I . Колхозный смолокур. – Знакомство с Пашкой. – Голубая лента. – Избушка на краю бора. – Пашка-болельщик.
В штабе затишье. Все подразделения уже далеко в тайге, и странно видеть опустевший двор, скучающего от безделья кладовщика и разгуливающих возле склада соседских кур. Необычно тихо и в помещении. На стене висит карта, усеянная условными знаками, показывающими место стоянок подразделений. Самую южную часть территории к востоку от Сектантского хребта до Охотского моря занимает топографическая партия Ивана Васильевича Нагорных. Севернее ее до Станового расположилась геодезическая партия Василия Прохоровича Лемеша, на восточном крае Алданского нагорья – Владимира Афанасьевича Сипотенко. На карте вся эта огромная территория пестрит условными флажками. Как только наступит тепло, все флажки придут в движение, переместятся и до глубокой осени будут путешествовать по карте, отмечая путь подразделений.
Наш маршрут остается прежним. Отправляемся на реку Мая к Лебедеву, чтобы обследовать стык трех хребтов. Затем уйдем в верховья реки Зеи искать проход через Становой. Путь далекий, предстоит на нартах покрыть расстояние около пятисот километров по безлюдной тайге и снежной целине, гд'е для нас никто не промял дороги. Нужно торопиться, чтобы успеть до распутицы добраться до места работы. Вылет на косу, где живут наши проводники, назначен на завтра, но вечером выяснилось, что в районе посадки самолета свирепствует непогода. Придется задержаться. Ко мне зашел Василий Николаевич. Нужно было кое-что выписать со склада и разрешить ряд вопросов, связанных с отъездом. Мы только сели за стол, как в комнату вошла хозяйка с кипящим самоваром.
– К вам дедушка пришел, войти стесняется, может выйдете? – сказала она, заваривая чай.
В сенях стоял дородный старик, приземистый, лет шестидесяти пяти, в дубленом полушубке, перевязанном кумачовым кушаком. На голове у него была лисья шапка-ушанка, надвинутая глубоко на брови.
– У нас промежду промышленников слушок прошел, будто вы охотой занимаетесь, вот я и прибежал из зимовья, может, поедете до меня, дюже коза пошла! – проговорил он застенчиво, переступая с ноги на ногу.
– Вы что же, охотник?
– Балуюсь, – замялся он, – с малолетства маюсь этой забавой. Еще махонький был, на выстрел бегал, как собачонка, так и затянуло. Должно, до смерти.
– Заходите!
Старик потоптался, поцарапал унтами порожек и неловко ввалился в комнату.
– Здравствуйте!
Немного осмелев, он уселся на краешек табуретки, сбросил с себя на пол шапку-ушанку, меховые рукавицы и стал сдирать с бороды прилипшие сосульки, а сам нет-нет, да и окинет пытливым взглядом помещение.
– Раздевайтесь!
– Благодарю. Ежели уважите приехать, то я побегу. А коза, не сбрехать бы, вон как пошла, табунами, к хребту жмется, должно, ее со степи волки турнули.
Василий Николаевич так и засиял, так и заерзал на стуле.
– Да раздевайтесь же, договориться надо, где это и куда ехать, – сказал он.
– Спасибо, а ехать недалече, за реку. Я ведь колхозный смолокур, с детства в тайге пропадаю. Так уж приезжайте, два-три ложка прогоним и с охотой будем…
Сухое, обожженное ветром лицо старика перетягивалось вздувшимися прожилками.
– Где же мы вас найдем?
– Сам найдусь, не беспокойтесь. Пашка, внучек, вас дождется и отсюда на Кудряшке к седловине подвезет. Он, шельма, насчет коз во как разбирается, мое почтенье! Весь в меня, негодник, будет, – и его толстые добродушные губы под усами растянулись в улыбке. – В зыбке еще был, только на ноги становился, и что бы вы думали? Бывало ружье в руки возьму, так он весь задрожит, ручонками вцепится в меня, хоть бери его с собой на охоту. А способный какой! Малость подрос – ружье себе смастерил из трубки, порохом начинил его, камешков наложил… Вот уж и грешно смеяться, да не утерпишь. Бабка белье в это время стирала. Он подобрался к ней, подпалил порох, да как чесанул ее, она, голубушка, и полетела в корыто, чуть не захлебнулась с перепугу… Так что не беспокойтесь, он насчет охоты разбирается… Где умишком не дотянет, хитростью возьмет…
– По случаю нашего знакомства, думаю, не откажетесь от рюмки водки. Пьете? – спросил я старика.
Тот смешно прищелкнул языком и, разглаживая влажную от мороза бороду, откровенно взглянул на меня.
– Случается грех… Не то чтобы часто, а приманывает. Пора бы бросить, да силен в ней бес, ой, как силен!
Старик выпил, вытер губы, смоченные водкой, а бутерброд есть не стал, переломил его пополам и всунул в рукавицу.
Василий Николаевич вышел вместе со стариком.
Я стал переодеваться. Слышу, приоткрылась дверь, и в комнату заглянула взлохмаченная голова с птичьим носом, разрисованным мелкими веснушками. Парнишка боком просунулся в дверь, снял с себя козью доху, бросил ее у входа. Это был Пашка.
На нем была важная пара с чужого плеча и большие унты, вероятно, дедушкины обноски. Поверх этого костюма, напоминающего водолазный скафандр, торчала на тоненькой шее голова с беспорядочно взбитыми волосами. Серые ястребиные глаза мгновенно пробежали по всем предметам комнаты, но во взгляде не мелькнуло ни тени удивления или любопытства.
– Здравствуйте! – сказал он застенчиво. – У вас тепло… Вы не торопитесь. Пока дедушка добежит до лога, мы лучше тут подождем – в тайге враз продует.
– Куда же он побежал?
– Мы-то поедем прямиком до седловины, а он по Ясненскому логу пугнет на нас коз.
– Пешком и побежал?!
Пашка улыбнулся, широко растягивая рот.
– Он у нас чудной, дед, сроду такой! До зимовья двенадцать километров, а за тридцать лет, что живет дедушка в тайге, он на лошади ни разу туда не ездил. Когда Кудряшка была молодой, следом за ней бегал. А теперь она задыхается в хомуте, спотыкается. Так дед пустит ее по дороге, а сам вперед рысцой до зимовья. Она не поспевает за ним.
– А как же зовут твоего дедушку?
– Не могу выговорить правильно, сами спросите. Его все Гурьянычем, по отцу, величают. Сказывают, он будто был одиннадцатым сыном, родители все имена использовали, ему и досталось самое что ни есть крайнее. Ниподест, что ли!
– Анемподест?
– Да, да… Он у вас ничего не просил?
– Нет.
– А ведь ехал с намерением. Значит, помешкал. У нас на смолокурке все к краю подходит: зимовье на подпорках, бабушка старенькая, да и Кудряшка тоже. А Жучка совсем на исходе, даже не лает, так мы с дедушкой хотели щенка раздобыть. Говорят, у вас собаки настоящей породы, – и паренек испытующе посмотрел мне в глаза.
– Собаки-то есть, только когда будут щенки, не знаю, да и будут ли.
– Бу-у-дут, – убежденно ответил Пашка. – К примеру, наша Жучка каждый год выводит щенят, да нам хотелось породистого. Мы уже и будку ему сделали и имя придумали – Смелый… Значит, еще неизвестно?
Пока он рассказывал семейные секреты, я переоделся.
– Чаю со мной выпьешь?
– С сахаром? А что это у вас, дядя, за коробка нарядная?
– С монпансье.
– Знаю, это такие кисленькие леденцы, – и он громко прищелкнул языком.
– Могу тебе подарить.
– С коробкой?
– Да.
– Что вы, ни-ни!… – вдруг спохватился он. – Дедушка постоянно говорит, что я за конфетку и портки свои продам, брать не велит. А чай с монпансье выпью… Какие у вас маленькие чашки!
Пил Пашка долго, вольготно, даже вспотел, и все время шмыгал носом. А беспокойные глаза продолжали шарить по комнате.
– У вас, видно, настоящая дробовка? Наверно, тыщу стоит? – и Пашка, покосившись на мое ружье, затяжно вздохнул. – А дедушка с пистонкой промышляет. Старая она у нас, к тому же ее еще и грозой чесануло: ствол сбоку продырявило и ложу расщепило. И стреляет смешно: вначале пистон треснет, потом захарчит, тут уж держись покрепче и голову нужно отворачивать: может глаза огнем вышибить. Дедушка говорит, нашей пистонке трудно запалиться, а уж как стрелит – любую зверушку сразу сшибет.
– С таким ружьем не долго беды нажить. Новое нужно купить.
– Край нужно, да что поделаешь с бабушкой, она с нами не согласна насчет покупки ружья, денег не дает, а то бы мы с дедушкой давно купили. В магазин часто заходили, дедушка все ружья пересмотрит, выберет и скажет: «Ну и хороша же, Пашка, дробовка!» С тем и уйдем из магазина.
– Почему же бабушка против покупки?
– Говорит, что я тогда из тайги вылезать не буду, школу брошу.
– Ты тайгу любишь?
– Люблю. Эх, ружье бы! Вот если бы ружье! – И Пашка задумался. Он смотрел в угол, где стояла моя двустволка, а воображение рисовало заманчивую картину, как он с настоящим ружьем бродит по тайге, стреляет зайцев, косачей и как, нагрузившись дичью, возвращается к бабушке в зимовье.
Пришел Василий Николаевич, и мы, не задерживаясь, покинули избу.
За воротами дремала тощая, грязносерой масти лошаденка, запряженная в розвальни.
– Ну-ка, Кудряшка, прокати! – ласково крикнул Пашка, отвязывая вожжи.
Лошадь качнулась, махнула облезлым хвостом и лениво потащила нас по незнакомым переулкам.
– Надо бы торопиться, солнце низко, – посоветовал Василий Николаевич…
– Ее не раскачать, а собаки попадутся – совсем станет. Только уж не беспокойтесь, я дедушку не подведу, во-время приедем. Ну ты, Кудряшка, шевелись!
За поселком Кудряшка будто пробудилась и побежала мелкой рысцой, грузно встряхивая тяжелым животом.
– Она у нас подслеповатая, думает, что впереди дед бежит, вот она и торопится. Иной раз даже заржет, только от голоса у нее осталась одна нотка, да и та тоненькая. Колхоз давно другого коня давал, а дедушка говорит: нам торопиться некуда. У нас с ним все ведь распланировано: в это лето зимовье новое сложим, осенью ловушки в тайге подновим, а Кудряшка включена в наш план до ее смерти…
– А как твои дела в школе? – спросил его вдруг Василий Николаевич.
Пашка дернул вожжой, продул громко нос и заерзал ногами по сену.
– Вон в тех колках ну и косача же много! – сказал он, показывая кнутовищем вправо на залесенные холмы. – У нас там с дедушкой шалаши налажены. Скоро птица играть начнет, слетится да как зачуфыкает, замурлыкает, аж дух захватывает. А дерутся по-настоящему. Иногда в кровь заклюют…
– Со школой, спрашиваю, у тебя как? – перебил его Василий Николаевич.
– Со школой? – Пашкино лицо вдруг помрачнело. – С арифметикой не в ладах, – процедил он чуть слышно. – Пока примеры были, понимал что к чему, а как пошли задачи – вот тут-то и прижало меня. Дедушка сказывает, что у нас во всем потомстве считать сроду не умели, вся надежда, мол, на тебя, внучек! Ежели, дескать, арифметику не одолеешь, то нашему роду каюк. Сам, говорит, видишь, что делается на этом свете, без арифметики теперь жить нельзя, сзади окажешься. Вишь, куда он клонит! Значит, я должен за весь род ответ держать!
– Дед правильно говорит. А ты как думаешь?
– Конечно, жалко мне свой род, – снисходительным тоном ответил Пашка. – Придется бороться с арифметикой, а то, и верно, затолкают нас под низ.
За рекою дорога свернула влево, прорезала степь и глубокой бороздою завиляла по березовым перелескам. По синеющему небу плыли легкие облака, облитые золотистыми лучами заходящего солнца. Навстречу нам лениво летели вереницы ворон. Вечерело…
У холмов Пашка подъехал к стогу сена, остановился.
– Дедушка теперь на месте. До заката солнце стукнет. Коза сразу пойдет, не задержится, чуткая она, далеко хватает.
Мы с Василием Николаевичем помогли Пашке распрячь лошадь, развести костер. Я поднялся на левую седловину и осмотрелся. За ней лежал широкий лог, покрытый старым лиственничным лесом, и дальше – серебристая степь, прочерченная темными полосками ельников.
У старого толстого пня я утоптал снег и замер в ожидании. Василий Николаевич был справа на соседней седловине.
Тихо догорал холодный февральский день. Солнце, вырвавшись из-за нависших туч, облило прощальными лучами холмы, на какое-то мгновенье осветило лежащую позади широкую равнину и потухло, разлив по небу багряный свет.
Минуты тянулись медленно. Все тише становилось в лесу. Вдруг далеко-далеко, где-то в глубине лога, точно вскрикнул кто-то. «Кажется, гонит», – мелькнуло в голове. Я смотрю вниз, прислушиваюсь. Слабой волной дохнул ветерок, освежая лицо. Сердце стучало напряженно, но тишина попрежнему нерушима. Ничего не видно.
Тухнет у горизонта заря. Темнеет лог, и где-то на холме стукнул последний раз дятел. Вдруг, словно в пустую бочку, кто-то ухнул, – заревел козел. Далеко внизу мелькнул табун коз и остановился, как бы выбирая направление. Гляжу, идут на меня. С какой легкостью они несутся по лесу, перепрыгивая через кусты, валежник! Но на бегу козы забирают левее и проходят мимо, к соседней седловине.
Еще не смолк шелест пробежавшего по снегу табуна, вижу, оттуда же, из глубины лога, невероятно большими прыжками несется одинокий козел. Быстро мелькает он по лесу, приближаясь ко мне. Руки сжимают ружье. Трудно, почти невозможно убить козла на таком бешеном скаку. Вот он уже рядом. Три прыжка – и мы столкнемся. Палец касается спуска, еще одно мгновенье… Но козел неожиданно замер возле меня.
Выстрел задержался. Козел стоял в профиль, смело повернув ко мне голову, показывая всего себя: дескать, посмотри, каков вблизи! Я не мог оторвать глаз. Какая точность линий, какие изящные ножки, мордочка, какая стройная фигура! Кажется, ни одной шерстинки на нем нет лишней, и ничего нельзя добавить, чтобы не испортить красоты. Большие черные глаза светились детской доверчивостью.
Он осматривал меня спокойно, как знакомца. Потом поднял голову и, не трогаясь с места, посмотрел в глубину лога, медленно шевеля настороженными ушами. Тревога оказалась напрасной. Козел, не обращая на меня внимания, вытянул голову и принялся срывать листья сухой травы… «Что это?!» – чуть ли не вскрикнул я. Его шея повязана голубой лентой! Да, настоящей голубой лентой!
– У-ю-ю-ю… – из края лога доносился голос Гурьяныча.
Козел сделал прыжок, второй, мелькнул белым фартучком и исчез, как видение. А я все еще был под впечатлением этой необычной встречи. Кто привязал ему голубую ленту? Чья рука касалась его пышного наряда?
Вдруг справа и ниже седловины щелкнуло два выстрела. Неужели убит? Может быть, он только ранен и его удастся спасти… Я, не задерживаясь, зашагал по следу.
Тучи, проводив солнце, сгустились, нахмурились. Все темнее становилось в тайге. Шел я медленно, с трудом различая след, который привел меня не на седловину, к Василию Николаевичу, а к глубокому ключу. Стало совсем темно. На небе ни единой звездочки. И холмы на горизонте точно исчезли.
Вскоре я потерял и след. Куда же теперь итти? Пожалуй, лучше ключом, по нему скорее выйду на седловину.
Скоро ключ раздвоился, затем еще и еще, а седловины все не было. Стало ясно, что я заблудился. Далеко-далеко послышался выстрел, – это наши подавали сигнал. Я иду на звук, иду страшно долго. Знаю, что меня ищут, мне кричат, но я брожу где-то по кочковатой равнине, попрежнему тороплюсь и в этой спешке больше запутываюсь. Ко всему прибавилась еще и усталость.
Когда перевалило за полночь, пошел снег. Я уже решил было развести костер и бросить бесполезное мытарство в темноте, но неожиданно набрел на дорогу. Обрадовался. Куда же итти: вправо или влево? Любое направление должно привести к жилью, с той только разницей, что с одной стороны должна быть колхозная заимка, как мне казалось, километрах в шести, а с другой – прииск, до которого и сотню километров насчитаешь. Сам не знаю, почему я пошел вправо. Иду долго, все увалами да кочковатым болотом. Наконец во тьме блеснул долгожданный огонек. Как я ему обрадовался.
Огонек светил в лесу. Там стояло старенькое зимовье, маленькое, низкое, вросшее в землю и сильно наклонившееся к косогору. Я с трудом разыскал дверь и постучался.
– Заходи, чего стучишь, – ответила женщина. – Нездешний, что ли?
– Угадали, – сказал я, с трудом пролезая в узкую дверь. Свет керосиновой лампы освещал внутренность избушки. Слева стоял стол, заваленный посудой, возле него две сосновые чурки вместо табуреток. У порога лежала убитая рысь, прикрытая полой суконной однорядки. Там же было и несколько свежих беличьих тушек. На бревенчатой стене висели капканы, ремни, ружье, веники и связки пушнины. В углу на оленьих шкурах лежала женщина с ребенком.
– Однако, замерз? Клади в печку дров, грейся! – сказала она спокойно, будто мое появление не вызвало в ней любопытства.
Это была эвенка, лет тридцати пяти, с плоским скуластым и дочерна смуглым лицом.
– Вы одна не боитесь в тайге? – спросил я ее немного отогревшись
– Привычные! Постоянно охотой живем… Какое у тебя дело, что ты ночью ходишь? – вдруг спросила она, пронизывая меня взглядом.
– Я заблудился, увидел огонек, вот и пришел.
– А-а, это хорошо, мог бы замерзнуть. В кастрюле бери чай. Сахар и чашка на столе, – сказала она, отвернувшись к ребенку, но вдруг приподнялась: – Еще кто-то идет!
До слуха донесся скрип лыж. Дверь приоткрылась, и снаружи просунулась заиндевевшая голова Гурьяныча. Старик беспокойно оглядел помещение, широко улыбнулся и высунулся всей своей мощной фигурой на середину зимовья.
– Здравствуй, Марфа. Ты чего это мужиков стала приманивать к себе?
– Сам идет. Окошко сделали нарочно к дороге, огонь ночью не гасим, кто заблудит, так скорее зимовье найдет.
– Вот они и лезут к тебе, как мухи на свет, – перебил ее Гурьяныч. – Тешка где? Увижу, непременно наболтаю на тебя.
– Ушел ловушки закрывать, скоро промысел кончается.
– Борьки тоже нет? Зря его пускаешь, – продолжал старик уже серьезно.
– Он большой, сам как хочет живет.
Гурьяныч откинул ногой полу однорядки, прикрывавшую рысь.
– Эко здоровенная зверушка! В капкан попалась?
– Нет, собака на дерево загнала, а я убила. Раздевайся!
– Спасибо, Марфа, побегу, чай даже пить не стану, ответил он и повернулся ко мне. – Ну и покружили вы, во как, дай бог здоровья, да и все петлями, то взад, то вперед. Еле распутал!
– А где наши?
– Пашка в обход пошел к заимке, я – следом. А Василий Николаевич на сопке костер держит, кричит да стреляет, знак подает.
– Сколько беспокойства наделал, – произнес я вслух, досадуя на себя.
– Ничего, бывает. Я вот сколько лет живу в зимовье на смолокурке, а иной раз встанешь ночью, выйти надо, и дверь не найдешь – блудишь в четырех стенах за мое почтенье! А тут ведь тайга. Так что спите, утром раненько Пашка на Кудряшке прибежит за вами,
– А вы куда?
– К ребятам, мы ведь договорились сойтись у стога. Побегу!
– Я пойду с вами.
– Без лыж, упаси бог, не пройти, снегу навалило во как! – И он ладонью прочертил возле коленки. – К тому же я напрямик срежу. Места знакомые.
Скрипнула дверь, и в темной, растревоженной ветром тайге смолкли шаги Гурьяныча.
«Вот они, наши старики сибиряки. Ведь Гурьянычу шестьдесят пять лет. Что же гонит его в такую непогодь из теплой избы, зачем старик бродит по темному лесу? Пожалуй, он и сам не ответит».
В зимовье стало жарко. Я прилег на шкуру и крепко уснул. А снег все шел и шел…
Утром меня разбудил детский плач. Хозяйка уже встала и возилась возле печки за приготовлением завтрака. Пахло распаренной сохатиной и луком.
– Чем это он недоволен? – спросил я.
– Петро-то? Должен был Борька прийти, да чего-то задержался, вон он как ревет. Да и я беспокоюсь тоже, чего доброго заплачу.
– У вас сколько же детей?
– Двое. Петро да Борька.
Снаружи послышался легкий стук. Петро вдруг смолк и, вытирая рукавом мутные слезы, заулыбался, а Марфа открыла дверь. Вместе со струей холодного воздуха в зимовье ворвался тот самый козел с голубой лентой. Радостный, веселый, он, как весенний день, был полон энергии.
Послышался стук в дверь и на пороге появился козел
– Пришел, Боренька, хороший мой, – сказала ласково, нараспев, Марфа приседая.
Тот бросился к ней, лизал лицо, руки, а Петька гоготал от радости, обнимал, виснул на Борьке.
Я встаю, невольно взволнованный этой трогательной картиной. Меня поражает не красота молодого козла, а настоящая любовь, которой связаны эти три существа, живущие в ветхом зимовье, на краю старого бора. Мне стало страшно при одной мысли, что я мог убить Борьку, в котором живет такая нежная привязанность к человеку.
Ласкаясь, Борька косит свои черные глаза на стол.
Марфа ревниво отворачивает его голову, но тот вырывается. В дальний угол кувырком летит Петька и, стиснув от боли пухлые губы, молчит, а слезы вот-вот брызнут из глаз.
– Любит дьяволенка, не плачет, а ведь ушибся, – говорит Марфа, поднимая сына.
На столе Борьку ожидает завтрак – хлебные крошки. Он поднимает голову и, ловко работая языком, собирает их в рот. А Марфа что-то ворожит в углу, нагнувшись над деревянной чашкой. Борька слышит, как там булькает вода, это его раздражает, он начинает торопиться и нервно стучит крошечными копытцами о пол. Петька подбегает к матери, явно намереваясь преградить Борьке путь к чашке. Мальчишка разбрасывает ручонки, упирается ножонками в пол, надувая покрасневшие щеки. Но Борька смело налетает на него, отталкивает грудью и лезет к чашке, а Петька доволен, хохочет, заражая смехом и меня.
Припав к чашке, Борька с жадностью пьет соленую воду, фыркает, обдавая брызгами мальчишку.
– Иссё… Иссё… – кричит тот, захлебываясь от смеха.
С Петькой Борька расправляется как с надоедливым братишкой. Да и есть за что. Мать то и дело кричит сыну: «Петька, не приставай, не висни!» Но какой мальчишка утерпит не дотронуться до такой замечательной живой игрушки?
После завтрака Борька заметно становится вялым, им начинает овладевать какое-то безразличие.
– Хватит смеяться! – повелительно кричит Марфа.
Она ловит сына, одевает в меховую дошку и выталкивает за дверь.
– Иначе не даст уснуть Борьке, – говорит она, подбрасывая в печку дрова.
А козел крутится посреди зимовья. Он ищет место для отдыха, бьет по полу копытцами, отгребает ногами воображаемый снег и падает. Ему кажется, что он лег в лунку, сделанную им на земле.
Мы вышли из зимовья. Неведомо куда исчезли тучи. Над заснеженной тайгою появилось солнце, и тотчас словно брызнул кто-то алмазным блеском на вершины сосен. Каким нарядным казался лес после ночного снегопада! Все принарядилось, посвежело. Под тяжестью толстых гирлянд низко к земле склонились кроны.
– Он маленький прибежал к нам прошлой весною, – рассказывала Марфа спокойным голосом. – Вышла из зимовья, слышу, кто-то кричит совсем как ребенок. Потом увидела, бежит ко мне козленок, маленький, только что родился, мать зовет. Проклятые волки тут на увале ее разорвали. Поймала я козленка и оставила у себя. Так он и прижился. А вот теперь, если не придет утром из тайги, сердце болит, нехорошие мысли в голову лезут. Борька ласковый, мимо человека не пройдет, а не понимает, что опасность, – могут по ошибке, а то и со зла убить… Люди разные, иной хуже зверя, так и норовит нашкодить.
– А вы не пускайте его из зимовья, – посоветовал я, вспомнив свою встречу с ним.
– Что ты! Без тайги зверю неволя. Нельзя не пускать. Вечерами Борька уходит в лес и там живет с дикими козами, кормится, играет, а утром обязательно прибежит. Хороший он у нас, даром что зверь. Смотри сюда. Видишь, дыра в обшивке двери, это он копытом пробил, когда стучался. Утром постоянно ждешь этот стук, Петька ревет, и сама думаю: придет ли?
– Надо бы ему пошире ленту на шею привязать, чтобы дальше было видно.
– Скручивается она на нем в лесу. Понимаю, что нужно…
– Тр-р-р… – вдруг послышался голос Пашки. – Здравствуйте, тетя Марфа.
– Ты что так рано, мы еще не завтракали, – сказала она.
– За дядей приехал, – ответил он, подходя к Петьке.- Здорово, мужик! Где твой Борька? Убежал?
– Тише, спит… – прошептал мальчишка, пригрозив пальчиком.
Я поблагодарил хозяйку за гостеприимство, распрощался с толстопузым Петькой, и мы уехали.
Кудряшка лениво шагала по занесенной ночным снегопадом дороге. В морозном воздухе было тихо, точно зачарованная, стояла старая тайга, облитая радужным светом уже поднявшегося солнца.
– Василий Николаевич здоровенного козла сшиб, еле стащили с седловины. А вы, значит, тово? Дедушка промажет, начинает хитрить: дескать, мелкая дробь попалась или веточка не дала выцелить… – говорил Пашка, явно вызывая меня на разговор.
Но я все еще не мог оторваться мыслями от лесной избушки. Так и запечатлелся козел, ласкающийся к Марфе, с повисшим на нем Петькой…
Летная погода наступила только через два дня. Эта задержка, несомненно, усугубит трудности предстоящего путешествия. Южные ветры все настойчивее бросают на тайгу тепло. В полуденные часы темнеют тополя, наполняя воздух еле уловимым запахом набухающих почек. С прозрачных сосулек падают со стеклянным звоном отогретые капли влаги. На крышах сараев по частоколам, на проталинах дорог уже затевают драки воробьи, до неузнаваемости черные от зимней копоти. Страшно подумать, что тепло может опередить нас. В горах начнется таяние снегов, проснутся ключи, по рекам поползут наледи, и наша цель может оказаться недосягаемой.
Вчера получили первую телеграмму из бухты. Врач сообщает, что кризис у Королева прошел благополучно, но раньше как через три недели он не рекомендует выписывать его из больницы. Это сообщение рассеяло нашу тревогу за жизнь больного. Через месяц он уедет в отпуск к Нине, а затем снова вернется к нам в тайгу. Мне очень хочется увидеть его женатым. И Нина и Трофим должны быть счастливы.
Машину загрузили с вечера. Вылет назначен на восемь часов утра. Закончив с делами в штабе, я еще засветло пришел домой и только разделся, как раздался стук в дверь.
– Заходите!
Дверь тихо скрипнула, и в образовавшуюся щель таинственно просунулась нога, обутая в унт. Затем показались два косача, заткнутые за пояс головами. Я сразу догадался, что это пришел Пашка.
– Проходи, что остановился?
– За гвоздь, однако, зацепился, – слышится за стеной ломкий мальчишеский голос, но сам Пашка не показывается, а лишь нарочито трясет косачами, явно дразнит. Я хотел было втащить его, но парень опередил меня, уже стоял на пороге в позе гордого охотника – истребителя тетеревов: дескать, взгляни, каков я и на что способен!
– Где же это тебя угораздило, да еще двух? – сказал я, с напускной завистью рассматривая птиц и заранее зная, что этого-то от меня и добивается парнишка.
Стараясь держать косачей впереди, Пашка боком высунулся на середину комнаты, стащил с головы ушанку и растер ею грязный пот на лице.
– Там же, по Ясненскому, где коз гоняли. Поедете? Страсть как играют. Иной такие фигуры выписывать начнет, – и, склонив набок голову, растопырив полудугою руки, он задергал плечами, пытаясь изобразить разыгравшегося на току косача. – В которых местах много слетится – как зачуфыкают да замурлыкают, аж дух забирает. Другие обзарятся – по-кошачьему кричать… Эх, и хорошо сейчас в тайге!
– Не соблазняй, не поеду. Завтра улетаем и до осени не увидимся.
– Значит, не поедете…
И парнишка вдруг охладел. Потух румянец на лице. Неловко переступая с ноги на ногу, Пашка выдернул из-за пояса косачей и равнодушно бросил к порогу.
– Еще и не здоровался, а уже обиделся. Раздевайся, – предложил я ему.
– Значит, зря я вам скрадки налаживал на токах, – буркнул он, отворачивая голову. – Думал, поедете, заночевали бы у костра, похлебку сварили из косача – ну и вкусная же!
В кухне зашумел самовар, и хозяйка загремела посудой.
– Пить охота, – сказал Пашка. – Я только со своей кружкой пришел. У вас чашечки маленькие, из них не напьешься.
Он достал из кармана эмалированную кружку и уселся за стол.
– Я хочу что-то у вас спросить, только дедушке не сказывайте, рассердится, а мне обижать его неохота. Можно мне в экспедицию поступить работать? – И, не дожидаясь ответа, продолжал: – Я в тайге, не хуже большого, любую птицу поймаю. А рыбу на обманку – за мое почтение! Петли на зайцев умею ставить. В прошлое воскресенье водил в тайгу городских ребят. Смешно, они как телята, след глухариный с беличьим путают, ель от пихты отличить не могут. Я даже дедушку на-днях пикулькой подманул вместо рябчика. Ох, уж он обиделся! Говорит, ежели ты, Пашка, кому-нибудь об этом расскажешь, портки спущу и по-праздничному высеку!
– Ну что уж привираешь… Как это ты мог дедушку-таежника обмануть? – перебил я его, вызывая на откровенность.
– Вам расскажу, только чтоб дедушка не узнал, – предупредил он серьезно, пододвигая ко мне табуретку и опасливо покосившись на дверь. – Вчера прибежал ночевать в зимовье к дедушке, да запоздал. Ушел он в лес косачей караулить. Ну, и я туда же, его следом. Места ведь знакомые. Подхожу к перелеску, где ток косачиный, и думаю: дай-ка пошучу над дедушкой. Подкрался незаметно к валежине, достал пикульку и пропел рябчиком, а сам выглядываю. Ухо у дедушки острое – далеко берет. Вижу: он выползает из шалаша, шомполку в мою сторону налаживает, торопится, в рот пикульку засовывает. И поет: «тии-и-ти-тии». Я ему в ответ потихоньку: «тии-ти-ти-тии». Он припал к снегу, ползком подкрадывается ко мне, а сам ружье-то, ружье толкает вперед, глаза варежкой протирает, смотрит вверх. Это он на ветках рябчика ищет. Ему и невдомек, что Пашка свистит. Я опять: «тии-ти-тии». Метров на тридцать подполз он ко мне и вдруг ружье приподнял да как бухнет по сучку. Я и рассмеялся. Вот уж он осердился, с лица сменился, думал, подерет. Для этого, говорит, я тебя, негодник, учил пикать, чтобы ты деда обманывал? И пошел и пошел… Возьмите с собою! – вдруг взмолился Пашка, меняя тон.
– Хорошо, что ты любишь природу, но чтобы стать путешественником, нужно учиться и учиться. А у тебя вон с арифметикой нелады…
У Пашки сразу на лбу выступил пот. Парень повернулся на стуле и торопливо допил чай.
– Что ж ты молчишь? Или неправда?
– Вчера с дедушкой вместе решали задачу насчет автомашин с хлебом. Он говорит: я умом тут не соображу, мне нужно натурально, а пальцев-то на руках не хватает для счета – машин много. Он спички разложил и гоняет их по столу взад-вперед. Вспотел даже, разгорячился. Бабушка и говорит ему: «Ты бы, Гурьяныч, огурешного рассольцу хлебнул, может, легче будет, к автомашинам ты же не привышный». Даже богу стала молиться, чтобы задача у нас с дедушкой сошлась.
– Ну и что же, решил он?
– Нет, умаялся да так за столом и уснул. А бабушка поутру баню затопила, говорит, еще чего доброго от твоих задач дед захворает. Всю ночь бредил машинами.
– Это уж ты выдумываешь.
– Не верите? – и Пашка засмеялся.
– А сам-то ты решил?
– Решил… Только неверно… Вы когда полетите? – вдруг спросил он, явно отвлекая меня от нежелательного разговора.
– Завтра утром.
– Я приду провожать. Охота взглянуть на самолет, а без вас не пустят.
– Приходи! – ответил я.
В комнату вошел Плоткин, и наш разговор оборвался. Пашка засуетился, стал собираться и исчез, забыв косачей.
– Вот вам настоящий болельщик, – сказал Рафаил Маркович. – Нет дня, чтобы он не забежал в штаб или к радистам узнать, есть ли какие новости. Когда искали Королева, он часами просиживал у порога. Вы его не пускайте к себе, ведь он совсем забросит школу.
– Можно? – вдруг послышался голос Пашки. – Чуть не забыл!
Он схватил со стола свою кружку, и за ним захлопнулась наружная дверь.
Мы рассмеялись.
– Хитрец, ведь он подслушивал, что будем говорить про него. Забавный парнишка, – заключил Плоткин.
– Пашка, пользуясь нашим покровительством, с утра уже был у самолета и с любопытством осматривал его. Все, что возможно, ощупывал руками, заглядывал внутрь, удивлялся. Он, кажется, завидовал не только отлетающим, но даже собакам и ящикам, грузившимся в машину.
Я затащил его в кабину управления самолета и представил командиру корабля.
– Михаил Булыгин, – отрекомендовался тот, пожимая парнишке руку.
Пашкины глаза не знали, на чем остановиться: столько тут было разноцветных рычажков, кнопок, приборов. Даже карта висела в большой планшетке.
– Интересно, да? – спросил Михаил Андреевич, стараясь смягчить свой баритон.
Парнишка стоял молча, понимающе кивая головой и заглядывая во все уголки волшебной кабины.
– Садись на мое место, и мы сейчас с тобой полетим, – шутливо предложил пилот. Пашка недоверчиво покосился на него и осторожно подвинулся вперед. На сиденье взбирался боязливо, будто на мыльный пузырь, готовый лопнуть при малейшем прикосновении.
– Ставь ноги на педали и бери в руки штурвал. Да смелее, не бойся, – подбадривал его Михаил Андреевич.
Пашка бережно прилип руками к штурвальной колонке. Вот посмотрел бы в этот момент дедушка на своего внука – какой восторг пережил бы Гурьяныч!
– Бери штурвал на себя… Так. Мы поднимаемся… А чтобы повернуть самолет вправо или влево, нужно нажать ногою соответствующую педаль. Понял?
Парнишка утвердительно качнул головой, нажал педали, видимо живо представляя, что послушная машина несется в воздухе и что все ребята следят с земли за ним, за Пашкой, который так ловко управляет самолетом.
– А для чего вот эти разноцветные рычажки? – не выпуская из рук штурвала, шепнул он и зачарованно посмотрел на Михаила Андреевича.
– При их помощи управляют работой моторов и винтов. А чтобы не перепутать, рычажки выкрасили в разные цвета.
– А красная кнопочка для чего?
Командир охотно занимался с Пашкой, разжигая его любопытство, а я вышел к провожающим. Погрузка уже закончилась, но вылет задерживался из-за каких-то «неполадок» в атмосфере. Только в одиннадцать часов машина получила разрешение подняться в воздух.
Летели высоко. Земли не видно. Под нами облака. Словно волны разбушевавшегося моря, они перегоняли друг друга, смешивались и, вздымаясь, надолго окутывали нас серой мглой. От напора встречного ветра машину покачивало, и казалось, летит она не вперед, а плывет вместе с облаками назад. Через час в образовавшемся в облаках окне мы увидели под собою тупые горы, долину реки и, наконец, знакомую площадку.
На косе, рядом с нашим грузом, стояла палатка проводников, но ни ее хозяев, ни оленей не было видно. Мы стали разгружать машину.
– Ты как сюда попал? – вдруг послышался голос Василия Николаевича.
– Дядя, не кричи, я тебе пикульку для рябчиков подарю, – ответил вкрадчиво детский голос, и из-под тюков показалась голова Пашки. – Я не успел слезть, – оправдывался он, стряхивая с ватника пыль и хитровато всматриваясь в лицо Василия Николаевича.
– Врешь, а как попал под тюки?
– С испуга, хоть провалиться мне, с испуга. Как загудели моторы, я хотел в дверь выскочить, а попал вишь куда.
Василий Николаевич ощупал у него сумку и удивленно покачал головой.
– Это что у тебя?
– Продукты…
– Знал, что испугаешься, хлеба захватил?
Мальчишка утвердительно кивнул и упорно заглядывал в лицо Василию Николаевичу, как бы пытаясь разгадать, насколько серьезен разговор. А тот вывалил на тюк содержимое сумки. Чего только в ней не было! Сухари, дробь, пистоны, селедка, столовый нож, пикульки, крючки, обманки рыболовные, спички, свинцовая трубка, две гайки, пробки – словом, все, что Пашка успел нажить за свои двенадцать лет жизни.
Василий Николаевич ссыпал всю эту мелочь обратно в сумку и неодобрительно покачал головой.
– Ты, дядя, не сердись, – сказал Пашка, уже разгадав покладистость Василия Николаевича. – Ведь никто даже не подумает, что Пашка Копейкин на самолете улетел. Чудно получилось!
– Слезай-ка! Кто разрешил тебе лететь? – спросил я, стараясь придать своему голосу строгий тон.
– Вы же сами меня посадили! – ощетинился Пашка.
– Но я тебе не разрешал лететь. Ты что? Не хочешь учиться?
Пашка молчал.
– Известное дело – не желает! – рассердился вдруг Василий Николаевич. – Я вот сейчас спущу с тебя штаны да такую таблицу умножения разрисую, надолго запомнишь. Ишь чего вздумал – кататься! – Мищенко не выдержал и рассмеялся.
А Пашка не сдавался.
– Мне, дядя, только бы на оленей взглянуть. Я сбегаю за лес?
– Ты никуда не пойдешь и не скроешься. Через пять минут улетишь обратно.
Пашка обиделся, отвернулся от меня и стал рыться в своей сумке.
– Ладно, не останусь… А вы напишите бумажку, что я летал на самолете, без нее ребята не поверят. – сказал он, а в озорных глазах торжество: проделка удалась.
II. Встреча с проводниками. – На нартах в далекий путь. – Прошлое Улукиткана. – Засада на волков. – Купуринское ущелье. – В плену у наледи. – Вот и Джугдырский перевал!
Едва мы поставили палатку, из тайги на косу выскочила белая собачонка. Увидев нас, она как бы в недоумении остановилась. К ней тотчас бросился Кучум, но у пня он вдруг задержался. Сделал пометку на нем и замер в нерешительности. Собачонка тоже подошла к тому же пню. Затем, ощетинившись, собаки стали обнюхивать друг друга, как бы пытаясь угадать по запаху, откуда и куда идут, что недавно ели или голодные, у зверя были или бродячие. Заглядывали друг другу в глаза, видимо определяя силу противника или характер. При таких встречах, несомненно, собаки что-то узнают или что-то определяют и, если это необходимо, затевают драку. Между Кучумом и пришедшей собакой, повидимому, не оказалось спорных вопросов, и они мирно разошлись.
Следом за собачонкой появился и человек. Он молча прошел мимо нас к своей палатке, снял с плеча длинную бердану, стряхнул с дохи снег. Затем достал из-за пазухи лепешку, разломил ее на несколько кусков и все бросил прибежавшей в лагерь собаке.
– Она из стада Ироканского колхоза, видно, зверя гоняла, далеко ушла, бежит обратно, – сказал он и, откашлявшись, плавной походкой направился к нам.
– Здравствуйте… Я думал, напрасно мы тут живем, – так долго не приезжали.
Это был Улукиткан, наш проводник из эвенкийского колхоза.
Он стоял перед нами бесхитростный, маленький, полный покорности. Его темносерые глаза, прятавшиеся глубоко за узкими разрезами век и, вероятно, видевшие многое за долгие годы жизни, теплились неподдельной добротою. Что-то подкупающее было в его манере держаться перед незнакомыми людьми и в том спокойствии, с каким он встретил нас.
Улукиткан был одет в старенькую, изрядно поношенную дошку, загрубевшую от ветра, снега и костров. На голове у него копной лежала шапка-ушанка, сшитая из кабарожьих лапок. Поверх дошки через плечо висела на тонком ремне кожаная сумочка с патронами и привязанным к ней старинным кресалом.
В глухих таежных местах еще встречаются старики, на которых лежит отпечаток перенесенных в дореволюционное время бедствий, тяжелого труда и нищеты. Они испытывали жестокую эксплуатацию, не раз были жертвой обмана, их чувства подвергались унижению. Они знают, что такое голод, умеют безропотно переносить невзгоды и в то же время полны бодрости, ясных мыслей. В своей памяти они хранят многое, что не записано в истории их края. В них живет необыкновенно чистая, доверчивая любовь к людям, животным и вообще к природе. Именно таким и предстал перед нами Улукиткан. С первой встречи мы почувствовали к нему уважение и привязанность.
Старость много потрудилась над стариком. Она сгорбила ему спину, затянула лицо сеткой морщин, пальцы на руках изувечила подагрой. Над его головой добросовестно поработал и медведь, исполосовав когтями затылок. Говорил Улукиткан медленно, старчески надтреснутым голосом и не всегда справляясь с русским языком. И все же время, да и житейские невзгоды были бессильны стереть с его лица ту привлекательность, которой он сразу подкупил нас.
Мы пригласили его выпить с нами чая. Войдя в палатку, старик снял дошку, сложил ее вдвое и, усевшись на нее возле печки, стал отогревать руки.
– Хорошо съездили? – обратился он ко мне.
– Хорошо, все уладилось, люди нашлись.
– Человек в тайге блудит, а след за ним ходит, – заметил Улукиткан.
– Вы одни? – спросил я его, пока Василий Николаевич разливал по чашкам чай.
– Товарищ есть, Николай Лиханов, он оленей пошел смотреть, скоро придет. Тоже старик, мы с ним постоянно вместе тайга ходим.
– Как старик?! – удивился я. – Мы же просили Колесова, вашего председателя, выделить вам в помощь молодого парня. Не нашлось, что ли?
– Колхоз люди много, однако, молодой теперь все ученый стал, по книге тайгу учит, а оленью узду не умеет сделать, след зверя теряет… Зато клуб дорога хорошо знает, – ответил сердито Улукиткан.
– Старикам ведь тяжело будет работать, – возразил я.
– Ничего, не беспокойся, я не болею, когда время придет – сразу пропаду. А Николай в тайге лучше молодого.
– Почему у тебя эвенкийское имя, а у Лиханова русское? – спросил я.
– Он родился позже меня больше чем на двадцать лет, ему давали русское имя.
За палаткой послышались шаги, кто-то постучал, сбивая снег ногами, кашлянул предупредительно, распахнув вход, ввалился внутрь.
– Людно стало у нас на косе… Здравствуйте!
– Проходите, садитесь, – предложил Василий Николаевич, освобождая гостю место.
Это был высокий, крепкий старик лет шестидесяти, с плоским скуластым, почти круглым лицом, одетый по-эвенкийски: в дошку, лосевые штаны и лапчатые унты. Тугая и дочерна смуглая кожа только на лбу была пересечена морщинами. Черные глаза, подвижные как ртуть, в одно мгновенье осмотрели всех нас. Толстые, вывернутые наружу губы сверху были опушены мелкой порослью усов. Жиденькая бороденка из считанных волос в беспорядке торчала по краешку подбородка. Лицо простое, добродушное, на нем как в зеркале отражается покладистый характер старика. Это Николай Федорович Лиханов, наш второй проводник.
Он поздоровался со всеми за руку и тоже уселся возле печки.
– Куда кочевать будем? – спросил Лиханов.
– В верховье Маи, к Лебедеву.
– Не поздно, как думаешь? Наледь скоро должна пойти, оленям шибко трудно будет тащить груженые нарты по воде, а проехать туда можно только по реке Купури. Запоздали, что-то боязно трогаться, как бы не застрять где.
– Мы должны ехать, – твердо ответил я ему. – Если не пробьемся на нартах, бросим часть груза на лабазе и уйдем вьючно; если вообще на оленях уже не пройти, уйдем с котомками на лыжах. Понимаю, не время сейчас да еще по рекам путешествовать, но что делать… Нужно.
– Ничего, помаленьку доедем, – вмешался в разговор Улукиткан. – Олени свежие, люди мало-мало здоровые. Если наледей бояться, то от пурги помирать надо.
Мы засиделись до полуночи. Выяснилось, что русло реки Купури в марте обычно заливается наледями. Это время характеризуется большими снегопадами и частыми буранами. Но проводников больше всего беспокоит Джугдырский хребет: трудно будет с гружеными нартами подняться на него из-за глубокого снега.
Много рассказывал Улукиткан и про Становой хребет, который нам придется посетить весной, после обследования верховьев Маи. Оказывается, в восточной части этого хребта местные эвенки не бывают, и только иногда у подножья гор останавливаются ненадолго пастухи с кочующими стадами колхозных оленей. Скалы, густые стланики сделали горы недоступными для каравана. Охотники при необходимости переваливают хребет далеко западнее, пользуясь другими проходами. Сам же Улукиткан пересекал восточную часть хребта очень давно, примерно в восьмидесятых годах прошлого столетия, еще будучи мальчиком. Он даже не помнит, где именно шел путь.
– Человек мало живет, но постоянно меняется: то маленький, то большой, то старый, а скалы и горы долго живут и всегда одинаковые. Когда Становой прийдем, я буду кругом ходить, хорошо смотреть, примета искать, потом вспомню, где лежит проход, – говорил Улукиткан однотонно и так убедительно, что мы не могли не поверить ему.
Когда старики ушли, была глубокая ночь. На землю падали пушистые хлопья снега. Порывы жесткого ветра подхватывали их, кружили, сплетали в фантастические узоры и снова бросали на землю. В палатке Геннадий монотонно стучал ключом, заканчивая передачу радиограмм. Я лег, но долго не мог уснуть. Приятно слушать, как злится вьюга, как стонет тайга и воет ветер по старым дуплам. Что-то чарующее есть в этой музыке живой природы. Трудно представить горы, тайгу, море без бури, грозы, грохота обвалов, без плеска волн, шума ручейков, без птичьих песен, рева марала, без гусиного крика в небе. В постоянном сочетании этих звуков и раскрывается большая и широкая жизнь природы.
Василий Николаевич проснулся раньше всех и взялся за приготовление завтрака. По долине гулял буран. Мы поднялись, и первый вопрос: ехать или пережидать непогоду? В палатку просунулась голова Улукиткана.
– Худой погода, холодно.
– Что же будем делать? – спросил я.
– Николай ушел за оленями, собирайтесь, лучше по пурге ехать, чем по наледи, так говорили наши старики. – И он, не зайдя в палатку, исчез.
Мы быстро расправились с завтраком, упаковали постели, вещи и, как только пригнали оленей, сняли палатку. Пока укладывали и увязывали груз на нартах, старики поймали и запрягли оленей. Улукиткан вывел ездовую упряжку вперед, привязал к ней свою связку оленей и еще раз сосредоточенным взглядом окинул нарты.
С этого дня, по молчаливому сговору, мы признали его старшим.
Погода продолжала бесноваться. Гнулись стройные ели, цепляясь кронами за корявые сучья тополей. Свистел ветер, унося в пространство потоки снежной пыли. Ничего вокруг не видно.
Караван тронулся.
– Значит, пошли, – сказал Василий Николаевич, облегченно вздохнув, и, не торопясь, зашагал следом за нартами.
Мы пересекли неширокую полосу берегового леса, вышли на марь и взяли направление на северо-восток. Впереди на лыжах Улукиткан вел на поводу оленей. Его сгорбленная фигура часто пряталась за мутной завесой бурана. Обоз двигался медленно. Я ехал позади всех. К моим нартам привязаны собаки Бойка и Кучум. Они еще не привыкли к оленям, и мы вынуждены держать их на привязи.
Ни один вид оленей не приносит такую большую пользу человеку, как северный. Он дает прекрасное мясо, кожу для теплой одежды, постелей, выделки замши. Из оленьих камусов приготовляется легкая и ноская обувь, из сухожилий – крепкие нитки. Олени выполняют и большие транспортные работы. В условиях тундры и заболоченной тайги этот вид транспорта незаменим и еще долго будет играть значительную роль в жизни колхозов Севера.
В облике домашнего оленя нет ничего гордого, величественного, не то, что у его собрата – благородного оленя. У того голова небольшая, пропорциональная туловищу. Шея недлинная, ноги тонкие, стройные, и эта строгая гармония всех частей тела делает животное удивительно грациозным. Северный же олень приземистый. Его вытянутое туловище держится на коротких ногах, голова почти всегда опущена. Хотя рога у него и достигают иногда огромных размеров, но они отнюдь не украшают его фигуры, а наоборот, делают ее уродливой. Олень, несомненно, носит на себе отпечаток суровой тундры с ее низкорослой приземистой растительностью, и когда глядишь на него, то невольно перед глазами встают необозримые снежные равнины, покрытые блюдцами стылых озер и голыми буграми.
Северный олень отлично приспособлен к условиям скупой и холодной природы. Пищей ему служат едва заметные северные тайнобрачные растения: ягель, чихрица и другие лишайники, мхи – жители тундры, тайги и открытых горных вершин. Но в первой половине лета олень питается зеленью: листьями кустарников, березок, ерников. Своим тонким чутьем он улавливает запах ягеля даже под глубоким снежным покровом.
Разрывая снег копытами, олень достает корм. Если же под ногами нет ягеля, то ищет на деревьях другие лишайники, обычно свисающие с веток в виде длинных косм. Домашний олень весь год на подножном корму. Длинная шерсть с необычайно густым подшерстком служит надежной защитой от очень низкой температуры и холодных ветров. В способности же передвигаться по глубокому снегу северный олень не имеет себе равных. Взгляните на его копыта: их подошвенная площадь почти вдвое больше, чем у любого другого вида оленей. Причем во время бега копыта могут широко раздвигаться, увеличивая площадь опоры, и животное не проваливается глубоко даже в сухом сыпучем снегу.
Пожалуй, ни один вид парнокопытных животных не может поспорить с северным оленем и в выносливости. Олень прекрасно уживается на высокогорьях юга Сибири, в тайге и на Крайнем Севере, где граница его распространения доходит до Ледовитого океана. Трудно представить себе и более быстрое животное в упряжке. Закинув рога на спину и вытянув свою длинную голову, олень летит как ветер. Нарты едва касаются дороги, только снег брызжет во все стороны из-под копыт, густой белый пар, как легкое облачко, вылетает из ноздрей, окутывая морду оленя. И, кажется, нет ему устали.
Мы медленно подвигаемся вперед, пробиваясь сквозь непогоду. Проводники изредка перебрасываются короткими фразами, после чего обычно караван сворачивает вправо или влево и продолжает путь. Удивительно, как старики угадывали направление! Мы ехали без дороги, вокруг в белесой мгле ничего не видно, но это, пожалуй, вовсе не волновало проводников. Они все чаще покрикивали на оленей и не проявляли сколько-нибудь заметного беспокойства.
Только к вечеру метель стихла и сквозь поредевшее облако показались кусочки голубого неба. Ночевать спустились к реке. Это была первая наша остановка на данном пути, и мы с удовольствием принялись за устройство лагеря: утаптывали снег, выстилали пол хвоей, натягивали на жерди палатку. Через час уж дымилась печь, и, готовя ужин, возле нее суетился Василий Николаевич.
Вечерело. Медленно угасали последние розовые блики на макушках береговых елей. Из боковых ущелий мягко выползала ночь и, пробираясь бесшумными шагами, прикрывала долину тяжелой тенью. Где-то на мари пугливо прокричала куропатка. После бури крепко спал старый лес, не колыхался воздух, но вверху порывисто шумел ветер, будто полчище невиданных птиц проносилось над нами.
– Однако мороз будет, много звезд на небе, все играют, – сказал Улукиткан, пролезая в палатку.
За ним показался и Николай Федорович. Гости уселись в дальнем углу, и Василий Николаевич стал угощать их чаем.
«Вот он, свидетель далекой старины, – думал я, поглядывая на сидящего рядом Улукиткана. – Таких, как он, остается все меньше и меньше. Они уходят из жизни, унося с собою историю и веками накопленный опыт своего народа». Тем более росло желание расспросить старика о жизни эвенков, когда они вели кочевой образ жизни.
Улукиткана не пришлось много упрашивать. Вероятно, ему самому было интересно воскресить в памяти прошлое, и он охотно согласился поделиться с нами своими воспоминаниями.
В палатке было тепло. Чаепитие тянулось долго. Старики, видно, любили понежиться за чаем. Пили медленно, громко втягивая сквозь сжатые губы, и изредка перебрасывались между собой короткими фразами.
Проводники Улукиткан (слева) и Николай за чаепитием
– Спасибо, напился. От крепкого чая, что от доброго слова, сердце мякнет, – сказал, наконец, Улукиткан. Он стряхнул в чашку хлебные крошки, туда же вылил из блюдца недопитый чай, все перемешал и выпил.
Свое повествование старик начал без увлечения, но постепенно разговорился.
– Раньше старики так думали: эксери дал эвенкам оленей таскать груз, кормить их мясом, одевать в шкуры, а бабу дал родить детей, обшивать мужа, варить обед, пасти стадо. За нее никто не должен был работать, за бабу тогда платили большой выкуп. Муж только охота знал да ругал жену, что плохо ведет хозяйство, – не торопясь, рассказывал Улукиткан.
Когда бабе приходило время рожать, она делала себе в стороне от становища маленький чум, люди не должны были слышать, как ревет баба в маленьком чуме. Такой дурной обычай был. Трудно было тогда эвенку достать кусок материи. Мать вытирала ребенка сухой мелкой трухой от старого пня, обкладывала мхом, заворачивала в кабарожью шкурку и приносила в большой чум. Если на пупке долго не сохла кровь, прикладывали серу или присыпали золой из трубки. Крикливого ребенка купали в снегу, чтобы он лучше спал. В такое время родился и я. Это было после зимы, у белки уже появились щенки, и мать назвала меня Улукиткан …
Ворон где труп найдет, там и живет. Мы тоже раньше так: где отец зверя убьет, там и ставили свой чум. Только не всегда ему удача была. Другой раз долго в котел не клали мяса, лепешки не было, масло, сахар совсем не знали.
Отец слышал, что у лючи есть белый камень, когда положишь его в рот, он, что твой снег, тает, язык к губам липнет, как еловая сера, а слюна делается слаще березового сока! У купца он сам тогда видел холодный огонь и рассказывал, что его можно носить долго в кармане, а когда он станет горячим, от него зажигается трубка, береста, дрова – так о спичках тогда говорили. Один раз он возил меня далеко в соседнее становище, чтобы показать зеркальце. Чудно было: всего с ладонь, а вмещает больше чума. Смотришь в него, а видишь все, что сзади тебя. Хозяин шибко радовался, обманул купца – за два соболя выменял зеркальце! Так было, это правда…
Когда я уже умел сгонять ножом тонкую стружку с палки и сидеть на олене не привязанным к седлу, это было время ледохода , мы стали кочевать к Учурской часовне . Хорошо аргишать на ярмарку, когда в турсуках много соболиных, беличьих шкурок. Радовались, все думали, какой покупка делать будем, – и то надо и другое. Не было припаса, ружья доброго, муки, котла. Всё хотели купить. Пушнины хватит, два года собирали. Приехали на ярмарку, купцы-якуты добрые кажутся – ведь по короткому лаю собаку от лисы не отличишь сразу. Вином угощали, хорошо разговаривали, пушнину даром не брали, всё меняли: за иголку – белку, за крест – колонка, за топор – соболя, за икону – доброго оленя. Им доход, эвенку диво, и оленям хорошо, возить в тайгу нечего!
Поп ходил по всем чумам, проверял, у кого нет креста в прорубь таскал крестить. Эвенки ему выкуп носили: кто соболя, кто лису. От хороших подарков размяк поп, как снег от майского солнца. Не таскал в воду, крестил в чуме. Мне сказал: тебе имя Семен. Но мать говорила: какой ты Семен, ты Улукиткан!
Разошлась пушнина за вино, за зеркальца, за бисер. Ясак уплатили, богу дали маленько – он тоже любил соболей – и в тайгу ушли, когда лиственница зеленеет . Ушли легко. Только обидно было. Как так получилось: будто все купец считал правильно, белки даром не брал, а турсуки наши остались пустыми? Мать шибко ругала отца, почему ни муки, ни котла, ни куска материи не брал. Он говорил: ничего, бог лючи нынче обещает хороший промысел, опять приедем ярмарку, купим. Да только не так случилось. Если кремня нет, сколько ни бей кресалом по языку, огня не добудешь. Обманул бог, тайга сильнее его…
У старика оборвался голос низкой печальной нотой. Наступила тишина. Кто-то поправил свечу, Василий Николаевич подбросил в печку дров. Из-за ближнего леса луна осветила палатку.
Рассказчик смочил горло холодным чаем, поправил под собою дошку, свернутую комом, и заговорил медленно и еще более грустно. Он рассказал, что на другой год по тайге прошел страшный мор. Это было немного раньше восьмидесятых годов прошлого столетия. У чумов валялись трупы оленей, погибли звери и птицы. Леса на огромном пространстве оказались опустошенными. Эвенки бежали с насиженных мест в далекие соседние районы. В пути падали олени, терялись люди, жирели собаки, воронье. Семья Улукиткана уходила за Становой. От стариков они слышали, что за хребтом есть река Эникан , богатая рыбой и зверем. Нужно было перевалить большие горы. Но где найти перевал? Везде проходы завалены россыпями, сдавлены скалами и крепко заплетены стлаником. Шли наугад, питались травой, корнями. Отец заболел и остался на реке Мулам, где пал последний олень. Семья ушла, не дождавшись развязки. Старику дали небольшой кусок самула , половину сыромятной узды от павшего оленя да на три дня запасли дров для костра. С ним была старая собака. Что сталось с ними, никто не узнал. На второй день на поляне, где оставили отца, уже не дымился костер. Не догнала семью и собака. Улукиткан с матерью и сестрой после долгих поисков прохода все же вышли на хребет.
– Тогда только я и переходил Становой, это было шибко давно, – продолжал рассказывать Улукиткан, напрягая свою память. – Когда мы вышли на хребет, в это время сохатый терял жир , там нашли много мангесун , хорошо кушали, только это и помню, а где лежал перевал, совсем забыл. Не думал остаться живым, смерть так держала меня, – и он растопырил руки, словно коршун крылья, впился костлявыми пальцами в свои сухие бока. – Так крепко! Она хотела меня кончать, а я не хотел, ходил дальше. Спустился к Эникану – увидели след кабарги, сделали там каменный балаган и начали опять жить…
Старик заметно уставал. Голос его все чаще обрывался, а раздумье было более глубоким. Но, передохнув, Улукиткан снова начинал рассказывать о том, что горе, перенесенное эвенкийской семьей через Становой, еще долго продолжало жить с ней в каменном балагане. Не было оленей, одежды, припасов, даже куска ремня, из которого можно было бы сделать тетиву для лука-самострела. И все же тринадцатилетний Улукиткан не сдался. Началась длительная борьба за жизнь, за кусок мяса и шкуру. В лесу появились кабарожьи ловушки, пасти на зайцев. В реке семья добывала рыбу. Но Улукиткан был еще слишком молод, чтобы противостоять нужде. Не выдержал и ушел с семьей в батраки к кулаку Сафронову, занимавшему тогда своим трехтысячным стадом оленей верховья Май с ее притоками: Чайдах, Кукур и Кунь-Маньё.
– Стадо пасли на Большом Чайдахе, – продолжал старик после очередной паузы. – Однажды я нашел след, долго смотрел и думал: это какой люди тут ходи, раньше такой след не видел? Мать сказала: тут лючи был, его носит такой большой олочи , тяжелый, как зимняя котомка. Через день лючи пришел в наш чум с проводником. Он золото искал. «Ты что так смотришь на меня?» – спросил он. «Моя раньше лючи не видел». – «Понравился?» – «Нет, – говорю. – Твое лицо совсем другое, узкое, все равно что у лисы, нос острый, однако шибко мерзнет зимой, а глаза круглые, как у филина. Ты, должно, плохо днем видишь. Твоя люди некрасивый».
Лючи смеялся. Он хороший был человек. Его палатка долго стояла рядом с нашим чумом. Он говорил мне, что далеко внизу Зея есть большой стойбище, там люди золото копают, шибко звал меня туда. Да как ходить без своих оленей? Бедняку хорошая тропа – хуже болота…
Три года пасли оленей. Стадо разрослось, работы было много. Но скоро умерла мать. Тогда говорили, что пропадает только тело, а душа кочует в другой мир и там ждет. Когда тела не станет, она вернется на землю и поселится к бальдымакту . По тогдашнему обычаю покойника клали в долбленое корыто и поднимали высоко на деревья. Люди не должны были оставаться жить в таких местах: нельзя было своим присутствием беспокоить покойника. Мы с сестрой собрали оленей и ушли со стадом на Кукур, к хозяину Сафронову. «Я больше работать не могу, нас осталось двое, стадо большое, силы не хватает, давай расчет», – сказал я. «Какой тебе расчет? Будем стадо считать, потом посмотрим, кто кому должен». Считали. Он говорит: «Тебе за работу надо отдать тридцать оленей. Верно?» – «Верно». – «Ты потерял моих пятьдесят, верни двадцать или отработай». – «Как так, стадо наполовину больше стало, почему обманываешь?» – «Не могу считать молодой олень, – говорит, – так не договорились».
Долго спорили, напрасно пальмой воду рубили. Волк от голоду воет, а кулак – от жадности. Я говорил ему: «Твой жирный брюхо много чужой олень лежит, клади и мои». На двадцать олень давал ему расписку и ушел…
– Какую же ты мог дать расписку, если был неграмотный? – перебил его Василий Николаевич.
– Эвенкийский расписка была другая, деревянная, так делали ее, – Улукиткан, достав нож, стал выстругивать четырехгранную палочку.
Лицо вдруг стало сумрачным, губы стиснулись, между поседевшими бровями врезались складки раздумья. Расчеты с кулаком Сафроновым он помнил со свежестью вчерашнего дня, – так глубоко запала обида.
Из его слов мы узнали, что своеобразный долговой документ выстругивается из крепкого прямослойного дерева, квадратной формы, длиной примерно десять-двадцать сантиметров, в зависимости от величины долга. На одной стороне палочки делалось столько зазубрин, сколько, скажем, оленей давалось в долг. На нижней стороне грани, под зубцами, вырезались с одного конца олень, с другого – клеймо должника – крестик, веточка, рог или след. Затем палочку раскалывали так, чтобы зубцы, клеймо и олень разделились примерно пополам. Одна половина оставалась у продавца, вторая у должника. Когда же происходили расчеты, хотя бы частично, половинки соединялись и срезалось столько зазубрин, сколько возвращалось оленей или за сколько оленей уплачивалось.
До смешного наивной кажется эта деревянная расписка, но она лишний раз подтверждает житейскую честность лесных кочевников.
Улукиткан унес от Сафронова половинку расписки с двадцатью зубцами. Долго скитался он с сестрой по чужим, незнакомым горам. Ветер показывал путь, роса смывала их след. Лишь на реке Джегорма они встретили первую семью кочующих эвенков. Им отвели место в чуме, в общий котел клали на них мясо, рыбу, дали шкуры починить олочи, – кажется, о большем тогда и не мечтал эвенк. Сестра вышла замуж и осталась в этой семье. А Улукиткан решил вернуться за хребет к родным местам на реку Альгома, где провел детство и где, казалось ему, природа щедра к человеку. Да только и там не нашел счастья, пока не пришла новая власть…
Старик, умолкнув, сидел в темном углу, совсем маленький, ссутулив плечи и сгорбив костлявую спину. Его сухие губы беззвучно шевелились. Видно, быстрокрылая мысль все еще была в прошлом. Но вот он нащупал перед собою чашку, поднес ее ко рту, и в горле хлюпнул тяжелый глоток. От чайного пара размякли морщинистые скулы, посветлели усталые глаза.
– Однако, довольно, еще много ночей впереди… Спать пойдем…
Восход солнца застал нас в пути. Впереди на упряжке Улукиткана монотонно поют колокольчики. Олени бегут натужно, долго. День теплый, в пути хорошо.
У покинутой нами стоянки, кажется, заканчивается широкое ложе Зейской долины. Горы с той и другой стороны заметно сближаются, река глубже зарывается в землю, образуя как бы узкую промоину, обставленную чередующимися обрывами.
В тот же день мы добрались до устья Купури. Там, где эта река впадает в Зею, высятся с двух сторон береговые скалы. Ими обрываются невысокие залесенные отроги, пропуская, как в ворота, воду, собранную с большой территории, ограниченной с севера Становым, с востока Джугдырским хребтами. Междуречье близ слияния этих горных рек представляет пониженную местность с мелкосопчатым рельефом, переходящим дальше в высокогорный.
Пожалуй, тревога наших проводников относительно наледей напрасна. Речной лед, по которому мы едем, слегка запорошен сухим снегом, нарты скользят легко, и лучшей дороги не придумаешь. Да и погода нам благоприятствует: тихая, солнечная.
К концу третьего дня мы достигли устья Лучи – левобережного притока Купури. По пути, кроме береговых возвышенностей, мы ничего не видели и не имели представления о местности, которую пересекали. Продолжать путь вслепую было неинтересно, поэтому вечером, как только все хлопоты по устройству лагеря были закончены, я поднялся на ближнюю сопку, чтобы осмотреться. До темноты оставалось часа полтора.
На юг от меня, за реками Купури и Лучи, раскинулась гористая местность с широкими падями и пологими однообразными сопками, перемежающимися низкими седловинами. Склоны покрыты редким лиственничным лесом, и только далеко, километров за двадцать от нашего лагеря, на Аргинской водораздельной гриве виден хвойный лес, вероятно, сосновый. Горизонт же на северо-западе заполнен высокими гольцами, прочесанными последними лучами заходящего солнца. То, видимо, Окононекий голец, им заканчивается один из мощных южных отрогов Станового хребта.
Хорошо на горе, неохота уходить. Затухает бледная заря. Одинокое облачко, словно волшебный корабль, медленно плывет под звездным небом. И вдруг какой-то протяжный звук, напоминающий флейту, доносится из глубокого лога. Я прислушиваюсь и неожиданно улавливаю такой же звук уже с противоположной стороны. Но это не запоздалое эхо, не крик филина, предупреждающий о наступающей ночи. В звуках было что-то тоскливое, отягощенное безнадежностью. Так и не разгадав, что это, я вернулся в лагерь.
Мартовские ночи длинные. Вечерами мы обычно собирались в нашей палатке и подолгу пили чай. Времени хватало поговорить и выспаться. Едва я разделся и присел, как послышалось повизгивание собак, привязанных к нартам. Коротко тявкнул Кучум. Проводники встревожились.
– Кто-то чужой близко ходит, – сказал Улукиткан и стал поспешно натягивать на себя дошку.
Мы вышли из палатки. С нагретых мест соскочили собаки. Они стояли во весь рост, всматриваясь в темноту и настороженно шевеля ушами.
– Отвязать надо, – сказал я.
Улукиткан схватил меня за руку.
– Пускать нельзя, подожди, надо узнать, кто ходит…
Вдруг из темноты послышался отвратительный вой волка.
Он разросся в целую гамму какого-то бессильного отчаяния и замер в морозной тишине высокой жалобной нотой. Эхо внизу повторило голодную песню. Не успело оно смолкнуть, как до слуха донесся шум. Он увеличивался и ураганом несся на нас из леса. Вот мелькнул один олень, второй, третий – мимо бежало обезумевшее от страха стадо.
Василий Николаевич и Геннадий бросились наперерез, пытаясь задержать оленей. Следом за ними, спотыкаясь, бежал с поднятым кулаком Николай Федорович. А шум быстро отдалялся и вскоре заглох далеко за лесом.
– Эка беда, – говорит Улукиткан, неодобрительно покачивая головой. – Какой худой место остановились ночевать…
– Я, кажется, слышал на сопке, как выли волки, но не догадался.
– Почему не сказал? Надо иметь привычка: что не понимаешь, спрашивать. Мы бы непременно олень караулили, – упрекнул меня старик, продолжая всматриваться в темноту.
Я стал разжигать костер. Бойка и Кучум все еще продолжали посматривать в сторону левобережного лога, откуда донесся вой. Они тянулись туда, нервно визжали и изредка поглядывали на нас, как бы говоря: неужели вы не слышите, что там делается?
– Давай отпустим собак, – настаивал я.
– Нельзя, – забеспокоился старик. – Они уйдут за стадом, а пуганые олени собаку от волка не отличают, далеко убегут.
Из-за макушек елей выглянула луна, и тотчас заметно посветлело. Бойка и Кучум, видимо, доверились тишине, улеглись спать.
Наши вернулись без оленей.
– Что делать будем? – спросил я Улукиткана.
– Немножко спать, потом стадо догонять пойдем. Олень быстрый, далеко уйдет, но след от него не отстанет.
За время нашего отсутствия в палатке потухла печь. Василий Николаевич подбросил стружки, сушняка, и огонь ожил. Мы долго не спали, разговорились о волках…
Плохо волку зимою, нечем поживиться, а голод мучит! Жизнь серого бродяги безрадостна – словом, волчья жизнь! Даже детством ему не похвалиться. Волчица не балует детей лаской. Как только у щенков прорезаются глаза, мать начинает воспитывать в них будущих хищников. Горе волчонку, если он в драке завизжит от боли или проявит слабость, волчица безжалостна к нему. Она будто понимает, что только терпеливый, жестокий и замкнутый в своих стремлениях зверь способен к борьбе за существование. Может, поэтому волк с самого детства и бывает откровенен только в своем бешенстве, доброе же чувство никогда не проявляется у него даже к собратьям. Достаточно одному из них пораниться или заболеть, как его свои же прикончат и съедят.
Ляжет на землю зима, заиграют метели, и с ними наступает голодная пора. Зимой волку невозможно пропитаться в одиночку. Не взять ему сохатого. Да и зайца трудно загонять одному. Звери соединяются и стаей рыщут по тайге, наводя страх на все живое.
В волке постоянно борются жадность и осторожность. И надо отдать справедливость хищнику, он умеет пользоваться этими врожденными качествами. Посмотрите, как осторожно идут волки вдоль опушки леса. Стаю ведет матерый волк против ветра – так он дальше чует добычу или скорее разгадает опасность. Все идут строго одним следом, и трудно угадать, сколько же их прошло: три или пятнадцать, – так аккуратно каждый ступает в след впереди идущего собрата. Поступь у всех бесшумная; глаза жадно шарят по пространству, задерживаясь на подозрительных предметах, а уши подаются вперед, выворачиваются, настороженно замирают, улавливая тончайшие звуки. При остановке зверь пружинит ноги, готовые при малейшей опасности отбросить в сторону короткий корпус или нести его вдогонку за жертвой.
Копытного зверя волки гоняют сообща, не торопясь. Пугнут и рысцой бегут его следом. Снова пугнут и так сутки-двое не дают жертве отдохнуть и покормиться. Чем сильнее животное поддается страху, тем быстрее оно изматывает свои силы и напрасно ищет спасения в беге.
Едят волки много, жадно. Путешествуя зимой по Подкаменной Тунгуске, мы с Василием Николаевичем однажды наткнулись на останки растерзанного сохатого. Немного поодаль отдыхала волчья стая, только что закончившая пир. Заметив нас, хищники бросились наутек. Мы преследовали их на лыжах. Завязалась интересная борьба. Хотя снег был мелкий, обожравшиеся звери шли тяжело. Расстояние между нами упорно сокращалось. Наступил час расплаты. Василий Николаевич сбросил с плеча ружье и стал обходить волков справа, а я настигал их слева. Казалось, еще одна-две минуты, и они сдадутся. Но звери, почуяв смертельную опасность, на бегу стали отрыгивать куски мяса, очищать кишечник от непереваренной пищи. Облегчившись, они легко ушли от нас.
Волки способны длительное время следовать за кочующим стадом домашних оленей. Осторожность никогда не покидает их. В ожидании удобного момента для нападения они способны проявлять удивительное равнодушие к голоду. Задремлет пастух, не дождавшись рассвета, и волки близко подберутся к отдыхающим оленям. Взметнется стадо, да поздно. Падают олени, обливая снег кровью, и тогда нет предела жадности хищника. Иногда, убив несколько десятков животных, стая уходит, не тронув ни одного трупа, будто все это они делают ради какой-то скрытой мести. У человека всегда живет чувство непримиримого отвращения к волку…
Рано утром от палатки проводников в тайгу убежал лыжный след. Он отсек полукругом лог, где вечером паслись олени, прихватил километра два реки Купури ниже лагеря и вернулся к палатке. Мы уже встали и были готовы итти на розыски.
– Проклятый волки, два оленя кончал, – гневно сказал Улукиткан, сбрасывая лыжи и растирая варежкой пот. – Они, однако, идут нашим следом, надо хорошо пугать их, иначе не отстанут.
Старик торопил всех и сам спешил. Я с ним пошел к убитым оленям, а остальные отправились следом за убежавшим стадом.
Солнце яичным желтком вылупилось из-за шершавых сопок. Мы пробрались к вершине лога. От быстрой ходьбы у Улукиткана раскраснелось лицо. Едкий пот слепил ему глаза. Вязки на дошке распустились, и по краешку реденькой бороденки оседал колючий иней.
Олени лежали рядом, друг возле друга, недалеко от промоины. У разорванных ран ноздреватой пеной застыла кровь. Трупы оказались не тронутыми волками, видимо, что-то помешало их пиру.
– А нельзя ли устроить ночную засаду? – спросил я.
– Волки голодный, однако, далеко не ушли, может, придут, надо караулить, – согласился старик.
Только к вечеру собрали стадо. Но и это было удачей. Пожалуй, ни одно животное так не боится волков, как олени. Страх делает их совершенно бессильными к сопротивлению, и они ищут спасения лишь в бегстве. Случись такое летом, нам бы ни за что не собрать стадо.
Чем больше я присматривался к Улукиткану, тем сильнее крепла моя привязанность к нему. Чего бы, кажется, в эту ночь не отдохнуть ему? Так нет, напросился в засаду. Не может оставаться равнодушным ко всему, что заполняет теперь нашу жизнь.
Одеться нужно было потеплее: в пятнадцатиградусный мороз трудно просидеть ночь на открытом воздухе да еще без движения. Старик заботливо завернул ноги в теплую хаикту , надел меховые чулки и унты, а поверх натянул мягкие кабарожьи наколенники. О ногах позаботился, а грудь оставил открытой, рубашки даже не вобрал в штаны.
– Куда же ты идешь так, замерзнешь! – запротестовал я.
Улукиткан вскинул на меня удивленные глаза.
– В мороз ноги надо хорошо кутать, а грудь сердце греет.
Он перехватил грудь вязками дошки, затолкал за пазуху варежки, спички, трубку, бересту, и мы покинули палатку.
Промоина оказалась хорошим укрытием для засады. Наше присутствие скрывали заиндевевшие кусты, а в просветы между ветками были хорошо видны трупы животных и вершина широкого лога.
– Ты будешь дежурить с вечера или под утро? – спросил я старика, зная, что одному высидеть ночь тяжело.
– Нет, моя плохо видит, стрелять ночью не могу.
– Зачем же шел?
– Тебе скучно не будет…
Улукиткан уселся на шкуру, глубоко подобрал под себя ноги и, воткнув нос в варежку, задремал. Я дежурил, прильнув к просвету.
Время тянется лениво. Гаснет закат. Уплывают в безмятежную тьму нерасчесанные вершины лиственниц и мутные валы далеких гор. В ушах звон от морозной тишины. Мысли рвутся, расплываются… А волки не идут, да и придут ли?
Хочется размять уставшие ноги, но нельзя: зверь далеко учует шорох.
– Ху-ху-ху, – упал сверху звук.
Я вздрогнул. Над логом пролетела сова, лениво разгребая крыльями воздух. Следом прошумел ветерок. Пробудившийся старик поудобнее уселся, сладко вздохнул – и снова тишина.
Запоздалая луна осветила окрестность холодными лучами. Сон наваливается свинцовой тяжестью, голова падает.
Вдруг волчий вой разорвал тишину и расползся по морозной дали. Острый озноб пробежал по телу. Не поворачиваясь, я покосился на срез бугра, откуда донесся этот отвратительный звук. Там никого не было видно. Неужели учуяли?
Ждать пришлось долго. Наконец справа над логом внезапно появилась точка, похожая на пень. Она исчезла раньше, чем можно было рассмотреть ее. «Кажется, волк», – промелькнуло в голове. Я подтянул к себе винтовку.
Такая же точка появилась и исчезла слева, на голом склоне бугра. Видимо, звери рассматривали местность. У падали они очень осторожны, даже голод бессилен заставить их торопиться.
Медленно тянулись минуты ожидания. Казалось, что время прекратило свой бег. Но вот до слуха донесся осторожный шорох. Из тени лиственниц выступил волк. Его видно хорошо. Освещенный луною зверь стоял один вполоборота ко мне. Его морда была обращена в глубину ущелья, где прятался наш лагерь. Стоял он долго и казался пнем. Затем волк медленно повернул голову влево и, не взглянув на трупы, посмотрел через меня куда-то дальше.
Я чувствовал, как нетерпеливо стучит мое сердце. С трудом сдерживал волнение. А волк, бросив последний взгляд в пространство, вдруг вытянулся и, слегка приподняв морду, завыл злобно и тоскливо.
Что это? Тревога?… Нет, зверь стоял спокойно и тянул до того мерзко, нудно, что невольно по телу пробегали мурашки. Из-за лиственниц появились, как тени, один за другим пять волков. Они выстроились по следу переднего и, поворачивая голову, осматривали лог.
Ничто не выдавало нашего присутствия, и хищники осторожно двинулись вперед, часто задерживаясь и прислушиваясь. Ближе всех был самый матерый. Вот он подскочил к трупу оленя и внезапно замер, повернув свою лобастую морду в мою сторону. Заметил! Пора…
Вспыхнул огонек. Раскатистый выстрел хлестнул по логу и эхом пронесся по долине.
Волк высоко подпрыгнул и в бессильной злобе схватил окровавленной пастью снег. Остальные бросились к лиственницам. Я послал им вслед еще пару выстрелов.
– Хорошо, шибко хорошо стреляй! – закричал старик и полез через борт промоины. – А, проклятый, кушай больше не хочет?
Выстрел поднял на ноги жителей лагеря, там вспыхнул костер. Мы притащили волка на стоянку. Больше всех были удивлены наши собаки. Они впервые видели волка, морщили носы, проявляя сдержанное пренебрежение.
Рано утром мы покинули негостеприимную стоянку. На утоптанном снегу остались нарты от погибших оленей и туша ободранного волка. Наш маршрут теперь шел на север по ущелью Купури. Дни стояли солнечные, и путь не казался однообразным. Проводники торопились.
Ущелье все больше сужалось. Ближе подступали к нему высокие горы, сбрасывая на дно лощины потоки угловатых камней и перегораживая реку полуразрушенными скалами. Мы, как в лабиринте, пробирались меж высоких стен, исчерченных следами былых разрушений. Хотя солнце и поднялось, но в ущелье сумрак, кое-где прорезанный полосами яркого света, прорвавшегося сверху. От россыпей, вечно холодных и угрюмых, веяло промозглой сыростью. Неприветливо в этой каменной щели. Хорошо, что часто попадался лес, – он освежал мрачный пейзаж.
– Моод… моод… – слышался подбадривающий окрик Улукиткана. Олени, однообразно стуча копытами, легко бежали по льду, запорошенному снегом.
Солнце подбиралось к полудню. За очередным поворотом совершенно неожиданно показался темный, как вечернее небо, лед, перехвативший бугром ущелье. Олени Улукиткана выскочили наверх, но не удержались и стали сползать. Они путались в упряжках, падали, вскакивали, бились головами о лед, а следом за ними скатывался и сам старик. Пытаясь удержаться на скользком льду, он быстро перебирал ногами и беспомощно махал руками. Мы бросились на помощь.
Темный лед тянется и дальше за поворотом. Он почти прозрачный и такой гладкий, будто его поверхности коснулась рука полировщика. Это наледь, но уже замерзшая. Ее выпучило буграми, прорвало. Местами образовались глубокие трещины. Оленям по ней не пробраться, а обойти негде: справа россыпь, слева густой ельник, сбегающий к наледи по крутому склону.
Василий Николаевич отправился вперед искать проход. Общими силами поднимаем нарты на ледяную трассу и волоком вытаскиваем туда же оленей. Они совершенно беспомощны на льду.
– Нужно торопиться, вода идет, может затопить! – издали кричит Василий Николаевич.
– Плохо, если вода. Очень плохо, – забеспокоился Улукиткан. – Как пойдем?
У всех на лицах минутная растерянность. «Кажется, начинается то самое, чего мы ожидали и боялись», – подумал я.
Перетаскиваемся к ельнику и решаем прорубить в нем проход. Дружно стучат топоры. Узкая просека, обходя валежник, камни, петляет по темной чаще леса. Почти три часа потратили на прокладку дороги.
Вернувшись к оленям, наскоро пьем чай, увязываем покрепче груз и трогаемся. Впереди на лыжах идет Улукиткан, ведя на длинном ремне пару лучших оленей, запряженных в порожнюю нарту. За ними – нарты с легким грузом, а затем и остальные. На просеке лежит метровый снег, как песок.
– У-юю… у-юю… – беспрерывно слышится крик Улукиткана.
Вся тяжесть прокладки дороги ложится на переднюю пару оленей. Они по брюхо грузнут в снегу, продвигаются прыжками, сбивают друг друга, падают. Легче идут вторая и третья пары. Сзади беспрерывно слышится крик:
– Стой… стой…
Нарты то и дело переворачиваются на косогоре, цепляются за колодник, пни. Часто рвутся ремни. Идем все медленнее. Олени дышат тяжело, падая, уже не встают без понуканий.
Вечереет… Мороз сушит слегка размягший за день снег. От россыпей несет застойной сыростью. Стайки синиц торопливо летят в боковое ущелье, видно на ночевку.
Мы на краю просеки. Впереди по льду ползет кисельной гущей снежница. Улукиткан устало склонился на посох, а зоркие глаза пытливо обшаривают ущелье.
– Сколько не стой, а наледь назад не пойдет, – говорит он и начинает тормошить оленей, которые вповалку лежат на снегу.
При взгляде на животных сжимается сердце. Не верится, что они еще способны продолжать путь. Устали и люди, но задерживаться нельзя, наледь упорно поднимается, к тому же поблизости нет корма для оленей и палатку поставить негде. Благоразумие берет верх. Мы покидаем ельник.
«Что ждет нас за первым поворотом? Где кончается наледь? Будет ли у нас сегодня ночевка?» – эти мысли беспокоят меня. Мы должны итти вперед, навстречу препятствиям, ибо с каждым днем их будет все больше и больше. Но любою ценой нам нужно добраться до района работ.
Олени, низко опустив головы, осторожно шлепают ногами по холодной воде. Скрипят размокшие лямки, шуршат полозья, прорезая густую снежницу. Нарты кренятся, ныряют в ямы, как лодка в волнах. Вода захлестывает груз, затягивает ледяной коркой ящики, тюки. Идем очень медленно и тяжело. Луна запаздывает, в ущелье темно. Ни гор, ни берегов не видно, будто все провалилось и осталась только почерневшая наледь.
Олени все чаще останавливаются передохнуть, но проводники энергичным криком напоминают уставшим животным об опасности, и- те покорно тянут нарты дальше. У меня промокли унты, ноги мерзнут, нет сил терпеть, а конца пути не видно. Встречный ветер обжигает лицо, и чудится: он несется от далеких гор, куда устремлены наши желания.
Но вот впереди посветлело. Между расступившимися отрогами обозначилась долина, затемненная снизу лесом. Тут-то и закончилась наледь, вытекавшая из боковой лощины.
Мы выезжаем на сухой лед, радуемся, – теперь, кажется, можно отдохнуть и погреться. Обоз останавливается на краю леса, в русле реки. Час ночи.
Распряженные олени не идут кормиться, ложатся. Улукиткан ласковым голосом поднимает их и угоняет в темноту. Мы разжигаем костер, утаптываем снег, ставим палатки. Хочется скорее выпить чашку чаю, забраться в спальный мешок и уснуть.
Василий Николаевич еще долго хлопочет по хозяйству. Он сделал подстилку собакам, настрогал щепок, чтобы утром разжечь печь. Какие-то неясные звуки доносятся из палатки проводников. Но скоро все стихает.
Меня разбудил вой Бойки. И тотчас раздался голос Василия Николаевича:
– Поднимайтесь, вода!
Выскакиваем. Геннадий зажигает свечку. Снег в палатке потемнел. Под печкой течет вода. Одеваемся, свертываем постели, собираем вещи. Василий Николаевич уже рубит лес.
– Нарты пропадай! – кричит Улукиткан, и слышно, как он шлепает ногами по размокшему снегу.
За горами сочится рассвет. Густая наледь, прорвавшаяся по Купуринскому ущелью, грозной лавой ползет через лагерь, заливая правым крылом боковое ущелье и отрезая нам путь к береговым возвышенностям. Олени остались где-то на противоположном берегу. Привязанные к кустам собаки визжат, взывая о помощи. Геннадий держит в руках батареи от рации, не зная, куда их положить, – кругом вода. Улукиткан беспомощно хлопочет возле груза, пытаясь развязать заледеневшие узлы веревок.
Мы с Лихановым бросаемся на помощь Василию Николаевичу. Делаем настил на четырех пнях и сообща перетаскиваем на него палатки, постели собак. Нужно немедленно спасать груз, иначе образовавшийся возле нас затор прорвется и унесет его вместе с нартами. Но вода уже так поднялась, что заливает сапоги. Ноги коченеют. Улукиткан, весь мокрый, лежит на палатке, завернувшись в оленью шкуру…
Уже день. Всех нас приютил настил. На веревке, протянутой над нами, висят мокрые постели, портянки, одежда. Груз свален горой. Василий Николаевич помешивает варево в котле, отбрасывая в воду накипь. Геннадий сушится. Он сидит в трусах, вытянув к печке руки с мокрыми штанами. Его голова беспомощно клонится на грудь, штаны горят, но руки, словно закоченевшие, продолжают держать их возле печки.
– Горишь!… – кричит Василий Николаевич.
Геннадий пробуждается, тычет штанину в воду меж бревен и засыпает. Старики пьют чай. У каждого из них эмалированный чайник. Заваривают крепко, дочерна, и пьют только свежий.
Ко мне подошла Бойка.
– Что, собака, жаловаться пришла? Или непогоду чуешь? – спросил я.
Умное животное ластится и печальными глазами смотрит на меня.
Наледь пухнет и жидким тестом расползается по ущелью.
– Я думаю, наше дело хорошо, – говорит Улукиткан. – Вода близко, мясо варим, чай пьем, работы никакой, все равно что бурундук в норе, – и старик громко смеется.
Он за свою долгую жизнь, вероятно, не раз отсиживался у наледи, боролся с пургою и попадал в более сложную обстановку. Жизнь приучила старика ничему не удивляться.
За высокий хребет упало солнце. В печке шалит огонь, перебирая пламенем сушняк. Каждый погружен в свои думы. Скучно оттого, что ограничены движения, что мысли прикованы к этой проклятой наледи, оборвавшей наш путь. По ущелью разливается густой сумрак, окутывая обветшалые скалы седой дымкой. Одиноким огоньком загорелась на юге звезда. У нас у всех подавленное настроение. При взгляде на наледь, медленно, но упорно ползущую по долине, ощущаешь какую-то приниженность. Маленьким кажешься сам себе перед стихией. Если бы не случай с группой Королева на Алгычанском пике, мы, конечно, были бы давно в верховьях Маи. Для подразделений экспедиции в тех условиях, в каких работаем мы, пожалуй, одна из трудных задач – добраться до места работы, не бросив груза, сохранить бодрость духа у людей и работоспособность у оленей. Тут-то природа и обрушивается на разведчиков, нагромождая на их пути препятствия и строя «ловушки», вроде той, в которую попали мы. Так запоздала не только наша группа, на южном участке еще не добрались до своего района работы несколько подразделений, и они, видимо, так же, как и мы, претерпевают большие неприятности.
Ночь прикрыла ущелье. Мы продолжаем бодрствовать. В печке потрескивают дрова. Улукиткан вдруг затянул на одной жалобной ноте эвенкийскую песню: ему, видно, невмоготу томительное молчание, и он тянет свою песню долго, однообразно, перебирая высохшими губами непонятные нам слова. Кажется, что однозвучная песня доносится из темноты и поют ее обездоленные скалы, жалуясь на свою тяжелую судьбу, да старушка тайга, общипанная буйными ветрами. Нет в этой песне радостных звуков ласки, как нет их и в суровой природе, где она родилась.
– О чем ты поешь, Улукиткан? – спросил я его.
– Эко не знаешь! Эвенкийской песня постоянный слова нету, каждый раз новый. Что сердце чувствует, что глаз видит, что ухо слышит, о том поет, – ответил он.
Вырвавшееся из трубы пламя на миг осветило настил и ярким отливом позолотило снежницу. Укладываемся спать. Проводники располагаются возле печки, Василий Николаевич и Геннадий зарываются между тюками, а я забираюсь в спальный мешок и, скорчившись между собаками и крайними бревнами настила, пытаюсь, но не могу уснуть. На голову текут бледные лучи звезд, их все больше, они горят ярче, как бы торопятся воспользоваться темнотой до появления луны. Черные силуэты скал, похожие на древних старцев, склонились над нашей стоянкой. Все сковано холодным дыханием северной ночи. Тихо. Только наледь бурчит, лениво переваливаясь по колоднику, да в лесу рождаются глухие стоны, и тогда кажется, что кто-то бесшумно бродит возле настила.
Утром всех нас разбудил Улукиткан.
– Наледь кончилась, олень сам сюда идет.
Мне ничего не видно, но слух улавливает мелодичные звуки, просачивающиеся сквозь лес. Это бубенцы на оленях мирно перекликаются в утренней тишине.
Наледь действительно исчезла. Вода где-то выше нашей стоянки промыла проход и ушла в русло, оставив после себя нетолстую корку ноздреватого льда. Один за другим появляются олени.
Улукиткан достает из своей потки замшевую сумочку, величиною с варежку, с прикрепленными по краям когтями медведя, рыси и белохвостого орлана. Он трясет ею в воздухе, и когти, ударяясь друг о друга, издают дребезжащий звук. Услышав его, животные бросаются к настилу, лезут наверх, вытягивая черноглазые морды. Старик щепотками достает из сумочки соль, кладет под губу каждому оленю и, улыбаясь, что-то шопотом рассказывает им на своем языке.
Василий Николаевич возится у печки – готовит завтрак. Остальные берутся за топоры, вырубают из-подо льда нарты, очищают полозья и укладывают груз. У всех одно желание – скорее бы вырваться из этой западни.
Через два часа мы готовы продолжать путь. Улукиткан по-хозяйски проверяет упряжки на оленях и грустным взглядом осматривает ущелье, словно впереди, за крутым поворотом, нас ожидает еще большая неприятность.
– Однако, скоро надо ходи, сколько сил олень хватит, близко корма нет, – говорит старик, выводя оленей.
За ним выстраиваются остальные. Мы трогаемся. На месте стоянки, среди заиндевевших елей и скал, остаются настил да надпись на свежем пне о нашей вынужденной задержке.
Олени дружно бегут вперед, и снова мы слышим подбадривающий голос Улукиткана.
– Мод… мод… мод…
Наш путь, как и вчера, идет по.дну Купуринского ущелья, сдавленного цепью полуразрушенных гор. Уж очень мертво и тесно в этой щели. Но скоро нагрянут потоки горных вод, взревут пробудившиеся перекаты, обдавая густой пеной валуны и черные скалы, которые преграждают ей путь. Еще более неприветливо станет в ущелье от постоянной сырости, от мрака, от несмолкаемого рева разбушевавшейся реки.
Но сейчас в ущелье спокойно. Весело заливаются бубенцы на передних упряжках. Дружно стучат копытами олени. Поют полозья. Ничто не омрачает сегодняшний день. Кажется, природа смирилась с нашим присутствием.
Улукиткан, однако, с беспокойством поглядывает на горы и все настойчивее поторапливает оленей. Когда животные, устав, замедляют ход, он соскакивает с нарт и бежит рядом с ними, мелко перебирая ногами по льду. «Надо скоро ходи, сколько сила олень хватит», – вспоминаю я его слова.
А погода неожиданно изменилась. Разыгравшийся ветер вихрем врывается в ущелье, свистит и воет по щелям скал, но вдруг исчезает, оставив после себя еще долго качающиеся деревья.
Едем по замерзшей наледи шагом, и чем выше поднимаемся, тем тоньше становится лед, прикрывающий пустоту, образовавшуюся после исчезновения воды. Олени и нарты стали проваливаться. Караван разорвался, участились остановки. Ноги передних оленей начали кровоточить.
– До корма далеко? – спрашиваю я Улукиткана на одной из остановок.
– Далеко… Эко худой дорога, однако, не дойдем.
Старик устало присаживается на корточки возле нарт-
Олени топчутся на месте, намереваясь лечь, но под ногами дробный лед.
– Может, передохнем часа два?
– Отдыхай не могу, сегодня тут ходи худо, а завтра совсем не пройдем, – отвечает Улукиткан, вскакивая, словно пробуждаясь от дремоты. Он лучше нас знал цену времени и, наверное, не раз за час промедления расплачивался сутками. Только этим й можно объяснить его пренебрежительное отношение к своей усталости.
Подтягиваем отставшие нарты, просматриваем груз и трогаемся дальше. Проводники ведут оленей, а мы на лыжах проламываем лед. Уже скоро и день на исходе, а вокруг все одна и та же картина: за поворотом – поворот, за россыпью – россыпь, под ногами хрупкий лед. Олени окончательно выбились из сил, плетутся кое-как, опустив низко головы. Люди тоже устали.
К концу дня под верхней коркой льда появилась вода. След обоза залит кровью от ран на ногах оленей. Нужно бы остановиться, до корма все равно не доехать сегодня, но место очень узкое и неудобное: справа и слева россыпь. Впереди километрах в полутора виден лоскуток низкорослого ельника, растущего по карнизам невысокой скалы. Решаем любой ценой пробиться до него. Бедные животные! Только преданность человеку может заставить их итти дальше.
Сумрак быстро окутывает ущелье. В темноте теряется ельник. Над нами медленно ползет туман, цепляясь за уступы и камни. Путь кажется невероятно тяжелым. Одежда на нас промокла и обледенела. Голод мучает всех. Жаль и людей и оленей, но нужно итти. Там, возле ельника, мы рассчитываем обсушиться и дать передышку животным. Из каких-то неведомых источников вливается в уставший организм крохотными долями сила. И мы идем.
Последний отрезок дороги кажется непосильным испытанием. Цепочка обоза разорвалась и растерялась в темноте. Василий Николаевич подрубает лед, ломает и крошит его лыжами. Мы с Геннадием помогаем оленям протаскивать нарты. Сзади слышится крик и ругань Улукиткана. Лиханов давно отстал. Все же мы добираемся до ельника.
Полночь. На небольшой площадке под скалою горит костер. Вспыхнувшее пламя осветило безрадостную картину: на кромке льда вповалку лежат олени, разбросав как-то по-детски друг на друга ноги, головы; там же виднеется трое заледеневших нарт – лишь их нам удалось дотащить до ельника. Костер окружают уснувшие люди. Все ближе прижимаясь к костру, крепко спят старики. Василий Николаевич и Геннадий беспрерывно ворочаются, отбиваются от наседающего с внешней стороны холода. Одежда у всех парится. Я дежурю. На моей обязанности поддерживать огонь и следить, чтобы у спящих не загорелась одежда. Сон наваливается непосильной тяжестью, глаза смыкаются. В глубине кармана нахожу давно забытый сухарь, очищаю его от мелкого мусора и ем крошечными порциями. Как это вкусно! И пока грызу сухарь, сон щадит меня. Кажется странным, что где-то далеко-далеко, за пределами мрачного ущелья, люди живут в спокойствии, страдают бессонницей, едят строго по расписанию, не знают физической усталости, наледей, бурь.
Что же заставляет нас отказаться от удобств, что толкает нас в этот холодный и совсем неустроенный край, где еще властвует дикая природа, где почти каждый шаг человека требует упорства, борьбы?!
Конечно, не ради приключений мы ломаем лед, пробиваемся сквозь пургу, терпим неудачи, – все это делается во имя человеческой культуры, в силу уже давно выработавшейся привычки раздвигать собственными плечами преграды, стоящие на пути к обузданию природы. И как бы тяжел ни был наш путь, мы пойдем дальше, даже заранее зная, что нас ждут впереди еще большие препятствия, неприятности.
Природа умеет защищать свою первобытность. Путешественнику при столкновении с ней приходится много пережить горестных минут, неудач и разочарований. Но можно ли противопоставить все эти трудности тому огромному чувству удовлетворения, которое испытываешь, достигнув цели. Какое счастье с высоты видеть побежденное пространство с обнаженными долинами, с ясным контуром лесов, со сложным рисунком изорванных отрогов. Как приятно, стоя на вершине неизвестного гольца, дышать холодным воздухом, навеянным из цирков, лежащих далеко внизу, любоваться необозримой далью!
Проснулись поздно. Ветер рвет в клочья край черной тучи, поднимает с земли столбы снежной пыли. Мышцы, спина болят, будто после кулачного боя. Но нескольких движений, куска отваренного мяса и пары кружек чаю с горячей лепешкой оказалось достаточным, чтобы восстановить силы. Только Улукиткан ел плохо. Осунулся, почернел, его глаза слепит усталость. Все же он и теперь не теряет бодрости духа.
– Ленивому человеку – сон; оленю – ягель; нам бы -сухую тропу, – шепчет он, заворачивая ногу в портянку.
Мы подтаскиваем к стоянке брошенные ночью нарты, чиним их, укладываем груз, поднимаем оленей. Жалко смотреть на изнуренных животных. Мороз выгнул горбом их полношерстные спины, высушил глаза. След лямок глубокой бороздой обхватил худые шеи. Олени с трудом передвигают пораненные ноги, безропотно подчиняясь проводникам. Только два оленя не встают, их лежки в крови. Улукиткан осмотрел обессилевших животных, ощупал бока, заглянул в глаза и снял узды. Я понял, что вести этих оленей дальше уже нет смысла. Старик заботливо приставил освободившуюся нарту к скале.
– Другой люди когда-нибудь тут ходи – возьмут ее. Человек не должен свой труд зря бросать, – ответил он на мой недоумевающий взгляд.
В десять часов обоз тронулся дальше. Животные еле плелись по колкому льду. Брошенные олени вдруг встали, повернули головы и долго смотрели нам вслед. В моей памяти надолго запечатлелась эта картина: край скалы с низкорослым ельником, дым догорающего костра и два обреченных оленя, наблюдающих за удаляющимся караваном.
Потребовалось еще шесть дней, чтобы преодолеть последние двадцать пять километров расстояния до перевала. К концу дня тридцать первого марта, совершенно обессилевшие, добрались до одной из разложин реки Купури. Капризное ущелье осталось позади. Над нами раскинулось голубым шатром небо. Горы расступились и широкой панорамой окружили стоянку.
Вокруг светло и просторно. Олени бродят по глубокому снегу в поисках корма.
Василий Николаевич шарит по нартам, распаковывает свои потки, что-то достает и с таинственным видом таскает в палатку. Геннадий незаметно следит за ним, пряча в складках губ улыбку. Старики пилят на ночь дрова и тихо бормочут по-своему, поглядывая на Василия Николаевича. Вечереет. Солнце краем своим выглянуло из-за сопки и скрылось, озарив багровыми лучами крутой склон перевала.
Синеватая дымка смягчает очертания заснеженных хребтов. По склонам гор ползет туман. Темнеет. В вышине парит одинокая птица.
– Пора ужинать, – говорит Василий Николаевич и кричит проводникам: – Деды, зайдите на минутку, есть разговор.
Неохота покидать костер. Хорошо возле него, тепло, уютно. Смотришь, как огонь съедает сушняк, как в синем пламени плавятся угли, и все тело охватывает ощущение такого блаженного покоя, что не хочется даже рукой пошевелить.
В палатке жарко. На высоком колышке горит свеча.
– Вы зачем кружки принесли? – спрашивает Василий Николаевич стариков.
– Ты звал поговорить, а без вина разговора не бывает. Пришли со своей посудой, – ответил Лиханов, откровенно взглянув на него.
– Спирта нет, – решительно заявляет Василий Николаевич.
– Есть, – говорит проводник и вкрадчиво улыбается, – моя хорошо смотри, как твоя спирт наливал в бутылку.
– Глаза малюсенькие, а видят далеко, – смеется Мищенко.
Садимся в круг. В мисках душистое парное мясо. Запах поджаристых лепешек, сухой петрушки, лука и без вина будоражит аппетит. Из спального мешка Василий Николаевич достает бутылку со спиртом.
– Надо бы за перевалом ее распить, да разве с вами не согрешишь? Держите кружки! – говорит он.
Все улыбаются и внимательно следят, как Мищенко делит пол-литра спирта.
– За перевалом тоже положено, не скупись, лучше другой раз придержишь, – замечает Геннадий.
– У вас не бывает другого раза. Осталось-то всего с литр, поставь его сейчас – и весь выхлещете.
– Ты не грози, возьми, да и поставь, вот и не тронем!
Василий Николаевич, чтобы не рассмеяться, откусывает лепешку, бросает в рот чесночинку и, сохраняя спокойное лицо, долго жует.
Улукиткан, хлебнув из кружки, сузил глаза, поморщился.
– Языку горько, сердцу худо, брюху тяжело, а пьют. Эко дурнину человек сделал себе! – Старик потешно мигает, будто ему запорошило глаза, и заталкивает в рот кусок мяса.
III . Буран в горах. – В лагерь пришли чужие олени. – Поиски неизвестных людей. – Вниз по Кукуру. – Розыски собак. – Лесная письменность.
Утром мы с Улукитканом решили осмотреть подъем на перевал. Геннадий ищет в эфире своих, нервничает, выстукивает позывные: вероятно, нас опять потеряли и, конечно, беспокоятся. Василий Николаевич с Лихановым отправляются за оставшимся грузом.
Мы со стариком идем на лыжах. На небе ни единого облачка. Даль прозрачная. Яркие лучи солнца слепят глаза. За границей леса снег сухой, глубокий – выморожен стужей. Старик изредка запускает в него палку и, не достав дна, неодобрительно качает головой.
– Однако, олени не пройдут, дорогу топтать нужно.
Взбираемся на перевальную седловину, оглядываемся и, пораженные картиной, долго стоим молча. Под нами лежат многочисленные отроги Джугдырского хребта, заснеженные, прочерченные причудливыми линиями глубоких ущелий. Кое- где на гребнях торчат одинокие скалы-останцы; на дне долины, словно заплаты, виднеются темные лоскуты ельников, а правее, за водораздельной грядой, блестит обледенелая вершина неизвестного гольца. Горы, постепенно понижаясь, убегают вдаль и тонут в синеватой дымке.
Улукиткан усаживается на лыжи и, обняв коленки, смотрит вниз, как бы разбираясь в сложном рисунке рельефа. Я достаю записную книжку, опускаюсь рядом.
Далеко внизу лежит тайга. Странное впечатление оставляет она. Обычно при этом слове невольно перед глазами встают древние, могучие леса Приенисейской Сибири, живописных гор Восточного Саяна, юга Забайкалья, Уссурийского края. Они растянулись на сотни, а то и тысячи километров – высокоствольные, замшелые, затянутые непролазной чащей и заваленные буреломом.
Совсем недавно мне пришлось совершить короткое путешествие по тайге Кузнецкого Ала-Тау. Огромные пихты и ели, убранные седыми прядями бородавчатого мха, лохматые кедры, великаны сосны, перемежаясь с белоствольными березами и сухостойным лесом, растут там дружно, стройно и так тесно, что старым деревьям нет места даже для могилы. Они умирают стоя, склонив изломанные вершины на сучья соседей. Только с топором в руках и можно провести караван через этот поистине могучий лес, покрывающий огромные территории гор Ала-Тау.
В своем дневнике я тогда записал: «В верховьях Томи деревья растут толстенные, а некоторые к тому же достигают почти сорокаметровой высоты. Зайдешь под непроницаемый свод гигантского леса, и тебя охватит мраком, сыростью. Воздух насыщен винным запахом тлеющих листьев. Постоянно увлажненная почва завалена валежником да обломками отживших и сваленных бурей деревьев. Нет там звериных троп. Туда не проникают порывы ветра, не заглядывает солнце. Ни цветов, ни травы. Только кое-где ютятся мелкий папоротник да жалкие кусты бесплодной смородины. Слух не потревожат песни птиц, не привлечет внимание шустрая белка или бурундук, не вспорхнет из-под ног рябчик. Даже медведь, владыка старых лесов, и тот избегает чащу, и только в осеннюю пору, когда поспеют орехи, можно увидеть его след в кедровнике. Лес и лес, без конца и края. И как радуешься, если увидишь сквозь поредевшую крону деревьев кусочек неба или свет полуденного солнца, пробившего своим лучом листву!»
Человек, попавший в эту тайгу, может легко сбиться с нужного направления, потерять счет времени и, пробираясь сквозь колючие завалы, быстро измотать свои силы. Так случилось с нами в лесах Ала-Тау. Потеряв ориентировку в туманный день, мы долго бродили по чаще, обходя россыпи, топи, а края тайги все не было видно. Как мы тогда обрадовались, увидев впереди полоску света сквозь поредевшие кроны деревьев и услышав отрывистый свист пеночки-трещотки!
Другая тайга виднеется сейчас внизу. Кроме чувства сожаления, она ничего не вызывает у человека, видевшего могучий высокоствольный лес Кузнецкого Ала-Тау или Саяны. Дружные ветры разметали ее по огромному пространству. Чахнет она по вечно стылым долинам. Только берега рек окаймляют узкие полоски густого леса. За ними лежат заболоченные, кочковатые равнины с мерзлотной подстилкой, или мари. В этих таежных лесах растут лишь сучковатые низкорослые лиственницы. Деревья поражают своей удивительной жизнестойкостью. Они чудом удерживаются на мягкой подушке топей. Растут на скалах, россыпях, по крутизне, присосавшись корнями к камням и уступам. Даже взбираются на вершины гор. Отдельные лиственницы встречаются и в цирках, куда никогда не заглядывает солнце. Лес очень бедный, почти без подлеска. В лучшем случае «пол» затянут ерником или багульником.
– Летом тут, на перевале, по горам густой стланик, шибко густой, даже ходить не могу. Теперь он под снегом, скоро покажется, – говорит старик, болезненно щуря глаза от яркого снега, отбеленного солнцем, и беспрерывно протирая их пальцами. – Туман, что ли? – вдруг спросил он.
– Нет, погода хорошая.
– Как хороший? Смотри, горы не видно, куда его ушел…
– Все видно, Улукиткан – и горы и даже дым в лагере. Покажи-ка глаза.
– Не надо, – сказал он спокойно, прикрывая лицо ладонями и опуская голову, – однако, слепой стал, надо скорее палатку ходить.
Старик перевязал глаза платком, оставив снизу узкую щель, и мы, не задерживаясь, спустились вниз. Василий Николаевич и Лиханов уже вернулись с грузом и привели оставленных на предпоследней стоянке оленей.
Улукиткан ослеп от яркого снежного света. Это было тяжелым дополнением ко всем нашим дорожным неприятностям. Мы не захватили с собой запасных очков с затемненными стеклами, а у проводников своих не оказалось, и они вынуждены были ходить с незащищенными глазами в солнечные дни. Вот и результат!
Ночью снова разыгралась пурга. Завыл ветер, будто рассказывая темной ночью про свою незавидную долюшку. Всколыхнулась, закачалась тайга. Она шумит прерывисто: то рядом, то ниже, то вдруг стихнет, но ненадолго.
Ветер находит щелки, выстуживает палатку, пробирается в постели. Спим долго, но чутко. Вот уже и утро наступает, а из спального мешка вылезать неохота. Холодно! Сквозь дремоту слышу, как Василий Николаевич бросает в печку стружки, дрова, чиркает спичкой.
Сразу потеплело, хочется вытянуться, расправить конечности. Палатка с трудом выдерживает напор ветра, часто меняющего направление. Он задувает в трубу и выбрасывает внутрь нашего убежища из печки дым вместе с пламенем. Дышать становится трудно…
– Можно? – кричит Николай Федорович, отстегивая вход и проталкивая Улукиткана. – Дрова у нас кончились, пришли погреться.
Мы встаем.
– Как твои дела, Улукиткан? – спрашиваю я старика.
– Мала-мала плохо…
– Он постоянно весной слепнет, привык, – говорит Лиханов, распахивая доху и подсаживаясь к печке.
– Плохая привычка, придется задержаться. Куда со слепым поедешь?!
– Нет, – перебил меня Улукиткан, – слышишь, ветер туда-сюда ходит, пурга скоро кончится. Дорогу надо делать. Иначе не подняться с грузом на перевал.
– Это не твоя забота – дорога! – сказал я.
– Беспокойный ты человек, Улукиткан, все торопишься, спешишь, так на бегу и умрешь, – добавил Василий Николаевич.
Старик задумался, прошептал:
– Правда, смерть жадная, все бы забрала, да жизнь сильнее ее. Больная птица от стаи не хочет отстать. Так и я.
– Тебе горячий чай наливать?
– Эко спрашиваешь, Василий, кому нужен зимою чум без огня? – И он, пожевав пустым ртом, сослепу протягивает руку и ищет в воздухе кружку.
Буран ослабел. Я вышел из палатки. У лагеря собрались олени и, расположившись на снегу, пережевывают корм. Высоко проносятся прозрачные клочья туч, роняя последние остатки снега. Они жмутся к вершинам гор, прячутся по седловинам и падают на дно ущелий, но упрямый ветер срывает их, гонит дальше на запад. На горбатую вершину гольца выползло солнце, теплым лучом коснулось моей щеки. Кажется, нигде оно не бывает столь желанным и необходимым, как именно здесь, среди безжизненных откосов туполобых гор. В этом крае извечно властвуют бури, от стужи цепенеет почва, камни и даже воздух. Зима длится около семи месяцев, морозы доходят до пятидесяти пяти градусов. Тайга как будто смирилась с суровым климатом, и все же кажется, не живет она, а мучится.
После завтрака решили прокладывать дорогу. Пригнали все стадо, отобрали пару лучших оленей и к ним привязали остальных – поодиночке, друг за другом без нарт. Впереди идут на лыжах Василий Николаевич, Николай Федорович, а за ними тянутся в две шеренги олени.
– Борозду делайте поглубже, дорогу положе, – кричит из палатки Улукиткан.
Олени идут дружно, оставляя позади себя широкую полосу взбитого снега, но подъем становится все круче, а снег глубже, и животные начинают сдавать. Из их открытых ртов свисают языки, дыхание напряжено до предела. Животные передвигаются рывками, прыгают, заваливаются, путаются, а некоторые уже тащатся волоком. Через каждые пять минут отдыхаем. Наконец, передние олени начали заваливаться. Слышатся понукания, ругань, глухие удары, но это не помогает.
– Видно, не промять нам дороги. До перевала далеко, – говорит Василий Николаевич, сочувственно поглядывая на животных.
– Ничего, отдохнут, потом пойдут, – упрямится Николай Федорович. Он тянется к Геннадию за кисетом и скручивает длинную козью ножку. Курят молча.
Олени никак не отдышатся, но их круглые черные глаза попрежнему теплятся покорностью.
Угрозами, пинками поднимаем животных, выстраиваем и заставляем лезть на сугробы перемерзшего снега. Прибавилось еще сто метров борозды, но тут олени валятся друг на друга, и ничем уже нельзя заставить их подняться. А ведь еще остается с километр крутого подъема. Надо бросить оленей и самим заканчивать прокладку дороги. А за это время животные отдохнут и легко пройдут нашим следом.
Кажется, нет утомительнее труда, чем мять дорогу по глубокому снегу, покрытому твердой коркой. Вначале мы идем на лыжах, но это очень неудобно: ноги проваливаются по колено, лыжи набегают одна на другую. Часто падаем, зарываясь в холодный снег. Лыжи сняли. Подвязываем повыше унты, чтобы снег не засыпался внутрь, снимаем фуфайки и пробиваемся к перевалу. Идем молча. При такой работе человек обо всем забывает. Тут уж не до разговоров, не до шуток.
Сухой полуметровый снег, как сыпучее зерно. Мы утопаем в нем по пояс. Иногда из-под ног вырываются жесткие ветки стланика, бросая в лицо холодные комки и перегораживая путь. До седловины остается немного, метров четыреста, но силы покидают и нас. Лиханов возвращается к оленям, а мы упорствуем, надеясь вырваться на перевал.
К чорту все! Я дальше не иду, – Геннадий в изнеможении падает.
Василий Николаевич, весь мокрый от пота, устало смотрит на седловину и беспрерывно глотает снег.
– Зря, простудишься, что за детская привычка у тебя, Василий! – говорю я ему, а самому страшно, хочется бросить в рот кусочек льдинки, освежить пересохшее горло.
– Не простужусь, привычный, плохо другое: слабею от него, да и пот одолевает. Мокрый, как загнанный конь, а не могу сдержать себя.
Оттого, что солнце уже клонится к горизонту, все кругом кажется затянутым неуловимой дымкой, словно в кисею закутался свет. Василий Николаевич и Геннадий покурили и, отдыхая, дремлют.
Мое внимание привлекает необычайное зрелище: по затвердевшему снегу ползет хромой паук-крестовик, волоча больную ногу. Но он не один, его обгоняют другие паучки, черные и очень шустрые. Странно, как они попали сюда и куда идут? Кругом ведь снег. Я стал присматриваться и увидел вокруг нас тысячи насекомых, передвигающихся прыжками, как блохи, в том направлении, куда идут пауки. По величине они совсем крошечные, даже невозможно рассмотреть невооруженным глазом, но их так много, что снег кажется подернутым сизой пылью. Вероятно, всю эту массу насекомых и пауков сдуло ветром с деревьев, больше им неоткуда взяться. Они двигаются на запад, спешат к солнцу, источнику тепла, будто понимая, что скоро оно погаснет.
Неужели это вестники весны, разбуженные обманчивым солнцем? Хочется верить, что и здесь, среди заснеженных гор, будет тепло, зелено, зашумят ручьи, пробудится большая жизнь и мы окажемся свидетелями великого перелома в природе. Но пока что кругом зима.
Под перевалом нам повезло: мы вышли на твердый снег и легко добрались до седловины. Василий Николаевич спустился вниз, и через час они с Лихановым вывели наверх оленей по нашему следу.
– Одно дело сделали – проложили борозду, но поднимут ли олени груз по ней? – спросил Василий Николаевич Лиханова.
– За ночь борозда застынет, с нартами итти будет легче, – заверил тот.
Мимо нас бегут белые куропатки, пробираясь по снегу в соседнюю седловину.
– Птица непогоду чует, в затишье идет. Однако, опять буран будет, – говорит Лиханов, с тревогой взглянув на горизонт.
Мы еще не добрались до стоянки, как засвистел ветер, поднялась поземка и снежной мутью окутало горы. Залезаем в палатку и плотно застегиваем вход. Проводники – с нами.
– Эко дурнота прорвалась, теперь надолго, – предсказывает Улукиткан, прикладывая примочку к глазам.
Сегодня ему легче, он сидит без повязки и, как всегда, в своем углу.
– Что задумался, Улукиткан? – спрашивает его Василий Николаевич.
– Гнилое дерево корни держат, а старика – думы. Напрасно дорогу делали, пурга занесет ее. Опять придется оленей гнать, мять снег, вот и тревожусь, – отвечает тот, прислушиваясь к вою ветра.
– Знали бы, не мяли!
– Эко не угадали. Пуля слепая – далеко хватает, люди зрячие – за полдня не видят.
– Не фартовые мы. Дня бы за два раньше тронулись с косы, глядишь, и проехали без помех, – замечает Геннадий.
– Тоже правда. Всему свое время. Зима еще не придет, а зверь оделся; на озере льда нет, а птица кочевала. Только люди про время часто забывают.
Ужинаем молча. Голод не любит разговоров. Я наблюдаю за Улукитканом. Он сидит, отвернувшись от печки, молча жует мясо, запивая чаем. Как бережно старик держит в пригоршне хлеб, дорожа каждой крошкой и подбирая ее даже с пола! Маленькими кусочками он откусывает сахар, подолгу сосет его. Когда ест ложкой кашу, то держит под нею ладонь левой руки, боясь обронить крупинку. Сумочки, в которых он хранит чай, муку, соль и другие продукты, завязаны крепко, на три узла. Это не скупость, а строгая бережливость, воспитанная всей многотрудной жизнью. Старик так хорошо запомнил, какой ценой и какими лишениями платил в прошлом за фунт муки, за аршин дрянного ситца, что даже и теперь они для него кажутся драгоценными. Об этом ему всегда напоминают неразгибающаяся спина, больные ноги, скрюченные в суставах пальцы, шрамы на затылке от когтей медведя.
В печке шалит огонь. Слышно, как старики дробят ножами кости и высасывают ароматный мозг. Василий Николаевич уже дважды кипятил чай.
Всю ночь бушевала непогода. Спали тревожно. В печке до утра не гас огонь.
– Эко спите долго, поднимайтесь, беда пришла, – слышится голос Улукиткана.
Все вскакивают. Уже утро. Старик расстегивает вход, пролазит боком внутрь и окидывает всех тревожным взглядом.
– К нашему стаду чужие олени пришли, однако, на перевале люди пропадают, – говорит он, бросая на «пол» куски Чужих ремней, расшитых цветными лоскутами.
– Кто-нибудь пришел?
– Нет. Видишь от лямок куски остались? Когда человек замерзает, он не может развязать на олене ремни, режет ножом. Как так, ты много тайга ходишь, догадаться не можешь! – упрекает он меня.
– Кто же это может быть?
– Однако, Лебедев. Другой Люди тут нет. У него работают олень Ироканского колхоза. Их метки я хорошо знаю. Искать Лебедев надо. Шибко скоро искать, погода худой… Однако, вечером он был под перевалом, да не успел перевалить. Иначе увидел бы примятую дорогу, сюда пришел.
Догадка Улукиткана у всех вызывает тревогу. Решаемся итти на перевал вдвоем с Василием Николаевичем. Нельзя оставаться в неведении, не узнав, что случилось с людьми. А буран, как назло, разыгрался, грозит Сорвать палатки и разметать наш лагерь. В такую погоду, если Человек не успеет устроить себе убежище, упустит момент и не добудет огня раньше, чем закоченеют руки, – он погибнет! Нужна исключительная сила воли, Чтобы противостоять пурге, застигнувшей тебя в открытых горах, да еще На перевале. Мы хорошо помним буран на Джугдырском хребте и знаем, как обезоруживает человека холод.
Собираемся быстро. В котомки кладем топоры, по горсти сухарей, куску мяса, котелок, аптечку, сверток березовой коры, меховые чулки. С нами идут Бойка и Кучум. Улукиткан, присев на корточки, молча следит ха сборами.
– Где же нам искать их? – спрашиваю я.
Старик смотрит на меня в упор, и я чувствую, что в нём происходит какая-то борьба.
– Пурга шибко большой, кругом ничего не видно, блудить будете, пропадете. Однако, я пойду с вами.
– Что ты, Улукиткан, не заблудимся, в крайнем случае собаки выведут. А тебе куда по такому ветру?
– Пойду, маленько дожидай, – решительно произносит он, выползая наружу. Выходим следом за ним и пытаемся уговорить старика остаться. Но он настаивает на своем.
Ты как хочешь, а мой пойду, не могу оставаться в палатке, когда люди пропадают, – твердит он нервно, заталкивая в котомку маут .
– А его зачем берешь?
– Маут обязательно нужно. На перевале шибко ветер, все привязываться будем.
Этого мы, конечно, не предусмотрели.
На старике латаные штаны, сшитые из тонкой лосины, опущенные поверх унтов и перевязанные внизу веревочками. Все та же старенькая дошка, теперь уже почти без шерсти, загрубевшая от постоянной стужи. Она торчит коробом на спине, не сходится спереди и завязывается длинными ремешками. Грудь, как всегда, открыта, шею перехватывает старенький шарф.
– Ты так хочешь итти? Без телогрейки? – удивляюсь я.
– Хорошо, мороз догоняй нету, – шутит старик, набрасывая на плечи котомку.
Пурга скоблит склоны гор, наметая длинные сугробы. Ничего не видно. Идем вслепую, придерживаясь подъема и полузасыпанной борозды промятой дороги. Встречный ветер выворачивает из-под ног лыжи. Улукиткан отстает. Сгорбившись, он подставляет стуже то одно, то другое плечо, прикрывает лицо рукавицами, часто отворачивается, чтобы перевести дух, и, наверное, страшно мерзнет в своей убогой одежонке, а теплее одеться не захотел.
«Зачем он идет? Зачем подвергает себя таким невероятным испытаниям?» – думаю я, а в душе зависть. Какую суровую школу нужно было пройти этому человеку, Чтобы в восьмидесятилетнем возрасте сохранить страстную любовь к жизни! Это она заставляет его сердце биться, спасает от проклятого холода, толкает лыжи вперед, отгоняет старческую немощь…
Перед перевалом ветер набрасывается рывками, слепит глаза. Идем тихо, будто тащим на гору тяжелый груз. Улукиткан выбивается из сил, часто падает, лыжи парусят и не дают ему встать без посторонней помощи. Пришлось достать маут, связаться им и цепочкой брать последний подъем. Впереди идет Василий Николаевич, за ним – я, а старик за моей спиною тащится на поводке, тяжело передвигая лыжи.
В седловине стало еще хуже. Ветер, как в трубе, гудит, мечется. Мы подбираемся к левому склону перевала и под защитой огромного камня останавливаемся отдохнуть.
– Проклятый холод тело царапает, будто не видит, что на мне одна парка , – шепчет Улукиткан посиневшими губами.
Куда итти? Где найдешь следы людей, если сквозь буран дальше пяти метров ничего не видно? Кричать бесполезно: никто не услышит… Не знаю, чем бы кончились эти поиски, если бы сама природа не сжалилась над нами.
Совершенно неожиданно буран оборвался, передохнул и ударил с тыла. В воздухе произошло странное замешательство. Словно табун диких коней, застигнутый врасплох, тучи вздыбились, падали на горы и исчезали. Пурга удирала на запад и оттуда грозилась расправой, ветер метался по седловине, не зная, куда деться.
– Крутит – хорошо, однако эскери карты перетасовал, погода будет, – подбадривает нас Улукиткан, беспокойно поглядывая по сторонам.
Выглянуло солнце. Мы осматриваем седловину, но никаких признаков пребывания здесь людей не находим.
За перевалом – плотный туман. Виден только склон хребта да край леса в глубине ущелья. От него к перевалу тянется прерывистой чертой нартовый след. Метров за двести до верха он теряется среди заледеневших передувов.
– Оргал ! – вдруг крикнул Улукиткан, показывая на тонкую палку, торчащую поверх снега. – Однако, тут есть нарты.
Мы спускаемся к оргалу. Василий Николаевич достает топор, рубит заледеневший бугор, под которым действительно лежат нарты. На одной из них – палатка, печь, пила, остальные пусты. Вероятно, обоз, не добравшись до перевала всего лишь две сотни метров, был застигнут пургою. Люди успели только обрезать на оленях лямки и убежали в тайгу, не захватив почему-то с собою палатку и печь, без которых, кажется, совершенно невозможно спастись в такую стужу. Что с ними случилось дальше, трудно даже представить.
Отпускаем собак. Скатываемся вниз. Бойка и Кучум уже далеко впереди несутся полным ходом навстречу ветру. Собаки чуют дым или запах человека. Василий Николаевич бросает мне котомку, снимает телогрейку и мчится на лыжах за ними. Со страшной быстротой он уходит от нас, оставляя позади себя длинную стежку снежной пыли. Нужно не потерять собак из виду.
Нартовый след уходит от нас все дальше влево. Собаки, вероятно, бегут напрямик. Мы спускаемся не торопясь, за лыжней Василия Николаевича. В воздухе чувствуется запах дыма. Наконец мы слышим человеческие голоса.
Нас встречают Бойка и Кучум. Они прыгают, визжат, точно хотят сообщить что-то интересное. Сквозь туман вырисовывается странное нагромождение из хвойных веток, защищенное от ветра беспорядочно наваленными деревьями. Мы подходим ближе.
– Пресников! Здравствуй! Ты как сюда попал? – узнаю я лебедевского десятника.
– У нас за перевалом оставлен груз, едем за ним, да немного промешкали, буран захватил на гольце, – отвечает он, не менее удивленный нашим появлением.
У костра, под замкнутым навесом из хвои, скорчившись под ватным одеялом, лежит маленький человек. Голова его перевязана красным лоскутом, в быстрых соболиных глазах – боль, губы кровоточат. Узнав Улукиткана, он с трудом приподнимается и молча протягивает ему маленькую, почти детскую руку, вспухшую от волдырей. Старик присаживается, и между ними завязывается разговор.
Пресников, кивнув головою на больного, начинает рассказывать:
– Наш проводник. Одежонка на нем плохонькая, не по климату, а новую телогрейку и брюки, вишь, не захотел надеть, пожалел, оставил в лагере, вот и прохватило на гольце, за малым не, пропал! Поднимаемся это мы на перевал, вижу, мой Афанасий не встает с нарт. Я к нему, а он уже не шевелится, что-то бормочет, застыл. Хотел оленей повернуть обратно в тайгу, они запутались в ремнях, ни туда ни сюда. А от ветра нет спасения. Конец, думаю, и тебе, Пресников. Обойдешься без похорон. Оленей все же решаюсь отпустить, – при чем тут животное? Но руки закоченели, не могут развязать лямок. Хорошо, что на боку нож. Перерезал ремни, а самому пропадать неохота, схватил постель, топор – и с Афанасием вниз. Где волоком его протащу, где на себе. А он не может итти, замерз. Ну и помаялся я с ним! Кое-как дотащился сюда, разжег костер, давай мужика снегом растирать, а он кричит благим матом, значит руки, ноги зашлись.
– Чего же вас понесло в такую непогоду на хребет? Не впервые же ты в тайге, – задает вопрос Василий Николаевич.
– Моя вина, Афанасий предупреждал: пурга будет, а я понадеялся на свою силу, думаю, успеем перевалить. Настоял на своем. Сам бы пропал, уж поделом, а ведь человека погубил бы зря…
У костра тепло. Мы отогреваемся. Развязываем котомки, угощаем товарищей мясом, сухарями. Пьем чай. Улукиткан и Афанасий разговаривают безмятежно, будто во всем случившемся нет для них ничего необычного. Жители этого сурового края, вероятно, свыклись со всеми капризами природы, С ее беспощадностью к человеку. То, что многим из нас кажется удивительным, порой даже чудовищным, для них потеряло свою остроту, стало неизбежностью. Здесь чаще, чем в других местах, люди встречаются со смертью. Они привыкли спокойно смотреть ей в глаза.
Пока я занимался больным, обмывал раны, делал перевязку, Василий Николаевич с Пресниковым успели притащить с перевала нарту с вещами. Мы поставили палатку, установили печь, напилили дров и ушли. Афанасий остался один; К ночи придет к нему Геннадий, и они тут дождутся нас с обозом.
Через день, захватив лебедевский груз, мы покинули верховья Купури. Промятую нами три дня назад дорогу хотя и занесла пурга, но подниматься по ней было легче, чем по целине. Да и олени за эти дни немного отдохнули, шли бодрее. На крутых местах нарты наполовину разгружали и вытаскивали их поодиночке, зачастую сами впрягаясь в лямки или помогая сзади.
Последний раз я смотрю на пройденный путь, скрытый в глубоких складках угрюмых отрогов Джугдырского хребта. Купури не видно, все заслонили набегающие друг на друга уступы снежных гор, и только торчащая далеко внизу бесформенная скала напоминает об этом суровом ущелье. Пережитое нами – тревоги, бессонные ночи – уже потеряло свою остроту. Наши мысли и желания устремлены вперед. Прощай, негостеприимное ущелье Купури!
Перед спуском в Кукурское ущелье задерживаемся, чтобы еще раз проверить нарты и упряжь. Я выхожу на боковую возвышенность. Даль свободна от дымки и тумана. На север и восток открывается обширная панорама гор, облитых снежной белизною. Слева, из-за ближней сопки, вырисовываются отроги Станового, отмеченного полосами темных скал и зубчатыми рядами. Невысокие утесы, сбегая вниз, теснятся по краям извилистых ущелий. Правее же, насколько видит глаз, раскинулись волнистые отроги Джугдырского хребта. Темными пятнами выделяются цирки, по гребням лежат руины скал. Изломанные контуры вершин исчертили край синего неба.
Между Становым и Джугджурским хребтами мы не увидели сколько-нибудь заметной глазу границы. Это один и тот же хребет, может быть несколько пониженный к морю и разделенный только названиями. Нам впервые приходится осматривать Становой так близко с земли. Он поражает своей грандиозностью, крутизною и мрачным обликом. Даже при беглом знакомстве с этой частью хребта уже можно наверняка сказать: здесь нашим людям придется много потрудиться, чтобы разобраться в диком и сложном рельефе.
Когда мы заехали за своими, у них уже была свернута палатка и упакованы вещи. Афанасий чувствовал себя неплохо, хотя лицо и руки его покрылись струпьями. Вероятно, на этом и закончится вся его история с пургою.
Наш путь идет по реке Кукур – самому верхнему из больших Правобережных притоков Маи. Едем редколесьем, по нартовой Дороге, проложенной обозом Лебедева. Здесь снег мельче, олени идут веселее. Запели полозья, ожили бубенцы. Вокруг нас все млеет под теплыми лучами солнца. Кажется, где-то близко незримо крадется весна. Никогда еще мы не ждали ее с таким нетерпением, как в этот год. Да разве только мы? Уже начал прихорашиваться лес. Ветерок расчёсывает у елей густые пряди крон; по-девичьи задорно шумят вершинами березы; лиственницы пахнут разнеженной солнцем корою, а кочки, вылупившиеся из снега, пахнут прогретой прелью. Появились и птицы. Вот на рябине спорит стайка черноголовых синиц, где-то внизу кричит желна и часто попадаются на глаза белоспинные дятлы. Их стук, вливающийся в дребезжащую трель, не смолкает в лесу. Сегодня впервые мы почувствовали пробуждение природы, и это будто окрылило нас.
Бойка и Кучум где-то отстали. Караван растянулся. Улукиткан тихо поет, Вероятно про теплый День и благополучный путь. А солнце становится все щедрее. Однообразные звуки бубенцов, скрип полозьев и постукивание копыт нагоняет сон…
Ночуем на бывшей стоянке Лебедева. До лагеря остается день езды.
Вечереет. С гор струится холод. Стая белых куропаток шумливо проносится над палатками, Направляясь в боковой лог. Василий Николаевич второпях поручает поварское дело Геннадию, а сам с ружьем бежит следом за нами.
Собак все еще нет. Это озадачило меня.
– Кого-нибудь нашли, соболя или колонка, – придут. Ворон мимо трупа не пролетит, собака мимо табора не пробежит, – успокаивает меня Улукиткан.
Я усаживаюсь за дневник, Но писать не могу, Мысли беспрерывно возвращаются к собакам. А Что, если действительно связались с соболем, они же не отстанут от него и завтра, пока кто-нибудь из нас не подойдет к ним. Винить-то их нельзя, они делают свое дело. Наконец мне становится в тягость неопределенность, беру винтовку и ухожу на ближнюю сопку, в надежде услышать их лай.
Бойка и Кучум наследовали от своих предков, Левки и Черни (в прошлом много лет сопровождавших нашу экспедицию), все качества зверовой лайки: страстность, прекрасное чутье, неутомимость и преданность человеку. Они выполняют у нас большую работу и не раз выручали из беды. Мы по праву называем их своими четвероногими друзьями и не представляем себя в тайге без них. Бойка и Кучум легко улавливают тончайшие звуки, недосягаемые для нашего слуха. По их поведению легко догадаться о присутствии поблизости зверя, переломе погоды и о многом другом. Это очень дополняет впечатления о местности, где мы путешествуем, делает наблюдения более полноценными. По лаю собак легко определить, с кем они имеют дело: на рысь, росомаху они нападают напористо, злобно; лося берут мягко, лают прерывисто, иногда с длительной паузой; колонка, соболя, загнанных на дерево или в дупло, облаивают однотонно. Белка их интересует только в сезон промысла.
С вершины, куда я поднялся, видны небольшим полукругом заснеженные хребты. По широкой долине змеится Кукур, врезаясь бесчисленными вершинами в крутые склоны гор. С юга по его ледяной поверхности тянется тонкой стружкой нартовый след. Солнце багряным кругом вползает в горизонт. Дремлет черная тайга, плотно закутываясь в сизую дымку. С зубчатых вершин спускается темнота.
Я присаживаюсь на валежину и наблюдаю, как гаснет изумрудно-лиловая заря на потемневшем небе.
«У-у-гу… – у-у-гу…» – бубнит протяжно филин.
«Неужели соболь мог их увести так далеко, что даже лая не слышно», – думал я, уже потемну спускаясь с сопки.
В лагере пахнет паленым пером и дичью.
– Не слышно? – спрашивает Василий Николаевич. – Придется утром итти искать. Если у соболя задержались – я им всыплю горячих, отобью охоту с мелочью связываться, – грозится он, помешивая в кастрюле варево, от которого несет перепрелой ягодой и кислотою.
– Опять задержка. Пока доберемся до Кирилла Родионовича, весна будет, – ворчит Геннадий, просовывая в печь общипанную и синюю от худобы куропатку.
После чая Василий Николаевич починил лыжи, достал из потки свисток для рябков, осмотрел его, продул и положил в боковой карман. Добавил в кисет табаку.
Морозная ночь высушила размягший за день снег, сверху его затянуло хрупким настом. Идем с Василием Николаевичем нартовым следом обратно к перевалу. Слева – в полном разливе заря, справа – над горами висит запоздалый месяц, тихо, только под лыжами хруст.
Идем ходко. Мороз щиплет лицо. Следа собак все еще не видно, а уж скоро перевал.
– Вы ничего не слышали? Вроде ухнуло что-то, – спросил вдруг Василий Николаевич, снимая шапку и прислушиваясь.
– Наверное, лесина упала.
Мы простояли еще с минуту и только тронулись, как до слуха ясно донесся лай собак.
– Ишь, куда их черти занесли, под голец. Так и есть, соболя загнали, больше некому быть в россыпях, – сердился Василий Николаевич.
Он торопливо подоткнул за пояс полы однорядки, сбил с лыж бугром настывший снег и торопливо зашагал на звук. Глаза его азартно заблестели.
Поднялись на берег реки, стали забирать вправо к отрогу. Лай доносился глухо, как отдаленный звон колокола. Торопимся на звук. А что, если собаки держат крупного зверя – сокжоя или сохатого? При этой мысли сердце стучит приятной тревогой.
– Непутевые они у нас, ей-богу, нашли время зверушками заниматься! Это Бойка зачинщица и Кучума сбивает. Вот уж доберусь до нее! – говорит Василий Николаевич строго, а в голосе звучит явная ласковость. И хотя я знаю, что Бойку и Кучума он не обидит, но подзадориваю его:
– Следует! Как же это они, не спросившись, соболем занялись?!
Он вдруг затормаживает лыжи и меряет меня строгим взглядом.
– Думаете, не всыплю? Только шерсть полетит с нее! Посмотрите…
– Давно ты грозишься, да забываешь.
Огибаем крутой склон отрога и выходим в широкий распадок. Кругом лес. Узкие языки ельников забегают в боковые разложинки и поднимаются до границы курума.
– Вот и след собак, бежали прыжками! – кричит Василий Николаевич, поворачивая лыжи по их следу. – Так и есть, соболя прогнали, – добавил он.
Через километр следы привели нас к густой развесистой ели. Под ней все было истоптано, примято, на стволе виднелись свежие борозды от когтей собаки. Но поблизости никого не было. След соболя ушел через лес к соседнему отрогу, собаки же убежали в противоположную сторону, и мы решили, что наших псов отвлекло что-то более интересное, нежели соболь. Но что именно, догадаться не могли.
Через полкилометра сдвоенный след собак свернул влево, выбежал на верх гряды и нырнул в соседний распадок. Теперь лай слышится ясно, но понять, кого они «обхаживают», невозможно: голоса стали неузнаваемые, хриплые.
За гребнем – темный ельник, прикрывающий крутой распадок. Оттуда-то и доносится лай. Василий Николаевич мчится вперед, забираясь все глубже в лес. Он подкатывается к собакам, но внезапно делает огромный прыжок вверх, поворачивается в воздухе. Я вижу его лицо, искаженное страхом, он хочет что-то крикнуть, предупредить, но успевает только взмахнуть рукой и падает в рыхлый снег. Невероятным усилием я, пытаясь задержаться, торможу ногами, но лыжи не повинуются, ползут по инерции к невидимой опасности. Хватаюсь за дерево. Вдруг земля выскользнула из-под ног, лес перевернулся, я зарываюсь глубоко в снег, на мгновение сознание покидает меня.
Приподнимаю голову, чтобы осмотреться. Василий Николаевич все еще барахтается в яме, пытаясь подняться на ноги. Собаки неистовствуют, атакуя кого-то под выскорью . Хочу встать, но одна лыжа оказалась сломанной, а вторая застряла в стланике. Я нечаянно взглянул вперед и… обомлел. Из-под выскори высунулась лобастая морда медведя. Зверь метнул злобно глазами, рявкнул и исчез в берлоге. Собаки, отскочив на миг, вновь подступили к лазу . Острое чувство беспомощности овладевает мною. Я ищу упавшую в снег винтовку, ругаю себя за неповоротливость. А тут, как на грех, не могу высвободить ноги. В сознании с необычайной ясностью вырисовывается вся опасность нашего положения. Что, если медведь сейчас выкатится из берлоги, вздыбит и, прежде чем я найду ружье, протянет ко мне косматые лапы? Тут уж вся надежда на верных Бойку и Кучума. Накинутся они на зверя сзади, вопьются ему в «шаровары» острыми зубами и примут на себя всю медвежью ярость. Да и Василий не оробеет, бросится с ножом на выручку товарищу! А тем временем я найду ружье и выстрелом свалю на снег зверя. Все это молниеносно проносится в голове. Холодный пот, словно острая щетина, пронизывает тело. Нет более острых переживаний, чем встреча с медведем у берлоги.
Справляюсь с минутным смятением, беру себя в руки. Ко мне подкатывается Василий Николаевич и повелительным тоном требует, поторапливаться.
– Зверь может сейчас появиться! Где винтовка? – кричит он.
Наконец-то я освободился от лыж. Встаю. Продуваю ствол ружья, забитый снегом, и мы отходим влево, чтобы осмотреться. Собаки, подбодренные Нашим присутствием, поочередно врываются в лаз, но мгновенно отскакивают, отпугнутые рычанием зверя. «Какая чертовская смелость!» – думаю я, наблюдая за схваткой. Зверь снова показал на мгновение свою разъяренную морду, и я ловлю на себе его зеленовато-холодный взгляд.
Берлога была сделана на крутом косогоре лога, под выскорью давно свалившейся ели. Снег вокруг плотно утоптан, мелкий ельник и ерник, торчавшие поверх снега, обгрызены. Это работа собак. Они лучше нас знают, на что способен этот зверь, и постарались очистить «рабочее место» от всего, что мешало им атаковать медведя.
Становиться против лаза опасно, место неудобное и крутое. Зверь может наброситься даже и после удачного выстрела. Спускаюсь немного ниже и чуточку правее. Наскоро вытаптываю место под березой. Легкий озноб нервно холодит тело. Зрение, слух, мысли – все сосредоточено у лаза, где собаки отчаянным лаем вызывают косолапого на поединок. Зверь фыркает, злобно ревет, отпугивая наседающих псов.
Проходит минута, другая… Василий Николаевич, прижимаясь плечом к ели, пристальным взглядом следит за берлогой. Вдруг снег там дрогнул, разломался и на его пожелтевшем фоне показалась могучая фигура медведя – гордая, полная сознания своей страшной силы. На секунду задержавшись, он как бы решал, с кого начинать.
Собаки быстро меняют позицию, подваливаются к заду медведя и мечутся на линии выстрела. Я выжидаю момент. Медведь торопливо осматривается, поворачивается вправо, на мгновение меняет ход, скачком бросается влево, подминает под себя обманутого Кучума. На выручку рванулась Бойка. С одного прыжка она оседлала зверя и вместе с ним катится вниз. Вырвавшийся Кучум лезет напролом. Все смешалось со снежной пылью, взревело и поползло на меня. Вот мелькнула разъяренная пасть зверя, хвост Бойки, глыба вывернутого снега. Медведь огромным прыжком все же смахнул с себя собак и бросился ко мне, но пуля предупредила его атаку. Зверь ухнул, круто осадил зад и, воткнув в снег окровавленную морду, скатился к моим ногам. От его прикосновения у меня зашевелились под шапкой волосы и заледенело тело.
Василий Николаевич бросается к собакам, поднимает Бойку. У нее разорвана грудь. Кучум визжит, царапает лапой возле уха, из открытого рта тянется кровавая слюна. Мы струним ремнями морду Бойки, укладываем на снег и начинаем оперировать. У меня в шапке нашлась иголка с обыкновенной черной ниткой. Иголка с трудом прокалывает кожу, собака визжит, корчится в муках под неопытной рукой «хирурга». Все же нам удается в четырех местах схватить кожу. Кучум отделался только прокусами.
Василий Николаевич стал закуривать, я протер ствол ружья, а собаки, немного успокоившись, задремали. Устали. Шутка ли, поработать сутки у берлоги!
Медведь оказался крупным и в роскошном «одеянии». Его густая темнобурая шерсть переливалась черной остью от еле уловимого ветерка. Короткую шею с лобастой мордой перехватывал белый галстук. От длительного бездействия когти у зверя сильно отросли, загнулись внутрь.
– Добрая чекалочка, – посмеялся Василий Николаевич, взглянув на лапу.
Он не подошел к зверю и не проявлял сколько-нибудь заметного любопытства. Такое равнодушие обычно овладевает зверобоем после удачного выстрела. Именно после выстрела и обрывается вся острота и прелесть зверовой охоты. Хотя на этот раз выстрел принадлежал мне, но Василий Николаевич остался верен себе. Сколько раз я наблюдал за ним. Он давно потерял счет убитым зверям, схваткам с медведем, добытым соболям. И все же каждый раз, увидев зверя, он с новой силой воспламеняется страстью следопыта-охотника. Тогда для него не существует расстояний, пропастей, темноты, пурги. С легкостью юноши он бежит через топкие мари, карабкается по скалам, пробирается сквозь стланиковые заросли, не чувствует ушибов, царапин на лице – все подчинено этой страсти. Но вот прогремел выстрел – и все в нем заглохло. Он превращается в того самого Василия Николаевича, который поражает вас спокойствием, добродушием человека, неспособного обидеть и курицу.
Уходя за нартами в табор, он сказал, кивнув головой на зверя:
– Сало снимайте пластами. Тушу не дробите, разделывайте, как сохатого.
В теплых лучах солнца млела безмолвная тайга. За горбатым отрогом в глубине долины копится грязный дым, выдавая лагерь. Откуда-то появилась кукша. Попрыгала по веткам, повертела чубатой головой, поразмыслила и пошла звонить на всю тайгу:
«Кек… кек… ке-ке…»
Череп и шкура убитого медведя должны были войти в мою коллекцию, предназначенную для Биологического института Западно-Сибирского филиала Академии наук. Поэтому первым долгом я произвожу внешнее описание и делаю необходимые измерения, а потом уже начинаю свежевать. Кладу зверя на спину, распарываю ножом кожу от нижней челюсти через грудь до хвоста, затем подрезаю ноги по внутренней стороне до продольного разреза и отделяю подошву от ступни, но так, чтобы при коже остались когти.
Медведь жирный, шкура отделяется только под ножом. Вспарываю брюшину. Вся внутренность залита жиром. В маленьком желудке и кишечнике пусто, их стенки покрыты прозрачной слизью. Затем переворачиваю тушу вверх спиной и делаю глубокий разрез вдоль хребта. Толщина сала на крестце пятьдесят пять миллиметров. Это после шестимесячной спячки!
Василия Николаевича все еще нет. Собаки крепко спят. Я разжег костер, достал записную книжку и, усевшись у огня, стал записывать мысли, навеянные встречей с медведем.
Удивительно, как разнообразны условия, в которых живут звери и птицы. Какой разительной приспособленностью и какими разнообразными инстинктами наградила их всех природа! Это особенно заметно осенью, когда кончаются теплые дни, слетает с деревьев красочный наряд, умолкают уставшие за лето ручейки и жесткие холодные ветры напоминают всем о наступающей зиме. Травоядные покидают открытые места летних пастбищ, высокогорье и двигаются в тайгу, в районы мелких снегов. За ними потянутся хищники. Грызуны зароются в норы, стаи гусей, уток, болотных и лесных птиц устремятся к дальнему югу. В их полете, крике, даже в молчании, что царит в это время в природе, всегда чувствуется неизмеримая печаль. Нет живого существа, не встревоженного приближающейся вслед за осенью стужей. К этому времени у медведя пробуждается инстинкт зарыться в землю. Ложится он в берлогу с большим запасом жира (худой зверь, а тем более больной, не ляжет в берлогу. Он обычно погибает в первой половине зимы от голода и холода). Неискушенному наблюдателю кажется, что медведю много надо жира для зимовки, ведь спячка его в Сибири длится около шести месяцев. Срок большой, но, как ни странно, за это время он очень мало расходует жира: его организм почти полностью прекращает свою жизнедеятельность. Мне всегда спячка медведя напоминает горячий уголек, спрятанный в теплую золу прогоревшего костра. Он сохраняет огонь чуть ли не сутки, тогда как на поверхности уголек потух бы через десять-пятнадцать минут.
Для чего же нужен медведю такой большой запас жира? Не проявила ли природа к нему излишней щедрости? Конечно, нет. Во время спячки жир служит изоляционной прослойкой между внешней температурой и температурой внутри организма.
Как только медведь покинет берлогу и организм его воспрянет от оцепенения, а это обычно бывает в апреле, сразу же восстанавливается деятельность всех его функций и появляется большая потребность в питательных веществах. Но где их взять? Кругом еще лежит снег. Взрослого зверя: сохатого, сокжоя или кабарожку – трудно поймать, а телята появляются на свет только в конце мая – начале июня, да и птиц ему не скрасть, для этого он слишком неуклюж. Растительного же корма еще нет. В желудке убитых в апреле и мае медведей обычно находишь личинок, червячков, муравьев, корешки различных многолетних растений и даже звериный помет. Но разве может такой пищей он прокормиться? Да и разоренные им норы бурундуков, где иногда удается достать две-три горстки ягод или кедровых орехов, не спасли бы медведя от голодовки без осеннего запаса жира.
Василий Николаевич приехал на трех нартах. Мы разложили на них мясо, увязали и тронулись в обратный путь. Бойку пришлось нести на руках до реки. Кучум, прихрамывая, плелся сзади. Над лесом, каркая, летели к выброшенным кишкам две вороны.
В лагере праздник. Все ожили. Даже Афанасий вышел из палатки встречать нас. Он улыбается, болезненно растягивая губы, скованные коркой.
Вечер вкрадчиво спускается со склона гор. Гаснет за горизонтом свет. Исподтишка ершится ветерок. На востоке одинокая туча прикрыла космами вершины. Большой костер ввинчивает в плотное небо сизую струйку дыма. На таганах, в закопченных котлах, варится свеженина, тут же на деревянных шомполах румянится шашлык. Мы все сидим возле огня, глотая сочный запах, и следим за Василием Николаевичем – «главным дирижером».
Наконец ужин готов, и все идут в палатку.
Старики едят быстро. В левой руке мясо, в правой острый нож. Зубами захватят край куска, чиркнут по нему ножом возле губ, глотнут. Рука еле поспевает закладывать, отрезать. Мясо почти не пережевывают. Словно зубы предназначены у них для другой, более сложной работы: нужно ли подтянуть потуже подпруги на олене, развязать узел на ремне, протащить сквозь кожу иголку или что-нибудь оторвать, отгрызть – все это старики обычно делают зубами. В этой привычке и ловкости, с какой работают у них челюсти, есть что-то первобытное.
Рядом со мною сидит Улукиткан, роясь заскорузлыми пальцами в своей чашке. Мяса много, оно жирное, глаза старика отдыхают, млея над теплым медвежьим паром. Ест он без хлеба, поспешно отрезая и глотая куски. Устанет – передохнет, отдышится, хлебнет из блюдца горячего жира, и снова у губ заработает нож.
– Эко добро медвежье сало: сколько ни ешь – брюху не лихо, – говорит старик, слизывая с блюдца жир.
Лиханов от него не отстает. Он высасывает из костей сочный мозг, глаза размякли, посоловели; засаленная бороденка лезет в рот. Афанасий разбинтовался, так вольнее. Он черпает кружкой жир из котла, пьет его, процеживая сквозь больные губы, и с завистью поглядывает на стариков.
Все они едят много, отяжелев, валятся на бок и полулежа еще доскабливают, обсасывают кости. Затем пьют чай, разговаривают.
– Уже десятый час, пора спать, завтра рано подъем, – предупредил я.
– Эко спать, после жареного мяса сна не жди, – заметил Улукиткан.
Василий Николаевич принес в палатку больную Бойку, покорную, с печальными глазами, и сейчас же в щель просунулась голова Кучума. Умное животное следило за нами, будто ему интересно было знать, что же мы намерены с его матерью делать. Но как только Бойка начала визжать, биться в руках, он поспешно убрался.
Мы выстригли вокруг раны узенькую полоску шерсти, промыли йодом и уложили Бойку спать.
Ночью сквозь сон я слышал разговор в палатке проводников, хруст костей и причмокивание губ. Старики продолжали ужин.
Утром пришлось задержаться: долго искали оленей. День солнечный. Лес слабо шумел. Пахло отогретой хвоей. Над брошенной стоянкой горбилось белое облачко, присосавшись к боковому отрогу и уронив легкую тень на наш след.
Кокур – небольшая речка, образующаяся от слияния многочисленных ручейков, сбегающих с крутых склонов Станового и Джугдырского хребта. Километрах в десяти ниже перевала она течет узким руслом, въедаясь в угрюмые отроги, преградившие ей путь к Мае. Горы не расступились, а скалами повисли над щелью, по дну которой течет Кукур.
Мы ехали по льду реки. Солнце и, кажется, само небо прятались за скалами. Нас встретила промозглая сырость, никогда не продуваемая ветрами. Малейший звук, зародившийся в тишине ущелья, сразу усиливался, множился, отражаясь от ворчливых скал. Олени, подбадриваемые криком проводников, бежали дружно, отбивая копытами дробь.
Остались позади бесчисленные кривуны и разнообразные ансамбли скал. Но край ущелья еще не виден. Пейзаж скучный. Высокие стены скал, словно гигантские занавеси, исписаны скупым рисунком долговечных лишайников. Редко где увидишь карликовую березку или прутик багульника, поселившегося на холодных уступах скал. Неожиданно мы вспугнули двух черных воронов. Их присутствие в этой глубокой щели озадачило нас. Рядом светлая долина, где много солнца и есть где разгуляться крыльям, но птицы живут здесь, предпочитая мрак, застойную сырость, а летом к тому же и несмолкаемый грохот реки.
Но вот скалы раздвинулись, пропустив в ущелье свет солнца. Весело заиграли бубенцы на передних упряжках. Километров через десять, наконец-то, показался берег Маи. Тут мы и заночевали.
Река Мая в верхней части протекает по плоской и сравнительно широкой долине, затянутой смешанным лесом, преимущественно лиственничным. Горы здесь пологие, с хорошо разработанными лощинами. Зато дальше, отступая от реки, виднеются громады угловатых гольцов. Кругом нерушимо лежит зима, и только лес шумит не по-зимнему, напоминая о недалеком переломе.
Утро застало нас в пути. Из-за правобережного хребта грузно поднимались взбудораженные ветром тучи. Толкая друг друга, они расползались, затягивали небо. А следом за ними мутной завесой хлестала по вершинам гор непогода. Тянула встречная поземка. Снова захолодало. Свежие хлопья снега косыми лучами падали под ноги, засыпая следы каравана.
В двенадцать часов мы добрались до лагеря Лебедева.
– Кажется, никого нет!… – Василий Николаевич соскочил с нарт и заглянул в палатку.
Стоянка занесена снегом. Ни человеческих следов, ни нарт, ни оленей…
– Странно, куда же они ушли? – удивился я.
– Ты спрашиваешь про людей? Ушли сегодня далеко, не скоро вернутся, – пояснил Улукиткан.
– Откуда ты узнал? Догадываешься?
– Эко не видишь, читай, тут хорошо написано, – и старик показал рукою на ближайшую лиственницу.
На ней мы увидели обыкновенный затес и воткнутую горизонтально ерниковую веточку с закрученным кольцом на конце.
– Ничего не понимаю, обычный затес. Ты шутишь, Улукиткан.
– Как шутишь? Поди, не слепой. – Старик с досадой схватил меня за руку, потащил к лиственнице. – Хорошо смотри, я рассказывать буду. Раньше эвенки совсем писать не умели. Когда ему надо было что-нибудь передать другому человеку, он делал метку на дереве. Метка разный был. Если хозяин чума или лабаза кочевал со становища надолго, то клал веточку прямо, куда ушел, а конец заворачивал назад кольцом, – это значит, обязательно вернется. Понял? Так сделал и каюр Лебедева. Если же эвенк кочевал на два-три дня, то кольцо веточки немного опустят вниз. Когда он – уходил на день, другом месте ночевать не будет – веточку клал без кольца, концом вниз. Теперь твоя понимай?
– Как не понять! Но откуда ты узнал, что они уехали сегодня?
– Все тут на веточке написано. Видишь, на ней ножом вырезано четыре острых зубца подряд и один тупой. Острый зубец – солнечный день, тупой – непогода. Значит, они кочевали после четырех подряд хороших дней на пятый, в непогоду. Теперь хорошо читай сам и скажи, когда ушли.
– Верно, уехал сегодня, – вмешался в разговор Василий Николаевич. – Солнечные дни начались с четвертого числа. Мы еще за перевалом были, продержались они четыре дня, а сегодня по счету пятый и первый день непогоды. Ты смотри, как просто и ясно! Грамотному человеку, пожалуй, и лиственницы не хватило бы все расписать, а у эвенка столько вместилось на веточке.
Лебедев обосновался на берегу Маи, в двух километрах выше устья левобережного притока Кунь-Маньё. Слева лагерь огибала отвесная стена рослого леса, а справа к нему прижался наносник из серых помятых стволов, принесенных сюда водою в половодье. Палатка, приземистая, как черепаха, сиротливо стояла под огромной лиственницей. Рядом на четырех ошкуренных столбах возвышался лабаз, заваленный грузом и прикрытый брезентом. Ветер хлопал обгорелой штаниной, пугалом, подвешенным на кривой жердочке. Под лабазом висели туго набитые потки, ремни, посуда проводников, лежали ящики с гвоздями, цементом, круги веревок, тросы. Следы же пребывания людей скрыты под снегом. Путь окончен. Груз сложен под брезентом, а освободившиеся нарты, изрядно помятые жесткой дорогой, лежат перевернутые вверх полозьями. В палатке на печке бушует суп, перехлестывая через край кастрюли. Душно от пара и перегоревшего жира.
Рядом со мною сидит Улукиткан. Он рассказывает о лесной письменности и внимательно следит, как по бумаге скользит карандаш.
Из его рассказа я узнал, что в старину эвенки не делили год на двенадцать месяцев, как это принято всюду. Они его разбивали на множество периодов, в соответствии с различными явлениями в природе, имеющими какую-то закономерность. Даже Улукиткан, доживший до пятидесятых годов нашего столетия, все еще пользуется таким календарем. Он говорит: когда крепкий мороз – январь; много снегу на ветках – февраль; когда медведица щенится – март; прилетают птицы – май; одеваются в зелень лиственницы – июнь; когда олень сбрасывает кожу с рогов – август; когда в тайге трудно собирать оленей – сентябрь; белка становится выходной – октябрь; и так далее. Эти большие периоды, в свою очередь, делились на мелкие, приуроченные к явлениям в природе, имеющим более точное время. Если Улукиткан говорит: «Это было во время начала паута», – то он имеет в виду примерно десятое июня; «когда кукушка начала кричать» – двадцатое мая; начало «гона у сохатых» – пятнадцатое сентября… Этот неписаный эвенкийский календарь хранит в себе много интересных, проверенных столетиями наблюдений о явлениях природы. Как ни странно, некоторые из этих дат долгое время являлись предметом споров в научных кругах.
Эвенки были и есть прекрасные таежники. От их наблюдательности не ускользают малейшие изменения в окружающей обстановке, они прекрасно ориентируются в лесу, разбираются в следах зверей, в звуках и обладают ясной памятью. Для них в тайге нет ничего нового, неожиданного, ничем их там не удивишь. При таких способностях веточка с кольцом и надрезами, которые мы только что рассматривали, вполне заменяет им письмо. Эта довольно странная и необычная письменность кочевника, да и деревянная «расписка» и многое другое дошло до нас из глубокой старины. Жаль, что до сих пор жизнь лесных людей, теперь уже безвозвратно ушедшая в прошлое, их своеобразная и, несомненно, интересная культура остались вне поля зрения наших ученых. Будет непростительно обидно, если со смертью последних свидетелей мы похороним житейский опыт эвенкийского и других северных народов, их прекрасное и тонкое понимание природы.
В письме, оставленном Лебедевым для Пресникова, подтверждалась догадка Улукиткана. Отряд действительно покинул лагерь сегодня утром. Он ушел на восток с намерением обследовать большой узловой голец, со склонов которого берут начало реки Кун-Маньё, Сага, Нимни. Затем предполагает пробраться на южные склоны Джугджурского хребта. О нашем прибытии Лебедев, вероятно, не догадывался.
Сегодня вечером мы встретились в эфире со своими радиостанциями. Нам передали приятные вести. Главный инженер Хетагуров с группой геодезистов третий день штурмует Чагарский голец. Топографы Яшин и Закусин ушли своими маршрутами в глубину удских марей и по кромке Охотского моря. След обоза астронома Каракулина, обогнув с севера Становой, убежал вдоль Джугджурского хребта к истокам Уяна. Наследили нарты геодезистов по рекам Гуанаму, Арга, Селиткан. Обогрелась кострами разрозненных отрядов Тугурская тайга, тонкими стружками побежали снежные тропки к вершинам крутогорбых хребтов. Оживились пустыри человеческими голосами да стуком топоров.