожающе горбит спину, то в страхе замирает, обнимая лапками ствол и роняя в лесную тишину любовные призывы. Не могу понять, кому он их посылает. Вижу еще одного зверька на нижнем сучке этой же лиственницы. Он беспрерывно вертится, как заведенная игрушка, и злобно цокает. Малейший шорох вызывает в нем ярость. За ним-то, вероятно, и следят сверху самцы. Но где же сама виновница?
В чащу сочится весенняя заря. В лесу становится светлее и шире. Свет наступившего утра тревожит зверьков. Сидящие на вершине лиственницы самцы словно намереваются сорваться вниз. Но там их подкарауливает соперник. Я слышу, как он раздраженно фыркает, угрожающе точит коготки о кору и ни на секунду не гасит своего гневного взгляда. Вдруг, словно ужаленный, он бросается вверх навстречу самцам, и те рассыпаются по веткам, как стайка птиц, настигнутая ястребом. А в это время слева качнулась вершинка на высокой ели, и на ветку лиственницы упал еще один зверек. Не успел он закрепиться на гибкой веточке, как на него коршуном налетел разъяренный соперник. Я вижу, как в гневе сомкнулись их гибкие тельца, переплелись хвосты, полетели клочья шерсти. Одним пушистым комком они взметнулись в воздухе и, ломая сучья, упали на хрупкий снег. Короткая возня, писк… Находящиеся на верху лиственницы самцы бросаются вниз, ко их снова встречает разъяренный окрик соперника, успевшего подняться с земли. Он не забыл про них даже в злобной схватке.
Еще секунда — и победитель на нижнем сучке. Бросая на вершину грозный взгляд, он тяжело дышит, устало подергивает хвостом. И тут раздается протяжный звук низкого тона, полный ласки и призыва. Только теперь я увидел самку. Она наростом прилипла к корявому стволу лиственницы, на высоте двух метров от земли, растянув по сторонам лапки и спустив хвост. Бесшумно крадется она по сучку к ближайшему из самцов, почти беззвучно что-то бормочет, перебирая усатыми губами. Избранник готов кинуться ей навстречу, но его удерживают на месте дерзко наседающие сверху, с боков соперники. Он мечется в бешеной злобе от одного к другому, цокает, фыркает, грозит. Ему даже некогда привести в порядок свою шубку, изрядно помятую в схватках.
Солнечные лучи, пронизав чащу, окончательно рассеивают сумрак, и зверьки, будто понимая, что истекает время их игр, еще ожесточеннее кидаются в схватку. И самка, видимо, решает прийти на помощь своему уставшему избраннику. Поцарапав коготками кору и раздраженно подергав хвостиком, белка соскакивает на снег и неторопливо направляется вверх по ключу. Вслед за нею падают с веток на землю темные комочки: горбя спины, зверьки устремляются за самкой. Сползает с лиственницы ранее не замеченный мною шестой зверек с рыжим хвостом и ушами. Прихрамывая на левую заднюю лапку, он семенит следом за свадебным табунком…
С исчезновением этого зверька будто упал занавес, не позволивший посмотреть интересный спектакль. Я встаю, разминаю замлевшие ноги и осматриваю уголок свиданий. На снегу видны свежие и давнишние стежки и вмятины, следы беличьих драк. Видимо, здесь, у слияния двух ключей, и происходят постоянно любовные игры белок, причем этим местом свидания, вероятно, пользуется только одна самка, избравшая распадок своим местом жительства.
На стоянке я застаю моих товарищей уже готовыми двинуться в путь. Мы покидаем гостеприимный распадок. Снова обняли лямки натруженные плечи, в глубину гор потянулся нартовый след. Солнце пригревает нас, скрашивает однообразный путь.
Впереди и сегодня идет Александр. Тяжелыми лыжами он крошит настывший за ночь наст. Однотонно скрипят полозья. Я тащу вторую нарту. Идем быстро. Пока стоит хорошая погода, нужно торопиться: не ровен час, прорвется буран, и тогда нам придется задержаться, а то и отложить обследование хребтов до установления погоды. Наша задача — определить местоположение двух наиболее значительных вершин на хребтах, на расстоянии примерно двадцати пяти километров друг от друга, а это возможно только при хорошей погоде.
В полдень устраиваем на часок передышку.
Заметно редеет на нашем пути лес, чаще попадаются продолговатые мари, а даль по-прежнему закрыта боковыми отрогами.
Солнце уже скрылось за горами, гаснет заря, далеко в небе ярким огоньком загорелась Венера, а лыжи все шуршат и шуршат о наст, и полозья поют заунывную песню. Сдвигаются впереди потемневшие горы, выжимая из лощин мрак наступившей ночи.
— Кажется, умотала меня дорожка, леший бы по ней ходил, — говорит Александр, останавливаясь на минутку и смахивая с усталого лица липкий пот. — До мыса бы добраться, там, кажется, место затишное.
Василий Николаевич сменяет его, и мы идем дальше. Темнота перехватывает ущелье, исчезает из глаз мыс. Уставшие ноги с трудом месят снег, но, собрав последние силы, мы все-таки добираемся до намеченной стоянки. Еще час работы по устройству ночлега — и задымилась печь, мы сбрасываем с себя верхнюю одежду, снимаем унты, разматываем портянки и с наслаждением отдыхаем за кружкой чая…
Спали эту ночь крепко, как могут спать люди, уставшие от тяжелого физического труда.
Рассвет застает нас в спальных мешках, в сознании не сразу восстанавливается обстановка. Я выхожу из палатки посмотреть, что делается вокруг.
Ни малейшего ветерка. Торжественно-спокойно стоят ели, с их ветвей неподвижно свисают длинные светло-зеленые пряди лишайников. Солнце светит ярко. В лесной чаще загораются тысячи алмазов, яхонтов, рубинов, кажется, крохотными цветными фонариками увешана тайга. Я присматриваюсь: это замерзшие на веточках вечерние капли влаги. Лучи солнца, преломляясь в их неровной поверхности, отражаются ярким, радужным светом. Но солнце все выше поднимается над ущельем, отогреваются заледеневшие капельки, фонарики тускнеют и гаснут.
Столбом потянулся в небо дым — к погоде.
Завтракаем и собираемся в путь.
— Александр, посмотри, нарты твои сломаны, — огорченно говорит Василий Николаевич.
— Фу ты, ведь и вправду сломались, а я вчера и не заметил. Тащу — чуть не лопну, а сам думаю, с чего бы это так ослаб?
— Да и я вчера еле дотащился с ними и даже пожалел тебя: дескать, тяжесть какую везет мужик и все передом. А тут гляди: и полозья разошлись, и вязки порвались…
Это открытие неожиданно расстроило наши планы. Ведь мы находимся всего в четырех-пяти километрах от Майского перевала, да и жалко потерять погожий денек. Решили оставить Александра ремонтировать нарты, а самим идти на перевал и, если позволит время, взобраться на одну из ближних вершин, чтобы осмотреть окружающие горы.
Поднимаемся прямой лощиной, забитой плотным снегом. С котомкой, не с нартами, идти легче: путь прямее, да и шаг свободней. Все ближе подбираемся к границе бесплодных россыпей, напрасно глаза что-то ищут в снежной белизне крутых склонов отрогов. Здесь нет ни следа зверя, ни птицы, не слышно ни единого живого звука. Может быть, от этого дорога кажется утомительной и скучной.
Подбираемся к перевалу.
Василий Николаевич идет ходко, иногда круто ломая направление. Пот слепит глаза, холодный воздух не освежает сухого рта.
В одиннадцать часов шестнадцатого апреля мы достигли перевала. Широкий коридор разделил однообразные горы. Мая остается позади, вдавленная в раструб ближних отрогов. В северо-северо-западном направлении виден пологий распадок — правый исток Удюма.
Василий Николаевич снимает винтовку, и тишину гор потрясает короткий выстрел.
— Надо же отметить наше появление тут, — говорит он, вслушиваясь в затяжное эхо, разбудившее ущелье. — Славно прокатилось, далеко слышно.
Признаться, мы не ожидали найти в районе стыка трех хребтов легкодоступный перевал. Жаль, что с него не видно панорамы гор, — заслоняют ближние склоны и лиственничная тайга, пробравшаяся сюда узкой полоской с Маи.
Сегодня нам нужно подняться на ближайший отрог, с которого были бы видны горы. Там определим местоположение значительных вершин на Становом и Джугджурском хребтах и наметим подходы к ним. В последующие дни попытаемся подняться на эти вершины, чтобы определить возможность постройки на них геодезических знаков.
Подтягиваем юксы на лыжах, торочим телогрейки к котомкам. Путь начинается крутым подъемом. Как не помянешь добрым словом того, кто первый догадался подшить лыжи камусом! Взбираешься ли на них по твердому или мягкому снегу на гору, пересекаешь ли склон, такие лыжи не сдают, только тверже шагай и не теряйся на крутизне. Мелкая, но жесткая, как щетина, шерсть на камусе тормозит обратный ход и выдерживает тяжесть человека даже на таком подъеме, когда рукой почти не достаешь носок лыжи.
За первым изломом подъем стал положе. До вершины отрога остается километра два. Идем гребнем. Слева осыпи, стекающие длинными языками на дно глубокого распадка. Справа тянутся прерывистые стены невысоких скал. Врезаясь в нижний склон отрога, они образуют продолговатый цирк с крутым и гладким дном.
Последний подъем берем по твердому надувному снегу, нависшему карнизом над скалами.
Вот мы и на вершине отрога. Василий Николаевич сбрасывает с плеч котомку и, усевшись на обломке, закуривает. Солнце еще высоко, но уже тянет холодный сиверок. Я надеваю телогрейку, достаю тетрадь и тоже усаживаюсь на пригреве. Сквозь прозрачный воздух хорошо видна даль. К сожалению, вершина отрога, на которой мы сидим, по высоте намного уступает соседним гребням, они-то и заслоняют видимость в сторону Джугджурского и Станового хребтов. Открыт только юг.
Там в синеющей дали лежат волнистые гряды гор, облитые снежной белизною. Когда смотришь на них со стороны, кажется, что все они находятся во взаимной связи между собой и не разделены глубокими ущельями. Словно дюны на морском берегу, горы эти однообразны. Не видно выдающихся вершин, да и сам Джугдырский хребет — южное ответвление Станового — не выделяется сколько-нибудь заметными нагромождениями, хотя он и образует Зейско-Майскую водораздельную линию. Только далеко-далеко, в центре панорамы, чуть заметно виднеется скалистый голец. Это, вероятно, голец Сага, где находится сейчас подразделение Лебедева.
На севере, примерно в шести километрах от нас, параллельно оси Джугджурского хребта протянулась высокая гряда. За ней, как бы в провале, прячется юго-восточная часть Алданского нагорья. Мое внимание привлекает зубчатая вершина гряды, которая заметно возвышается над ближними горами. С нее, вероятно, можно будет увидеть все, что нас здесь интересует. Завтра мы передвинем нашу стоянку за перевал, поближе к вершине, попробуем подняться на нее. Гаснет тихий апрельский день. Темнеют ущелья. По вершинам проносится холодный ветерок. Пора возвращаться к палатке.
Василий Николаевич лежит с биноклем на камне, просматривает склоны ближних отрогов. И вот он рукой подзывает меня к себе, загадочно улыбаясь.
— Смотрите по гребню вниз… Видите лощину и за ней небольшие скалы?
— Вижу. Ну и что?
— От них левее и дальше серые полоски россыпей, а наверху замечаете белые крапинки? Это бараны. Честное слово! С полчаса за ними следил, не могу разглядеть, что это такое. Их тут целое стадо. Что делать будем? — с невинным видом спрашивает Василий Николаевич.
Он равнодушно отводит взгляд от зрелища, неторопливо развязывает котомку и вытаскивает лепешку.
— Пожуй маленько, задави червячка. — И, взглянув на солнце, тревожно шепчет: — Как быстро день пролетел, не запоздать бы, могут уйти…
Я знаю, если Василий Николаевич переходит в разговоре со мной на «ты», значит, волнуется. Сейчас он искусственно напускает на себя спокойствие, разговаривает лениво и как бы нехотя жует лепешку, но глаза украдкой скользят по гребешку, намечая спуск, ищут прохода между скалами, на лице у него написано сомнение: не уверен, соглашусь ли я идти так далеко за баранами, ведь день уже на исходе. И он прибегает к давно мне известному уговору — соблазну.
— Мясцо у этого зверя, должно быть, хорошее. Вишь, на каких высотах живут, тут от одного воздуха жиром заплывешь, — Василий Николаевич громко причмокивает губами, будто слизывая с них душистый бараний жир. — Наверное, и крупные самцы есть в стаде, не плохо бы парочку черепов добыть для коллекции… Ну, просто мясо само в руки идет, ей-богу. Я и коньячку захватил для такого случая, — шепотком добавляет он.
— Ладно, пойдем, там и спустимся в лагерь, — отвечаю я ему, будто действительно поддался уговору.
— Тогда поторапливайся, не ушли бы кормиться далеко.
Василий Николаевич вскакивает и бежит за лыжами и рюкзаком.
Мы пересекаем лощину, взбираемся дальше по скалистому гребешку. Солнце на короткое время еще задерживается у горизонта. На нас падают тяжелые тени мрачных вершин Станового.
— Посмотреть бы надо, не ушли ли, — говорит Василий Николаевич, вытаскивая из-за пазухи бинокль.
Теперь он уже не скрывает волнения, припадает спиной к скале и замирает, а бинокль в руках заметно дрожит. Румянится небо. Вечер окутывает ближние вершины дымкой. Тускнеет снег. В молчаливых сумерках теряется величие диких гор.
— Промешкали мы с лепешками, а бараны ушли, — бросает с досадой Василий Николаевич, отрываясь от бинокля. — Я проберусь косорогом к лощине, а ты выскочи на гребень, да торопись. Они где-то тут. Смотри же, стрелять придется со скалы вниз, мушку под зверя клади, иначе обвысишь, — наставляет он меня уже на бегу и исчезает между облаками.
Я забираю влево, поспешно перебегаю небольшую снежную котловину, поднимаюсь на каменистый гребень, осматриваюсь. Темным, настороженным взором следят за мною скалистые вершины. На каждом шагу подстерегает россыпь. Путь Василия Николаевича изредка отмечается шорохом срывающихся из-под его ног камней.
Слева снежный откос глубокого провала, облитый нежной позолотой заката. Я вижу звериную тропу. Вероятно, где-то близко впереди есть перешеек, соединяющий две противоположные впадины. Кидаюсь туда, торопливо взбираюсь еще на одну вершину, снова осматриваюсь. Василия Николаевича не видно. Неожиданно слева выходят на тропу три барана. Они идут медленно, лениво, доверившись вечернему покою, не предполагая опасности. Я не стреляю, до них далеко. Спешу к перешейку: захватить бы остальных. Снизу доносится выстрел. Вздрогнули скалы, разломился звук и заглох далеким эхом. Я останавливаюсь. Слух улавливает стук камней — где-то правее и ниже меня бежит по открытой россыпи стадо баранов. Гул приближается, усиливается и превращается в сплошной рокот. Сбрасываю котомку, оставляю лыжи и с винтовкой бросаюсь наперерез к краю гребня. Острое ощущение азарта полностью овладевает мною, придает неведомую силу и энергию. Ноги с акробатической ловкостью прыгают с камня на камень, руки безошибочно хватаются за выступы, а в голове только одна мысль: не поспеть, пробегут!
Вот и край гребня. Надо бы отдышаться и дать успокоиться сердцу, иначе промажу. Но по грохоту камней догадываюсь: звери уже пробегают перешеек. На бегу заряжаю винтовку, ощупываю: не сбилась ли прицельная рамка. Стук опережает меня, уходит в сумрак и там обрывается, словно провалившись в пустоту…
Сбегаю ниже, глаза продолжают что-то искать, хотя уже понимаю — все упущено. Вижу, как в снежную белизну откоса вонзается темная полоска и непрерывной чертою продвигается по тропе. Это бараны. Они удирают пугливыми бросками к соседнему гребню и исчезают в густых вечерних сумерках.
Я останавливаюсь на последней террасе у перешейка. Острой занозой впивается обида. От этого все вокруг становится еще темней и угрюмее: куда ни глянешь — вздыбленные вершины гор и угрожающие утесы. Мелкие скалы, словно живые чудовища, приподымаются надо мною. Вдруг с противоположной стороны перешейка доносится подозрительный шорох. Я поворачиваю голову, прислушиваюсь. Через минуту там же стукнул камень: «Кто-то ходит…» И как бы в подтверждение на зубчатом гребешке появляется продолговатая тень. Разглядеть ее уже невозможно, темно. К счастью, левее, между двух скал, светится полоска прозрачного воздуха. Тень не торопясь подвигается к ней, прыгает с уступа на уступ и вдруг замирает у просвета. Я падаю на холодный камень, просовываю вперед винтовку. Снизу доносится крик Василия Николаевича. Тень прыжком вырвалась из темноты и замерла в просвете силуэтом настороженного барана. Ясно вижу его приподнятую голову с огромными рогами, вывернутыми острыми концами наружу, согнутую пружиной спину и короткие ноги, примостившиеся на небольшом выступе. Зверь неподвижно и четко выкроился на прозрачном небе. Я припадаю к ложу винтовки, направляю ствол к просвету, но напрасно ищу в прорези прицельной рамки мушку — ее уже не видно. Я готов вскрикнуть от досады. А баран медленно поворачивает голову в мою сторону и пристально смотрит вниз и вдруг, почуяв опасность, бесшумно исчезает в щели.
С тоскою неудачника поднимаюсь на гребень за рюкзаком и лыжами. Шаги мои подстерегают пустоты, ночь слепит глаза. Ведет меня слабая надежда на то, что, может быть, Василий Николаевич добыл зверя, ведь я слышал его выстрел.
— У-лю-лю… — кричу я ему.
Он откликается откуда-то снизу, зовет к себе. Нахожу свою ношу, беру лыжи и безвольно, устало спускаюсь вниз. Под ногами шевелится россыпь, скатывающиеся камни тревожат тишину.
— Сюда! — кричит Василий Николаевич.
Он стоит на камне с рюкзаком и винтовкой за плечами, склонившись на сошки. По его позе догадываюсь, что и его постигла неудача.
— Что не стреляли? — спрашивает он с явным упреком. — Бежали хорошо на вас, все ждал, вот начнете!
— Не успел, прошли низом, — отвечаю я. — А у тебя что тут случилось?
— По стаду стрелял, заворачивал на вас. Вышел сюда, смотрю — звери уже проходят котловину, уйдут, думаю, не догнать, да и темно уже. Что делать? Вижу — впереди них большой камень, я и бахнул по нему. Пуля щелкнула там и взорвалась, звери, как по команде, повернули назад и бросились к вам. Да, вишь, неладно получилось… Почему-то ни одного рогача не было, самки да мелочь, а ведь большое стадо, голов двадцать, если не больше. Разве старые бараны не живут с самками?
Я почитаю за лучшее промолчать о только что упущенном мною матером рогаче и отвечаю нехотя:
— Кто его знает! Сам тоже вижу их впервые, да и читать не приходилось. А зверь очень интересный. Поживем тут, может быть, кое-что и разгадаем.
Темно. Спускаемся по крутому гребню, совершенно не представляя, что нас ждет там: приют или ловушка. Под ногами то россыпь, то скользкий надувной снег, то развалины скал, затянутые непролазным стлаником. Уставшие за день ноги отяжелели и потеряли упругость. На твердом надуве Василий Николаевич вдруг срывается и взмахивает руками, пытаясь за что-нибудь ухватиться, и исчезает в темноте. Доносится рокот камней, сбитых падающим телом, а затем удары его о твердый снег, шорох потревоженной россыпи.
— Василий! — кричу я, заглядывая под надув.
— Идите левее, — слышу приглушенный голос.
Спускаюсь по густому стланику, удерживаясь руками за кусты. Василий Николаевич стоит на краю ската, прикладывает к окровавленному лицу снег. Перевязываю платком пораненный лоб Василия Николаевича, ищу среди камней его лыжи, и мы возобновляем спуск.
Южный ветерок приносит тепло и запах леса. Отступают уснувшие вершины гор, проясняются ущелья. Крутизна переходит в пологий спуск. Становимся на лыжи и скатываемся в тайгу.
С каким нетерпением ждал нас на привязи Кучум! Его слух, конечно, не мог пропустить выстрела. Он внимательно обнюхивает Василия Николаевича, меня, наши котомки, заглядывает мне в глаза, как бы пытаясь разгадать своим собачьим УМОМ, что произошло в горах.
Василий Николаевич чистит винтовку и рассказывает Александру про встречу со стадом баранов, а я забираюсь в спальный мешок, и сом поглощает горькое чувство неудачи и обиды, пережитое три часа назад.
III.
Наконец-то нашему взору открылся Джугджур! Старинное стойбище эвенков. В глубь Станового, Бесславный конец круторога. Ночь под скалой.
На следующий день с семи часов утра мы уже тащили нарты к перевалу. Погода продолжает благоприятствовать нашему путешествию. Вчерашняя лыжня настыла хорошо, и полозья по ней скользят, как по льду. Только плечам неловко от лямок, но шагается легко, и на душе снова бодро и радостно от свежего утра и ожидания новых впечатлений и встреч.
Горы надвигаются на нас, ущелье сужается, тяжелеют на подъеме нарты. По боли в плечах я чувствую, как нарты ныряют в выемки, стружат борта лыжни, перегибаются на буграх, струною натягивая ремни. Александр идет, как обычно, впереди, по-бурлацки сгибая спину и вытягивая длинную шею. Иногда он на минуту задерживается и поворачивает к нам угрюмое лицо. В его строгом взгляде, в стиснутых челюстях неукротимое упорство.
Лыжня, взбираясь на перевал, виляет по пологому склону. У всех раскраснелись лица, пар идет от натруженных спин. С трудом добираемся до края россыпи на половине подъема. Сбрасываем лямки и все падаем в изнеможении. Я смотрю на своих спутников и жду, что они начнут сейчас проклинать этот день и того, кто придумал лямки, но Александр молча достает кисет, привычным движением руки отрывает клочок бумажки и начинает вертеть неизменную козью ножку.
— Так что, Василий, надо полагать, женка сегодня не приснится, — говорит он, передавая приятелю щепоть табаку для трубки.
Василий Николаевич меряет взглядом оставшийся до седловины подъем, покачивает головой.
— Пока взберемся на перевал, в глазах двоиться будет, — отвечает он и окутывается дымом.
Уже полдень. Отогретые солнцем россыпи украсились узором цветных лишайников. На пригорке ноздрится снег. Темнеют увалы. В испарине весеннего дня отдыхает лес. Еле уловимый ветерок разбрасывает по горам запах набухших почек, прелых листьев. Неохота вставать, но время поторапливает нас.
Впрягаемся трое в одну нарту: Василий Николаевич с Александром впереди, я сзади. Идем без лыж. На подъеме промоины, террасы, заледеневшие бугры. К обнаженным камням липнут полозья. Последние сто метров преодолеваем на четвереньках, впиваясь пальцами в твердый снег и вдавливаясь в него коленями.
Наконец мы на перевале. Немного передохнув, тем же порядком вытаскиваем вторую нарту и начинаем спускаться к Удюму. Идем широким коридором в тисках однообразных гор. Снег размяк, но лямки теперь не жмут плечи, нарты сами сползают вниз. За первым правобережным распадком открылась широкая долина с лиственничным лесом.
«Ки-ки-ки», — кричит дятел, как бы оповещая жителей леса о нашем появлении. Он отлетает метров на двести, прилипает к дереву, дожидается нас и снова отлетает вперед. Так дятел и доводит нас до небольшой поляны.
Спускаемся ниже к густому ельнику и совершенно неожиданно натыкаемся на останки старинного табора пастухов-эвенков. Табор был, наверное, здесь лет двадцать пять назад. Пни от срубленных деревьев уже сгнили, как и палки от чумов. Сделанные на деревьях затесы оконтурились толстыми многолетними рубцами. Медвежий череп, положенный в развилину ели, позеленел от времени и врос в кору. Жаль, что с нами нет Улукиткана, он, наверное, расшифровал бы, что означают вырезанные фигуры на старой засохшей лиственнице, напоминающие не то большекрылых птиц, не то злых духов, изображенных в виде чудовищных зверей. По незаметным для нашего глаза следам и отметкам старик многое рассказал бы о том, кто были эти люди, откуда они приходили сюда, зачем и куда ушли.
Вблизи старинного табора мы поставили свою палатку. До намеченной вчера вершины от лагеря остается всего пять-шесть километров. Она возвышается в виде острого конуса, заметно перекрывая своею высотой все соседние вершины гребня. Подъем снежный и не очень крутой, только последний отрезок, метров в пятьсот, затянут крупной россыпью и справа урезан невысокими скалами, поднимающимися до самого верха.
Разжигаем костер, варим ужин и с аппетитом, присущим людям, работающим постоянно на свежем воздухе, утоляем голод. Нам не надо изощряться в приготовлении кушаний, сдабривать их приправами и специями. Тут пища необычайно вкусна именно в натуральном виде, со своим мясным или рыбным ароматом, да было бы ее вдоволь. Наш сегодняшний ужин состоит из куска отварного мяса, бульона, кружки сладкого чая и лепешек.
В печке потрескивают дрова, уютно освещая внутренность палатки. Усталость упрямо напоминает о себе, но обстановка невольно заставляет меня раскрыть дневник и час-другой посидеть над записями.
В десять часов утра восемнадцатого апреля я и Василий Николаевич уже находились на последнем подступе к главной вершине боковой гряды.
Тонут в пространстве соседние отроги, и синева неба простирается до далекого горизонта. Все шире и величественнее раскрывается перед нами панорама гор, но я сдерживаю любопытство, стараюсь не смотреть по сторонам. Хочется одним долгим, запоминающим взглядом охватить все с высоты господствующей над местностью вершины.
На последнем подъеме напрягаю все силы и по пологому гребешку почти бегом выскакиваю на верх гольца.
Трудно передать радость этой минуты, незабываемое чувство восторга, которое охватывает меня всякий раз, когда я достигаю какой-то высоты и вижу своими глазами все то, что еще недавно казалось недосягаемым. Ради таких минут человеческого торжества над природой стоит идти еще дальше и выше, взбираться на надувы, карабкаться на скалы, спускаться на дно ущелий…
Полуденное солнце сквозь перистые облака бросает на горы снопы яркого света, и необозримо широкая горная панорама развернулась перед нами во всем своем многокрасочном, праздничном великолепии.
С вершины, где мы находимся, более доверчиво раскрывается восточный край Алданского нагорья. По высоте оно лежит метров на тысячу ниже этой вершины. Лиственничная тайга, раскинув широкие полы, затемнила бугристую землю. В белесоватую даль нагорья вонзились заледеневшие стрелы рек, в широких падях вырезались замерзшие болота. Изредка белеют снежные продушины плосковерхих сопок. Нагорье серо, неприветливо, безлюдно. Ничем не радует этот холодный северный пейзаж.
Лес, покрывающий Алданское нагорье, широким фронтом наступает и на отроги хребтов, несколько оживляя их суровый облик. Деревья взбираются по крутизне, по щелям, даже по скалам, селятся всюду, где есть хотя бы горсточка почвы для первого ростка. Но на подступах к вершинам они обычно гибнут в раннем возрасте, не выдерживая борьбы с ветрами и стужей.
До верхней зоны леса поднимаются только лиственницы, видимо, это единственная порода деревьев, способная отвоевывать для своего потомства новые места на более высоких отрогах. Но какими жалкими кажутся эти деревья, вклинившиеся в откосы мертвых курумов, и какой ценою они платят за жизнь!.. Их стволы изогнуты вместе с кронами в покорном поклоне солнцу. Такую форму лиственницам придали губительные ветры, дующие здесь чаще всего с севера и северо-запада. Корни деревьев обнажены, верхушки засохли, да и сами стволы почти мертвы. Жизни-то в них всего-навсего капелька, бережно спрятанная с подветренной стороны под узкой полоской коры. Деревья чаще стоят в одиночку, каким-то чудом удерживаясь на голых камнях. Они напоминают изувеченных воинов, уцелевших среди погибших товарищей. В таком почти омертвелом состоянии эти смельчаки еще продолжают бороться за свое существование.
Джугджурский хребет протянулся от нас широкой полосою на восток к Охотскому морю и виден на большом расстоянии. Мы стоим на его северной гряде, обрывающейся крутыми откосами к Алданскому нагорью. Насколько хватает глаз, до темно-лазоревого неба поднимаются мрачные и однообразные вершины, то куполообразные, то со срезанными макушками, напоминающими столовые горы. На фоне снежных полей контрастно выделяются руины прежних утесов. Как мрачные тени, проступают извилины глубоких ущелий. Неизгладимая печаль лежит на развалинах этих гор.
С высоты, на которой мы находимся, виден близкий край Станового и одинокая вершина далекого гольца, по форме напоминающая стог. Первое впечатление, полученное мною при взгляде на район стыка хребтов со стороны Купуринского перевала, сейчас подтвердилось. Становой действительно здесь не обрывается, а уходит дальше на восток широким разметом вздыбленных вершин. У истоков Удюма он немного понижается и отбрасывает на север мощный отрог, похожий на слоновий хобот. Ответвление заканчивается куполообразной вершиной, по высоте не уступающей многим вершинам главного хребта.
Естественной границы между хребтами не существует, очевидно, правильно считать, что Становой заканчивается этим северным отрогом и Майским перевалом — самой глубокой здесь седловиной.
Вокруг нас еще лежит зима, и под ее плотной шубой спрятан растительный покров гор. Нужно много теплых дней, чтобы на северных отрогах «прозрели» россыпи, поднялись придавленные снегом стланики, заговорили ручьи. Нет здесь и баранов. Они перекочевали за хребет на припеки. Там для них весна уже оттаивает травянистые склоны, обнажает пушистые ковры влажных лишайников. В залесенных лощинах изредка попадаются на глаза белые куропатки, желна, дятлы, кедровки-кукши, поползни, синицы. Этих птиц мы видели гораздо больше на южных склонах гор и по Майской долине, где теперь уже теплее. А здесь все живое как бы замерло в томительно долгом ожидании вешнего тепла и пробуждения.
Я заканчивал зарисовки и измерение азимутов на вершины хребтов и нагорья, когда из ближайшей расселины поднялся в воздух старый ворон со щербатыми крыльями, вероятно, проживший всю свою долгую жизнь под сенью скал. Он покружился над нами и улетел обратно, уронив с высоты протяжный и грустный крик.
На обратном пути в лагерь увидели свежий след медведя, пересекший недавно нашу тропу. Он ушел на юго-восток, оставив на снегу глубокую борозду, ровную, как натянутый шнур.
— Сегодня восемнадцатое апреля? Поздновато вышел топтыгин из берлоги, — сказал Василий Николаевич. — Значит, весна не за горами.
На следующий день, лишь солнце выглянуло из-за гор, мы двинулись вниз по ущелью Удюма, намереваясь пробраться как можно дальше в глубь Станового хребта.
Долина Удюма в районе слияния двух верхних истоков широко раскинулась меж залесенных отрогов. Темная наледь перехватила ее каменистое дно. Мы сворачиваем по ней влево и продолжаем свой путь вверх по ущелью. Теперь нам хорошо видны последние отроги Станового, все выше поднимающиеся к небу. Ущелье становится тесным. Над головами смыкается горизонт.
Подвигаемся медленно. Русло реки местами перехвачено ледяными уступами. Лесная чаща, прикрывающая россыпи, раздвигается только под ударами топоров. Лыжи грузнут в промерзшем снегу, нарты тяжелеют…
После полудня справа показалась лощина с небольшим островком тайги. Добираемся до него и тут, у подножия последнего отрога Станового, разбиваем наш лагерь. На этот раз располагаемся не в ущелье, а на небольшой возвышенности, запирающей левый лог. Тут тепло.
Не успели мы выбрать место для палатки, как к нам пожаловала важная гостья — кукша. Усевшись на вершине ели, птица начала вертеться, хвастаясь, как на смотринах, то светлой грудкой, то рыжим хвостом. И вдруг, словно узнав кого-то из нас, подняла крик: «Эй!.. Эй!.. Эй!..»
— Ну, разболталась, кума! — откликнулся Василий Николаевич. — Чего ты тут бедуешь, дуреха, в этакой пропасти, в снегу? Посмотри, даже дерева доброго нет. Летела бы на юг, в хорошую кедровую тайгу, поближе к солнцу, непутевая ты птица!
Мы разжигаем костер, подвешиваем котел с мясом, чайник и, усевшись вблизи, молча наблюдаем, как огонь пожирает дрова. Лень пошевелиться — так хорошо у костра! Будто чьи-то теплые руки закрывают усталые глаза, клонят голову и влекут куда-то от скал, лямок, трудных дел…
Становится легко-легко, и я засыпаю…
Острый, едкий запах будит сознание. Что-то горит. Хочу крикнуть и не могу проснуться. Все же острое ощущение тревоги заставляет меня открыть глаза. На Александре горит телогрейка, огонь, вероятно, уже добрался до тела, но крепок сон уставшего человека.
— Горишь!!! — кричу я, зная магическую силу этого слова. Оба мои спутника разом вскакивают. Александр сбрасывает с себя телогрейку и затаптывает ее в снег.
— Просил тебя, Василий, не подкладывай еловых дров! Вишь, как они искрятся! — говорит он с сердцем и хватается за бок. — Должно, здорово припалило. А мне казалось, будто солнце пригрело…
После обеда до сумерек остается еще часа четыре, и мы решаем сходить в разведку на ближайший гребень хребта. Может быть, в этом районе еще сегодня нам удастся увидеть господствующую вершину и просмотреть подход к ней. Попутно вынесем наверх инструмент, рюкзаки с продуктами и походной мелочью.
Связываем пару лыж, укладываем на них багаж, впереди пристраиваем ремни.
— А что, если мы возьмем с собой и полушубки? Думаю, утащим? — спрашивает у меня Мищенко. — Если завтра не успеем закончить работу на хребте, то и заночуем наверху, место под скалой найдется…
— Тогда уж клади и чайник, а я захвачу сухую жердь вам на дрова. Чай на гольце — куда с добром! — предлагает Александр.
Мы с Василием Николаевичем впрягаемся в лямки; Александр, привязав толстый конец сухой жерди к багажу, налегает на другой конец всей своей огромной тяжестью и подталкивает груз сзади. Впереди черным комочком скачет Кучум.
Над нами молчаливо возвышаются поднебесные зубья, прикрытые легкой тенью набежавшего облачка. Все выше, все ближе подбираемся к границе унылых скал. Языки отогретых солнцем россыпей все чаще перехватывают лощину.
Добравшись до первой плосковерхой скалы, мы услышали крики кедровок. Птицы взлетели в воздух пестрыми хлопьями и с криком скрылись за соседним гребнем. В это время кедровки — единственные обитатели гольцовой зоны гор. Они еще с осени напрятали здесь стланиковых орехов и теперь, по мере таяния снега, прилетают сюда из тайги кормиться.
Лощина суживается, врезаясь в крутогрудые откосы стен. Ущелье выводит нас в котловину, напоминающую небольшой цирк, откуда до верха остается километра полтора каменистого подъема.
Немного отдохнув, мы снова набрасываем на плечи рюкзаки, берем инструмент, полушубки, жердь и не торопясь взбираемся на гребень. Обидно, что и отсюда нам не удается разглядеть панораму Станового — ее заслоняет высокий отрог, тянущийся с востока на запад, всего в двух километрах от нас.
— Сходим? — спокойно предлагает Василий Николаевич, кивнув головой в сторону ближней вершины. — Не спускаться же на стоянку…
— Боюсь, запоздаем.
— Что вы, солнце еще высоко, успеем обернуться, — говорит он уверенно. — Александр пусть идет на табор. Пока поставит палатку, сварит ужин, и мы вернемся. А ежели темнота нас там прихватит, спустимся по гребню в ущелье.
— Попробуем!..
Складываем груз под камнями в приметном месте, идем налегке: у меня — только винтовка, а у Василия Николаевича — бинокль и на поводке Кучум.
Александр, проводив нас, спускается в лощину.
— К ужину свежих лепешек испеки! — кричит ему вслед Василий Николаевич.
Поднимаемся по узкому гребню, образовавшемуся из каменных глыб. Справа — склон, имеющий вид обвалившихся стен, с торчащими шпилями, а слева — снежная крутизна. Идем осторожно: уж очень скользко — того и гляди сорвешься…
Через полчаса мы наверху.
Открывшийся отсюда вид сторицей вознаграждает нас за усилия, заставляет забыть усталость… Перед нами впервые открылся Становой хребет! Бесконечные гряды гор заполнили широкий горизонт и подняли высоко к небу свои измятые вершины. Всюду видны глубокие лощины, куда стекают снежные обвалы. Словно гигантским резцом кто-то выгравировал на фоне неба грозные контуры скал, нависшие над окаменелыми потоками.
Становой, как и Джугджурский хребет, дает много ответвлений на юг и круто обрывается на север, образуя хорошо заметный спад к Алданскому нагорью. Ответвления начинаются остроконечными вершинами, но дальше переходят в плоские, вытянутые перпендикулярно оси хребта сопки.
Отсюда мы увидели и западную часть Алданского нагорья. Угрюмый и бескрайний океан тайги там пронизывают светлые ленты заледеневших рек, видны застывшие озера. На сотни километров раскинулся лес, то редкий, стелющийся по маристым низинам, то сплошным ковром покрывший возвышенности и широкие поймы рек.
Под нами из узкой расщелины вырывается Саракенда, левый приток Удюма. Раздвинув плечи скал, река в бешеном разбеге несется на север по довольно широкой, сплошь залесенной долине и теряется в сумрачной дали.
Василий Николаевич, красный, потный, но довольный, уселся на выступе скалы и, закурив, продолжает любоваться панорамой. Кучум, высунув язык, пристроился около него и отдыхает.
Просматривая горизонт, километрах в семи от нас я заметил продолговатую вершину. Не ее ли мы наблюдали с Джугджурского хребта? Завтра попытаемся подняться туда.
Вечереет. Неприветливо смотрят на нас все в багровых отсветах вершины гор. Темнеет в ущельях. Сумерки окутывают далекое нагорье. Заметно холодает. Пора возвращаться, но Василий Николаевич предлагает спуститься до южной террасы и оттуда попытаться определить более доступный подход к намеченной вершине.
Спускаемся по скользкому надувному снегу рывками, от россыпи к россыпи. За терраской — крутой склон, усеянный мелкими скалами, уже освободившийся от снега.
Когда мы подошли к краю террасы, Кучум вдруг вырвался вперед и, натягивая поводок, замер.
— Где-то близко зверь, — шепчет мне Василий Николаевич и начинает искать в карманах трубку. — Запропастилась, окаянная! Когда надо, не найдешь!
Он закуривает и по дыму определяет течение воздуха.
— С того края набрасывает запах. Должно, из-за террасы — говорит он, огорченно поглядывая на солнце, и я вижу, как у него нервно дрожат веки. — Подержите-ка кобеля, а я просмотрю места.
Мы с Кучумом отходим в сторону. Кобель встревожен. Он пристально всматривается в зубчатый срез склона, освещенный закатом, и медленно шевелит ушами, как бы настраивая слух. Его влажные ноздри беспрерывно втягивают холодный воздух, текущий со склона. Кто-то там ходит. Я смотрю туда, прислушиваюсь, но, увы, ничего не замечаю. А Кучум нервничает, тянет поводок, ноги, как пружины, готовы бросить вперед гибкое тело.
Василий Николаевич достает из-за пазухи бинокль, приготавливается к обзору. Биноклем он владеет в совершенстве, а это очень важно для охотника — любителя горных охот. Ведь в естественных условиях чаще всего замечаешь зверя во время его кормежки или переходов, но увидеть без оптического приспособления, скажем, отдыхающих баранов, сокжоев или медведя даже на открытых горах почти невозможно. Вот почему биноклю и отведено первостепенное место в охоте на зверя, но нужно уметь пользоваться им и обладать терпением.
На охоте лучше иметь бинокль с шести-, максимум с восьмикратным увеличением. Его преимущество — большой угол зрения — пять-шесть градусов, тогда как у восьмикратного — всего полтора градуса. Легко подсчитать, какой выигрыш во времени дает просмотр участка с помощью шестикратного бинокля. К тому же он гораздо легче других, а это тоже имеет значение при горной охоте.
Василий Николаевич достает из кармана гимнастерки фланелевую тряпочку, бережно вытирает ею стекла бинокля, затем усаживается под навес, прижимаясь спиной к скале, локти кладет на приподнятые колени и коротким взглядом определяет, с какого места начать обзор. Прильнув глазами к стеклам, он замирает. Теперь — ни камень, ни кустик, ни тень, ни выпуклость не ускользнут от его взгляда. Подозрительные предметы он осматривает более тщательно. Когда видимая местность хорошо проверена и никаких сомнений не остается, он передвигает бинокль вертикально или горизонтально, но всего лишь на половину поля зрения. Такой прием позволяет каждый участок осмотреть дважды. Вот и сейчас он терпеливо «исщупывает» весь шероховатый склон террасы, совсем забывая о том, что солнце уже у горизонта и что нужно торопиться. Неожиданно Василий Николаевич взмахом руки подзывает меня к себе. Стоило мне пошевелиться, как Кучум рванулся и чуть не сбил меня с ног.
— Звери пасутся за крайним гребешком, взгляните-ка, — шепчет мой спутник, освобождая мне место и прицыкнув на Кучума.
Но разве вытерпит собака, когда ее ноздри наполнены запахом зверя, когда до слуха долетает шорох камней под копытами! Кучум даже не пошевелил ухом в сторону Василия Николаевича, словно не слыша сердитого требования стоять смирно, и продолжал нетерпеливо повизгивать.
Через окуляры бинокля ясно вижу на каменистой проталине трех небольших баранов. Они копытят землю, доставая корм. Снизу появляется четвертый. Это старый бородач, почти белый, с роскошными увесистыми рогами. Он взмахом головы отпугнул одного из молодых и стал тоже копытить, часто опуская голову к лунке. Я залюбовался красавцем.
— Хватит. Надо что-то делать, времени не остается, — говорит Василий Николаевич, тормоша меня за плечо. — Ты пристраивайся с винтовкой пониже, а я попробую забежать и пугну их сюда.
Последние слова он бросает уже на бегу. Кучум неудержимо тянет его за собой, и они быстро скрываются в котловине. Я осторожно спускаюсь до скалистого гребешка, укладываюсь меж камней с винтовкой наготове.
Солнце, задержавшись на склоне зубчатого отрога, на минуту выхватывает из синих теней снежные рубцы откосов, на которых должны появиться бараны. Из ущелья тянет ледниковым холодом.
Василия Николаевича не слышно. Тишина. Вдруг ухо улавливает странные звуки — не то отдаленную музыку, не то шорохи тяжелых глыб. Оглядываюсь в неясной тревоге. Подножия гор уже сжимает тьма. По ущелью к вершинам ползет туман. Кажется, что я один в целом мире встречаю эту холодную и чужую ночь. Не зря ли я послушался Василия? Не лучше ли было спускаться к табору?
До слуха долетает смутный шум, напоминающий ворчание зверя. По привычке прижимаю к плечу винтовку. Проходит две-три минуты, кажущиеся бесконечными. Туман бесшумно, воровски подкрадывается к вершинам.
Вот стукнули камни, и сердцу вдруг стало тесно в груди. Холодок пробегает по телу. Стук приближается. Сомнений нет — на меня бегут бараны. Напрягаю зрение: боюсь прозевать, не прошли бы стороною к нижней террасе. Вижу: из дальней лощины вырвались белые комочки и замерли на скалистом пригорке, метрах в пятистах от меня. Звери стоят неподвижно, откинув назад головы.
Но вот опять слышится стук камней. Бараны бегут гуськом по косогору вкось от меня. Их шесть. Старый круторог заметно выделяется среди молодых одногодков. Он ведет табун осторожно, часто останавливается и, ломая направление, бросается то вверх, то вниз: видимо, еще не может определить, с какой стороны опасность. За ним-то я и слежу — за каждым его поворотом, прыжком. Но круторог проявляет изумительную осторожность и, кажется, намеренно обходит меня.
Звери, перемахнув последнюю лощину, выкатились на гребешок и по нему рванулись вниз. Как ловко они скачут короткими прыжками с камня на камень, ставя почти вместе ноги! С какой гордостью старый вожак несет голову, бросая по сторонам беспокойные взгляды! Теперь табун почти вне опасности. До него метров триста… В бегущего зверя на таком расстоянии мне, конечно, не попасть. Какая досада!
Вдруг вперед выскакивает один из молодых баранов, неожиданно сворачивает в мою сторону и увлекает за собой остальных. Вот они уже близко — метров полтораста. Я прицеливаюсь. Старый круторог, будто предчувствуя роковую развязку, упорно увертывается от мушки, показывая мне из-за камней то спину, то голову. Бараны уже проходят по освещенному склону, вот-вот нырнут в лощину. Как их остановить?
Я свистнул. Табун остановился, а встревоженный круторог вскочил на камень, окинул беспокойным взглядом вершины гор.
От выстрела вздрогнули скалы, заметались в теснине раскатистые звуки. Баран вздыбился, отбросил назад тяжелую голову, словно прощаясь с небом, и тяжело рухнул на россыпь. Внезапно опомнившись, он поднялся, хотел прыгнуть, но снова упал и вместе с камнями покатился вниз. Табун круто повернул назад и, пугливо шарахаясь из стороны в сторону, понесся на запад, к высокой скале. Там он и скрылся.
На горизонте догорает багровый закат. Вершины кутаются в синий завечерок. Я встаю, не сводя глаз с лощины. Вижу, к тому месту, где скрылся табун, поднимается раненый круторог. Он бредет тяжело и медленно, с трудом удерживая на ослабевших ногах полутораметровую тушу. Но голова по-прежнему гордо несет могучие рога. Теперь он даже не оглядывается, тревожное предчувствие гонит его дальше от рокового звука, отнявшего у него силы. Ему, видимо, хочется добраться до скалы. Кто знает, может быть, там, в тени ее карнизов, он родился, и, открыв первый раз глаза, увидел эти угрюмые вершины скученных гор, скользкие стены провалов, полосы многолетних снегов, и полюбил их на всю жизнь. И вот сейчас он, может быть, торопится взобраться на скалу, чтобы в последний раз взглянуть с высоты на окружающий мир, на родные утесы и на этом закончить свой беспокойный жизненный путь.
Эти мысли проносятся в моей голове в то время, как круторог, теряя последние силы, взбирается на первый карниз, нависший над пропастью. Я вижу, как он медленно поворачивает голову и долгим, испытующим взглядом смотрит в мою сторону. Давно затих стук камней под ногами убежавшего стада. На дне глубокого ущелья затаился туман. Настороженно приподнялись утесы. Круторог, не отрывая от меня своего взгляда, вдруг беспомощно обрывается, скользит серым комком по карнизу… Я слышу рокот сползающих в пропасть камней и удары тяжелых рогов о скалы.
Еще минута — и все затихло. Ничто уже не напоминало о погибшем крутороге.
Из ущелья давит тьма. В кровавую зарю зубцами впился почерневший хребет. На стоянку возвращаться в такой темноте рискованно — кругом затвердевшие надувы, провалы. Окликаю Василия Николаевича, но он не отзывается. Стою еще несколько минут в раздумье: что делать? Поблизости нет ни деревца, ни защищенной площадки для ночлега. Решаю пробраться к скале, откуда упал круторог. Осторожно крадусь по россыпи. На скалистые вершины, спокойно отдыхающие в вышине, легли тяжелые тучи. За резным краем скалы еще розовеет полоска неба, но свет быстро меркнет. Неслышно падает ночь.
Потемну добираюсь до скалы. Василия Николаевича и здесь нет; он, вероятно, где-то в стороне и не слышит меня. Разыскивать его бессмысленно. Да и мне к нему уже не подняться. Мирюсь с мыслью, что придется одному коротать ночь под этой негостеприимной скалой. Мокрая от пота рубашка холодит тело, мороз щиплет лицо, хватает за руки.
Прежде всего нужно приготовить место для отдыха. Нахожу карниз с небольшой площадкой и на нем пытаюсь устроить себе ложе. Что-то надо подстелить — ведь на голом камне и десяти минут не просидишь. Обшариваю щели в скале, выдираю вместе с корневищами скудные лишайники, но их очень мало, не набрать столько, чтобы хватило подложить под бок. А предательский холод уже сковывает тело, начинает бить озноб. Темнота ослепила глаза. Что делать?..
Вдруг высоко надо мною протяжно гремит россыпь и слышится голос Василия Николаевича:
— Ого-го!..
Я обрадовался. Зажигаю клочок бумаги, чтобы указать свое местонахождение, прислушиваюсь к шуму скатывающихся камней. Василий Николаевич спускается осторожно, ощупью.
— Черт остроухий, куда тащишь? Не видишь — обрыв! — ругает он кобеля.
— Спускайся правой лощиной! — кричу я ему и снова зажигаю бумагу.
Из темноты вначале появляется Кучум, отпущенный Василием Николаевичем, а затем и он сам с огромной охапкой сушника за спиною.
— Где это ты набрал?
— Да там, где бараны паслись. Из-за этого и задержался. Без огня ночевать неласково, да и мясцо охота поджарить…
— Насчет мясца — баран велел тебе низко кланяться.
— Как так? Сам слышал — пуля попала в зверя.
— Попала, да не задержалась: он выбрался сюда на выступ и свалился вниз.
Василий Николаевич, сбросив сушник, подходит к краю обрыва и долго смотрит вниз, хотя там, конечно, ничего не видно.
— Неужели не найдем? Жаль… — угрюмо говорит он. Окинув стоянку усталым взглядом, добавляет: — Неловкое место, придется эту ночку померзнуть, постучать зубами.
— Памятный будет Становой!
Пламя костра отбросило от скалы мрак ночи.
— Нет ли у тебя чего-нибудь съедобного, червячка заморить? — спрашиваю я Василия Николаевича.
Тот обшаривает свои карманы, сопровождая поиски назидательным ворчанием:
— Помните, Улукиткан говорил нам: «Не ленитесь таскать с собой котомки: в нашем деле их тяжесть — помога». Вот она, житейская-то истина! Сколько раз мы уже бывали наказаны, и все не впрок!.. Пора, кажется, запомнить: идешь от палатки хотя бы на десять метров — бери ломоть хлеба, проверь, есть ли с собою спички…
— Что-то, Василий, ты долго ищешь? — перебиваю я его монолог.
— Не помню, куда засунул. Был кусочек медвежьего мяса. Давеча на горе достал, посмотрел — он весь замусоренный, в табаке. Бросил Кучуму, тот, окаянный, обнюхал, но есть не стал. Думаю: врешь, проголодаешься — сам попросишь… Куда же я его положил? Разве за пазуху… Так и есть, тут. Будете? — спросил он, подавая мне кусочек мяса.
— Дели пополам.
Костер все же немножко скрашивает нашу стоянку. Стланиковые дрова горят жарко, но их у нас всего часа на полтора, на ночь не хватит. Сушим портянки, белье; сухая одежда — самое важное в такую холодную ночь, под открытым небом, да еще без костра.
Последние вспышки огня тщетно пытаются отпугнуть наседающую темноту. Голод, как червь, точит нутро.
Очень досадуем, что упустили барана.
Как томительно тянется эта ночь! Ни огонька, ни звездочки на небе. Мы сидим на узком карнизе, прижавшись спинами друг к другу, и страшно мерзнем. Я чувствую, как трясется Василий Николаевич, и сам еле сдерживаю дрожь. А вокруг нас и над нами непроглядная тьма…
— Что-то долго нет зарницы, — устало говорит, наконец, Василий Николаевич.
Я зажигаю спичку, смотрю на часы:
— Начало второго, до утра еще далеко…
— Поди, Сашка заждался нынче. Суп переварился, и лепешки остыли, — начинает разговор Василий Николаевич. — День-то у нас вроде как с прорехой получился. Надюшка всегда мне говорит: «Чего ты по тайге шатаешься, мокнешь, мерзнешь? Образумься, отогрей себе место дома и живи по-людскому». Вроде и правда. Другой сейчас, поди, спит на подушке, в тепле, под него не дует. А тут, как налим на остроге, трясешься, и некуда тебе податься…
Он помолчал, поерзал по холодной плите и снова продолжал дрожащим голосом:
— Нет, пусть кто другой спит на подушке, это его дело, а мы как-нибудь до утра продюжим. Там, глядишь, солнышко вылезет, отогреемся — и опять нам будет хорошо. Только вот есть охота — верите, до злости! Попади сейчас на зубы сам черт — только хрустнул бы!
— Холодно… — вырвалось у меня, а зубы неудержимо стучат.
Василий Николаевич поднимается, разгибает застывшие конечности и, подбоченившись, топает ногами и поет:
Но его ноги не поспевают за напевом и явно не в такт ковыляют по снегу. Руки крест-накрест хлещут по бокам, а тело содрогается, как от укусов.
Холод выживает и меня из-под скалы. Я присоединяюсь к Василию Николаевичу, и мы, как помешанные, топчемся на одном месте, без конца повторяя один и тот же куплет. Посмотрел бы кто-нибудь со стороны — непременно принял бы нас за горных духов, по преданиям, появляющихся в скалах в темные ночи.
Природа продолжает отдыхать в тяжелом забытьи. Не откликаются на нашу песню утесы, звуки глохнут рядом. Чтобы согреться, мы начинаем разбирать россыпь, бесцельно перетаскиваем камни и, немного отогревшись, снова усаживаемся на карниз с желанием хотя бы на часок уснуть. Но холод чутко сторожит наш сон.
Кажется, никогда мы еще с таким нетерпением не ждали утра, как в этот раз. Оно подкрадывается медленно, в глубоком молчании гор. Робкий рассвет сдирает с угрюмых вершин густой мрак. Выплывают грозные контуры скал. Высоко над нами зашумел ветер — предвестник бурана.
Что же делать? Возвращаться на стоянку или все же попытаться добрести до намеченного гольца? Голод упрямо напоминал о себе, уставшее тело требовало тепла и отдыха, но мы решили идти к гольцу — ведь погода может надолго испортиться и задержать нас.
Василий Николаевич идет за рюкзаками, а я спускаюсь ниже по скале, хочу узнать, что сталось с круторогом. Кучум бежит следом за мною.
На уступе, откуда упал круторог, я нашел только кровавый мазок величиною с ладонь. Ниже, на последнем снежном прилавке, заметна глубокая вмятина от удара тяжелого тела, но барана не видно. Он скатился в пропасть, и в этом последнем затяжном прыжке, вероятно, и оборвалась его жизнь.
Серое и очень холодное утро широко раздвинуло горы. Ветер забивает туманом лощины. Слышится отдаленный гул скал. Я взбираюсь на верх террасы и с тревогой поглядываю на тучи, сплошным фронтом двигающиеся к востоку.
Место, где паслись бараны, представляет собой большой корытообразный склон, с солнечной стороны отрога пересеченный оврагами и длинными гребешками развалившихся скал. Сверху склона идет звериная тропа, хорошо заметная даже на россыпях. На глаза попадаются пучки сухой высокогорной травы да пятна различных лишайников.
Задерживаюсь у лунок, выбитых копытами животных на припеке. Здесь я нахожу остатки недоеденных корешков каких-то многолетних растений. Их и добывают бараны в мелкой дресве отогретых склонов. Они оставили следы кормежки и на ягеле, местами сплошь покрывающем россыпи. Да и сухая трава кое-где ощипана — это тоже их работа.
Продолжаю продвигаться к западному краю ската. Натыкаюсь на баранью тропу. Она глубокой бороздкой пересекает снежное поле и приводит меня к скалам, беспорядочно разбросанным за изломом. На карнизах видны лежбища баранов, клочья шерсти, старый и свежий помет. Животные здесь находились, видимо, долго — может быть, всю зиму, добывая корм по склонам солнечных террас.
Кое-где на каменистых пригорках разбросаны мелкие кусты стлаников. Их корни, очень толстые и длинные, расползлись далеко по щелям к соседним уступам; это дает возможность такому неприхотливому растению, как стланик, получать необходимое количество влаги для существования на скупой каменистой почве.
Разжигаю маленький костер под навесом большого камня. И лишь только тепло костра коснулось тела, как неодолимый сон навалился на меня.
Василий Николаевич пришел с Александром. Тот, обеспокоенный нашим отсутствием, решил, что с нами стряслась беда, и рано утром вышел на поиски. У места, где мы оставляли рюкзаки, они и встретились.
— Думал, конец вам, добегались, а оно, видно, еще протянете, — шутит Александр, усаживаясь около костра.
— Интересно, что бы ты стал делать? — спрашиваю его.
— Я уже думал об этом по пути сюда: распишу, мол, на скале всю историю. Дескать, погибли так-то и так. Потом вспомнил: писать нечем — даже химического карандаша нет, и решил — пускай еще поживут, раз такой случай. — Александр громко смеется, и скалы, может быть впервые услышавшие человеческий смех, откликаются веселым эхом.
Пока Александр готовит чай и подогревает лепешки, мы с Василием Николаевичем отдыхаем.
Теперь, поскольку третий спутник здесь, с нами, можно иначе распределить день. Василий Николаевич хочет идти искать убитого барана.
— Мало что сверху не видно. Скатиться баран мог и в доступное место… Нельзя бросать убитого зверя, — говорит он с явным упреком в мой адрес. — Спущусь на табор, стану на лыжи и ущельем проберусь под ту скалу. Может, и найду…
Мы все трое выходим на верх гребня и там разделяемся: Василий Николаевич с Кучумом возвращаются на табор, а мы с Александром идем дальше, к хорошо теперь заметному гольцу.
Ветреная погода не предвещает ничего хорошего. Хмурятся отяжелевшие тучи, готовые упасть на нас. В тумане прячутся подножия скалистых гор. Мы идем, как в продушине, оставляя на снегу хорошо заметный след; на россыпях ставим торчмя приметные камни, чтобы не сбиться на обратном пути, если нас застигнет туман или пурга.
Гребень сплошь завален разрушенными скалами. В поисках подхода меж ними извивается наш след. Приходится по нескольку раз взбираться на промежуточные высоты, опускаться на дно седловины.
Подходим к намеченному гольцу с северной стороны. Теперь он представляется нам в виде провисшего стога, с двумя вершинами по краям. Ветер то и дело меняет направление. Туман уже перехватил последнюю седловину на нашем пути и может скоро окутать голец. Неужели придется вернуться ни с чем, а потом повторить этот маршрут? Ведь чтобы решить задачу, нам нужно побыть на вершине гольца всего лишь с час, — разумеется, при условии, что мы увидим с высоты далекий горизонт и сможем наметить более удобный подъем для выноски на голец груза.
На седловине сбрасываем рюкзаки, поднимаемся налегке. Александр идет ходко. Подъем не очень крутой, и в три часа дня нам удается взобраться на верх гольца. Он действительно представляет собой одну из значительных вершин Станового в этом районе.
Туман, незаметно подкрадываясь, окутывает горы. Уже исчезли цирки и глубокие ущелья, на поверхности торчат только горбатые вершины, словно острова неведомого архипелага. Дорога каждая минута.
Я достаю журнал, буссоль, усаживаюсь на камень. По бумаге торопливо скользит карандаш, зарисовывая горизонт. Намечаю на соседних гребнях, расположенных примерно в двадцати пяти километрах от нас, вершины для будущих геодезических пунктов, измеряю азимуты на них.
Не оправдалась моя надежда увидеть с гольца хребет развернутым планом, со всей сложной сетью его отрогов, лощин, поподробнее разобраться в рельефе. Я не отчаиваюсь: мы непременно посетим эти горы еще раз, летом; тогда природа доверчивей откроется перед нами, и можно будет составить более полное представление о Становом. Но и сейчас, при беглом знакомстве с хребтом, уже ясно, что лежащее от нас на запад пространство — это очень сложные нагромождения гор и, несомненно, самая приподнятая часть хребта. Здесь еще много уголков, куда не ступала нога человека.
Гольцы, как бы отдаляясь друг от друга, медленно погружаются в туман. Сквозь него слева слабо видна знакомая вершина Джугджурского хребта, на которой мы были. Она заметно возвышается меж двух сопок, округлая, увенчанная причудливыми зубцами руин. Эта вершина служит нам сейчас надежным ориентиром среди беспорядочно разбросанных гор. Внимание привлекают горные нагромождения в юго-восточном направлении, куда, как мне кажется, должен выйти Лебедев после окончания работы на Саге и где мы должны встретиться.
На этом приходится сегодня закончить свою работу. Я испытываю некоторое удовлетворение — наши усилия не были напрасными: нам удалось собрать сведения, необходимые для проведения геодезических работ в районе стыка Станового, Джугджура, Джугдыра, определить их границу и увидеть с высоты гор Алданское нагорье, расположенное севернее хребтов.
Как-то невольно мне представился крутой скалистый подъем на этот голец, забитые снегом лощины, провалы, оберегающие подступы к вершине, и с невольным содроганием подумал я о людях, которым придется поднимать сюда, наверх, лес, цемент, песок, железо для постройки пункта, а затем втаскивать тяжелые инструменты для наблюдений.
В тумане спрятались последние отроги. Резко похолодало. Сильно продрогшие, покидаем голец. Снежный ветер замел наш след. Хорошо, что мы догадались поставить камни в развилках гребней, — это позволило нам без приключений возвратиться на табор.
Василий Николаевич еще не вернулся, и это меня беспокоит.
— Конечно, все может быть — ведь он себя не щадит. Полезет из-за барана в пропасть и, чего доброго, сверзится, — подтверждает мои опасения Пресников.
— Ты вари ужин, а я пробегу его следом.
Выпиваю кружку чаю, становлюсь на лыжи.
Шумит разгулявшийся в облаках ветер, густеет сумрак, падает снег. С трудом различаю лыжню Василия Николаевича. Иду — не тороплюсь, прислушиваюсь.
Из темноты доносится странный звук, будто кто-то поблизости осторожно прилег на мягкий снег и затаился. Я останавливаюсь, жду. На голову бесшумно падают пушистые хлопья снега, ветер дует в лицо. Звук повторяется более ясно. Я узнаю скрип снега под тяжелыми лапами зверя. Становится не по себе, чувствую, как дрогнули коленки, отяжелели ноги. Сержусь, что не взял с собой винтовку. А зверь явно крадется ко мне; слышу, как пробирается он по чаще все медленнее, все ближе. Сбрасываю с ног лыжи, укрепляюсь поустойчивее на снегу, выхватываю из-за пояса нож. Пальцы до боли сжимают рукоятку. А зверь уже рядом, слышу, как его ноздри шумно втягивают воздух.
— Фу ты, дьявол! Кучум!.. — с облегчением вырывается у меня.
Кобель бросается ко мне, ластится, визжит.
— Ого, раздуло-то тебя как, друг! Значит, нашли круторога! — радуюсь я, ощупывая бока собаки.
На мой крик где-то недалеко отозвался Василий Николаевич. Скоро послышался шорох лыж, а затем и учащенное дыхание. За плечами у Василия Николаевича винтовка, рюкзак с мясом, а поверх него привязана тяжелая голова круторога.
— Ты с ума сошел, Василий, — такую тяжесть тащить, да еще ночью! К чему надрываешься? Можно ведь было сходить за всем этим завтра утром.
— Да вот думал: поднесу поближе и брошу, а утром прибегу. С километр прошел — вроде ничего. Дай, думаю, еще немного пронесу, а там — еще. Так вот и дотащился сюда, — оправдывался он, сбрасывая с плеч груз и усаживаясь передохнуть.
— Устал?
— Малость, но ведь без этого не бывает. А зверя стреляного бросать не положено, — говорит он опять с явным упреком в мой адрес.
— Где нашел? Далеко?
— Там же под скалой, где упал. Не докатился донизу, завяз в щели. Не будь со мной Кучума, ни за что не найти бы. Место неловкое: уступы, надувы. Кое-как вытащил. Только пользы от этого зверя почти никакой, если не считать рогов: кости, мясо и внутренности превратились в винегрет. С десяток килограммов взял собакам, и все.
— Что в желудке, не смотрел? — спросил я.
— Говорю, все смешалось, не разберешь. Даже шкура полопалась.
— Жаль. Рога-то, кажется, хорошие…
А снег все идет и идет. Я набрасываю на плечи груз. Василий Николаевич привязывает к сворке Кучума, и собака выводит нас сквозь тьму на стоянку.
Мы до того измотались, что, кажется, теперь и пушкой нас не выбьешь из палатки. Снимаем с себя отяжелевшую от сырости одежду, умываемся, садимся за еду. Василий Николаевич наливает по стопке коньяка.
— С удачей! — говорит он, и улыбка освещает его обветренное лицо. Горячий ужин и теплая постель вознаграждают нас за испытания последних двух дней. Сквозь тишину доносится до слуха тихий шорох снегопада. Я еще долго не могу заснуть, пытаюсь привести в какой-то порядок свои наблюдения над жизнью снежных баранов.
Восточная часть Станового хребта плотно заселена снежными баранами. Эти животные удивительно приспособлены к невероятно трудным природным условиям. Суровая зима здесь длится, как правило, около шести месяцев, из них добрая половина заполнена ветреной погодой. Жгучие морозы, глубокие снега и затяжные бураны подвергают всех четвероногих обитателей хребта непрерывным испытаниям. Тяжелее всех приходится снежным баранам, жителям открытой гольцовой зоны гор.
Закружатся над горами осенние метели, обледенеют по скалам тропы, снегом прикроются альпийские лужайки, ягель, трава, и бараны покинут курчавые вершины, излюбленные места летних кочевий. Они спустятся ближе к лесу, в котловины, на второстепенные отроги, где теплее и тише. Тут они и проводят долгую зиму, предпринимая небольшие вылазки на соседние гребни в поисках корма. Зимою пищей им служат кора и молодые побеги кустарников, лишайники да сухая трава, которую они добывают, разгребая копытами снег.
Все холоднее становится в горах, продолжительные бураны иногда надолго приковывают животных к одному месту, и они, сбившись небольшими стадами, отлеживаются под защитой холодных скал. Даже плотная зимняя шерсть плохо греет голодного барана. Но где найдет он в непогоду корм — все занесено снегом или затянуто заледеневшей коркой надува, и копытить становится труднее и труднее. Дождавшись относительного затишья, стадо перекочевывает на свежее место с более мелким снегом.
Но солнце все дольше и дольше задерживается над горами. На южных склонах хребта днем становится теплее, хотя весенние ветры, более губительные для снега, долетают сюда только в начале апреля. Бараны покидают места зимовок, подолгу нежатся на весеннем солнце, выходят на припеки. Медленно обнажаются россыпи, лбы отрогов, открывая доступные места кормежек. Проносятся последние метели, слабеют заморозки, вот-вот появится зелень, которой ждут с нетерпением снежные бараны. Они с жадностью набрасываются на корни многолетних растений, уже напитавшиеся соком, готовые скоро выбросить первые ростки.
Сейчас в горах наступило то самое время, когда бараны покидают зимние становища и кочуют на обогретые солнцем южные склоны гор.
IV.
В обратный путь. Откуда взялась Бойка? С Улукитканом по следам сокжоев. Ночь под елью. Лесная загадка.
Никто из нас еще не успел повернуться на другой бок, как пролетела ночь. Тихое утро слабо сочилось сквозь стены палатки.
— Гляньте-ка, братцы, снегу-то навалило сколько! — сказал Василий Николаевич, расстегивая вход. — Пожалуй, не выбраться нам отсюда с нартами.
— Считай, без малого сутки идет, должен бы кончиться, — отозвался Александр.
Я вылез за дровами. Густыми хлопьями валит перенова. Обмяк ночной мороз. Разлилась по горам теплынь. Дремлет лес, чутко прислушиваясь к шороху падающего снега. На пнях выросли снежные папахи, тяжелые гирлянды снега опоясали темно-зеленые ельники. Под тяжестью кухты арками наклонился молодой тальник.
Подождали до десяти часов — погода не изменилась, решили выбираться из ущелья. Свернули палатку, уложили груз и начали спускаться к реке. Вершины гор прячутся в снежной завесе непогоды. Затаились под снегом россыпи, пустоты, лыжи гнутся лучком и глубоко тонут в мягкой перенове. В полдень свернули с прямого Удюма, пошли на подъем, и лямки не замедлили напомнить о себе. Укоротились шаги, взмокли спины. Под тяжестью будто притупились полозья нарт. Поздно вечером мы добрались до знакомого ельника и тут расположились на ночевку. А снег сыплет и сыплет.
В полночь в ущелье прорвался ветер. Зашумел в смутной тревоге разбуженный лес. Старые ели тесно сомкнули Вверху густые кроны. В темном небе бесшумно дыбятся тучи, бросая на землю остатки снега.
Мы не спим. Ветер полощет борта палатки, прорывается в щели, забивает дымоход, дым из печки расползается по палатке, душит нас. Василий Николаевич и Александр встают, одеваются и долго стучат топорами, устраивая заслон для трубы.
— Кучум места себе не может найти, в снег зарывается. Как бы это все пургой не кончилось, — говорит Александр, плотно застегивая вход в палатку.
Хотя пурга и не разыгралась, погода наутро оставалась хмурой, тяжелой.
Подъем на перевал отнял у нас много сил, и день показался невероятно длинным. Натруженные плечи не расправляются, отяжелевшие ноги шагают по инерции.
К исходу дня мы с трудом добрались до места своей прежней стоянки на Мае. Поставили палатку, напилили дров. Пока варили ужин, Кучум сидел поодаль от костра, навострив уши и настороженно поглядывая на реку.
— Какого лешего он там видит? — сказал Василий Николаевич, всматриваясь в сумрачную долину. — Разве медведь где шараборит?
Нигде никого. А кобель, сделав несколько прыжков вперед, вдруг замер в напряженной позе, устремив глаза на край мари. В это мгновение из леса выкатился какой-то комочек и застыл черной точкой. Кучум медленно повернул ко мне морду, как бы спрашивая: «Видишь?» — и завилял хвостом. А комочек вдруг рванулся к нам и запрыгал мячом по мари.
— Собака, — шепотом произнес подошедший Василий Николаевич. — Откуда она взялась?.. Да ведь это Бойка! Ей-богу, она!
Действительно, к нам мчалась Бойка. Кучум кинулся ей навстречу, мать и сын столкнулись и начали лизать друг другу морды. Затем Бойка, выгибая спину, прижимаясь к земле, ластясь, приблизилась к Василию Николаевичу. Не сводя с него умных глаз, она ждала хозяйской ласки. Растроганный Василий Николаевич присел перед собакой, губы его расплылись в улыбке.
— Откуда ты взялась, дуреха? Соскучилась… — ласково ворчит он, обнимая Бойку, которая льнет к нему, лезет мордой под телогрейку.
Сколько в этих движениях доверия и преданности!
Потом Бойка бросается и ко мне, ластится, тычется в лицо, повизгивает, но уже не так горячо.
— Наши едут! — кричит Александр Пресников, показывая на лес.
По следу Бойки на марь выходят на лыжах Геннадий, за ним Улукиткан ведет караван.
— Радиостанцию везут — наверно, срочное дело есть, — говорит Мищенко, всматриваясь в приближающуюся группу.
— Знамо дело, попусту не погнали бы оленей по такому снегу, — заключает Александр.
Наконец обоз подошел к палатке. Мы поздоровались.
— Далеко ли бредете? — спросил Василий Николаевич.
— Человеку даны ноги, чтобы он долго не сидел на одном месте, — спокойно ответил Улукиткан.
— Нет, вы только послушайте! — воскликнул Геннадий. — Остановились мы километрах в двух отсюда, за лесом, оленей отпустили, снег утоптали под палатку. А Улукиткан говорит:
«Однако, неладно таборимся — наши близко ночуют». — «Как-то ты узнал?» — спрашиваю. «Дым, — говорит, — разве не слышишь?» Понюхал я воздух — вроде ничем не пахнет. А он ругается: «Зачем с собой глухой нос напрасно таскаешь? Давай запрягать, ехать будем». Я стал было отговаривать его: дескать, может, только показалось тебе. А он свое: «Надо ехать». Запрягли, тронулись, я впереди. Выхожу на марь, смотрю — действительно палатка стоит, дымок стелется; понюхал — не пахнет. Когда уже вплотную подошел, только тут и учуял запах дыма… Вот ведь какой старик!
— Мой нос, правильно, кругом слышит, а твой только насморк знает, — засмеялся Улукиткан и стал распрягать оленей.
— Какие вести? — нетерпеливо обращаюсь к Геннадию.
— Спросите у него, — ответил тот, кивнув головой на старика. — Поедем, говорит, к перевалу, как бы беды не случилось с нашими. Есть и неотложные радиограммы из штаба экспедиции.
Общими усилиями ставим для прибывших палатку, натягиваем антенну. Улукиткан привязывает на шею непокорным оленям чанхай — круглую палку длиной примерно в три четверти метра, — чтобы они не ушли далеко во время кормежки, и отпускает всех на пастбище. Животные табуном бросаются к распадку, на бегу тычут морды по уши в снег, нюхают, ищут ягель и, перегоняя друг друга, скрываются в лесу.
Из темных туч повалил снег. Все мы собрались в одной палатке. Запах отогретой одежды, портянок, свежей хвои мешается с запахом человеческого тела. Геннадий забился в дальний угол, стучит ключом, вызывая штаб. Улукиткан чистит свою старинную бердану.
Только теперь я рассмотрел это ружье, необычное для нашего времени. Ствол его сверху поржавел, внутри образовались глубокие раковины. Затвор явно не от берданы, без выбрасывателя, в гнезде не держится, и Улукиткан носит его в кармане завернутым в тряпочку или привязывает тонким ремешком к спусковой скобе. Ложе стесано донельзя, сбито гвоздями, стянуто проволокой и жестью от консервной банки, к тому же его край еще и обгорел. По всему видно, что ружье прошло вместе со стариком длинный и тяжелый путь, бывало в огне, под дождями и бурями. Оно, несомненно, знало много и удач и промахов. Поржавевшее, горбатое, в латках, оно внешне даже похоже на самого хозяина. Видно, живут они неразлучно, одной судьбой связанные. Ложе берданы исписано разными иероглифами — тут и веточки, и крестики, и рожки, и кружочки, и много других знаков, смысл которых понятен только старику. Они, несомненно, обозначают какие-то знаменательные события, охотничьи приметы и трофеи Улукиткана. Словом, это своеобразная летопись охотника-эвенка.
Старик, порывшись в потке, достал кабарожью берцовую кость, раздробил ее ножом, выскреб мозг и стал им смазывать сверху бердану. В его движениях — доверчивая любовь к этому немому другу, разделившему с ним более полувека жизни.
— Дай-ка я по твоей бердане протирочкой пройдусь да кипяточком нутро сполосну, тогда она иначе у тебя заговорит! — предложил Улукиткану Василий Николаевич.
— Однако, не нужно, Василий: фарта не будет. Старому оленю хоть три раза в год шерсть меняй, все одно не помолодеет!
— Как ты не боишься с ним охотиться? Задерет тебя когда-нибудь медведь, — сказал Мищенко, с удивлением разглядывая ружье.
— Привычно. Когда стреляю, немножко глаза закрою, а чтоб не отбросило — лучше спиной к дереву прислониться.
— Значит, было уже?
— У-у, сколько раз! Мое ружье привычка шибко худой: то осечку даст, то пулю не туда бросит, все равно что старый люди…
— Ты бы сменил его — теперь хорошие ружья есть, чего мучаешься…
Улукиткан бросил на Мищенко недоуменный взгляд:
— Эко мучаюсь — зря говоришь, Василь. Ево характер я хорошо знаю, меня не обманет. Новых ружей много, это правда, да не нужно — это лучше.
И старик, отодвинувшись от печки, еще долго возился с берданой.
Над ущельем ночь, свежая, темная, чуть туманная. Черное небо прорезают огнистыми полосками падающие звезды, и на постаревший от бурь лес бесшумно падает иглистый иней. Вдали тускло белеют хребты. В застывшей тишине четко отдаются осторожные шаги оленей. А над палаткой, словно привидения, склонились таинственно выбеленные морозом ели. Мысли не дают уснуть. Почти физически ощущаешь, как в тебе копится сила. Именно в эти безмятежные весенние ночи и зарождаются смелые планы, хорошие чувства.
К утру разыгрался буран. Взбунтовались дикие силы природы. Застонала тайга, не выдерживая порывов холодного ветра. Черные тучи легли на горы, еще более суровым стал северный пейзаж.
Весь день у меня ушел на переговоры со штабом и с подразделениями, затерявшимися на территории этого безлюдного края. Мы пробудем здесь еще два дня, чтобы получить ответы на свои радиограммы.
А ветер шумит, качая тайгу и хлопая бортами палатки. Улукиткан предлагает пойти завтра на охоту. Он видел недалеко от стоянки свежий след крупного быка-сокжоя. Но погода не унимается.
Необычно длинным кажется в безделье день. У всех скучные лица, за палаткой вечерний сумрак.
— Ветер крутит — это хорошо, — говорит Улукиткан.
— К погоде, что ли? — спросил я, с надеждой посмотрев в дальний угол палатки, где сидел старик за починкой олочей.
Он приподнял голову, помигал, глядя на свет маленькими мудрыми глазами, и почесал в раздумье затылок.
— Когда ухо слышит шаги зверя, по ним можно догадаться, кто идет: сохатый или медведь. Если глаза смотрят на тучу, они должны знать, что не из каждой падает дождь. Вот послушай, как шумит тайга. Только хорошо слушай, она не обманет.
Улукиткан отбросил в сторону олочи и, обняв руками согнутые в коленях ноги, повернул голову к выходу.
Мы все прислушались: лес шумит и шумит, как в мелководье далекий перекат. Из глубины его нет-нет да и прорвется затяжной гул, будто где-то близко вода прорвала плотину и ринулась вниз.
Старик сидит с закрытыми глазами, плотно сжав губы. Кажется, только ему одному тайга и поведала свои думы, только ему и понятен этот шум старого леса.
— Слушайте, — вдруг прервал молчание Улукиткан и, открыв глаза, таинственно показал рукой в сторону леса. — Ветер кончился, а он все шумит, хорошо шумит, как будто молодой стал. Это к погоде.
Старик выпрямился, разогнул спину и легко вздохнул, словно сбросил с себя тяжесть.
За палаткой качалась тайга. Стонали отжившие лесины. Гуще сыпал последний снег.
Старик долго смотрел мне в лицо.
— Надо понимай, что слышит ухо. Зачем напрасно таскаешь его? — сказал он уже спокойно. — Разве не знаешь, что перед бурей или стужей тайга стонет, как старый люди? Худо ей тогда, ой, как худо! Ломается она, мерзнет, пропадает. А перед солнечным днем шумит она славно, далеко слышно. Вот и сейчас: снег падает, кругом туман, а лес веселый, хороший, погода близко — это надо знать.
В палатке стало совсем тихо, никто не шевелиться. Теперь, кажется, и я слышу, как широко, вольно шумит лес, словно река в половодье, но ветра почти нет. Слышен даже шорох сомкнутых крон и шелест падающего снега. Старик действительно прав — будет перемена погода, только этим и можно объяснить чистоту звука.
«Как легко и хорошо ему жить среди родной и понятной ему природы!» — позавидовал я, взглянув на старика, маленьким комочком прижавшегося в углу палатки.
Рано утром меня разбудил Улукиткан. Я встаю, одеваюсь, пью чай, и мы покидаем лагерь. За плечами рюкзаки и ружья. Из-за пологих гор брызнул рассвет. Оконтурился далекий горизонт, расступились отроги, поредела тайга. Идем неторопливо. Лыжи шумно крошат наст.
В устье распадка нам попался след медведя, хорошо заметный на снегу. Улукиткан внимательно осмотрел его. ощупал и устремил заблестевший взгляд вдаль.
След ровной стежкой срезал правый край распадка, скрылся за ближним гребнем. Зверь шел строго на восток, навстречу солнцу.
— Только что прошел, эко добра много понес! — сказал он, с сожалением покачав головой. Тут же он задумывается…
— Как думаешь, где удача наша: на этом следу или вчерашний искать будем? Однако, медведь быстро идет, догоним ли? — сомневается Улукиткан, и голосе его звучит неуверенность.
— Ты сегодня проводник, твоя и удача. Веди куда лучше… Он снял шапку, как всегда в трудных случаях, почесал затылок.
— У сокжоя сладкий язык, что свежее масло, да его всего на один раз, а у медведя много пахучего сала. Что лучше? — И старик, пожевав пустым ртом, решительно махнул рукой по направлению медвежьей стежки. — Однако, догонять будем!..
Он приторочил к котомке свою старенькую дошку, и мы тронулись по медвежьему следу.
Тучи громоздятся у горизонта, заслоняют свет поднявшегося солнца. Ночной холод все еще сторожит нас. Идем тяжело.
Наверху отрога остановились. Улукиткан, заслонив от солнца глаза ладонью, долго смотрит в сторону убегающего дальше следа.
— Однако, ходко пошел. Где-то корм с осени остался, туда идет, ближе не остановится. Не догоним, — разочарованно заключил старик. — Давай сокжоя искать…
Мы еще с минуту постояли, поговорили и свернули по отрогу на север.
Ветер, разгребая тайгу, порывисто шумит в распадках. На край тучи вылезло приветливое солнце.
У старика раскраснелось лицо. Он идет впереди, глаза его жадно шарят по редколесью, по лощинам. Но пока нигде не заметно ни единого живого существа.
Отрог привел нас к пологой вершине. Как только перевалили ее, увидели три следа сокжоев. Они направились в правый пологий распадок, затянутый редколесьем и небольшими марями. Улукиткан внимательно осмотрел следы.
— Две матки да молодой бычок, — сказал он, ощупывая след, — крепкий след — значит, вечером прошли.
Повернувшись к распадку, старик долго щурил глаза и рассуждал вслух:
— Сокжой это время в открытых местах держится, по болотам, марям — там мельче снег, легче копытить. Смотреть надо, однако, звери тут близко кормятся. Только, я думаю, матку сейчас стрелять нельзя, стельная, а молодой бык худой. — Но, помолчав, он вдруг заявил: — Когда мяса нет, и обглоданная кость — находка. Пойдем, ничего, что худой.
Прошумели лыжи по склону, завилял наш след в лесу. Улукиткан у ключа боком протиснулся сквозь чащу, огляделся, и мы вышли на марь.
— Дивно натоптали, все следы перепутались: мох искали, — сказал старик, вытягивая шею и с птичьим любопытством осматривая местность.
Метров через двести слева мы обнаружили еще один след сокжоя. Широкие, тупые копыта глубоко продавливали снег. Шаг у зверя спокойный, размашистый.
Улукиткан издали узнал вчерашнего быка-сокжоя. Ощупал след, осмотрел. Что-то прикинул в уме, затем вытащил из чехла бердану и перекинул ее через плечо.
— Когда прошел? — спросил я шепотом. Старик рассердился:
— Эко спрашиваешь! Смотри, его копыто хорошо отпечатался — значит, шел по мягкому снегу, вечером. Сюда, на марь, пришел после трех зверей — видишь, он придавил копытом след матки? Надо знать: передний никогда не наступит на след заднего. Как не видишь! Человек должен один раз посмотреть, чтобы все понять и другой люди не спрашивать.
Он укоризненно качал маленькой головой, удивляясь, как можно не разобраться в таких ясных росписях на снегу.
На краю мари сокжои густо наследили, истыкали снег мордами и ушли ниже по распадку.
— Однако, промялись, где-то близко жируют, — снова шепотом рассуждает старик.
Он подошел к тонкому пню, бесшумно свалил его, разломал и набрал в карман сухой трухи. Попробуй узнай, для чего ему понадобилась гнилушка! Но я не хочу раздражать Улукиткана вопросами, делаю вид, будто все понимаю. Улукиткан осторожно крадется между стволами деревьев, порой приподнимаясь, по-рысиному вытягивает голову, беспокойно озирается. Я машинально копирую его движения.
Вот мы у верхнего края второй мари, протянувшейся широкой полосой вдоль ключа. Улукиткан укорачивает шаг, чаще припадает к деревьям. Сгорбилась его костлявая спина, сузились глаза.
— Тут ночевали, — шепчет он, показывая на свежие лежки и копанину, а сам, как коршун, вертит головой, сторожит местность.
Он поднимает с земли пучок лишайника, вырванного копытами зверя, осматривает, а затем дует на него, и я вижу, как сухие кристаллики снега свертываются в крошечные капельки влаги.
— Сейчас кормился: видишь, солнце греет, а снег на ягеле еще не успел растаять, — поясняет Улукиткан, подавая мне лишайник. — Однако, звери на другой стороне мари стоят, — продолжает он, заметно оживляясь.
Достав из кармана горсть трухи, Улукиткан бросает ее вверх. Воздух окрашивается коричневой пылью, и незаметное течение воздуха медленно относит это коричневое облачко вниз по распадку, куда ушли сокжои.
— Скоро уходи, зверь почует нас, — торопливо шепчет мне старик и сам бросается скользящим шагом к ключу.
Размякший снег глушит шорох лыж. Улукиткан стороной обходит марь, не сводя при этом с нее глаз. Он по-юношески изворотливо скользит меж стволов деревьев, ныряет под ветки, приземляясь, ползет. На пригорке останавливается и снова бросает в воздух горсть трухи.
— Теперь дух хорошо тянет, звери нас не почуют, будем смотреть, — наставительно говорит он, прислоняясь плечом к лиственнице.
Я достаю бинокль и при первом же взгляде на нижний край мари отчетливо различаю два подозрительных серых вздутия на снежном сугробе среди копанины.
— То ли кочки со старой травой, то ли звери, — говорю я старику.
— Эко не разберешь! Сейчас лучше смотри, — отвечает Улукиткан, и я слышу, как он нарочно сломал руками прутик, надеясь, что этот еле уловимый звук встревожит зверей.
— Не шевелятся. Кажется, кочки, — говорю я.
— Еще смотри. — И старик отламывает сухой сучок от лиственницы.
Между подозрительными бугорками отчетливо поднялась голова быка с черно-пухлыми рогами. Зверь шевелит ушами, пытаясь разгадать, что это за звук раздался с края мари. Не обнаружив опасности, бык опустил голову, и она скрылась за снежным сугробом.
— Звери… — шепчу я, хватая старика за руку.
— Все четыре тут?
— Видал ясно только быка. Старик утвердительно кивает головой:
— Стельная матка днем крепко спит.
Подав мне знак садиться, он достает из котомки меховые чехлы, сшитые из мягких собачьих шкур, наружу шерстью, и надевает их на широкие камусные лыжи.
— Так хорошо ходить, шуму нет, близко пустит, — поясняет он; затем высыпает на полу дошки из кожаной сумки патроны и перебирает их.
— Они же у тебя все с осечкой, — разглядев патроны, удивился я. — Как же на медведя хотел идти, как стрелял бы?
— Ничего, — смеется он тихо. — Из трех один, однако, разрядится.
— Зверь ждать не будет. Возьми мою винтовку, она надежнее.
— Эко надежнее, да, может, не фартовая. Старики раньше говорили: когда удача — и без ружья зверя добудешь; когда ее нет — огнем порох не запалишь.
Он закладывает один патрон в бердану, два оставляет в руке. Надевает дошку, накидывает на спину котомку, осматривается — не забыл ли чего. Все это Улукиткан делает не спеша, основательно, а я, поверив, что не моя сегодня удача, молча наблюдаю за ним.
Мы подкрадываемся к кромке леса и тут задерживаемся. До зверей остается не более трехсот метров. Я прячусь за лиственницей и смотрю, что будет дальше.
Старик, сгорбившись, прижав к животу бердану, бесшумно толкает вперед одетые в мягкие собачьи шкуры лыжи. Все ближе подкрадывается он к сугробам. Но чуткое ухо зверя трудно обмануть.
Вот из-под снега поднялся встревоженный бык. Заметив охотника, он замер. Поднялись и остальные. Но и старик в одно мгновение удивительно перевоплотился — истинно пень: и слева, и справа, как ни поверни, — пень, да и только! Присматриваюсь: котомка — нарост; ствол ружья — сучок; дошка — как кора; да и сам он весь так схилился на правый бок, никак не отличишь его от пня.
Сокжои, доверившись глазам, отворачивают головы и долго прислушиваются, затем, выгибая длинные туловища, лениво потягиваются, оправляются от лежки.
Улукиткан, не меняя позы, коротенькими шажками, сантиметров на пять, не более, подвигается к сугробу.
Снова встревожились сокжои и, вытянув длинные шеи, как журавли, изумленно озираются, не могут понять, откуда доносится шорох. Но «пень» не вызывает у них подозрения, они смотрят по сторонам.
Улукиткан, не разгибаясь, осторожно поворачивает ствол берданы в сторону сокжоев и долго целится…
«Вероятно, осечка», — думаю я и весь дрожу. Вижу — звери бросаются к лесу, там они задерживаются, топчутся на месте, не зная, куда кинуться. Улукиткан с неподражаемым спокойствием опускает ружье, медленно перезаряжает его и опять становится пнем, незаметно продвигается вперед.
— Да стреляй же скорей, уйдут! — шепчу я нетерпеливо, готовый броситься вперед.
Грохнул выстрел. Я слышал, как тупо щелкнула пуля по телу зверя. Бык вздыбил, потряс головою, словно угрожая кому-то, и грузно упал на снег. Остальные вмиг рассыпались кто куда.
Улукиткан оглянулся в мою сторону, положил в сумку запасные патроны, сел на снег, снял меховые чехлы с лыж и со спокойствием человека, закончившего свое дело, стал растирать лицо мягким снегом.
Я подошел к нему, и мы вместе направились к убитому зверю.
Это был крупный самец в роскошной зимней шубе, с мягкими толстыми вздутиями будущих рогов, обросшими темно-бурыми мелкими волосами. Старик ощупал бока сокжоя, потоптался возле него, что-то в уме прикидывая, взглянул на небо, Уже задернутое тучами.
— Однако, ночуем. Только пуганый волк уходит от жирного мяса! — сказал он тоном, не допускающим возражения.
Мы находим небольшую площадку под старой развесистой елью. Снимаем котомки. Улукиткан уходит к зверю. Я готовлю дрова, таскаю хвою для постелей, разжигаю костер и навешиваю чайник. День на исходе. Небо легкое, просторное и голубое. В ясную захребетную даль убегает истомленная бурями тайга.
Я нет-нет да и взгляну на Улукиткана. С какой ловкостью он свежует зверя! Зубы держат шкуру за край, левая рука оттягивает ее, а правая подрезает ножом. Ни одного лишнего или неточного движения, как у мастера, который всю свою жизнь изо дня в день занимается одной и той же работой. Старик как будто и не спешит, а туша уже вылупилась из шкуры. Тонким ножом он разделывает ее на части, разбрасывает кровавые куски на снег. По охотничьему обычаю он съедает кусок парной печени и, облизывая пальцы, посматривает на жирную требуху, отложенную для собак.
День угасает. В кровавом закате растворилось солнце. Сумрак окутал вершины гор полупрозрачной дымкой. В дыхании ветерка, забегающего к нам под ель. чувствуется приближение холодной ночи. Горячим пламенем горит костер, бросая в темноту скупые блики света.
В котле варится язык, на вертелах жарится сочная мякоть, распространяя аромат поджаренного сала. Улукиткан дробит тупой стороной ножа берцовую кость, разогретую на углях, смачно высасывает аппетитный мозг и, щуря глаза, схлебывает с вертела горячую сукровицу с жиром.
— Вода не любит мягкое дно, желудок — пустоты, — говорит он, поймав на себе мой взгляд. — Пошто не ешь?
— Подожду, еще не поспело…
— Эко не поспело! Горячее сыро не бывает, — отвечает он, поднося ко рту новый кусок.
Поужинав, я быстро заснул, оставив старика за трапезой. Но спустя час проснулся от холода. Бесшумно падали на освещенный костром лес пушинки снега. Как быстро меняется в этих местах погода!
Улукиткан не спал. В костре догорали головешки; старик вложил нож в ножны и отодвинул от себя чашку с костями. Не вставая, он достал бердану, разрядил ее и гильзой выбил глубокий кружок на ложе рядом с такими же кружочками.
Я встал, поправил костер и подсел к нему:
— Почему не спишь, Улукиткан?
— Зачем сон, если есть жирное мясо?
— Ты, кажется, на ложе кружочками обозначаешь убитых сокжоев? — спросил я, показывая на свежую метку.
— Эге. А крестиком — медведя, точками — кабаргу, трилистом — сохатого, восьмеркой — барана. Каждому своя метка есть, смотря какой зверь. Этот сокжой жирный, его метка глубокий. Прошлый раз убил худой, старый матка, — смотри, его метка мелкий. Тут все хорошо написано, читай, — сказал он, подавая мне бердану.
Я с большим интересом углубился в расшифровку этой удивительной охотничьей летописи. Многочисленные кружочки, восьмерки, крестики и черточки на ложе ружья свидетельствовали о том, что сотни различных зверей добыл Улукиткан за свою долгую жизнь. Это был также и полный перечень парнокопытных и крупных хищников, обитающих в этом крае. По меткам можно было узнать, какой вид зверя был предметом более частого внимания охотника и какие редко попадались ему. Время, конечно, кое-что стерло из давнишних пометок, но то, что было дорого хозяину, подновляется и оберегается.
Рассматривая ложе, я заметил, что крестики, обозначающие убитых медведей, за очень небольшим исключением, вырезаны четко и глубоко, тогда как три четверти отметок добытых сохатых сделаны мелко. Количество точек — условное обозначение кабарожки — трудно подсчитать: так их было много на ложе и выдавлены они одинаково неглубоко…
— Почему ты убивал больше жирных медведей и худых сохатых и не добыл ни одной сытой кабарожки? — спросил я.
— Эко не знаешь! Сохатый в году только три месяцы бывает жирный; когда же время гона придет — сразу сало теряет. Зимой он всегда худой. Медведь совсем не так: девять месяцев шибко жирный, только время комара худой ходит. А кабарожка постоянно худой, и летом и зимой, сало его никогда нету, все бегает да бегает. Понял? Смотри, тут все правильно написал, — ответил Улукиткан, показывая на ложе.
На этом разговор оборвался.
Он расстелил близ огня шкуру убитого сокжоя, подложил в изголовье котомку, на один край шкуры лег, другим укрылся и через две минуты уже храпел.
Я подложил в костер дров, выпил кружку чаю и тоже лег.
А снег все идет и идет. Отяжелели кроны. В небе тьма. В чаще дважды пискнула промерзшая птица.
Думаю об Улукиткане. Всего лишь месяц, как мы его встретили, а я уже чувствую большую привязанность к этому человеку. Старик за всю свою долгую жизнь не прочел ни одной книги. Школой ему были тайга, нужда, охота. Вот почему он в тайге как дома.
Однажды я спросил Улукиткана: «Что больше всего ты любишь в тайге?» Он подумал и, улыбнувшись, ответил: «Все, что видит глаз, что слышит ухо».
На охоте сон чуткий, я дремлю, но слух начеку. Вот где-то ухнул, оседая тяжелым пластом, снег. Вскрикнули разбуженные кукши, еще с вечера слетевшиеся к мясу… Меня знобит, и я поднимаюсь. Улукиткан, склонившись над вертелом, уже завтракает, доедает оставшиеся вчера куски мяса.
Брусничным соком наливается заря. На мягкой перенове вокруг нашей стоянки за ночь появилось множество следов. Неизвестно, кто и как разнес по тайге весть о гибели старого сокжоя, и на его тризне уже побывало немало гостей. Больше всех наследили колонки. Вот один из них гнался за горностаем: два-три прыжка, лунка в снегу, капля крови. Видно, до утра просидела здесь лиса, объедаясь мягкими рогами.
Мы складываем мясо на свежий снег, прикрываем его шкурой, а поверх набрасываем еловых веток.
Когда собрались уходить, над нашими головами прошумел крыльями ворон. Он уселся на вершине сухой лиственницы и поднял крик на весь распадок, словно оповещая сестер, братьев, дальних родственников о предстоящем пире.
— Тьфу, дурак! Сам бы ел да помалкивал, дольше хватило бы, — хмуря брови, говорит старик.
Потом снимает с себя нательную рубашку, изрядно пропитанную потом, дымом костра, и засовывает ее под ветки, поближе к мясу.
— Зачем оставляешь? — удивился я.
— Эко не знаешь! По крику ворона медведь легко нашу добычу найдет, а понюхает — и подумает, что тут человек лежит, удирать будет. Понял?
Перед тем как тронуться в обратный путь, Улукиткан сделал затес на ели, под которой еще догорал костер, вбил гильзу в обнаженную древесину и сложил у корней кости.
— Когда-нибудь люди придут сюда, увидят затес, гильзу, кости, догадаются, что тут была у охотника удача, — пояснил он, не дожидаясь моего вопроса.
Лыжи бесшумно скользят по мягкой перенове. Старик шагает легко — сегодня он по-настоящему сыт и весел. Жаркий костер, сладкий отварной язык сокжоя вперемежку с горячей мякотью, теплая постель под шкурой только что убитого зверя — не часто бывает в тайге такая праздничная ночь. Может, многом напомнила она старику, о многом он передумал, сидя у костра. Вся эта обстановка как-то омолодила его.
Солнце не показывается из-за туч. Все больше хмурится небо. Ветерок-баловень отрясает с веток снег. На отроге мы сворачиваем со вчерашнего следа, идем напрямик к стоянке. Впереди — широкий лог, затянутый мелкой чащей и редким лиственничным лесом. Спускаемся на дно. Теплынь. Свеже набродили глухари, настрочили дорожек куропатки, чьи-то перья на ночном соболином следу…
А лыжи скользят дальше.
Вдруг старик останавливается, топчется на месте, протыкает палкой снег, озабоченно осматривается. Нигде никого не видно, да и под ногами никакого следа.
— Место знакомое, что ли? — спросил я.
— Однако, тут долго кто-то жил: снег, как на таборе, плотный, — ответил Улукиткан, сворачивая вправо и с трудом просовывая широкие лыжи сквозь кустарниковую заросль. — Тут тоже крепкий! — удивился он.
Я ничего не могу понять. Зря, думаю, задерживаемся. А Улукиткан осматривается, все что-то ищет.
— Смотри, — говорит он, показывая на дерево.
Я вижу череп сохатого с огромными лопатообразными рогами, положенный в развилку нетолстой лиственницы на высоте немного более полутора метров от земли.
«Кому и зачем понадобилось затащить рога на лиственницу? — недоумеваю я. — Человек сюда не заходит, а медведю не догадаться, да и не сумеет он этого сделать».
Улукиткан поводит плечами, чего-то не может понять. Он придирчиво осматривает каждую мелочь. Его опытный глаз отмечает что-то на коре, задерживается на развилках и, видимо, находит между всем замеченным какую-то общую связь. По мере того как в его голове все яснее складывается картина разыгравшихся здесь, у лиственницы, событий, лицо его светлеет, становится спокойнее.
— Тут дрались два быка-сохатых за матку, — говорит он вполне уверенно. — Это было в то время, когда птица на юг улетает. Один попал рогом в развилку, другой сразу убил его.
Я пока не вижу никаких доказательств этим словам и вслух выражаю свое недоумение.
Улукиткан, как всегда в таких случаях, бросает на меня Укоризненный взгляд и неодобрительно качает головой:
— Ум человека должен понимать, что видят глаза. Незрячему в тайге худо. Вот смотри: шерсть осталась на коре, она короткая и черная — такая бывает на сохатом только осенью а зимою она длинная и светлая. Я и толмачу тебе: зверь пропал, когда птица на юг улетала. А вот это видишь? — продолжает он, показывая на две поперечные борозды на стволе лиственницы. — Это рогами сделал бык, когда дрались, а дерутся они только во время гона. Теперь понимаешь?
— Не все. Почему ты думаешь, что сохатый был убит другим быком?
Старик прицокивает языком, трясет головой.
— Говорю, беда со слепым! — И он, приподняв рог, указывает на развилину: — Видишь, кора мало продавленная, вся целая.
— Ну и что же?
Улукиткан смеется своим обычным беззвучным смехом, а я стою перед ним, как не выучивший урока школьник.
— Глухого оленя пока не толкнешь, он не услышит. Смотри да хорошо думай: если бы зверь тут стоял много дней, разве кора под рогами осталась бы? Сохатый шибко сильный зверь, даже дерево мог поломать, да, однако, не успел.
Теперь и мне все становится понятным. И остается снова подивиться старику: какие острые глаза и какой проницательный ум надо иметь, чтобы по шерстинке да царапине на стволе дерева восстановить всю картину происшедшего здесь когда-то поединка!
Теперь я ясно представил себе страшную схватку двух лесных великанов, представил, как, горбя спины в предельном напряжении мышц, звери кинулись друг на друга. Взмахи рогов, удары, стон, треск сломанных деревьев; земля из-под ног летит комьями во все стороны, и густой горячий пар окутывает морды разъяренных противников. Вот один из них, может быть, тот, который уже считал себя победителем, попал рогом в развилку лиственницы, лишился способности обороняться и был тотчас же убит соперником.
Видно, здесь всю зиму пировали росомахи, колонки, горностаи, обгрызая и растаскивая кости погибшего зверя. Если бы не перенова, прикрывавшая их следы, Улукиткан, вероятно, рассказал бы много интересного и об этих хищниках, наторивших тропки и утоптавших снег вокруг лиственницы.
Я хотел снять рога, но старик удержал меня:
— Может, другие люди сюда придут — пусть видят и тоже подумают, как это получилось…
Мы спустились на дно обширного лога и через три часа подошли к палаткам.
Стоило только нам появиться в лагере, как Бойка и Кучум мгновенно догадались о нашей добыче. Мы принесли на одежде запах убитого сокжоя. Собаки взбудоражились и были возмущены тем, что на этот раз охота состоялась без них.
— Мы так и думали, что вы задержались возле добытого зверя, — сказал Василий Николаевич, от наблюдательности которого не ускользнуло поведение собак. — Далеко добыли? — обратился он к Улукиткану.
— Не шибко. Вот позавтракаем, да и поедем за мясом, — ответил тот, сбрасывая котомку и устало опускаясь на нарту.
— Отвяжи собак, Василий, пусть бегут к кишкам, пока птицы не растащили их, — предложил я.
Через минуту Бойка умчалась по нашему следу, увлекая за собой Кучума. Мы не сомневались, что они найдут добычу.
Рано утром мы свернули лагерь.
— Идите-ка сюда, посмотрите, что случилось! — крикнул Василий Николаевич, стоявший возле опрокинутой железной печки.
Я подошел к нему вместе с другими и не мог удержаться от удивления: горсточка отогретой земли меж камней, на которых стояла печка в палатке, поросла зеленой травою.
— Ишь нетерпение какое… Ожила под печкой, думала, весна пришла, — сказал подошедший Пресников.
Странно было видеть обнаженную зелень среди глубокого снега, обманутую теплом, и в то же время она трогала своей свежестью. Не знаю, как других, но меня безгранично радует первая зеленая травка, первый цветок, первая песня певчей птички. И хотя каждый год все это неизменно повторяется с одной и той же последовательностью, однако никогда и никому не надоедает. Наоборот, с возрастом как-то больше чувствуешь это время и почему-то всегда сожалеешь, что наш год не начинается с этих, всем радостных, дней — пробуждения жизни.
Пока мои спутники собирали оленей, грузили нарты, я с Кучумом ушел вперед.
Идем вниз по Мае. Темно. Шумит тайга, бушуют ключи, из лесу доносится неясный гул. Все сливается в один звук, может быть, нестройный, однообразный, но могучий, — звук пробудившейся жизни. Хорошо таким весенним утром быть одному в тайге. Нетерпеливо ждут утра бурундуки, дятлы, синицы, куропатки, вынужденные скрываться от ночных хищников. Вот где-то далеко, словно спросонок, щелкнула белка, вслед за этим пробудились все обитатели тайги, разом застучали, запрыгали, защебетали. А в долине еще темно.
Лыжи легко скользили по мягкому ноздреватому снегу. Скоро и солнце взошло, наступил теплый, многообещающий день. На снегу появился свежий сдвоенный след зайца. «От кого косой удрал?» Вижу рядом другие следы, но крупнее, с четким отпечатком острых когтей, напоминающим следы небольшого медведя. Это росомаха пробежала за зайцем. Меня вдруг охватило любопытство: «Догонит она его или нет?» Хорошо, что следы зайца и росомахи шли в нужном для меня направлении — вниз по Мае.
Понадеявшись на свои ноги, косой удирал уверенно, крупными прыжками, придерживаясь открытых мест. Через километр он остановился, потоптался, посидел и бросился к чаще, да чего-то испугался, повернул вправо. Дальше заяц, явно охваченный паникой, заметался из стороны в сторону. Росомаха же бежала за ним мелкой рысцой. Она нигде не остановилась, не прыгнула, спокойно преследовала свою жертву.
Мы прошли вниз по реке километров пять. У зайца сузились прыжки, он стал петлять, прятаться под валежник и уже не раз ложился на снег, чтобы передохнуть, но, видно, шорох лап приближающегося хищника гнал его дальше. Теперь, несомненно, они были на виду друг у друга, но почему-то прожорливая росомаха сдерживала свой хищный аппетит и продолжала с неумолимым спокойствием идти следом за жертвой.
Еще несколько ниже, на небольшой полянке, следы хищника и зайца переплелись. Налицо было доказательство того, что звери здесь топтались вместе, но и теперь росомаха явно медлила с расправой. Можно было подумать, что у нее появилось чувство жалости к жертве или она была беззубой. Конечно, нет! Мне вспомнился рассказ Улукиткана об этом безмерно жадном хищнике. По словам старика, она предпочитает «потное» мясо окончательно загнанного животного, уже неспособного сопротивляться. Улукиткан видел однажды, как росомаха играла с обессилевшей лисою. Та уже сдалась и без сопротивления ждала своей участи, хищник же пытался поднять ее и прогнать еще немного, но у лисы уже не было сил сдвинуться с места. Охотник убил росомаху прежде, чем она успела перегрызть горло жертвы, а лису поймал живьем.
От поляны следы переплелись и пошли кругом. У зайца прыжки измельчали и потеряли симметричность, да и росомаха перешла на шаги. Теперь ни у жертвы, ни у хищника никакой поспешности. Вот на снегу показалась вмятина, заяц лежал, а вокруг все те же ясные отпечатки крупных лап с острыми когтями.
«Бедный заяц! Как медленно и мучительно подступает к нему смерть», — подумал я и зашагал дальше по следам. Идущий сбоку Кучум вдруг насторожился и натянул поводок. Поблизости никого не было, однако собака упрямо тянула меня вправо. Осторожно пролезли мы по кустарнику, и я увидел на снегу большое кровяное пятно. Там же валялись недоеденные заячьи лапки и клочья шерсти. Но Кучум тянул дальше. «Вероятно, где-то близко спит росомаха после сытного завтрака. Разве отпустить кобеля, пусть-ка теперь она попробует побыть в заячьей шкуре», — мелькнуло в голове, и я отстегнул поводок. Несколько прыжков — и Кучум скрылся из виду. Треснул сучок, взлетели куропатки, вспугнутые кобелем, застучала россыпь. Немного погодя донесся лай, визг и грохот скатывающихся камней. Пока я пробирался сквозь чащу, все стихло.
Через несколько минут снова послышался лай, затем возня, но уже ниже по долине. Выбегаю на реку и по льду тороплюсь на звук. За кромкой леса вижу вывернутый лохматый корень. Возле него мечется разъяренный кобель. Он грызет мерзлую землю, корни, пытаясь подобраться к забившейся под карч росомахе. Запрятав в корнях зад, она подставляет ему разъяренную морду, злобно фыркает, готовая броситься на собаку… Наши взгляды с ней встретились. Почуяв опасность, росомаха сильным прыжком вырвалась из-под корня, но была поймана на лету Кучумом. Брызгами взметнулся снег под черным клубком сцепившихся животных. Зубы кобеля все глубже впиваются в горло хищника. Кажется, наступила минута возмездия и за все разбойничьи дела росомахи. Но она не сдается, скребет задними лапами живот кобеля, пытается перебросить его через голову, пастью ловит его лапу.
— Ату ее, Кучум! — крикнул я, подбадривая собаку.
Тот мгновенно отскочил от росомахи, вероятно, не узнав моего голоса. А хищник, воспользовавшись замешательством, бросается к открытой россыпи, рассчитывая спастись на камнях. Но не так просто уйти от озлобленной собаки. Огромным прыжком Кучум оседлал росомаху, подмял под себя, и они покатились вниз вместе с камнями. Я бегу на помощь. Хищнику все же удалось вырваться. Несколько секунд — и он на дереве. Кучум повис, вцепившись в хвост росомахи. А та, ухватившись крючковатыми когтями за корявый ствол лиственницы, Держит его. Наконец кобель срывается и валится на снег.
Наступила минута передышки. Росомаха, с трудом поднявшись до вершины, повисла на сучке, согнув и без того горбатую спину. Теперь она напомнила медвежонка. В глазах злоба. Кучум пастью хватает снег, скребет лапами ствол лиственницы и беспрерывно лает.
Я выстрелил. В долине стало тихо. Пока я свежевал добычу, Кучум зализывал раны.
Через час след моих лыж уже шел по просветам густой тайги. Под ногами на открытых отмелях рек похрустывают сухие зеленовато-желтые листья тальника, стеклянным звоном гремят прозревшие перекаты. Я остановился передохнуть. По чаще пробежал ветер-дозор, и сейчас же пахнуло весною и разлилось в блеске радужного света, в песнях птиц, в запахе прелой листвы, в задумчивом шелесте старого леса.
Позади послышался далекий перезвон бубенцов. Меня догонял караван.