В тисках Джугдыра

Федосеев Григорий Анисимович

Часть четвертая

 

 

I . Вверх пo Кунь-Маньё. – Лагерь у трех елей. – Эвенкийская сказка. – Поиски Лебедева. – Лесной завал. – Ночная гармонь. – Встреча.

С каждым днем все сильнее пригревало солнце. Но по ночам мороз сковывал коркой снег, глушил разбушевавшиеся ключи, обжигал холодом набухший почки осин. Вблизи лагеря олени выбили корм, их потянуло к открытым отрогам и свежему мягкому ягелю. Трудно стало каюрам разыскивать непокорных животных и пригонять их на стоянку.

– Мы тут много наследили, пора погасить очаг и кочевать на новое место, – сказал Улукиткан, грустным взглядом окинув стоянку. – Плохо долго задерживаться у одного костра, глаза устают смотреть на одно и то же, уши глохнут. Даже олень и тот не хочет оставаться на старой копанине. Уходить надо. В быстрой воде муть не держится.

Да и всем нам не хотелось засиживаться в этом скучном лагере. Ни гор отсюда не видно, ни ущелья, только кусочек реки да край неба. За два дня, проведенных здесь после возвращения со Станового хребта, мы отдохнули, выкупались в бане, выпекли хлеб. Решили завтра переезжать на новую стоянку.

Правда, олени еще не оправились, не отдохнули от длительного и тяжелого пути. Поэтому каюры останутся с оленями на новой стоянке, а мы впряжемся в свои нарты и пешком пойдем к южным отрогам Джугджурского хребта на поиски Лебедева. По нашим предположениям и расчетам, он уже должен закончить работу на гольце Сага и передвигается на север, поближе к главной водораздельной линии хребта.

Двадцать девятого апреля утром Улукиткан провел весь наш караван сквозь левобережную тайгу, и мы вступили в широкую долину Кунь-Маньё. Утро было пасмурное, теплое.

Улукиткан ведет караван

– Мод… мод… мод… – непрерывно покрикивали проводники на отстающих оленей.

Каюр Афанасий, уходя, затесал лиственницу и воткнул ветку с кольцом – условный знак: ушли далеко, но непременно вернемся.

Караван беспрепятственно продвигался вглубь просторной долины. Неширокие лиственные перелески обмежевывали бугристые мари, разукрашенные лоскутками светложелтого ягеля да яркозеленым стлаником. Снежный покров на солнцепечных склонах был порван, и казалось, что зиме уже не залатать этих прорех.

У крутого поворота реки, против каменистого мыса Улукиткан остановил караван. Он торопливо вытер рукавом потное лицо, и черные бусинки его пытливых глаз забегали по мысам, по склонам гор, по горбатым лиственницам, одиноко торчащим на мари. Затем, склонившись на посох, старик долго приглядывался к ельнику, спустившемуся со склона к реке неширокой полосой. Я подошел к нему.

– Что увидел?

Он рассеянно улыбнулся и долго смотрел мне в лицо, молча о чем-то раздумывая.

– Когда я был молодой, мог догонять тугутку, таскать на себе дикого барана, и ноги не знали, что такое усталость, тут дымился мой чум, – заговорил он, показывая рукою на три толстые ели с сомкнутыми вверху кронами. – Однако, шестьдесят лет уже есть, а то и больше, как я кочевал отсюда. Эко долго ходил, и вернулся. Птица тоже далеко летает, да старое гнездо не забывает.

– Неужели узнал места? – удивился я.

– Эко не узнать, если тут жил. Думаю, приметы найду. Иди со мною, – сказал он, выпуская из рук вожжу и направляясь к лесу.

– Жена тогда должна была принести в чум первого ребенка, обещала сына. Я ему много аю кабарожьих собрал для игры, но жена ошиблась. Она говорила – в родильном чуме было очень темно, не того поймала, кого хотела, – оказалась дочь. Мы покинули эту стоянку, думали – не наше тут место. А чтобы обмануть харги , подменившего ребенка, я оставил тут под елью все аю, пусть, думаю, он караулит их, а сами кочевали далеко на Учур. Сейчас искать буду, где клал.

– А чем плохо, если родится дочь? – спросил я.

– Ты разве не знаешь? Девка что делала раньше? Кожи мяла, унты, дошки шила, мясо варила, лепешки пекла, оленей пасла. Но раньше кому-то надо зверя убить, белок, колонков настрелять, муки наменять, иначе девкам работы не будет. Вот и считали: хорошо первым иметь сына, а второй – дочь, тогда шибко ладно в чуме.

Старик подвел меня к трем елям, осмотрел корни, недоуменно повел плечами, потом облегченно сказал, кивнув в сторону толстого пня, стоявшего на краю леса:

– Тогда это была самая лучшая ель, теперь от нее только догачан остался. Я ее пережил, – с радостью заметил он. Улукиткан разбросал возле пня ногою снег, содрал мох и, запустив под корни руку, долго шарил ею в пустоте.

К нам подошел Василий Николаевич, а затем и остальные.

– Кого это он копает, бурундука, что ли? – спросил Геннадий, покосившись на Улукиткана.

– Еще в молодости где-то здесь спрятал бабки, а сейчас вспомнил, ищет, – ответил я.

Все сгрудились около старика, а он, приподнявшись, протянул мне на ладони три темные от времени косточки.

– Однако, тут кто-то жил после меня, аю мало осталось, – сказал он. – Значит, не зря собирал их, чужой сын все равно играл.

Мы стали рассматривать бабки. Это были совсем позеленевшие от времени маленькие косточки, действительно кабарожьи.

– Хорошо, что не все забрали, а то бы трудно поверить, что ты тут жил, ведь так давно все это было, – сказал я.

Старик вскинул на меня удивленные глаза, обида прозвучала в его словах:

– Зачем стрелять по убитому зверю? Раз обманешь, а после и правду скажешь, да никто не поверит. Люди, которые тут жили после меня, не могли забрать все, такого закона в тайге нет. Бери, сколько тебе нужно, но хозяину, хотя бы маленько, оставь, иначе вором посчитают. Понимаешь? Люди эти давно были, смотри сюда, – и Улукиткан показал на старый затес, сделанный на ели. – Видишь, зарос он, поди лет двадцать ему, тогда и взяли аю, – пояснил старик и, взглянув на солнце, добавил: – Однако, тут остановимся, корм оленям есть, место веселое.

Мы подтянули караван к трем елям и стали устраивать лагерь. Пробудился лес от ударов топоров, людского говора и громыхания посуды. Оживилась марь с появлением на ней стада голодных оленей. Дым костра, поднимаясь высоко в небо, расползался шатром над нашей стоянкой.

Каюрам придется здесь жить долго, пока мы не вернемся с Джугджурского хребта. Они ставят палатку капитально: выравнивают площадку, выстилают ее лиственничными ветками, печь устанавливают на камнях, борты палатки заваливают снегом. Упряжь, потки с продуктами, посуду развесили на колышки, вбитые в стволы деревьев. Нарты сложили горой, полозьями вверх.

Нам же предстояло провести здесь только ночь, поэтому устроились мы наскоро. И как только ночлег был организован, я поднялся на одну из сопок левобережного отрога. Хотелось определить местоположение гольца, который мы с Пресниковым видели со Станового в непогоду, и наметить более легкий к нему путь. Предо мной открылся Джугджурский хребет, убранный хмурыми скалами с многочисленными разветвлениями, с извилистыми долинами, сбегающими к реке Кунь-Маньё. Ближние вершины громоздились каменными глыбами. За ними поднималась ввысь главная линия хребта с белоснежными башнями, минаретами, подобно облакам, появившимся у горизонта. Справа сияли в лучах заходящего солнца группы мощных гольцов, затянутых снизу прозрачной дымкой. Среди них была и интересующая меня вершина, но угадать ее было трудно, до того все они схожи между собой.

По нашим предположениям, Лебедев должен быть уже там со своими людьми.

Когда я вернулся в лагерь, на западе погасла вечерняя заря. Сумрачная синева окутала ближние горы. В долине легла тишина. Рано затух костер, уснули собаки. Не угомонились только бубенцы на пасущихся оленях.

Я забрался внутрь палатки. В печке глухо потрескивают дрова, освещая внутренность палатки приятным полусветом. Никто не спит, но все молчат.

– Что же это у вас так тихо? – спросил я недоумевая.

Василий Николаевич подал мне знак садиться.

– Улукиткан сказку обещал рассказать про богатыря и почему эвенки стали кочевать, да начало, говорит, потерял, не может вспомнить, – пояснил он шопотом, кивнув головою в дальний угол.

Старик сидел в своей привычной позе, с поджатыми под себя ногами, низко опустив голову. Я снял верхнюю одежду и, усевшись возле печки, приготовился слушать.

– Эко беда, годы съедают память, как огонь сухую траву, – произнес Улукиткан с досадой и сожалением.

И снова тишина. Кто-то громко потянул губами из кружки горячий чай. Кто-то вздохнул, пошевелился. Я подбросил в печку дров, ярко вспыхнуло пламя. Старик вдруг выпрямился, повернул к нам приподнятую голову, и его голос зазвучал грустно и напевно:

– Никто из стариков не помнит, когда это было, но все знают, как случилось. Богата была раньше тайга разным зверем, птицей, рыбой, совсем не то, что теперь. Люди не кочевали, не делали ловушек, им не нужно было пасти оленей. Только подумают о мясе, как у чума появляются жирные сохатые, сокжои; глазами поведут – кругом в лесу глухари, рябчики, – бери, что угодно, ешь, сколько живот просит. Все давала тайга и не беднела: человек одного зверя съест, а на его место из каждой косточки новые родятся.

Улукиткан хлебнул горячего чая, отодвинулся от накалившейся печки и, усевшись поудобнее, продолжал.

Он говорил, что жил тогда богатырь Сакал, шибко сильный! Там, где ступит его нога – озеро образуется, вздохнет полной грудью – как от ветра лес валится, бросит куда взгляд – будто молния сверкнет. Это он и устроил так жизнь, что эвенки горя и нужды не знали, враги в тайге появляться не смели. Но вот Сакал стариться начал, а жена никак не могла родить ему сына. В его чуме много лет шаманы били в бубны, призывали на помощь тени предков, молили духов. В жертвенниках не остывало сало, не высыхала оленья кровь. Но ничто не могло умилостивить богов. И люди с горечью думали о том, что с ними будет, если Сакал умрет, не -передав своей силы сыну. Звери выйдут из повиновения, разбредутся по тайге, оставив человеку лишь путаные следы; птицы разлетятся, где искать их будешь в чаще? Рыба уйдет в глубину больших рек.

Решил богатырь Сакал подняться на самую высокую гору и еще раз просить милости у доброго духа гор.

– Ладно, – ответил ему хозяин гор. – Я пошлю тебе сына, но помни, Сакал-богатырь, он не должен знать женщин из чужого племени. Как только сын нарушит этот обет, великое бедствие постигнет твой народ.

Согласился богатырь Сакал, клятву дал за сына. С горы спустился, шкуры расстелил и крепко заснул. Во сне видит жену молодой, нарядной, красивой. Чум родильный себе ладит, а сама песни поет. Давно он не видел ее такой веселой.

Не день, не два, не месяц спал он, а когда проснулся, видит – мальчик рядом стоит. Хотел взять его на руки, попробовал поднять – силы не хватило, тяжелым показался. Потянул к себе, а тот ни с места. Понял старый Сакал, что это и есть сын его, к нему его сила перекочевала. Вывел Сакал сына из чума, посмотрел в лицо и удивился: такого красавца ему еще видеть не доводилось

– Имя твое будет Гудей-Богачан, – сказал Сакал. – Ты родился, чтобы уберечь счастье своего народа, как это делали твои предки, твой отец.

На праздник собрались люди со всей тайги. Много мяса было и оленьего, и сохатиного, и кабарожьего, никто не помнил такого веселья, какое было тогда. Девушки пели песни, парни мерялись силой в борьбе, состязались в беге и меткости. Сын Сакала Гудей-Богачан во всем был первым. А старый богатырь головы не поднимал, брови нахмурив, молча сидел. Вспомнил он про клятву, что горному духу дал, и тяжело стало у него на сердце. Сможет ли сын сдержать эту клятву до конца своей жизни?

Словно тополь, быстро рос Гудей-Богачан, силой наливался. Настоящим богатырем стал, по тайге бродить начал. Где горы по-своему переставит, реку, куда ему нужно, направит, море берегами обложил. Все это для удобства людей сделал Гудей-Богачан. Далеко за тайгу разлетелась слава про него, про то, как хорошо живут эвенки. Враги завидовать стали, думать начали, как отнять счастье у народа.

Однажды птицы перелетные весть недобрую принесла: идет на тайгу войско большое, злые пришельцы хотят убить Гудей-Богачана. Собрал молодой богатырь своих сверстников и с ними пошел навстречу врагу. Год бились, второй, третий… Все погибли, остались только Гудей-Богачан да Кара-Иргичи – черный волк из чужого войска. Схватились богатыря последний раз – пошатнулась земля, полетели скалы. Свалил врага Гудей-Богачан, придавил коленкой и думать стал, что с ним сделать.

– Не убивай меня, богатырь, – сказал Кара-Иргичи, – иначе некому будет рассказать людям другого племени о твоей храбрости, некому будет предупредить их, чтоб в тайгу твою не ходили…

Поверил Гудей-Богачан, отпустил черного волка. А Кара-Иргичи, как только в безопасности очутился, злобно пообещал:

– Мы еще встретимся! – и исчез.

Вернулся к себе Гудей-Богачан. Не сидится молодому богатырю. Надумал он заставить солнце светить зимою так же, как и летом, чтобы людям всегда было тепло. Решил прежде узнать, как к солнцу подступиться. Послал в разведку гуся, он не вернулся; послал соболя – бесследно пропал; отправил оленя – где-то затерялся. Понять богатырь не может, кто их там задерживает. Видит, ворон летит с юга. Уселась черная птица на дерево и говорит:

– Слыхали мы, что ты, храбрый Гудей-Богачан, собираешься заставить солнце светить зимою так же, как и летом, да не знаешь, как это сделать. Отправляйся сам на юг и иди до тех пор, пока не встретятся большие горы. Зимою ветры насыпают на них много снегу, они-то и заслоняют солнце. Разбросай горы – и будет всегда тепло, – сказал ворон и улетел обратно.

Гудей-Богачан стал отца просить отпустить его в этот путь. Забеспокоился старый Сакал, опасаясь, что на чужой стороне молодой богатырь увидит красивую девушку и не устоит перед соблазном любви. Стал отговаривать сына, да разве удержишь в гнезде орленка, если у него отросли крылья и он однажды уже испытал их силу?!

– Иди, но помни: твои глаза не должны задерживаться на лицах чужих девушек, уши твои не должны слышать их голосов, ты не должен искать близости с женщиной в чужой стороне, иначе великое бедствие постигнет народ, – сказал на прощанье старый Сакал.

Прошел молодой богатырь всю тайгу, равнины, через реки большие и малые переправился, а гор все не видно. Возвращаться уже решил, но тут ворон невесть откуда появился. «Иди, – говорит, – за мною, горы уже близко».

Еще день шел Гудей-Богачан. Видит впереди зеленую падь, а в ней стойбище большое, вокруг которого войско стоит огромное и впереди войска богатырь Кара-Иргичи. Догадался Гудей-Богачан, что обманул его проклятый ворон и в стан врагов привел. Но Кара-Иргичи, как заметил Гудей-Богачана, видать, испугался и убежал со своего стойбища, за ним и войско все кинулось.

Спустился молодой богатырь в падь. По стойбищу ходит, в чумы заглядывает, удивляется: ни женщин, ни детей, все добро брошено. Но вот видит он: на краю леса дымок вьется, к небу тянется, большой чум стоит, узоры на нем расшиты золотом. Зашел в него Гудей-Богачан, да так и онемел, с места сдвинуться не может, будто к земле ноги приросли. Глазам своим не верит. Навстречу ему со шкур звериных поднялась невиданной красоты девица, в дорогом наряде, стройна, как березка в густом лесу, глаза горят ласкою. Подошла она к Гудей-Богачану, крепко обняла его за шею, жарко поцеловала. Грудью своей коснулась его груди.

– Давно я поджидаю тебя, мой любимый Гудей-Богачан, спас ты меня от злого богатыря Кара-Иргичи, – сказала красавица и, за руку взяв Гудей-Богачана, на шкуры мягкие его усадила.

Не верит молодой богатырь, что так легко досталась ему дорогая добыча, не может отвести глаз от нее.

– Веди меня в свой чум, женой твоей буду верной, сыновей-богатырей принесу, – говорит девица, а сама раздевает молодого богатыря, на подушки мягкие кладет его голову покорную.

Забыл Гудей-Богачан про наказ отца, не вспомнил про свой народ, остался в чуме. Утром проснулся – видит возле себя Кара-Иргичи. Хочет встать молодой богатырь, схватиться с ним, да не может он сдвинуться с места, поднять руки, – растворилась сила богатырская в ласках женщины.

– Говорил тебе, что мы встретимся! Не силой, а хитростью победил я тебя, – сказал Кара-Иргичи и занес над богатырем руку с ножом.

– Не тронь, брат мой, я сама убью его! – слышит Гудей-Богачан голос девицы и видит, как, взяв у черного волка нож, она склоняется над ним. – Слушай меня, молодой богатырь Гудей-Богачан, и терзайся позором. За одну ночь любви моей ты заплатил дорогой ценой, ценой счастья своего народа и своей жизни. Сейчас ты и умрешь от моей руки…

Так и расстался богатырь с жизнью в чужой стороне, так поплатился он за любовь к женщине чужого, враждебного племени.

Тот же ворон разнес повсюду недобрую весть о смерти молодого богатыря Гудей-Богачана. Умер от горя старик Сакал, разлетелись птицы кто куда, разбрелись звери по тайге, следом за ними ушли обездоленные эвенки. Не захотели они жить в неволе у Кара-Иргичи, с тех пор и стали кочевать…

Умолк старик, уронив на грудь седую голову, должно быть, жалко было ему свой народ.

– Чайку горячего выпей, – предложил Василий Николаевич.

– Чай хорошо, – оживился Улукиткан, – буду пить, да надо спать: поди, уже полночь.

Я вышел из палатки. Над долиной – глубокая ночь, щедро политая трепетным блеском лунного света. Вокруг так светло, что трудно угадать, близко ли утро, или все еще продолжается вечер. Воздух неподвижен, тишина. Только скрипучие шаги оленей по затвердевшему снегу нарушают безмолвный покой, да изредка доносится из-за леса глухой отрывистый крик ночной совы. Вот она, северная ночь, нарядная, затянутая серебристой дымкой с темноголубыми тенями, с просветленным небом и необыкновенно тонким колоритом. В ней и грусть, и безмятежность, и нерушимый покой… Нет, нельзя описать всей прелести северной ночи, до того она прекрасна в непосредственной близости, когда ощущаешь ее холодное дыхание и видишь всю гамму ее тончайших красок.

Утром мы поторопились покинуть стоянку. Нужно было сегодня добраться с грузом под вершину первого гольца. Пойдем втроем: Мищенко, Пресников и я. Геннадий останется с каюрами, будет держать связь со штабом и при необходимости разыщет нас с одним из проводников. Бойка и Кучум носятся близ палаток.

Нарты загружены, увязаны. Перед тем как тронуться в путь, все молча собрались у костра. Так уж давно заведено у нас – минуту молчать перед большим походом. Солнце еще не появилось, но восточный край неба сиял пурпурно-золотым отливом и все больше и больше светлел. Ко мне подошел Улукиткан.

– Может, холод будет, восход нехорош, хлеб клади обязательно за пазуху, не замерзнет, – сказал он ласково, передавая всем нам троим по теплой, недавно испеченной лепешке. – Кушать будешь на привале – вспомнишь, что Улукиткан правильно толмачил,-добавил старик, и добродушная улыбка оживила его лицо.

Все это было искренне и трогательно! Мы даже растерялись и в радостном смущении спасибо старику сказать не догадались. Хотелось сделать что-то большое, достойное этого искреннего и простого проявления души старого таежника. Ведь нужно же было ему после утомительного для его памяти рассказа старой легенды провозиться в своей палатке до утра с выпечкой лепешек, и все для того, чтобы сделать нам приятное, хорошо проводить нас в путь.

Обычно сдержанный Василий Николаевич схватил в свои объятия Улукиткана, закружился с ним возле костра, тяжело переставляя ноги. Вот он остановился, поставил старика против себя и спросил со всей серьезностью:

– А тебе, Улукиткан, делает кто-нибудь столько же приятного, как это можешь делать ты?

Старик, не торопясь, поправил сбитую на затылок ушанку и задумчиво поглядел на Василия Николаевича, видимо подбирая нужные слова.

– Мать лижет телка – ему приятно и ей тоже. Если от моей заботы вам хорошо, то от этого мне еще лучше. Человеку дано две руки, чтобы они помогали друг другу.

Мы распрощались. Геннадий и каюр Николай пошли проводить нас до устья правобережного ручья.

Снова лямки обняли плечи, запели полозья унылую песню. Наш «караван» миновал бугристую марь и неожиданно попал в старый завал. Черные, обугленные от пожара стволы сучковатых елей давно свалились на землю, подняв кверху корневища. Завилял след в поисках прохода. Пустили в ход топоры, но пробиться не удалось. Свернули к реке, и там тоже не лучше. Подопревший лед на перекатах подкарауливал на каждом шагу, а берега были завалены наносником и крупными валунами, принесенными сюда рекой. С большим трудом преодолели препятствия и выбрались к сыролесью.

На высоком берегу реки Кунь-Маньё мы остановились передохнуть. Надо было дать отойти плечам. Ноги у всех мокрые. Мы с тревогой посматриваем вперед, туда, где поредевшая лиственничная тайга перехвачена полосками кочковатых марей и зеленых стлаников. Навстречу солнцу торопливо бегут облака, все больше сгущаясь у горизонта. Дневной свет тускнеет. Неотогретый заиндевевший лес шумит глухо и тревожно.

След каравана прижался к горам. Думалось, там легче будет итти, однако протащились с километр косогором и поняли, что дальше тащить нарты не под силу. Пришлось снова спуститься в долину.

В природе полное смятение. Зима вся в проталинах, доживает последние дни, а у весны оказалось так много хлопот, так много она всем наобещала, что сил не хватает и ни одно начатое дело не может она довести до конца: в ложках пробудила ручьи, а берега не очистила от снега; на реке сдвинула лед, да так и бросила его сжатой гармошкой у переката; вскрыла мари, но отвести воду забыла. А нам из-за этого все труднее итти. Россыпи, поднявшиеся из-под снега завалы изматывают силы.

Решаем перебраться на левый берег Кунь-Маньё, поближе к северным склонам отрога. Там снег оказался глубже и суше, до него еще не добралось солнце. Продвигаемся с большими усилиями, одно облегченье – меньше воды и проталин. Геннадий с Николаем прокладывают дорогу, за ними тянется караван. Нарты задевают края борозды, то и дело переворачиваются, цепляются за пни. А небо уже сплошь затянуто тучами. Встречный колючий ветер холодит лицо. Ни птиц, ни следа зверя – все живое, предчувствуя непогоду, спряталось, забилось по дуплам, в щели, в чащу.

К двум часам доходим до крутой излучины реки. Кунь-Маньё уходит от нас ледяной стружкой вправо, теряясь за синеющими вдали мысами. Слева видно боковое ущелье, затянутое у входа ольховой чащей. Без слов и сговора сворачиваем в него. Всеми нами руководит одно желание – как можно скорее вырваться из этой неприветливой долины.

За чащей на первой проталине сбрасываем лямки, лыжи, в изнеможении валимся на снег. Пресников бросает через плечо суровый взгляд на пройденный путь, а его губы все еще сжаты от недавнего напряжения. Голод напоминает о себе. Первым поднимается Василий Николаевич. Он достает из багажа топор и, будто боясь разбудить нас, бесшумно идет за дровами. Все провожают его завистливыми глазами. У этого человека даже и в критические минуты всегда находится драгоценная капля бодрости и неистощимой воли. Она-то и сейчас выводит нас из состояния минутного оцепенения. Поднимаемся. Товарищи помогают Василию Николаевичу. Я развязываю нарты, достаю посуду, продукты.

Вспыхнул огонь, обнимая красным пламенем котел. Мы усаживаемся возле костра. Кто дремлет, кто молча наслаждается теплом. Кажется, нет у путешественника более верного спутника, нежели костер. Кому, как не ему, в поздний час ночи ты откроешь свои заветные думы и мечты? Кто порадует, обласкает тебя в минуты жестоких неудач? Отогреет закоченевшее от стужи тело? Кто оберегает твой сон и никогда тебе не надоедает?

После обеда прощаемся с Геннадием и Николаем. Они возвращаются на табор, а мы продолжаем свой путь. Идем глубоким снегом, выбирая путь по редколесью. Под деревьями уже образовались круги проталин. Дно ущелья да и боковые склоны затянуты стлаником, ольхой, рябиной. Попадается и краснотал, но больше всего березки. Она так переплела своими корявыми ветками проходы, что местами без топора ни за что не пройти.

Время тянется страшно медленно. Мы потеряли понятие о расстоянии, передвигаемся черепашьим шагом и все чаще задерживаемся, чтобы передохнуть. Груз намок и отяжелел. Все труднее перетаскивать нарты через завалы и проталины. Бойка и Кучум тоже намаялись по глубокому снегу, плетутся нашим следом, волоча за собой мокрые хвосты. За поворотом из-за ближних отрогов показалась скалистая вершина гольца. До нее остается еще добрая половина пути, а день уже на исходе. Решаем дойти до первой проталины или площадки и там расположиться на ночь. До подножья нам сегодня явно не добраться.

Но неприятность подкараулила нас раньше: нарта Василия Николаевича попала в щель, провисла и переломилась пополам.

– Тьфу ты, дьявольщина, где тонко, там и рвется, – буркнул с досадой Василий Николаевич, сбрасывая лямки и опускаясь на снег.

– Закуривай! – кричит издали Александр, и его густой раскатистый смех доносится до слуха.

– Ну и человек, чего ржешь? – говорит серьезно Василий Николаевич, с трудом сдерживая раздражение.

Александр подтащил свою нарту к нам, достал кисет.

– С чего унывать, дядя Вася? Дрова рядом, воды сколько хошь, мясо есть, тут и остановимся, – ответил он успокаивающе мягко, – но первым долгом надо покурить, яснее будет, как и что делать…

Очевидно, что путь наш сегодня оборвался. У нас нет ни гвоздей, ни проволоки, ни инструментов, чтобы починить пострадавшую нарту.

– Не везет тебе, Василий Николаевич, – начинает подшучивать неугомонный Александр, выпуская из широких ноздрей дым. – Завтра я пойду передом, так надежнее будет…

Он размял на ладони недокуренную цыгарку, высыпал табак обратно в кисет, встал.

Поднялся и Василий Николаевич.

Мы перетащили груз и нарты к ближней скале и расположились на крошечной плите, среди россыпи. Тут уж не до удобств, рады были сухому месту. К тому же скала защищала нас от холодного ветра, не на шутку разыгравшегося в ущелье. Палатку ставить было негде, решили ночевать под открытым небом у костра.

Пока устраивали приют, созрел новый план: Александр останется на таборе починять нарту, готовить ужин, а мы с Василием Николаевичем пройдем дальше на лыжах, проложим дорогу по снегу к подножью гольца, до которого оставалось недалеко. Это облегчит завтрашний путь. Притом нам не терпелось проверить, обнаружится ли след Лебедева.

Наскоро сушим одежду, выпиваем по кружке чаю и покидаем стоянку. В нашем распоряжении немногим больше двух часов до темноты. Ущелье сжимают каменистые мысы. В заледеневшем русле глухо ворчит уже пробудившийся ручей. Чем выше мы поднимаемся, тем суше снег. Широкие лыжи тонут глубоко в снегу, местами приходится сбрасывать их и продвигаться вброд.

Километра через четыре ущелье раздвоилось. Сворачиваем правой лощиной, полагая, что она приведет нас к первому гольцу.

Идем, торопимся. День на исходе. Через километр нас встретил завал из каменных глыб, а дальше проход оказался переплетенным стволами, упавшими после пожара леса. На лыжах, да еще с нартами, тут явно нам не пройти.

После пожара тайга имела жалкий вид

Что же делать? Возвращаться ни с чем на стоянку не хотелось, это означало бы затратить завтрашний день на поиски прохода. Решаем все же пробиться через завал и заглянуть, что же там дальше и можно ли, хотя бы на лыжах, добраться до подножья гольца.

Ветер полощет тучи. Даль затягивается сумраком. Усталость все настойчивее напоминает о себе.

Снимаем лыжи, вбираем фуфайки в штаны, затягиваем потуже ремни, да и сами как-то подтягиваемся перед подъемом.

Надо торопиться, чтобы ночь не застала нас в завале. Тогда не выбраться отсюда до утра. Но тут все против нас: сучья хватают за одежду, ноги то и дело проваливаются в пустоту, подошвы унтов скользят по камням. Вокруг обугленный лес, всюду валяются полусгоревшие стволы, торчат вывернутые пни.

Василий Николаевич забыл про трубку, взмок от напряжения и поминутно чертыхается. Я еле плетусь за ним. Кругом завал. Окончательно убеждаемся, что с нартами нам здесь не пробраться под голец. Сворачиваем вправо на отрог с намерением найти проход в соседнем ущелье.

Верх отрога оказался затянутым сгоревшим стлаником, уже освободившимся из-под снега. Трудно представить более неприятное препятствие, нежели стланиковые гари. Густое сплетение из жестких обугленных веток и обнаженных корней прикрывало метровым слоем опаленные огнем камни. Негде ступить ногою, не за что схватиться руками, все предательски неустойчиво. Мы с трудом взбираемся на верх отрога. Серый и холодный, очень холодный день закончился, не порадовав нас даже видом заката.

Василий Николаевич устало опускается на камень, достает из-за пазухи бинокль, начинает осматривать местность. Я усаживаюсь рядом, не могу отдышаться. В нашем распоряжении всего несколько минут. Нужно успеть до темноты спуститься на стоянку. Сквозь дымчатый сумрак виднеются широкой панорамой однообразные гольцы. Они начинаются примерно километрах в шести от нас и тянутся непрерывной грядой далеко на восток, теряясь среди бесчисленных нагромождений Джугджурского хребта. Левее же гольцов виднеется глубокая ложбина. Она круто сбегает вниз и, как бы обрываясь, открывает вид на Джугдыр – скученный, плосковерхий, вытянутый с севера на юг. Детали уже не просматриваются. Вокруг безмолвно, пустынно, тускло, а обгоревший лес и опаленные огнем россыпи делают пейзаж мертвым.

Мне и теперь не удается опознать среди ближних вершин ту, которую мы видели со Станового и которая по высоте должна превосходить остальные в этой группе гольцов. Вероятно, с той стороны, откуда мы смотрим на нее, она имеет другое очертание. Жаль, что все это так неудачно получается.

Ведь опознав вершину, мы легче обнаружили бы лагерь Лебедева. Перебраться же с нартами в соседнее ущелье через боковой отрог из-за крутизны и завалов тоже невозможно. Неужели придется возвращаться на Кунь-Маньё и по ней итти выше в поисках прохода?

– Вы ничего не слышите? Чудится мне, не то песня доносится, не то бубенцы позванивают, – говорит Василий Николаевич, настораживая слух и всматриваясь в глубину соседнего ущелья, затянутого сыролесьем.

Ветер на какое-то время стих. Медленно надвигалась ночь, окутывая вершины гор густым мраком. До слуха доносится только шорох настывающего снега, да слышится наше хриплое дыхание.

Василий Николаевич вдруг схватывает меня за руку.

– Слышите?! – шепчет он обветренными губами. – Гармонь, ей-богу, гармонь! Вот провалиться мне на этом месте!

– Теперь уже гармонь, а я ничего не слышу. Наверное, скрипит старая лесина.

– Да что вы, лесина! Истинно говорю, гармонь!

Напрягаю слух. Действительно, доносится какой-то нежный звук. Нет, это не скрип дерева, не голос птицы, прислушиваюсь и не верю себе: издалека, из самой глубины ущелья, просачиваются отрывки какого-то знакомого мотива. Как странно и необычно звучит мелодия в этом мертвом лесу, среди опаленных огнем россыпей.

Василий Николаевич вскакивает.

– Ведь завтра Первое мая, понимаете?! А мы-то и забыли! У Лебедева вечеринка, честное слово! Они где-то близко. Пошли!

– А как же с Александром? Ведь мы отлучились на два часа. Беспокоиться будет, искать начнет.

_ Ничего, – ответил Василий Николаевич и, подумав, добавил: – Пойдет нашим следом, выйдет сюда, а мы тут повесим рубашку с запиской, что, дескать, Лебедева обнаружили.

– Тогда давай поторапливаться.

Через три минуты мы уже пробирались через гарь, спускаясь в соседнее ущелье. Музыка почему-то стихла.

Уже стемнело. Идем почти на ощупь, с трудом различая пни, валежник, часто натыкаясь на сучья и торчащие над поверхностью корни. Но ниже еще хуже: стали попадаться обугленные лиственницы. Теперь вся эта местность кажется полем битвы, где валяются уродливые тела воинов. Одни из них, будто увидев нас, поднялись и угрожающе застыли в темноте, другие не в силах выпрямить омертвевшие горбы, наклонились, перегораживая путь. Темная ночь, предательская пустота меж камней, лесной завал – все против нас, и препятствия следуют одно за другим.

– Василий, я ничего не вижу и итти дальше не могу. От штанов, кажется, лоскуты остались, руки в крови. Ночуем тут.

– Да и я думаю, чего торопиться, ведь Лебедев никуда не уйдет, – отвечает он.

Мы находим небольшую проталину, собираем дрова. У нас одно желание – прилечь и забыться. Вдруг оттуда же, из глубины ущелья, доносится знакомый звук, только теперь он слышится яснее, и я узнаю «Одинокую гармонь». Здесь, среди омертвевшей природы и сурового безмолвия, мелодия действительно кажется одинокой. Но в эти минуты роднее ее ничего нет. Мы стоим, забыв про усталость, а гармонь надрывается, зовет, обещает приют и сладкий сон. Звуки то стихают, расплываясь по пространству, то несутся стройно, сочно, но все так же одиноко.

А вокруг ничего не видно. Снова томительная тишина, ни ветра, ни треска падающих деревьев. Мы молча разжигаем костер. На западе у горизонта прорезался слабый отсвет потухающей зари.

– Как же это мы счет дням потеряли? Никто и не вспомнил, что Первое мая, а надо бы отметить, – прерывает молчание Василий Николаевич.

– Дни-то на счету, а праздники на нас не в обиде будут.

Наша стоянка оказалась неудачной. На мокрой и холодной почве и на минуту нельзя прилечь, моментально застывает тело. На угловатых же камнях можно устроиться только сидя, но усталость требует большего. Ощущаю острую боль в спине, ноги как свинцом налиты, руки повисают как плети. Стланиковые дрова горят ярко, пышно, но без жара. Пламя то вдруг вспыхнет, отбросив на миг подступающую темноту, то печально погаснет, и тогда холод заползает под одежду, леденит расслабленное тело. Мы впадаем в забытье, в котором события дня фантастически переплетаются с призрачным миром, где нет гарей, распутицы и проклятого холода. Пробуждаясь, мы возвращаемся к действительности; бросаемся к костру – спасительному источнику тепла, способному вернуть бодрость.

В полночь очистилось небо, ярко загорелись звезды. На севере проясняются бесконтурные громады гольцов. Всплывают россыпи, гари и далекие хребты. В раструбе двух вершин медленно и величаво поднимается луна. Она усмиряет дерзкий блеск звезд, рассеивает остатки мрака, украшает склоны гор фантастическими узорами. Все вокруг будто ожило, преобразилось, наполнилось трепетным блеском, и безжизненный пейзаж стал неузнаваем.

Мы сидим у костра, поглощенные чудесным видением лунной ночи. Вокруг беспредельный покой. Хочется уснуть, но колючий заморозок отгоняет сон.

– Давайте итти, тут все равно не отдохнем, только намучаемся, – говорит Василий Николаевич, но я вижу, каких усилий ему стоит подняться с места. Он с трудом разгибает закоченевшую спину и бросает упрямый взгляд в глубину ущелья.

Я встаю, молча кладу на огонь остатки сушняка, чтоб запастись теплом на дорогу, и мы покидаем проталину.

Светло. Луна справа. Идем медленно, молча, как обреченные. Шаги и треск сучьев будят тишину. Рядом ползут наши тени. Обходим неглубокий ложок и боковым гребнем добираемся до сыролесья. Василий Николаевич оглядывается.

– Век бы по ней не ходить, – бросает он зло и, взглянув на свою изодранную одежду, горестно качает головой.

Надеваем лыжи и спускаемся на дно ущелья. И вскоре натыкаемся на явный след прошедшего каравана – несомненно, Лебедева. Усталость и напряжение исчезают. Ноги зашагали бодрее. На душе посветлело, а мысли уже заняты радостью предстоящей встречи.

Время приближалось к утру.

Скоро тайга поредела. На снегу все явственнее следы и свежая копанина, в воздухе улавливается запах человеческого жилья. Слева слышится шум и треск. Мы останавливаемся. Это удирают отдыхающие на мари олени, вспугнутые нашим появлением. Где-то близко залаяла собака.

Через несколько минут мы увидели струйку дыма, одиноко поднимающегося ввысь, а затем и лагерь из двух палаток, прижавшихся к краю высокоствольного леса. Собака Берта, узнав нас, с радостным визгом бросилась навстречу. Василий Николаевич зажимает ей рот, грозит пальцем и молча подает мне знак не выдавать нашего приближения.

Осторожно пролазим внутрь палатки. Здесь все спят. В жарком воздухе запах человеческого пота. В палатке настолько тесно, что нет места присесть.

– Ишь, как вольно расположились, не ждали гостей, – шепчет мне Василий Николаевич, а сам хитро улыбается, по глазам вижу, что-то озорное замышляет.

– Пойдем в другую палатку, может быть, там свободнее, – предлагаю я.

– Не надо, потерпите немного. Будить не будем, они сами сейчас освободят нам место. – И Василий Николаевич, выбросив из печки недогоревшие головешки, стал закуривать, заговорщицки обозревая полураздетые тела.

Я покорно жду, не понимая, для чего нужно было тушить огонь в печи.

Так в безмолвии мы сидим некоторое время. В палатку все настойчивее проникает холод, люди начинают шевелиться, поеживаться, поджимая под себя ноги, прятать руки и свертываться в комочки, как береста на огне. От этого в палатке становится свободнее, можно уже, кроме нас, поместить еще и не одного ночлежника. Василий Николаевич доволен. Мы раздевались, когда пробудился Лебедев. Он приподнялся, удивленно посмотрел на нас, что-то пробурчал и снова лег, но тут же вскочил.

– Вы откуда взялись? – изумленно вскрикнул он и стал протирать заспанные глаза, не веря, что все происходит наяву.

– С горы свалились. Торопились к празднику, но, как видишь, не поспели, – ответил Василий Николаевич, кивнув в сторону пустой посуды.

– Да вы взгляните на себя! Где кочегарили? Все в саже! – Лебедев захохотал и, тормоша спящих товарищей, закричал полным голосом: – Эй, хлопцы, поднимайтесь! Кто дежурный, почему печь погасла?

Потом обхватил Василия Николаевича, и оба замерли в крепких объятиях. Мне было приятно видеть встречу этих людей, связанных между собой большой дружбой.

– Что с Трофимом и его ребятами? Живы или нет? – вдруг спросил он, строго посмотрев мне в глаза.

– Нашлись на Алгычанском пике. Все обошлось благополучно, но Трофим с месяц пролежал в больнице. Сейчас он уже в тайге, возможно, скоро увидишь его.

– Ну и слава богу, чего только мы тут не передумали!

– А у него новости хорошие, – перебил его Василий Николаевич. – Нина письмо прислала. Свадьбу осенью играть будем. Запасайся подметками, уж мы с тобою отобьем гопака.

– По такому случаю можно и босыми ногами отплясать. До каких же пор ему жить бобылем!

Обитатели палатки поднялись. У всех на лицах недоумение. Несколько минут продолжаются приветствия, расспросы. Жарко запылала печь. Полнокровная заря уже сдирает с вершин гор мрак ночи.

Через час под лиственницей разгорелся костер. Все собрались возле него. Вышли люди и из второй палатки. На обветренных лицах товарищей лежит отпечаток пережитых испытаний, бессонных ночей и раздумий, изрядно поношенная одежда хранит следы зимних походов, бурь, бивачных костров.

Лебедев, неуклюже подбрасывая свое худое тело и тяжело перебирая ногами, пытается изобразить какой-то танец. Василий Николаевич хлопает в ладоши.

– Ай-да-да, ну-те-да, – весело подпевает он хриплым голосом, стараясь попасть в такт танцующему.

– Хватит, давай письмо! – подступает к нему Лебедев.

– Что ты, Родионович, надо вприсядку, дешевле не велено отдавать.

– Вприсядку? Ишь, чего захотел! Не буду, отправляй письмо обратно.

Василий Николаевич достает из левого кармана гимнастерки пачку писем. Все насторожились, заулыбались. А он медленно, с явной издевкой вытащил из пачки письмо Лебедева, повертел его в руках на глазах у того и переложил в правый карман.

– Одно письмо поехало обратно, адресат не желает получать. Следующий…

В круг врывается Евтушенко, молодой рослый рабочий. На миг задерживаясь перед Василием Николаевичем, он легко выбрасывает вперед правую ногу, ставит ее на пятку и, лихо подбоченившись, встряхивает головой.

– Наприсядки? Можно! А ну, хлопцы, дружнее!…

Ребята расступаются. Чей-то бойкий тенор затягивает плясовую. Все подхватывают:

Гоп, кума, не журыся, Туды, сюды поверныся, Отокечке чеком, боком Перед моим карим оком…

Евтушенко, отбросив назад корпус и низко приседая, проносится по кругу. Из-под ног его брызгами взметается снег. На помощь подоспевает гармонь, дружно ударяют ладоши.

– Стой! – вдруг ревет Василий Николаевич и жестом руки заставляет всех умолкнуть.

– Зря, Евтушенко, пятки чешешь, – говорит он уже спокойно. – Тебе письма нет, а та веснушчатая, в голубой косынке, просила передать устно, чтобы ты вернул ей фотокарточку, замуж выходит. Понял?!

Сквозь смех слышатся голоса:

– Сходи с круга, не задерживай!

– Мишка, отломи за меня!

– Подбери слезу!…

– Шалишь, дядя Вася, давай письмо, у меня ноги не казенные! – пытается протестовать Евтушенко. – Сам напиши, но отдай. А насчет голубой косынки ошибся, это ведь Егора невеста…

– Ладно, уговорил, – смеется Василий Николаевич, – получай… А вы не лезьте, без пляса никому…

Только через полчаса умолкла гармонь, стихли голоса, распался на угольки осиротевший костер. Люди разбились по лагерю. Кто ушел за палатку, кто примостился на пне или уселся на нарте. Лебедев – тонкий, высокий, с почерневшим от ветра лицом, – стоя подпирает плечом лиственницу. Письма заставили всех на какое-то время забыть лагерь, горы, даже голубое приветливое небо, освещенное утренним солнцем. Все мысленно перенеслись в родные далекие места, к дорогим сердцу людям, взволнованно ощущая их близость. Письма были разные, да и по-разному воспринимались. Но даже самые радостные из них вызывали на лицах и в глазах читающих грусть разлуки.

Мы с Василием Николаевичем, не желая своим присутствием мешать товарищам, уходим в палатку и отдаемся счастливому покою.

 

II. Будни геодезистов. – На вершине Джугджурского хребта. – Высокогорный лагерь. – Постройка пункта. – Пурга. – Неожиданный гость.

Когда мы с Василием Николаевичем проснулись, Александр Пресников уже был в лагере, за ним сходил Лебедев с рабочими. Они принесли груз на себе, а нарты бросили на последней стоянке. Вечером собрались у костра.

В подразделении Кирилла Родионовича Лебедева семь человек, включая его и Пресникова. Большинство его спутников – молодые парни, гвардейского сложения, впервые попавшие так далеко в тайгу. Познакомились они друг с другом только в экспедиции, но за короткое время уже успели крепко сдружиться. Этому, конечно, немало способствовал сам Кирилл Родионович, обладавший незаурядным волевым и общительным характером, умеющий сколотить дружный коллектив и подчинить его общей цели.

Костер по-праздничному балует, ярко освещая стоянку и отбрасывая в глубину леса трепещущие тени старых лиственниц. Живописную группу представляют люди, расположившиеся вокруг костра, на котором доваривается ужин. Пресников бреется, согнувшись в дугу перед крошечным зеркальцем, установленным на полене. Дубровский и Евтушенко уже в который раз перечитывают письма, примостившись поближе к огню. Лебедев, разложив вокруг себя починочный инструмент, пришивает латку на сапог. Касьянов поварит. Он выкладывает из котла на сковородку куски мяса и поправляет костер. Кучум, вероятно в надежде на поживу, расположился поближе к мясу и хитрыми, воровскими глазами следит за Касьяновым. Отблески огня падают на плоские скуластые лица каюров, допивающих чай поодаль от костра.

Ко мне подсаживается Губченко, сияющий, как утреннее солнце. Ему повезло больше всех.

– Видели? Сегодня получил! – говорит он, показывая фотокарточку миловидной девушки с задорными глазами и пышной прической, а сам берет у сидящего рядом Василия Николаевича кисет и начинает скручивать толстенную цы- гарку.

– Опять к чужому табаку пристраиваешься! – заметил Лебедев.

– Да я, Кирилл Родионович, махонькую, побаловаться, – и Губченко тянется к костру за угольком.

После ужина немножко погрустила гармонь. Но усталость взяла свое, постепенно умолкали людские голоса. У палаток уснули собаки. Василий Николаевич, Лебедев и я задержались у костра.

– Мне кажется, зря разрешили Королеву вернуться в тайгу, – говорит Лебедев, кутаясь в телогрейку и ближе подвигаясь к огню. – Ехал бы к Нине, чего откладывает, управимся и без него.

– Так и намечалось, – отвечаю я. – Трофиму положен трехмесячный отпуск, и мы рассчитывали, что он поедет отдыхать к Нине, а потом вместе с нею вернется в экспедицию. Чего бы лучше! Да разве его убедишь! Какой, говорит, отдых мне, если вы все будете в тайге, да и с женитьбой не к спеху, долго ждал, подожду еще немного. Зимой и время будет и вы все съедетесь. Уговорил меня отменить приказ об его отпуске, и теперь я спохватился, да уже поздно. Ведь не выздоровел он как следует…

– Я бы тоже не поехал, – сказал Василий Николаевич, выпуская носом едкий трубочный дым. – Не представляю, как можно лето прожить без тайги, без котомки, без походов, без дичины на обед?! С тоски пропадешь!

Василий Николаевич встал, поправил костер, с хрустом выпрямил замлевшую спину. Метеорит огненной чертой пробороздил темный свод неба. В глубокой тиши уснувшего ущелья накапливался холод.

– Что ты завтра собираешься делать? – спросил я Лебедева.

– Хочу итти на рекогносцировку. Где-то близко должна быть главная вершина этой группы гольцов.

– И я видел ее со Станового, иначе бы мы не встретились здесь. Пойдем вместе, мне нужно показать тебе вершины, которые мы наметили под пункты на главных водораздельных линиях хребтов. К ним будет привязывать свое звено и Пугачев.

– Мне бы не хотелось далеко углубиться по Становому, места там, кажется, скалистые, труднодоступные, тяжело будет вытаскивать строительный материал. Не лучше ли обойти его с восточной стороны?

– На Джугджурском хребте вершины кажутся более доступными, нежели на Становом, но каковы подходы к ним, не знаю. Надо будет разведать, – ответил я.

Лебедев встал, осмотрелся.

– Пора спать, утром рано пойдем, – сказал он, зябко поеживаясь.

Мы разошлись по палаткам. Одиноко догорал костер.

Когда я выбрался из спального мешка, еще безмолвно дремала тайга, будто забывшись в сладких весенних грезах, но уже чувствовалось, что недалеко до рассвета, вот-вот скоро на востоке вспыхнет румяная зорька.

Кирилл Родионович поднялся еще раньше и успел вскипятить на костре чай. Наскоро позавтракав, мы набрасываем на плечи легкие котомки с небольшим запасом продовольствия и покидаем спящий лагерь.

Поднимаемся по ущелью. Бледная луна, очень далекая и печальная, освещает наш путь. Под лыжами – хруст настывшей за ночь снежной корки. Мы карабкаемся на боковые склоны, пролазим сквозь чащу, идем по завалам. Чем выше мы поднимаемся, тем растительность скуднее. Уже на половине высоты гольца древесную растительность вытесняют лишайники и мхи. Снежный покров уплотнен, итти становится легче.

Взбираемся на верх отрога. Отсюда начинается подъем на голец. Я поторапливаю Кирилла Родионовича, хочется скорее подняться на вершину и сверху взглянуть на панораму хребтов при утреннем освещении. В это время воздух бывает прозрачным, свет и тени контрастнее выделяют линии водоразделов, лучше просматриваются межхребетные пространства, детали гор. Но вот уже час, как идем по отрогу, а голец все еще далеко и, кажется, не приближается, а отдаляется. В горах расстояние очень обманчиво.

– Посмотрите, каких пятаков медведь надавил, – сказал Лебедев, останавливаясь на узком перешейке гребня.

На снегу – глубокие отпечатки тяжелых лап крупного зверя. Следы пересекли вкось наш путь и потянулись ровной стежкой через вершину соседнего ущелья в северо-западном направлении.

Мы присели отдохнуть. Кирилл Родионович, не торпясь, достал кисет, оторвал клочок бумажки, свернул козью ножку и с наслаждением, понятным только заядлому курильщику, стал глотать дым.

Я подумал: почему все следы медведей, которые мы видели, начиная от Майского перевала до последней стоянки Лебедева, пересекали наш путь справа налево и шли, как мне сейчас показалось, в радиальном направлении к какому-то центру? Может быть, прав Улукиткан, который говорил, что где-то с осени остался корм и звери идут к нему? Я поделился своими мыслями с Кириллом Родионовичем и начертил на снегу схему направления медвежьих следов.

– У нас на Саяне в это время ищи медведя по крутым мысам, где рано появляется зеленка. Любит он, бестия, полакомиться, но здесь ведь нет травянистых мысов, по склонам больше россыпи. Может быть, не корм, а что-то другое приманивает его? Загадка интересная, жаль, что нет времени, – заключил Лебедев сокрушенно, задерживая на мне испытующий взгляд.

Я слушаю его и чувствую, как во мне растет желание повернуть лыжи по следу зверя и разгадать, что же гонит его в такую рань по снегу, через хребты, ущелья и что это за приманка? Но сейчас не до медведя, нужно построить пункт на гольце и до полной распутицы спуститься всем на Маю. К тому же у Лебедева и продукты на исходе.

Подъем становится все круче, но путь свободен от препятствий. Узкая гряда давно развалившихся скал выводит нас на первый широкий прилавок. Тут проходит граница древесной растительности, отмеченная жалкими кустами стлаников, прижавшихся к угловатым камням. Дальше идут полосы свежих россыпей, еще не потемневших от времени и не украшенных узорами лишайников. На них ничего не растет, да и не найти там даже пригоршни почвы. Создается впечатление, будто совсем недавно появились на склоне гольца эти потоки камня и только что замерли, непонятно как удерживаясь на крутых откосах. Кажется, сделай один неосторожный шаг, и россыпь поползет вниз вместе с тобою. Но продвигаться по этим камням, не затянутым растительностью, легко – идешь, как по ступенькам крутой лестницы.

Поднимаемся по западной гряде гольца. Чем выше, тем круче россыпь. Делаем последние усилия, цепляясь руками и ногами за выступы. Яркий солнечный свет слепит глаза. И вот мы, кажется, на самом гольце. Но сразу же нас постигает разочарование: главная вершина гольца оказывается еще впереди и отделена от нас глубокой седловиной. Спускаемся по крепкому надувному снегу, гладко отполированному ветрами. В седловине отдыхаем. Затем сбрасываем котомки, лыжи и поднимаемся налегке.

Крутой склон гольца сплошь завален крупными глыбами. Они громоздятся будто в умышленном беспорядке: одни торчат вверх углами, другие нависли над крутизной, едва упираясь одним краем о скользкую поверхность скал, третьи лежат одна на другой, образуя неприступный хаос. Под ногами пустота, темные щели, грохот скатывающихся при каждом движении камней. На шероховатой крутизне трудно удерживать равновесие тела. Тут уже, как говорится, смотри в оба, легко поскользнуться и переломить себе кости или быть раздавленным свалившимся камнем.

Лебедев первым взбирается на последний прилавок и устремляет сосредоточенный взгляд в глубину ущелья с небольшой лиственничной таежкой на дне. Обветренное, почти черное от загара, его лицо сковано мрачной думой.

– Лес-то лес, как будем вытаскивать на вершину? – говорит он, скорее обращаясь к самому себе, нежели ко мне. – Что и говорить, приятно смотреть, когда на пике или на гольце стоит пирамида, но какой ценой это дается?!

Вершина гольца представляет собою крошечную площадку на пятиметровом выступе развалившейся скалы. К ней с трех сторон поднимаются острые гряды боковых отрогов. На север площадка обрывается гигантской истрескавшейся стеною в глубокое ущелье, на дне его светится миниатюрное озерко.

Куда ни глянь – горы и горы. Внимание приковывает Становой, загромоздивший далекий горизонт своими скалистыми вершинами. Среди них легко узнаю в бинокль ту, на которой мы были с Пресниковым. Она и отсюда представляется в виде продолговатого стога. Левее Станового, за рекой Маей, синеет широкая лента Джугдырского хребта, приглаженная снежной белизной. А справа Джугджур. Мы стоим на боковой его возвышенности, и нам хорошо видны бесчисленные линии отрогов, убегающих на восток и исчезающих там в полуденной дымке. Юг же заставлен беспорядочно разбросанными вершинами, больше плоскими, голыми, без проталин на склонах, обращенных к нам. На дне ближних провалов покоятся россыпи, стекающие туда с крутых скал.

Здесь еще происходит образовательный процесс, и растительность проявляет только робкие попытки проникнуть в это царство курумов. Все вокруг нас серо, безжизненно, молчаливо, руины скал делают картину печальной. Но, как ни странно, теперь я смотрю на этот пейзаж без того горестного, тоскливого чувства, какое не покидало меня в первые дни путешествия. Я, конечно, еще далек от восхищения, но, кажется, меня начинает привлекать природа этого края, угрюмая, скупая, с бедным колоритом, но, несомненно, имеющая свою прелесть.

Мы выкладываем на площадке невысокий тур из плоских камней, который заменяет нам столик. Лебедев устанавливает на нем буссоль, достает журнал, начинает делать зарисовки горизонта, одновременно определяя азимуты на выдающиеся вершины и изломы местности. Показания буссоли подтверждают, что мы действительно находимся на гольце, который я наблюдал со Станового, а Лебедев – с вершины Сага. Отмечаем две вершины за Маей на Джугдырском хребте, расположенные друг от друга примерно в двадцати пяти километрах, просматриваем полученные данные, проверяем технические допуски. Все складывается как нельзя лучше. Можно порадоваться, что наши усилия не пропали даром, но лицо Лебедева продолжает оставаться хмурым, сосредоточенным.

– Высокий голец, да чорт ему рад! – бросает Кирилл Родионович.

Мы оба смотрим вниз, где кончается шероховатый край стены, где за плотным снежным полем, далеко на дне ущелья, торчат одинокие лиственницы.

– Может быть, с восточной стороны гольца лес ближе и доступнее, надо разведать.

– Схожу туда, посмотрю, – неуверенно говорит он, пряча буссоль и Журнал в сумку.

– Сюда можешь не заходить, я спущусь на седловину, подыщу место для лагеря и там дождусь тебя.

Наметив на площадке расположение опор ног будущей пирамиды, мы покидаем вершину. Я спускаюсь по своему следу.

Вероятно, не всем известно, что подниматься в гору по россыпи значительно легче, чем спускаться. Дело в том, что при подъеме, хотя мышцы и легкие работают с максимальным напряжением, положение всего тела остается устойчивым. При спуске же прежде всего приходится преодолевать вес собственного тела, инерцию движения вниз. Это-то и составляет трудность, особенно при крутом спуске, когда каждый ваш шаг подстерегают то скользкая поверхность камней, то замаскированные пустоты, то предательские ветки стланика. Потеряй опору под ногой, не заметь во-время препятствия – и можешь сорваться. Так и случилось со мной: не удержались ноги на мокром откосе, не успели руки схватиться за выступ, и я покатился вниз вместе с россыпью. Поднялся, отряхнулся, хотел итти, но острая боль стянула правую ногу. Сквозь брюки выступила кровь. К счастью, рана оказалась неглубокой, и я, немножко передохнув, смог продолжать свой путь.

С трудом нахожу на седловине среди нагромождений камней небольшую площадку, продуваемую со всех сторон ветром. Но это меня не смущает: палатка у нас крепкая, сшитая из плотной материи – не замерзнем, да и погода как будто не обещает козней. Плохо с дровами, их поблизости нет, придется приносить из ущелья.

День угасает. Из ущелья тянет холодом. Вершины гор золотит закат. Лебедев возвращается часа через три грустный.

– Зря сходил. Под восточным склоном лес еще дальше, да и подъем не легче, чем здесь. Придется лес выносить из нашего ущелья. Другого ничего не придумать. Завтра подтянем лагерь к краю тайги, поставим здесь на седловине палатку и первым делом вынесем на голец цемент, песок, железо, а тогда уже по наторенной тропе будем поднимать лес. Вот они какие, наши дела! – Лебедев беглым взглядом окидывает озаренное затемневшим закатом небо.

– Боишься за погоду? – спросил я его.

– Погода что… Другое беспокоит. Будь здесь еловый лес, а то ведь лиственничный, ни на плечо взять, ни волоком, тяжелый как свинец. К тому же, видишь, какая крутизна, россыпь крупная, неустойчивая, долго ли до беды! Но другого выхода нет, будем поднимать лес здесь. – И вдруг, словно вспомнив о наступающей ночи, забеспокоился. – Как бы темнота не захватила нас в чаще, надо итти.

Действительно, в ущелье уже сгущается синий сумрак, и грозные вершины гор начинают терять очертания. Мы не воспользовались своим следом, решив спуститься в ущелье лощиной, подпирающей с запада седловину, и поискать более легкий путь для переноски груза.

Спускались долго. Лощина оказалась заваленной крупными обломками и забита снегом. Нечего было и думать поднимать лес по ней. На поиски же другого прохода у нас не оставалось времени, и надо было торопиться в лагерь.

Мне показалось, что сообщение Лебедева о предстоящих трудностях, связанных с подъемом на голец груза и леса, вызовет у товарищей разочарование или упрек. Ничего подобного не произошло. Никто не подумал переспросить его, задать вопрос, будто слова Лебедева пролетели мимо, не задев слуха. Я посмотрел на этих молодых, здоровых парней и подумал: прав Улукиткан, сказав, что в молодости горе не задерживается. К этому можно еще добавить, что молодость бесстрашна.

На следующий день Пресников, Губченко и Касьянов ушли вперед с топорами прокладывать дорогу. Каюры пригнали оленей, мы свернули лагерь и отправились по дну ущелья к подножью гольца.

На этом небольшом пятикилометровом отрезке пути природа, казалось, сосредоточила все имеющиеся в ее распоряжении средства, чтобы преградить нам доступ к цели: сухой глубокий снег, затянутый тонкой коркой, месится под ногами оленей, как песок; заросли, обнаженный валежник, россыпи, прижимы. Рвутся на оленях ремни, ломаются нарты, падают, отказываясь итти, обессилевшие животные. В воздухе не смолкает крик и брань.

Свой лагерь мы расположили на краю леса у подножья бокового гольца. Распряженные олени долго отдыхали, подставляя черноглазые морды ласковому солнцу, затем гуськом потянулись на верх гребня, понимая, что там меньше снега и легче копытить, да и много выдувных мест с ягелем. После короткого совещания мы решаем несколько изменить намеченный ранее план: вначале вынесем на середину весь материал, необходимый для постройки пирамиды, палатку, продукты и уже оттуда будем вытаскивать все на вершину гольца.

Больная нога принудила меня остаться в лагере. Буду поварить и заготавливать лес. Остальные уходят по оленьей тропе на верх гребня. Цепочка из восьми человек медленно взбирается по каменистому склону, то растягиваясь и разрываясь, то смыкаясь или исчезая в расщелинах. За плечами у людей тяжелые рюкзаки с цементом, гвоздями, песком.

Во второй половине дня рейс на седловину был повторен. Работа не прекращалась допоздна. Люди не стали считаться с усталостью, у всех одно желание – как можно скорее покончить с делами на гольце и спуститься к реке, ближе к теплому, желанному солнцу. А оно сегодня было щедрым и, казалось, больше, чем обычно, задерживалось над горами.

Даже вечером не закончилась трудовая жизнь в лагере. Рабочие подтащили к палаткам срубленный лес и при большом костре долго обтесывали сучковатые лиственницы. А после ужина, как обычно, посидели у костра, покурили, поговорили. Поиграла немного гармонь, скрасив теплыми звуками ночную тишину. Затем все стихло, погрузилось в сон. Только Губченко еще долго рассматривал у костра полученную фотографию девушки и что-то доверчиво рассказывал подошедшему к нему Кучуму.

С утра решили вытаскивать на голец заготовленный лес – это, пожалуй, самая тяжелая работа у строителей геодезических знаков, требующая невероятного напряжения всех сил. Нам предстояло поднять на вершину четыре шестиметровых бревна для «ног» пирамиды и метров сорок поделочной древесины. Все люди разделены на две группы. Одной командует Лебедев, второй – Пресников. Я в бригаде последнего. Нас пять человек. Груз тоже разделили на две части.

От лагеря до открытой россыпи с километр крутого снежного подъема. Решаем по нему вытащить лес на нартах, а уж дальше поднимать на себе. Укладываем два бревна на нарты, подвязываем их ремнями. Коренником идет Пресников.

– Пристяжные, подтянись, головы повыше!… – кричит он, бросая вызов Лебедеву.

Натянулись ремни, заскрипели полозья, врезаясь глубоко в снег. Протащили метров двести, чувствуем – воз нам явно не под силу. Сбрасываем одно бревно. Дело пошло лучше.

В ущелье, по которому мы продвигаемся, по-зимнему морозно, солнце сюда заглядывает поздно и ненадолго. А нам уже становится жарко. Идем рывками, подъем все круче и круче. Даже привычные плечи горят от лямок, ремни сжимают грудь, мешают дыханию, ноги по колено грузнут в сыпучем снегу. Все раскраснелись, от мокрой одежды клубится пар. Хочется остановиться, передохнуть, но «коренник» неумолим.

– Не отставай, головы выше! – кричит он, не оглядываясь и, видимо, плечом чувствуя, что кто-то ослабил ремень. И мы снова дружно тянем нарты, пригибаясь почти к самой земле, цепляясь руками за каждый выступ или куст, падая и тотчас вскакивая, – иначе на тебя наедут нарты.

Через полтора часа почти на четвереньках добираемся до кромки снежного поля. Дальше к седловине потянулись черные россыпи, провалы. Все валимся в изнеможении на землю и несколько минут лежим в оцепенении. Как приятно, распластавшись на снегу, освободить мышцы от напряжения, вздохнуть во всю грудь…

Из этого забытья выводит желание покурить. В воздухе запахло махоркой. Развязались языки, послышались шутки.

Хорошо отдохнуть на подъеме под майским солнцем

Следом за нами подтянула сюда свою нарту и лебедевская бригада. Так, бревно за бревном, поняжка за поняжкой лес и материалы были переброшены на седловину. Теперь остается вынести сюда палатку, печь, постели, дрова, переселиться под голец. А впереди еще подъем на главную вершину гольца, но об этом пока неохота думать. Любая работа кажется трудной, пока не возьмешься за нее.

После ужина усталость валит всех в сон, кое-кто не успел даже раздеться или допить чай. Преодолевая усталость и боль в плечах и ноге, я сажусь за дневник.

– Завтра подъем до рассвета, слышите? – напоминает мне Лебедев, глубоко зарываясь в спальный мешок.

Но я знаю, что впечатления сегодняшнего дня, – а их много, – сохранят свою остроту и непосредственность только в том случае, если они будут записаны сейчас, когда еще ощущаешь следы физического напряжения и перед глазами еще маячат развалины утесов, преграждающих доступ к седловине, когда еще чувствуешь рядом плечи взбирающихся на голец товарищей и в душе не остыло чувство гордой радости за этих людей, с удивительным упорством идущих через все испытания, выпадающие на долю исследователя суровой и негостеприимной природы.

Утром рано все мы, кроме каюров, переселились на седловину. Организовали там приют и приступили к подъему груза на вершину гольца. Для выноски леса людей в бригадах расставили по росту – тяжесть бревен должна ложиться равномерно на плечи всех несущих. Теперь я попал в группу Лебедева. Второй группой командует Василий Николаевич, а Пресников из-за своего роста ни в одну бригаду не попал.

– Вытянуло тебя, Саша, как чертополох на выгоне, никуда не пристроишь, – пошутил Касьянов.

– А мне и горюшка мало, что вы недоростки, – ответил весело Пресников, снимая телогрейку и укладывая ее подушкой на левом плече. – Ну-ка, братцы, поддайте одно небольшое бревнышко, пойду передом…

Евтушенко и Дубровский взвалили ему на плечи четырехметровое лиственничное бревно. Крякнул, но не согнулся Пресников, потоптался, удобнее устраивая груз, и тяжело тронулся вперед, провожаемый восхищенными взглядами и восклицаниями товарищей.

Шестиметровое бревно мы несем втроем. Идем легко, но медленно: очень уж неудобно передвигаться с таким грузом по россыпи. Под ногами неустойчивые камни, щели, отчего сбивается шаг.

Уж совсем было выбрались на вершину, когда Лебедев оступился, упал, бревно соскользнуло с наших плеч и с грохотом покатилось вниз. Мы с удивлением смотрели, как оно далеко внизу вдруг вздыбило вверх комлем, да так и замерло над пропастью, словно испугавшись ее глубины. Мы с Касьяновым быстро спустились к нему. Ясно доносится до слуха крик мищенковской бригады:

Раз, два – взяли, Еще раз – взяли, дружно, ходом…

Долго на склоне гольца перекликались человеческие голоса, гремели россыпи, ворчали скалы.

Вечер застал нас на вершине. Мы на минутку присели отдохнуть. Солнце, красное, огромное, краем своим коснулось волнистого горизонта. Из ущелий набегали последние волны теплого воздуха. Свет заката безуспешно пытался задержать выползающую из провалов темноту.

Спустившись на седловину, мы наскоро ужинаем и ложимся спать. В палатке тесно, расположились кто как мог: сидя, полулежа. Много ли нужно места уставшему человеку!

Лебедев проснулся рано. Нужно было подняться на вершину, чтобы при хорошей видимости проверить направление на намеченные пункты и до нашего прихода сделать разбивку опор пирамиды. На рассвете я слышал его разговор с Мищенко.

– Ты чего поднялся, Василий? – спросил Лебедев.

– Пойду с тобой, может, помочь нужно будет. Тут ведь делать нечего.

– Сам управлюсь, ложись отдыхай.

– Да я уже давно выспался, – ответил Василий Николаевич фальшивым тоном.

Годы совместной работы, скитания по тайге сделали этих людей друзьями, хотя в их внешности и характерах, нет ничего общего. Когда они работают вместе, в их отношения вплетается ревнивое чувство соревнования, в котором каждый хочет сделать лучше, больше, скорее другого. Когда же они живут врозь, то искренне радуются успеху другого и при случае, например, Василий Николаевич всегда скажет: «Будь тут Кирилл Родионович, дело пошло бы иначе, у него, брат, не задремлешь». Так говорит и Лебедев про Мищенко. И никогда нельзя сказать, кто же из них побеждает в этом соревновании, продолжающемся более десяти лет. Одно ясно: и годы и ревнивое отношение друг к другу сделали их дружбу еще более крепкой.

Это чувство большой мужской дружбы, казалось, удваивает сейчас их силы. Разве может Мищенко остаться в лагере: а вдруг Лебедев задумал что-нибудь сделать там, наверху, на удивление всем, а он, Мищенко, останется непричастным к этому делу?

До нашего прихода Лебедев и Мищенко подготовили рабочую площадку. Застучали топоры, отозвались эхом скалы. Работа спорилась. Когда болванка, венцы, укосины были подогнаны, мы сшили первую пару ног и стали устанавливать их на крошечной площадке, возвышающейся над глубоким провалом.

Вначале подняли основания ног до намеченных для них гнезд в скале, а затем уже начали поднимать верхнюю часть пирамиды с цилиндром. Работа требовала большой четкости и осторожности: выскользнет ли из гнезда нога, или ослабнет веревка – и все сооружение полетит вниз, в провал.

Пирамида, выгибаясь, дрожит навесу и медленно приподнимается над пропастью. Звенят натянутые оттяжки. Пять человек тянут веревку. В тишине раздается лишь голос Лебедева, он стоит в стороне с приподнятыми руками и командует:

– Еще взяли, дружно… Пресников, попусти конец… Стоп, хватит! Крепи веревки!

Первая часть задачи благополучно выполнена, но работы еще много. Нужно поднять и закрепить остальные две ноги, прибить венцы, перила, отлить тур, вымостить площадку.

На это придется потратить два-три дня.

Под вечер набежавшая с северо-запада свинцовая туча скрыла незадолго до этого покрасневшее солнце. Горы потемнели, пахнуло сыростью. Трудно было угадать, что предвещают эти явления, но чтобы не попасть впросак, нужно было поскорее убраться с гольца. Василий Николаевич, не задерживаясь на седловине, ушел с двумя рабочими в ущелье за дровами, пообещав вернуться утром.

Туча тяжело проплыла над гольцом, щедро посыпав нас снегом. Снова показалось солнце. На небе и на земле попрежнему было тихо, только почему-то не стали откликаться скалы на стук камней и на наши голоса, будто воздух вдруг потерял звукопроницаемость.

– Надо бы палатку понадежнее закрепить, как бы не обманула нас погода, – хмуро предложил Лебедев.

– Да что вы, Кирилл Родионович, с чего непогоде быть? Ведь это туча шальная пронеслась, и все, – возразил Пресников.

– Мы уже не раз были наказаны, а все не каемся. Давайте-ка не надеяться на авось, подготовимся, – решительно сказал Лебедев.

Заваливаем камнями борта и оттяжные веревки палатки, затаскиваем внутрь дрова, собираем в одно место разбросанные вещи. На горизонте появляется мутная завеса непогоды и краем своим заслоняет темнобагровый закат. Ветер, злой и холодный, уныло запел свою песню, похожую на вой голодного волка. Теперь уже всем стало очевидно, что погода изменила нам. Кажется, зима, собрав последние силы, решила еще раз схватиться с наступающей весной.

В палатке полумрак. Изредка в печи вспыхнет слабый огонек и обольет бледным светом хмурые, настороженные лица людей. Никто не собирается спать, все чего-то ждут. Отстегнув входное отверстие, я выглянул наружу. Черная туча прикрыла стоянку. С севера надвигался буран со всей неумолимой силой. Все вокруг засвистело, закружилось, завертелось в бешеных вихрях. Потекли по застывшим надувам струйки снежной пыли, зловеще зашипела поземка.

Палатка выгибается от напора ветра, звенят натянутые струною оттяжки. Затухает печь. Дрова кончились, холод находит щели, просачивается внутрь. Мы кутаемся в теплую одежду, уснуть невозможно, но и разговор не налаживается.

– Что же вы, черти, молчите? Помирать, что ли, собрались? – не выдерживает Пресников.

– Все переговорено, Саша, – слышится голос Евтушенко из дальнего угла палатки.

– Ну петь, что ли, давайте!…

Однако никто не поддерживает Пресникова. В палатке снова молчание, а снаружи еще нестерпимее рокот непогоды.

Вдруг откуда-то сверху, издалека, доносятся гулкие удары чего-то тяжелого, скатывающегося по стенке провала.

Мы настораживаемся, звук, затихая, доносится уже со дна ущелья.

– Пирамида свалилась, видно, веревки не выдержали, – угрюмо и спокойно замечает Лебедев.

Никто не откликнулся на это мрачное заключение. В эти минуты всех волновало уже другое, более близкое: что будет, если вдруг ветер сорвет нашу палатку и мы окажемся лицом к лицу с бураном на голых камнях, далеко от леса? Надо быть готовым и к такому испытанию.

На палатку с наветренной стороны наваливался насыпаемый ветром сугроб, угрожающе прогнулась стена, и вскоре лопнула, не выдержав тяжести, средняя оттяжка. В палатке стало еще теснее, все сбились в кучу вокруг затухшей печки. В таком положении прижатых друг к другу людей и сломил тревожный сон…

Нас разбудил человеческий крик с края седловины: кто-то искал нас или взывал о помощи – по крику разгадать было невозможно. Все приподнялись. Мы с Лебедевым выбрались наружу. Вокруг зима, лютая, холодная, ветер свистит, наметая сугробы.

– Ого-го-о… – подает голос Лебедев.

Ответа нет. Я беру винтовку, гул бурана перекрывает резкий грохот двух выстрелов, и тотчас же из снежной мглы показывается собака, а за ней человек с большой котомкой за плечами.

– Так и знал, Василий! С ума сошел человек, честное слово» – растроганно кричит Лебедев, бросаясь навстречу Мищенко.

– Проклятая погодка, – цедит тот сквозь сжатые зубы. – Всю седловину обшарил, не могу найти палатку, да и только! Вишь, как ее замело!

– Чего тебя понесло сюда в бурю? Долго ли самому пропасть в такую чортову непогодь!…

– Дровишек принес, за ночь, поди, все сожгли и чай согреть нечем. Пошел по ветру, думал, скоро доберусь, а оно, вишь, как студено, – говорит Мищенко, еле шевеля закоченевшими губами и вздрагивая всем телом.

Я помогаю стащить с плеч котомку с дровами, пытаюсь втолкнуть Василия Николаевича в палатку, но на нем так задубела одежда и он сам так закоченел, что не может согнуться, а вход очень низкий.

– А ну, хлопцы, вылезайте, да быстрее, отогреть гостя надо! – крикнул Лебедев.

Из палатки выскочил Пресников с Дубровским, и мы вчетвером набрасываемся на Василия Николаевича, как коршуны на добычу, валим его в снег, катаем, растираем лицо, поднимаем на ноги, толкаем под бока и снова бросаем на снег. Минуты через две такой потасовки Мищенко уже начинает отбиваться.

– Ишь, вредный мужичишка, еще как следует не ожил, а уже дерется! – приговаривает Лебедев, усердно растирая другу нос.

Пресников вырывает Василия Николаевича из-под Лебедева, ставит на ноги перед собою.

– Скажи – бублик!…

– Пуплик…

– Теперь заходи, – удовлетворенно говорит Пресников, хватает Мищенко за ворот и легко водворяет в палатку.

Товарищи помогают Василию Николаевичу раздеться. Кто- то уже скрутил ему цыгарку. Запылали дрова в печи, быстро наполняя палатку теплом. Теперь можно всем раздеться и размять онемевшие за ночь конечности. А непогода продолжает злиться.

После тревожной и холодной ночи, когда температура в палатке держалась ниже нуля, всем захотелось горячей пищи. Но что можно сделать при таком скудном запасе топлива да еще на железной печке? Принесенные Василием Николаевичем дрова мы разделили на две части, оставив половину дров на вечер: одной кучки едва могло хватить только на то, чтобы вскипятить чайник. А всем вдруг захотелось рисовой каши. Но как ее приготовить? Если верить кулинарам, то для того, чтобы сварить рис, нужно продержать его в кипящей воде около двадцати пяти минут. У нас, конечно, такой возможности не было.

На помощь пришел Василий Николаевич, уже успевший отогреться.

– Кто дежурный? Ты, Дубровский? – спросил он и, не дожидаясь ответа, распорядился: – Натай снегу в котле, насыпь в него рису и ставь на печь. Важно, чтобы вода с крупою закипела, а потом и без огня можно сварить любую кашу.

Дежурный принялся за дело, а мы с нетерпеливым ожиданием следили за его действиями. Когда вода с рисом закипела, Василий Николаевич снял кастрюлю с печи, бережно завернул ее в свою телогрейку, а затем плотно закутал в полушубок.

– Ишь, как ты ее, голубушку, обхаживаешь, – облизнув губы, засмеялся Пресников.

– А вот она минут сорок попреет в собственном пару и дойдет куда лучше, чем на огне. Пальчики оближешь! – ответил Мищенко.

Действительно, через сорок минут, когда погасла печь и снова стало холодно в палатке, мы наслаждались горячей рисовой кашей.

А за полотняной стеной бушует пурга. Придавивший палатку сугроб уже отнял у нас треть площади и продолжает давить сверху, выгибая перекладину.

В полдень на седловину спустились с бокового гольца олени. Они бродят вокруг палатки, копытят снег, укладываются отдыхать на совершенно открытой площадке, по два-три вместе, подставляя ветру свои пышношерстные спины. Появление их здесь несколько озадачивает нас: почему бы им не спуститься в тайгу, там теплее и тише. Вероятно, в этом сказывается привязанность к человеку.

Медленно тянутся часы нашего невольного заточения. Бойка, свернувшись клубочком и прикрыв хвостом нос, спит у ног Лебедева. Василий Николаевич высовывает голову наружу.

– Ни света ни просвета, братцы. Считай, до утра зарядил губодуй, – говорит он, прикрывая щель и поглубже забираясь в спальный мешок.

Именно в эту минуту налетел новый шквал, и полотняная стенка лопнула пополам. Гора снега свалилась на нас.

– Одевайтесь и выходите! – приказывает Лебедев.

В сумраке начинается возня, никто не может найти свои вещи, слышится ругань. Ветер полощет разорванные борта палатки, бросая в лицо комки снега.

– Говорю, выходи! – слышится сквозь вой ветра голос Лебедева. – Пресников, задерживаешь всех!

– Шапку потерял, – отвечает тот.

– Завяжи голову мешком и выходи! – приказывает Лебедев, опоясывая себя веревкой и передавая конец товарищам.

Буран обрушивает на нас весь свой гнев. Стужа слепит глаза, обжигает ноздри. Впереди идет Лебедев, за ним, держась за веревку, шагают остальные.

Передвигаясь почти вслепую, с трудом добираемся до склона. Итти становится легче, потому что под ногами спуск и буран здесь несколько тише. Идем наугад, по знакомым местам, среди мелких скал, по ложбинам с крутыми откосами. Очевидно, спускаемся вниз, в ущелье, где непременно должен быть лес. Значит, будет костер. О большем мы и не мечтаем.

– Не отставать, держаться друг друга! – подбадривает Лебедев.

Только через час крутизна спуска переломилась, россыпи и скалы остались позади. Под ногами гладкий надувной снег, скользкий, как лед. Мы скатываемся по нему на дно ущелья. Нас встречают лиственницы, маленькие, сгорбленные, исхлестанные ветром. И сюда вернулась зима, от весны не осталось и следа. Можно было бы устроить привал, но Лебедев упрямо ведет нас вперед.

Спускаемся по ущелью ниже и тут замечаем свежевырубленные пни, а затем показываются и палатки. Молодчина Кирилл Родионович, как он уверенно вывел нас к лагерю! И вот уже мы у огромного веселого костра, вернувшего нам силы и бодрость духа. Развязываются языки, слышится смех…

– Евтушенко, чья шапка на твоей голове? – спрашивает грозно Пресников, узнав свою ушанку на голове товарища.

– Твоя, Саша, честное слово, второпях попалась под руку. Но тебе же в косынке лучше: губы подкрасим – и Мария Ивановна!

И в самом деле, только сейчас мы замечаем, как забавен богатырь Пресников в своем женском уборе. Дружный хохот гремит вокруг потешной, притворно рассерженной «Марии Ивановны». Взбудораженные собаки вскакивают со своих мест, осматриваются по сторонам, нюхают воздух и в недоумении присоединяют истошный лай к хохоту людей. Минуты такого безудержного веселья были, повидимому, разрядкой, необходимой после недавнего нервного напряжения.

 

III. Снова на гольце. – Исчезновение Бойки с Кучумом. – Загадочная падь. – Медведица с малышами. – Поединок. – Борьба медведей. – Размышления над дневником.

Восьмого мая после полудня буран ослабел, хотя поземка все еще перевеивала сугробы и с лохматых туч падал сухой иглистый снег. Вокруг заметно посветлело и ожило. Прозвенел тонкий голосок черноголовой синицы, пикнул поползень и где- то внизу, в ущелье, ударил пробной очередью по твердой древесине дятел. Ломкий стеклянный звон донесся со дна заледеневшего ручья. Природа пробуждалась робко, недоверчиво. Только лес шумел вольно, широко, как неутомимая река.

С гольца к лагерю спустились олени. Их скрипучие шаги мы услышали издалека, и это означало, что воздух вновь обрел звукопроницаемость – верный признак уже наступившего перелома в погоде. К сожалению, человек узнает о таких изменениях последним, у зверей и птиц способность улавливать атмосферные изменения развита очень хорошо. Перед наступлением той или другой погоды – продолжительных дождей, бурь или солнечных дней – в воздухе распространяются невидимые возбудители, которые и сообщают обитателям тайги о предстоящих изменениях. Одним из таких признаков, несомненно, является и звукопроницаемость воздуха. По тому, как слышат звери и птицы свои шаги, шорох листьев, жужжание насекомых, они догадываются, что делать: искать ли убежища, или выходить на кормежку. В свою очередь, и наблюдательный человек по поведению птиц и зверей может определить, что сулит появившаяся на горизонте туча или ночной шум реки, долетающий снизу ущелья.

Мы вылезли из палаток. Высоко шумел ветер, сгоняя тучи к горизонту.

– А где, Василий, собаки? Что-то их не видно? – спросил я у Мищенко.

Тот окинул быстрым взглядом стоянку, прислушался.

– Нету, куда-то удрали. Может, бараны где близко прошли, больше некому шататься в такую погоду, – ответил он.

– За баранами ушли – скоро вернутся, те не задержат, а вот ежели с другим зверем связались, тогда сегодня не жди, – говорит Лебедев.

– Пока обед варится, пробегу следом, чем чорт не шутит, может, действительно держат, – засобирался Мищенко.

– Побеги, мясо нужно, продуктов не ахти сколько осталось, а работы еще много, – посоветовал Лебедев.

Вспыхнул костер, и в лагере начался трудовой день.

– Касьянову и Дубровскому готовить лес, утром начнем поднимать его наверх; Губченко сегодня дежурит, а остальные пойдут на седловину с дровами. До вечера времени немного остается, надо поторапливаться, – распоряжается Лебедев. – Эй, Евтушенко, нашел когда письма перечитывать! Выходи!…

После обеда цепочка людей с вязанками сушняка медленно взбиралась по склону бокового гольца. Солнце горячее, будто не здешнее, щедро грело землю. Снег казался расплавленным серебром. Горы сияли праздничной белизной. В воздухе стояла тишина, нарушаемая тяжелыми шагами поднимающихся в гору людей.

На седловине нас встретили снежные бугры, как дюны, продолговатой формы, расположенные по направлению ветра. А там, где стояла наша палатка, возвышался заледеневший курган с нависшим козырьком. Кругом настрочили узоры куропатки. К нашему жилью забегал осторожный соболь. Он потоптался у огнища, что-то разрыл в снегу и потянул свой след в соседнее ущелье.

Мы не стали производить раскопки кургана, было поздно, к тому же снег настолько затвердел, что его можно было только рубить топорами. Отложили на завтра.

В лагере нас встретил Василий Николаевич.

– Медведь недалеко прошел. Здоровенный, во каких печатей надавил, – сказал он, показывая мне две сложенные ладони. – Тоже туда убежал, – и он махнул рукою на северо-запад. – Видно, к одному месту сбиваются. А главное – время самое подходящее, зверь жирный и шкура на нем добрая…

– Собаки где? – перебил я его.

– За ним ушли… Может, держат где… – продолжал он просящим тоном.

– Не время, Василий, сейчас заниматься охотой.

– Понимаю, – тянет он, поглядывая вдаль, – но ведь продукты на исходе, а нас с каюрами одиннадцать человек, да вон каких ломовиков! На галушках много ли вынесешь груза!

– Верно, верно, Василий Николаевич, – поддерживает Пресников. – На этой работе нужно мясо, а галушки что, забава!…

И я вижу, как загорается взгляд Василия.

– Обязательно ходить надо, может, собаки держат зверя, – говорит каюр Демидка с плоским лунообразным лицом, часто моргая глазами.

Соблазн велик, что и говорить! Свежее мясо для нас при такой физической работе было крайне необходимо. Кроме того, меня все эти дни точило любопытство: действительно ли медведи, следы которых мы видели последнее время, идут к одному месту и что их туда привлекает? Представлялась возможность подсмотреть, быть может, что-то интересное в жизни этого зверя. Словом, разговор с Василием Николаевичем пробудил во мне охотничью страсть и любознательность исследователя.

В разговор вступают другие. Наконец Лебедев не выдерживает.

– Идите, управимся и без вас. Мясо действительно необходимо, иначе придется за продуктами посылать оленей к лабазу, а сейчас, по распутице, им туда не пройти. Возьмите с собою Пресникова. Если убьете, он принесет одну поняжку мяса на голец, а остальное вынесем, когда кончим работу.

В лагерь одна за другой прибежали запыхавшиеся собаки. Из открытых ртов у них свисают длинные языки. Собаки падают на снег и принимаются зализывать лапы.

– Намаялись, бедняжки, – говорит нараспев Василий Николаевич, поглаживая свою любимицу Бойку. – Однако медведю сегодня тоже сон будет в охотку. Галифе они ему расчесали, запомнит надолго.

С вечера мы приготовили винтовки, рюкзаки. Поскольку спать предстояло у костра, пришлось захватить с собою плащи. Я попросил дежурного ночью покормить собак и разбудить нас пораньше.

Еще до рассвета мы покинули лагерь. Подбираемся к вершине лога. Алеет восток. В чистом небе гаснет россыпь звезд. Бойка и Кучум идут на сворках. Василий Николаевич ёывел нас к вчерашнему медвежьему следу. Зверь оставил на снегу на редкость крупные отпечатки лап, с глубоко вдавленными когтями. Мы пошли по следу и скоро выбрались на боковой отрог. Тут зверь шел еще спокойно, собаки догнали его несколько дальше, на спуске в соседнее ущелье. Там и произошла первая схватка. По сохранившимся на снегу следам видно, что медведь вначале бросился на собак, рассчитывая одним своим видом напугать их, но не тут-то было! Бойка и Кучум не из трусливого десятка, не впервые встречаются с косолапым и хорошо знают, за какое место его нужно хватать, чтоб разозлить до бешенства, а тогда уж никакой зверь от них не уйдет, удержат. Собаки нападали поочередно, то справа, то слева, подбираясь к медвежьему заду, и, судя по оставшейся на взбитом снегу шерсти, это им удавалось неплохо. Но схватка была короткой. Медведь счел за лучшее удрать. Дальше, сколько было видно глазу, следы зверя и собак шли ровной стежкой через ущелье на соседний гребень.

Почему же медведь вдруг пустился в такое паническое бегство? Собак он, конечно, не испугался, за две-три минуты этой схватки они не успели причинить зверю сколько-нибудь чувствительной боли. Страх или осторожность медведя можно было объяснить лишь тем, что Бойка и Кучум принесли с собой из лагеря запах человека, дыма, вареной пищи. Этими запахами собаки могли запастись в позапрошлую ночь, в буран, когда они ночевали в палатке вместе с нами, после чего вскоре и напали на след зверя. Только это и могло заставить медведя поспешно убраться от близкой опасности. Я говорю «поспешно» потому, что он удирал, не щадя себя, ломая сугробы, чащу, карабкаясь по крутой россыпи.

Зверовых собак, и особенно тех, которые работают по медведю и копытному зверю, нельзя держать в палатке с собою, а перед охотой вообще следует избегать контакта с ними. Поласкаешь собаку, погладишь рукой и на шерсти оставишь запах пота. Потребуется два-три часа, чтобы этот запах потерял силу. Мы из жалости позволяли Бойке и Кучуму укрываться от непогоды в палатке, за что не раз были наказаны. Ведь ночуй вчерашнюю ночь собаки на открытом воздухе, не ушел бы медведь от них и дождался бы Василия Николаевича. Охотники, да и промышленники-зверобои недоумевают, почему от опытных собак иногда зверь бежит как очумелый. Все это будет понятно, если мы ясно представим силу обоняния у животных. Ни зрению, ни слуху звери так не доверяют, как именно чутью. Глаза могут обмануть его, как и слух, но обоняние – никогда! В запахах зверь разбирается превосходно. При встречном ветерке он чует человека более чем за километр, тогда как глазами плохо различает его на расстоянии трехсот метров.

Мы идем медвежьим следом, рассчитывая, что он приведет нас к загадочному месту, где, как нам кажется, собираются медведи. Собакам не удалось задержать зверя. Они вернулись с соседнего гребня, а медведь даже в паническом бегстве не изменил своему направлению, так и ушел на северо-запад.

На дне соседнего ущелья мы неожиданно спугнули небольшое стадо снежных баранов. Звери бросились на верх отрога и задержались на границе леса серым сомкнутым пятном. Там, вблизи скал, они, видимо, считали себя вне опасности и, наблюдая за нами, настороженно вытягивали шеи.

Животные были хорошо видны в бинокль. Их тринадцать: четыре прошлогодних телка, а остальные самки различных возрастов. Часть из них стельные. В стаде не было ни одного взрослого самца, даже двухлетнего. Видимо, в это время года они держатся отдельно от самок.

Нас разделяло расстояние более четырехсот метров. Мы только тронулись, как стадо баранов разомкнулось, вытянулось в одну шеренгу и стало поспешно удирать к скалам.

– Зрячий зверь, ишь, как далеко хватает, – бросил Василий Николаевич.

Мы вышли к их следам. Звери избороздили берега ключа, островки, оставив после себя множество лунок, выбитых копытами в гальке. Нам уже приходилось видеть такие лунки на солнцепеках Станового, поэтому было интересно проверить свои первые наблюдения. Оказывается, стадо спускалось с вершин гор на дно ущелья кормиться. Тут были бесспорные доказательства того, что снежные бараны ранней весной охотно поедают корни различных многолетних растений и что, разыскивая их, они спускаются до лесной зоны и даже проникают далеко вглубь тайги. Вокруг чудесный майский день. Маревом расползлась по горам теплынь; весело перезванивались ручейки.

К концу дня след медведя привел нас к вершине безыменного притока реки Уюма. Редкая лиственничная тайга прикрывала падь. Кое-где по заснеженным склонам пятнами чернели отогретые стланики и шершавые россыпи. Нас встретил однообразный крик кедровок, а несколько ниже на глаза попались свежие отпечатки лап двух медведей. Мы замедлили шаги, насторожились и стали более придирчиво осматривать местность. Кругом наследили глухари, наторили тропок грызуны. Наш путь пересекли следы соболя. Какое-то оживление заполнило впадину. Да и по поведению Бойки и Кучума легко можно было догадаться, что окружающая нас падь заселена живыми существами, раздражавшими их своим запахом.

– Надо бы разобраться, с чего это птица кричит и почему зверь тут топчется, – сказал Василий Николаевич, останавливаясь и устало опускаясь на валежину.

Мы тоже присели. Солнце дремало у горизонта. Вечерело. Не смолкая, перекликались кедровки. Я в бинокль стал бегло осматривать впадину. Слева ее урезали ребристые гребни, развалины скал. А справа тянулись россыпи, покрывающие крутые склоны левобережного отрога. Дно впадины имело корытообразную форму и было затянуто чащей из стланика, березки и ольхи. Взбунтовавшийся ручей скользил мутным потоком поверх заледеневшего русла.

– Кажется, медведь пасется на нижней проталине. Видите? – шепчу я своим спутникам.

– Где? – всполошился Василий Николаевич.

– К ручью подходит, смотрите, у крайней лиственницы.

– Ну да, медведь, вижу, – и он метнул беспокойный взгляд на солнце, заторопился. – Уходить надо отсюда, место узкое, учует нас, да и день на исходе.

– Куда же пойдем?

– Вниз, заночуем в боковом ложке, а там видно будет, утро вечера мудренее, – и Василий Николаевич, накинув на плечи котомку, зашагал по склону.

Приблизительно через два километра мы попали в маленькую лощину, запертую со стороны пади тайгою. На дне ее виднелась крошечная поляна. Одним краем она уперлась в лес, а противоположным – в ручеек, шумливо пробегающий по каменистому дну лощины.

В независимой жизни путешественника есть одна бесспорная прелесть: в любое время он может оборвать свой путь и сказать себе: «Здесь ночуем». Так было и на этот раз. Увидев полянку, мы, не задумываясь, свернули к ней. Место для стоянки оказалось удобным. Здесь было все, что создает «комфорт» путнику: лес мог надежно защитить нас от холодного ночного ветра; дрова и вода были рядом; мох же, чем была устлана поляна, мог послужить прекрасной подстилкой для постели. Большего мы и не желали.

Собираем дрова, разжигаем костер, варим ужин. Вечереет быстро. Далеко за горами одиноко гаснет лиловая заря. По ручейку мороз кует узоры. Впадина погружается в молчание, и только болтливые кедровки все еще продолжают о чем-то спорить, да в седых кронах елей устало перешептывается стайка перелетных птиц. За день мы настолько измотали свои силы, что, кроме сна, никакой награды не нужно.

Ночь пролетела в беспокойных отрывках: то затухал костер и холод безжалостно расправлялся с нами, то мы вскакивали, принимались подкармливать сушняком ненасытный огонь и снова укладывались спать. Василий Николаевич рано вскипятил чай, и мы до рассвета успели позавтракать.

– Пора, – сказал он, беспокойно поглядывая на небо. – Вот-вот зориться начнет.

Мы стали собираться. Идем вдвоем. Пресников с собаками остается на стоянке. Спускаемся с Василием Николаевичем в ключ и там расходимся. Он сворачивает влево, уходит по крутым каменистым гребням, намереваясь обойти впадину с северо-западной стороны. Я же иду вправо.

Лыжи крошат ломкий наст. Над сонными горами поднимается огромное солнце. Но вокруг все молчит: не поют птицы, не шумят ручьи. Огибаю крутую россыпь, заплетенную стлаником, и выхожу на верх пологого гребня. Осматриваюсь – нигде никого нет, только левее в ложке тревожно кричат кедровки.

Крадусь по кромке надува, зорко смотрю на заснеженные склоны впадины. Но все живое как будто еще спит или прячется, не желая покинуть нагретые за ночь места. Прохожу последний перешеек и не верю глазам: только что до моего прихода наследила медведица с медвежатами. Руки невольно схватились за ружье.

В тайге нет зверя свирепее медведицы, тем более в минуты опасности для малышей. Не зря встреча с ней считается у охотников не из приятных. Конечно, страх перед человеком и у нее развит так же сильно, как и у другого зверя, но в минуты гнева она может забыть об этом, и схватка неизбежна.

С перешейка звери поднялись по твердому надувному снегу на верх гребня и ушли к тем же скалам, куда направляюсь и я. Подтягиваю юксы на лыжах, подаю патрон в ствол карабина. И вдруг с каменистых мысов, куда ушел Василий Николаевич, прорывается выстрел, второй, третий. Огрызнулись скалы, пополз пугающий звук по широкой впадине. Охотнику, вероятно, больше, чем кому-либо, знакомо чувство зависти. На какое-то мгновенье оно овладевает мною.

Выхожу на верх отрога. До скалы остается километра полтора. Медведицы нигде не видно. Крадусь еще дальше, а карабин держу наготове: кусты, обломки скал, сугробы могут служить хорошим местом засады на зверя.

Торопливо взбираюсь на пригорок. Отсюда хорошо видна вся местность: скалы, снежное поле за ними и край отрога, но нигде ни единого живого существа. А ведь звери прошли совсем недавно и должны быть где-то близко. «Не на солнцепек ли увела медведица малышей?» – мелькнула в голове мысль. Бесшумными, рысиными шагами подбираюсь к каменным выступам. Осторожно выглядываю и от неожиданности замираю: метрах в ста двадцати от меня пасется темнобурая медведица с двумя почти черными малышами.

Охотничья страсть уступает место любопытству. Достаю бинокль, устраиваюсь полулежа на камне. В поле зрения бинокля звери кажутся совсем близко. Я вижу потешные мордочки медвежат с крошечными озорными глазками, белые галстуки на их грудках; вижу, как мать проворно работает зубами и языком, что-то собирая в мелкой дресве. Удаляясь от меня, звериное семейство, выходит на прогалину среди низкорослых кустов стланика, и вдруг до слуха доносится странный звук:

«Шит… шит…»

Малышей как не бывало на прогалине: один бросился в кусты, другой забрался под камень. Медведица же, отскочив метров пять в сторону, остановилась за стлаником, настороженно подняв голову.

Через две-три минуты медведица вышла из засады, тотчас же к ней подбежали малыши. Она продолжала пастись, собирая корм, а медвежата покорно следовали за нею. Так они и скрылись за соседним гребнем. Но вот оттуда снова долетел загадочный звук. «Шит… шит…», повторенный, как и прежде, дважды.

Я внимательно осматриваю местность, попрежнему нигде Никого. Хотел встать и итти следом за зверями, но увидел их возвращающимися на прогалину. Пришлось снова затаиться. Медведица медленно подвигалась ко мне. Вот она совсем близко, метров семьдесят от меня, и я снова слышу:

«Шит… шит…»

Малыши мгновенно бросаются в разные стороны, прячутся, отскакивает к камням и мать. Но секрет открыт: этот тревожный звук издает сама медведица, видимо приучая малышей прятаться при малейшей опасности.

Звери, не дойдя до меня, свернули к скалам. Сделай они еще с десяток шагов в мою сторону – и наша встреча могла оказаться для них роковой. Но этого не случилось. Медведица выбралась на первый прилавок и там решила отдохнуть. Малыши будто ждали этого, бросились к ней, роются крошечными мордочками под животом и, прильнув к соскам, замирают. В бинокль я видел только одного из них. Он сосал жадно, закрыв глаза, и, горбясь, упирался задними лапками о выступ камня. Медведица растянулась на прилавке, задремала в материнском забытье. Ласковое солнце окружило теплом картину звериного счастья.

Жду долго. День в полном разливе. В голубом просторе неба парят ястребы. Ниже от меня в стланиках громко бранятся кедровки. Встречный ветерок, перебирая густую шерсть на лохматой шубе медведицы, убаюкивает животных. Решаюсь разбудить их. Брошенный мною камешек громко покатился по откосу. Медведица мгновенно вскочила и насторожилась. Свалившийся с прилавка малыш поднимается и, не замечая тревоги матери, хватает за заднюю ногу второго медвежонка, тащит его вниз. А медведица мечет по сторонам бешеный взгляд, нюхает воздух. Она не видит меня за выступом, ветерок же проносит мой запах левее ее. Вероятно, решив, что камешек беспричинно сорвался со скалы, самка приседает по-собачьи на задние ноги, успокаивается, но держится настороже.

«Кого же она боится?» – подумал я. Ведь здесь в тайге нет зверя, по силе равного медведю. Однако медведицу не покидает беспокойство.

А малышам хоть бы что! Они разыгрались: гоняются друг за другом, кувыркаются, взбираются на снежный надув, нападают на мать, пытаясь привлечь ее к играм. Но та словно забыла про медвежат, все еще настороженно посматривает в мою сторону.

«Ну, думаю, пора нам расставаться». Попробую выстрелить. Беру карабин, прикладываю к плечу. Мушка покорно ложится между короткими ушами зверя, скрывая под собою его лобастую морду. От выстрела вздрогнули скалы. Неохотно откликнулось эхо. Пуля взрыла камни далеко за отдыхающим семейством. Медведица мгновенно вздыбилась, глотнула ноздрями воздух.

«Шит… шит…» – бросила она властно и пустилась бежать.

Попрятавшиеся малыши через полминуты вылезли из укрытия, набросились друг на друга, и снова пошла потасовка. А медведица задержалась, зло рявкнула, но детям было не до нее, они продолжали играть. Тогда мать подскочила к ним, гневно схватила одного зубами, подняла и бросила на камни.

Это было так вразумительно, что малыши беспрекословно последовали за ней.

Медведица удирала крупными прыжками по россыпи. За ней, не отставая ни на шаг, бежали два черных медвежонка. Откуда только у них и прыть взялась? Все препятствия они преодолевали с ловкостью матери, точно копируя ее движения. Выскочив на край снежного поля, семейство задержалось, передохнуло и снова скрылось за изломом.

Я покинул место засады довольный: не часто приходится так близко наблюдать жизнь зверей. Для полноты впечатления мне хотелось узнать, что же ела медведица на проталинах? Иду туда и нахожу там свежие лунки. Оказывается, в мелкой дресве были спрятаны кедровками стланиковые орехи.

Поднимаюсь на верх скал. Солнце высоко над горами. Впереди сквозь сизую дымку теплого весеннего дня видна загадочная падь. Что хранит она в зарослях черных стлаников, в мрачных расщелинах, в грудах свалившихся скал? Где-то тут, как мне казалось, должна произойти желанная встреча со зверем. Не задумываясь, я пошел по кромке отрога к вершине пади.

На снегу попадаются свежие и уже протаявшие следы медведей. Теперь не было сомнения: мы находились в том именно месте, куда, покинув свои берлоги, сходятся звери весною. Почему именно сюда они идут, а не в соседние лога, пока разгадать не удалось. Мы не заметили никакого различия между логами ни в растительном, ни в снежном покрове.

Иду долго. Время уже далеко за полдень. Нигде никого не видно. Изредка внизу, над стланиками, взметнутся пестрыми хлопьями крикливые кедровки. Начинает одолевать скука. Хорошо, если Василий Николаевич добыл зверя, это оправдает наше пребывание здесь.

Солнце дружно сгоняет снег с крутых склонов отрога. В глубине пади беснуется ручей, сдавленный каменными берегами. Стайка мелких птиц тянет низко над чащей куда-то далеко на север. Не знаю, что делать: возвращаться ли на табор, или пройти еще немного по отрогу. Неожиданно замечаю черное пятнышко на снежном поле в двух километрах от себя на противоположной стороне пади. Присматриваюсь. Кажется, шевелится. Взглянул в бинокль – медведь, гоже темнобурой масти. Вмиг по телу пробегает нервный холодок. Осматриваю местность, намечаю подход, и лыжи стремительно несут меня с отрога в чащу темных стлаников.

Перескакиваю мутный ручей по камням. Даю успокоиться сердцу. Проверяю направление течения воздуха. В приметном месте оставляю лыжи.

Прогалины правобережной стороны пади частично уже освободились от снега. Бесшумно крадусь по россыпи, устланной, словно мягким ковром, ягелем. Кругом тишина. Встречный ветерок приятно холодит лицо. Ползком взбираюсь на пригорок. Зверь должен быть где-то близко у края стлаников. Осторожно выглядываю из-за камня. Вдруг рядом из-под снега взметнулась ветка стланика и на мою спину упали две крупные шишки.

«Почему весною шишки на ветках?» – думаю я, но сейчас же отгоняю прочь эту мысль – некогда раздумывать. Осматриваю местность. Кругом ни души. Разве зверь ушел далеко? Но вот снова впереди, метрах в полутораста от меня, вырвался из-под снега огромный куст стланика, и там появился медведь. Он что-то подбирает с «пола», вероятно, упавшие шишки. Просовываю вперед карабин, плотнее прижимаюсь к холодным камням. Но какая досада: зверь показывает мне только зад.

Сползаю с пригорка вниз, обхожу его справа и останавливаюсь на проталине.

«Шит… шит…» – ясно доносится до слуха знакомый звук.

По нему я узнаю медведицу. Выглядываю из-за куста. Зверь, приподняв почти вертикально неуклюжее тело, смотрит куда-то в противоположном направлении. Но вдруг бросается в мою сторону и с быстротою лани проносится к вершине пади. Следом за ним катятся по заснеженным прогалинам два черных медвежонка.

Удерживая в правой руке карабин, а левой опираясь на сошки, я наблюдаю за удирающим семейством. Вот оно миновало границу стланика и по чистому снежному полю взбирается на перешеек. И вдруг ясно слышу, как позади меня, совсем рядом, скрипнул снег под чьей-то тяжелой лапой. Оглядываюсь и от неожиданности замираю: в трех метрах от меня стоит огромный медведь, широко расставив передние лапы, и независимо холодным взглядом измеряет меня. Кровь хлынула в голову, ноги будто приросли к камням, отказываются повиноваться. Усилиями воли глушу в себе нерешительность и начинаю медленно разворачивать плечи. Поднимаю карабин. А зверь, чуть осадив длинный корпус, немного приземлился, явно готовясь к прыжку, и я вижу, как в его равнодушных глазах вмиг вспыхнул огонек жадного хищника. Но карабин уже у плеча. Мушка ловит широкий лоб зверя. На какую-то долю секунды выстрел задерживается. Смутно вижу, как всплыла передо мною огромная туша медведя, как мелькнула клыкастая пасть и поднялись крючковатые лапы. Но послушная пуля ловит зверя в прыжке. Смертный рев заглушает выстрел. Медведь валится на меня лохматой глыбой и сбивает с ног… Чувствую, что-то мокрое давит на грудь. Открываю глаза. О ужас! Это лежит морда медведя с пробитым черепом и потускневшим взглядом, устремленным на меня. Какая страшная близость! Боюсь пошевелиться. Еще нет уверенности, что он мертв. По телу расползаются колючие мурашки. Вижу, как алая кровь сочится из раны зверя через бровь и липким пятном копится на моей гимнастерке. Из открытой пасти глядят ржавые клыки, не успевшие поймать мой подбородок. Осторожно, все еще с опаской, я вылезаю из-под мертвого зверя. Карабин лежит далеко на россыпи, сошки сломаны, от ушиба с трудом разгибаю спину. Опускаюсь на камень, и вздох облегчения вырывается из моей груди.

Все это произошло не более как за одну минуту. Предо мною лежит на редкость крупный самец, толстый, длинный, темнобурой масти, в прекрасном зимнем «одеянии». Остаток жизни еще теплится в нем, его мышцы еще сокращаются, еще морщатся губы и судорожно сжимаются обессилевшие когти. Я не сразу пришел в себя. Трудно поверить в исход этой неожиданной встречи. Ведь потеряй я лишь на одно мгновенье самообладание, оробей – и мне бы не уйти от дикой расправы.

Потеряй я на миг самообладание и не уйти бы мне от расправы

Разжигаю костер, достаю из рюкзака кружку, растапливаю снег. Вижу, с горы спускается Василий Николаевич. И вдруг стало легко-легко! Он молча подошел к убитому медведю, прикинул взглядом его длину, ощупал зад.

– Жирный зверь, и шуба на нем добрая, с таким стоило связываться, – говорит он.

– Ты разве видел?

– Как же! Я ведь километра два выслеживал его. А тут вот вышел на прилавок, гляжу, а он уже на дыбах возле вас, я и побежал, а сам думаю: не задавил бы, окаянный, насмерть! Да смотрю, вы поднимаетесь… С чего это он полез на вас, ведь не голодный, смотри, сколько тут шишки!

– Не узнал человека и не учуял, а то бы мигом удрал. Надо же быть такому случаю… Ты кого стрелял?

– Росомаху. Хитрая бестия, удрала. Медведя одного угнал. Не повезло сегодня. – И Василий Николаевич, присев к костру, начинает закуривать.

Я протираю ствол карабина. Солнце круглым красным шаром висит над горизонтом. С пологих отрогов незаметно сходит вечер. Прохладнее подул ветерок. Мы пьем чай, измеряем зверя, свежуем его и, нагрузившись мясом, уходим на табор.

Снег размяк, напитался водою. Идем по нему вброд, волоча за собой лыжи. Ночь нагоняет нас уже у стоянки. На поляне большой костер. Бойка и Кучум от радости визжат, прыгают.

– Не торопитесь, успеете, – успокаивает их Василий Николаевич и спускает со сворки.

Те мигом исчезают в темноте, направляясь нашим следом к убитому зверю. Там для них оставлены жирные кишки. Мы стаскиваем с себя мокрую одежду, развешиваем ее вокруг костра и садимся пить чай. Александр уже пристраивает к огню котел с мясом.

Как хорошо на стоянке: тепло, уютно, пахнет обновленной хвоей, отогретой землей и жирным супом. Сегодня, кажется, исчерпаны все наши желания, остается записать в дневник впечатления прошедшего дня, – и можно отдыхать. Но стоило мне только взяться за карандаш, как снова, с еще большей силой предо мною воскрес медведь со своей звериной мощью, с оскаленной пастью, с зеленовато-холодным взглядом. Снова я переживаю острые минуты встречи и уже не могу сосредоточиться над дневником. Подкладываю в костер дров и ложусь спать.

Едва заалел восток, Пресников уже мял лыжами снег, направляясь с тяжелой котомкой к Лебедеву. Мы с Василием Николаевичем поднялись к убитому зверю. Охоту решили прекратить, очень далеко таскать отсюда в лагерь мясо, а на оленях не пройти, уже наступила распутица.

Мы еще не дошли до места, как увидели на снегу следы косолапого. Как оказалось, ночью к нашей добыче подходил небольшой медведь, и собакам, видимо, стоило многих усилий не допустить его до мяса и отогнать прочь. Увидев нас, Бойка обрадовалась, у Кучума вид мрачный, он даже не поднялся с лежанки. У него на загривке кровавая рана, затянутая с краев слипшейся шерстью.

– Не каешься, когда-нибудь попадешься, он тебя проучит, – упрекнул его Василий Николаевич, а в голосе – нескрытая гордость за кобеля.

Не задерживаясь, мы заполнили мясом рюкзаки и отправились в обратный путь. Все больше теплеет, природа торжественно встречает весну. Она идет в шорохе тающего снега, в шелесте хвои, в полете птиц, в звериной поступи, и с каждым ее шагом задорнее звенят ручьи.

К вечеру мясо было перенесено на табор. Я занялся шкурой. Надо было обезжирить ее и растянуть для просушки. Василий Николаевич взялся отделать череп, предназначенный для коллекции. Бойка и Кучум, примостившись возле костра, спали. Вдруг оба вскочили, словно кто их ткнул шилом, и замерли в минутной нерешительности. Я бросился к карабину. Василий Николаевич хотел поймать собак, да не успел, они уже неслись вверх по распадку через рытвины, стланики, прыгая по размякшему снегу. Нам ничего не оставалось, как только ждать. А собаки, миновав распадок, уже взбирались на верх отрога.

– Кто мог быть там? – подумал я вслух. – Дух из-за горы сюда не нанесет, да и ветра нет. Странно…

– Это все Бойка выдумывает. Наверное, спросонья не разобралась, бросилась, да и того заманила. Смотри, куда их понесла нелегкая, за сопку! – ворчал Василий Николаевич.

Собаки скрылись за отрогом. Я подбросил в огонь дров, и мы занялись своими делами. Затихал суетливый день. С потемневших вершин спускались вечерние тени. Все тише и тише становилось в лесу.

– Что-то долго собак нет, – говорит Василий Николаевич, бросая тревожный взгляд на их след.

– Зря бегать не будут, пусть потешатся.

– А что, если я поднимусь на седловину и послушаю, может, близко лают?

Набросив на плечи телогрейку, Василий Николаевич покинул стоянку. Слышно было, как он торопливо взбирался по россыпи, как, удаляясь, все слабее и слабее доносился стук камней под его ногами. Но вдруг до меня долетел продолжительный шум. Я вскочил. Василий Николаевич бежал вниз по россыпи. Вот он на минуту задержался, снял шапку, послушал и с еще большей поспешностью сбежал вниз.

– Зверь! – крикнул он не своим голосом.

– Где?

– За горою. Веришь, такой рев там, будто кто шкуру с него сдирает!

– А собаки где?

– Не слышно.

– Наверное, поймали молодого медведя, он и орет.

– Что ты, там не один зверь! Собирайся, пошли! – торопил он меня повелительным голосом, а сам, схватив карабин, стал заталкивать в магазинную коробку патроны.

Надеваю ичиги, ищу затерявшийся нож и на ходу проверяю карабин. Мы быстро пересекаем распадок. Тут уж не до выемок, не до кустов, все кажется ровным, доступным. В такие минуты не знаешь сам, откуда в тебе берется и сила, и ловкость.

Впереди бежит Василий Николаевич, легко бросая с камня на камень пружинистые ноги.

– Может, звери собак поймали? – бросает он на ходу, но вдруг останавливается, поворачивает ко мне лицо с наплывшими на лоб морщинами. – Кажется, я слышал визг…

– Тогда запоздали…

Тревожные мысли гонят нас дальше. Взбираемся по склону отрога. Василий Николаевич дышит тяжело, изо рта валит густой горячий пар, окутывая его озабоченное лицо. У края надува мы задержались. До слуха долетает, словно из подземелья, глухой, неясный звук, напоминающий не то шум водопада, не то песню, понять не можем.

Бежим дальше. Вот мы и наверху.

– Собаки лают в ключе! – вдруг крикнул Василий Николаевич и, подав мне знак следовать за ним, скрывается в стланике.

Я задерживаюсь передохнуть. С соседнего распадка ясно доносится звериный рев, и будто издалека сквозь него просачивается еле уловимый лай собак. Быстрее погоняю Василия Николаевича, и мы спускаемся в распадок. Рев то затихает и переходит в злобное рычание, то с новой силой потрясает горы. Ему вторит по вершинам эхо. Собак не стало слышно. Нас молча обгоняют два ворона. Лес, стланик, россыпи, даже небо – все насторожилось.

Пробегаем небольшую поляну и замедляем ход. Я еще раз проверил карабин: не сбилась ли прицельная рамка. Рядом идет страшная борьба, только кого и с кем, мы не можем разгадать. Вижу, Василий Николаевич приземляется, ползет между кустами стланика. Я следую за ним.

Горит вечерняя заря. Румянятся пологие вершины. Сквозь рев, треск и возню слышимся хриплое дыхание зверя. Подбираемся к толстой валежине. Я просовываю вперед ствол карабина, поднимаю голову. Что-то черное, огромное мелькнуло за ближними кустами низкорослых стлаников. В хаосе звуков слышится злобный лай Кучума и Бойки. Против нас, на высокой сушине, сидят три ворона. Вытягивая голоеы, они с любопытством смотрят вниз. В ветках шныряют крикливые кукши.

– Не зря птица слетается: добычу чует, – шепчет мне Василий Николаевич.

Я приподнялся и был поражен картиной, которая предстала моему взору. Ничего подобного не могло нарисовать мое воображение. Черный медведь, навалившись своей огромной тушей на другого медведя, впился зубастой пастью в его шею. Тот кричал смертным ревом и, силясь вырваться, рвал крючковатыми когтями бока противника. Собаки дружно подвалили к заду верхнего зверя, но, заметив нас, вдруг перешли в яростную атаку: Кучум в одно мгновенье оказался на спине медведя, а Бойка, выпучив глаза и упираясь ногами о землю, тянула зубами зверя за мошонку. Тот взревел не своим голосом и кинулся на собак, но они уже успели отскочить. Медведь бросился за Кучумом. Василий Николаевич выстрелил… Исчезли вороны, смолкли кукши.

Второй медведь тоже поднялся. Шатаясь и волоча правую заднюю ногу, он направился в чащу. Его голова была свернута набок и не выпрямлялась, а передняя лопатка разорвана до кости. Не успел он добраться до первого куста, как на него насел вернувшийся медведь. Рев, лай и возня снова потрясли распадок. Какое страшное зрелище – борьба медведей! Сколько в ней злобы, непримиримой ненависти друг к другу, и какая дьявольская сила заключена в пасти и лапах этого с виду неуклюжего зверя!

Прогремели выстрелы. Далеко в горах смолкло необычное эхо. На затухающий закат давило иссиня-темное небо. Кучум, нахватав полный рот шерсти, тянул убитого зверя за ухо. Глаза медведя округлились, как бы выкатились из орбит и со страхом смотрели на нас. Бойка тешилась над другим зверем, но все еще с опаской поглядывала по сторонам.

Оба медведя оказались черной масти, с белыми галстуками на груди. Меньший по размеру был в очень хорошем «одеянии» и, вероятно, находился в том возрасте, когда зверь обладает максимальной силой. Второй медведь был заметно крупнее. На его окровавленной шубе лежали латки и рубцы заживших ран от прежних схваток. Клыки на нижней челюсти оказались сломанными, когти затуплены, правый глаз давно вытек. Это был очень старый медведь. Противник до нашего прихода успел нанести ему несколько смертельных ран, тогда как он, отбиваясь своим плохим «вооружением», смог только исцарапать живот и разорвать грудь врага.

Ни один зверь в тайге не доживает до такой глубокой старости, как медведь; тогда-то и его не минует участь слабого. В этом мы лишний раз убедились сегодня. Обладая поистине геркулесовой силой, Топтыгин не имеет в лесу равного себе конкурента, кроме своего же собрата. В яростной схватке, которую только что мы наблюдали, сказывается независимая натура медведя.

Шкуру и череп меньшего зверя мы решили взять для коллекции. Измерили его, затем я описал внешние приметы, а Василий Николаевич собрал пустые гильзы, разбросал их возле убитых зверей, а рядом подвесил на ветке стланика свою нательную рубаху.

– Не каждый зверь рискнет подойти к запаху пороха и человеческого пота, – сказал он, вздрагивая от холода и застегивая на груди телогрейку.

Темная ночь убаюкала звуки. Уснул в весенних грезах помолодевший лес. Решаем зверей сегодня не свежевать: нужно торопиться, ведь итти до табора далеко. Бедные собаки, они так намаялись, что даже не подходят к кишкам, их не соблазняет белый как снег жир на них.

Теперь стало ясно, что следы медведей, которые встречались нам, шли именно сюда, в вершину Уюма.

Такое же явление мы наблюдали и в 1937 году недалеко от восточного побережья Байкала, в верховье реки Голонда . В такое же время, то-есть в первой половине мая, находясь там, на гольце, мы обнаружили скопление кедровок и медведей на сравнительно небольшой площади. Причина оказалась совершенно очевидной. В предыдущий год на Баргузинских хребтах не было урожая стланиковой шишки, кроме того места, где мы вели геодезические работы. Можно представить, сколько птиц, грызунов, различных зверей стеклось там осенью, поджидая, когда поспеют орехи. Этих шишек им хватило бы не больше, как на два-три дня. Ведь известно, что гнус за несколько дней может уничтожить обильный урожай кедровых орехов на огромных площадях, но нам тогда было непонятно, почему же шишки на гольцах оказались не тронутыми гнусом осенью.

Выяснилось, что в тот неурожайный год на Голонде зима легла необычайно рано и стланик с еще недозревшими шишками оказался под снегом. Весною же, с наступлением тепла, мы наблюдали, как ветки стланика, вырываясь из-под послабевшего снега, роняли на «пол» дозревшие за зиму шишки. Этого-то и ждали птицы, грызуны, медведи, собравшиеся полакомиться орехами. Мы оказались свидетелями такого явления и здесь.

Медведь вообще не любит собирать шишки, а тем более шелушить их, считая, что эту черную работу должны за него делать кедровки, бурундуки и другая мелочь. Он же предпочитает разыскивать их запасы. Это легче, да и орех кедровка и бурундук собирают всегда крупный, ядреный. Но в период жаркой страды, как сейчас, медведь охотно орешничает и сам. Помню, тогда же на Голонде стланики начали вскрываться в нижнем ярусе склонов гор, и, по мере того как все больше и больше пригревало солнце, граница таяния снега поднималась к вершине гольца. У этой границы и держались все время медведи. Здесь же, в пади, судя по следам, звери скапливаются в местах более интенсивного таяния снега, да и весь гнус держится там. Улукиткан правильно заметил, что медведи идут на корм, оставшийся с осени. Площадь же урожайного стланика, однако, не ограничивается падью, где мы находимся, она, вероятно, распространяется и на соседние лощины. Следы медведей идут и вверх и вниз по-над боковыми отрогами.

Меня и Василия Николаевича не удивила драка медведей, ничего неожиданного в ней не было. Нас поразила злоба и ненависть, какая живет в них друг к другу.

Когда наблюдаешь медведя в неволе, всегда кажется, что в его характере есть и добродушные черты. Он не прочь поиграть, охотно попрошайничает, наивничает и как будто бы привязывается к людям. Однако человеку никогда не удавалось окончательно приручить медведя. В натуре этого замкнутого животного в действительности живет неукротимый зверь. Добродушным он бывает в раннем детстве, но как только покинет мать и уйдет от братьев и сестер, становится непримиримым их врагом. С этого момента не существует в их отношениях добрых начал, все подчиняется хищническому инстинкту. Попадись медведю медвежата, он не упустит случая полакомиться сосунком, а то и годовалым, даже если ему придется испытать на себе страшную силу пасти и лап медведицы. Повстречайся два медведя у добычи, на ягодной поляне, а то и на тропе, и не разойтись им подобру-поздорову, в грозной схватке каждый из них будет защищать свою врожденную независимость. Часто эти встречи заканчиваются смертельным исходом для одного из дерущихся, а то и для обоих. Под маской добродушия у этого зверя живет лютая злоба ко всему живому, и он больше, чем волк, откровенен в своих хищнических стремлениях.

За тридцать лет работы в экспедиции я не расставался с ружьем и всегда отдавал предпочтение охоте на медведя. Но никогда мне не приходилось видеть двух взрослых самцов или самок вместе , за исключением короткого периода гона . Да и в это время они попадались нам только парами. И время и многочисленные встречи убедили меня в том, что медведь – Животное строго одиночное.

Конечно, было бы ошибочным считать, что медведи не встречаются друг с другом. В 1937 году, работая на Тункинских Альпах, в долине Китоя, мы наткнулись на только что загрызенного медведя. Это был крупный самец. Сломанные кусты, валежник, клочья шерсти, выбитые ямы в земле свидетельствовали о продолжительной и жестокой борьбе, предшествовавшей развязке. Стали разбираться в следах и обнаружили, что на этом же самом месте предыдущей осенью был задавлен другой медведь, а весною возле его останков сошлись эти два лесных великана. К нашему удивлению, победитель и кусочка мяса не съел поверженного им врага. Он был тяжело ранен, смог уйти от места схватки километра два, и там его, уже околевшего, нашли собаки.

В августе 1944 года, пробираясь с группой геодезистов в верховья Подкаменной Тунгуски, мы с Василием Николаевичем убили медведя в момент, когда он зарывал в мох только что задавленного им собрата. Оба они были крупные и, как братья, схожи между собой.

И, наконец, сегодня мы были свидетелями неподражаемой по свирепости драки двух самцов. Ссора между ними произошла, конечно, не из-за шишки, да и в первом случае, на Китое, не из-за голой кости, недогрызенной росомахой. Медведь привык, чтобы все боялись его, прятались, бежали от него.

Следующий день ушел у нас на отделку шкур и черепов. Собаки крепко спали и во сне все еще продолжали нападать на медведей. Какая-нибудь из них вдруг взвизгнет и, не просыпаясь, задергает ногами, будто кого-то догоняя, или обе разом слают и, пробудившись, удивленно смотрят по сторонам.

Медведей волоком стащили в лощину

К вечеру пришел Пресников с ребятами. В этот же день мы волоком стащили убитых зверей в соседний распадок, разделали их там и утром ушли с добычей к Лебедеву. С последнего отрога нам хорошо была видна отстроенная пирамида на большом гольце. Там еще копошились люди.

 

IV. В обратный путь. – Рождение Майки. – Драка белохвостых орланов. – Тайна старых пней. – Слепота Улукиткана. – Ночевка на Большом Чайдахе

.

Дни стоят теплые. В воздухе разлита ласкающая весенняя прохлада. Величава и спокойна тайга, но это только кажущееся спокойствие: внутри каждого дерева, каждого кустика идет огромная созидательная работа. День и ночь их корни всеми своими мочками сосут влагу из земли, обильно напоенной недавно стаявшим снегом. Уже распушились белоснежными хлопьями тальники, пожелтели сережки на ольхах, хотя их корни еще лежат под снегом. На крошечных лужайках еще нет зелени, цветов, но и тут идет неутомимая деятельность по обновлению покрова. Хорошо в эти майские дни в тайге!

Подразделение Лебедева закончило работу на гольце, и тринадцатого мая мы свернули лагерь. Наш путь идет к Мае. Караван в двадцать нарт, груженных снаряжением и мясом, медленно пробирался сквозь замшелую лиственничную тайгу. В долине уже мало осталось снега. Под полозьями черная маристая земля да кочки с водой. Олени идут натужно, горбя худые, покрытые свищами спины и вытягивая из-под лямок тонкие, облезлые шеи. Чаще и чаще слышится понукание каюров, но животные слабеют, и мы идем все медленнее и медленнее.

Кое-как добираемся до Кунь-Маньё. По широкой долине уже пронеслась весна, не оставив для нас ни одной полоски снега. Олени ложатся, не идут дальше. Делаем лабаз и оставляем на нем половину груза. Но и с облегченными нартами уставшие животные еле-еле плетутся.

По пути еще бросили часть груза и только поздно вечером добрели до табора наших проводников.

– Я же говорил, птица вон как далеко летает, а старое гнездо не забывает, – тепло встречает нас Улукиткан и подает поочередно всем свою маленькую руку. – Однако, не плохо съездили, – добавляет он, кивая головой в сторону нарты с медвежьими шкурами.

– Неплохо, трех добыли, – ответил Василий Николаевич. – Чего не приходил, мяса было много, жирное.

– Знаю, шкура без мяса не бывает, да все равно не пошел бы. Худой тут стоянка оказался, волки один олень кушали, остальных разогнали, насилу да насилу собрал их. Уходить надо скоро отсюда.

– Теперь тут, Улукиткан, делать нам нечего, работу закончили, завтра будем перебираться на Маю.

– Тогда хорошо. Поедем новое место, там и глазам и языку найдется работа, а тут уже все надоело, – отвечает старик и принимается распрягать оленей.

Мы здороваемся с остальными.

Из боковых расщелин надвигается ночь. Олени отпущены, груз сложен, палатки поставлены. В лагере по-праздничному шумно. Потрескивает костер, жадно пожирая сушняк. В котлах аппетитно парится медвежье мясо. На вешалах сушатся портянки, одежда. Каюры пьют чай.

– Что нового, Геннадий, в эфире? – спросил я радиста.

– Ничего срочного нет. В подразделениях затишье, везде распутица, реки ни вброд, ни вплавь никого не пускают.

– Кто на связи есть?

– Все партии и Хетагуров. Утром кто нужен будет?

– Вызывай Хетагурова и штаб, остальные пусть следят за нашими переговорами, может, кто понадобится. Королев где, не слышно?

– Работает. Получена сводка за первую декаду мая, у него уже построен один пункт. Сегодня переехал со своим подразделением на Джегорму.

– Как здоровье его, не знаешь?

– Ожил, шутит, говорит: после Алгычанского пика силища из меня прет, могу с медведем схватиться.

– Если шутит – значит хорошо, несчастный не смеется, – вмешался в разговор Улукиткан.

После ужина лагерь опустел. Погас костер. По мари бесшумно бродили олени. Сквозь сон я слышал в палатке каюров сдержанный разговор на эвенкийском языке, сочное почмокивание губами, хруст костей. Позже лаяли собаки, кричал дежурный пастух, в тайге загорались сторожевые огни. Затем снова наступило затишье, и никто не заметил, как начало светать, как красной бровью загорелась весенняя зорька. Еще больше хотелось спать.

Меня разбудил Геннадий:

– У микрофона Хетагуров, что передать ему?

Я вскочил, оделся, плеснул в лицо несколько пригоршней холодной воды и уселся за аппарат.

– Здравствуй, Хамыц! Извини, что так рано побеспокоил. Вчера только спустился с гор. Что нового на твоем участке?

– У нас распутица, пятый день отсиживаемся на берегу Чагара. Представляешь: мари залиты водой, речки дурят, ни на нартах, ни выочно не можем итти. Так, видимо, и у всех подразделений, работающих по Удской долине. Вчера говорил с начальником партии Нагорных, его топографы заканчивают обработку береговой полосы, а для переброски их вглубь материка просят дополнительный транспорт. Базисная партия Трескова находится на площадке, ведет подготовительные работы. Как спадет вода, приступает к измерениям. У остальных без перемен. Как у вас дела и какие планы на ближайшие дни?

– Лебедев сделал два пункта, отправляю на стык с Пугачевым. Они должны будут встретиться на одной из вершин Станового или Джугджурского хребтов. Я иду на Зею, просмотрю работы в подразделениях партии Лемеша, затем отправляюсь на поиски прохода через Становой. Если удастся перевалить хребет, спущусь на озеро Токо, в партию Сипотенко. Меня попрежнему тревожат предстоящие работы по Мае. Впечатление, которое мы имели об этой реке, пролетая над ней зимою, не было ошибочным. Наши проводники говорят, что по Мае, от устья Нимни до устья Кунь-Маньё эвенки не ходят, нет проходов. Для нас это серьезное предупреждение. Видимо, сейчас придется не посылать туда подразделения, а прежде сделать детальное обследование, что за препятствия там. Займись этим делом. Нужно повидаться с бывалыми людьми, собрать как можно больше сведений, и тогда пошлем туда разведку. Эту работу на Мае нельзя откладывать на следующий год, поэтому чем раньше мы приступим к ней, тем лучше. У меня пока все. Жаль, что ты, Хамыц, находишься далеко от нас, могли бы угостить тебя настоящим медвежьим шашлыком, приготовленным по-кавказски.

– Мая и меня тревожит. Жители знают ее только до устья Нимни. Мне кажется, обследование лучше вести осенью, по маленькой воде. Желаю всем вам счастливого пути, а относительно шашлыка – оставляю за собою право воспользоваться твоим гостеприимством при первой нашей встрече, – ответил Хетагуров, и мы распрощались.

В северных партиях экспедиции тоже затишье. Первая половина мая в этих районах вообще характеризуется продолжительной распутицей. Апрель и то более благоприятен для полевых геодезических работ, хотя и отличается очень неустойчивой погодой. Нам нужно было до распутицы разбросать по обширной тайге подразделения, грузы и организовать лабазы с продовольствием на стыках маршрутов. Эту очень трудоемкую работу мы закончили. Наступают теплые дни, скатится вода с марей, угомонятся реки, ключи, и полевые подразделения развернут свою работу на полную мощь. Предстоит большая, напряженная борьба с причудами природы. Мы хорошо знаем, что всех нас подстерегают и горести и разочарования, но между ними будут и дни больших успехов. Человеку не суждено и на секунду времени заглянуть вперед. Может быть, поэтому и интересен каждый наш шаг в будущее.

Пока я вел переговоры по рации, каюры съездили за брошенным вчера грузом и собрали всех оленей. После обеда уходим на Маю.

Ко мне в палатку заглянул Улукиткан. Он улыбается, в глазах не скрытая радость.

– Соннгачан родился, иди смотри. Новорожденный всегда приносит счастье, – говорит он таинственно.

Я вылез из палатки. Олени окружали лагерь. Одни из них лежали на утоптанной земле и лениво пережевывали корм, другие тут же бродили в поисках солонцов. Под старой елью стояла самка, единственная в стаде, а рядом с ней – худенький и очень маленький теленок, явно недоносок. Только что родившись, он первым долгом испробовал работу своих легких, обнюхал воздух, затем встал ножками на землю и черными круглыми глазами начал осматривать окружающий его мир. Все тут было для него интересным: и солнце, и лес, и птичьи песни, и запах человеческого жилья.

«Бё-ёк», – вырвалось у него от удивления.

Ему в ответ нежно промычала мать, и тут только новорожденный вспомнил про голод. Шатаясь, он подошел к матери, стал тыкать влажной мордочкой в живот, ища соски. Делал он это так уверенно и настойчиво, словно не впервые. Наконец-то нашел, обрадовался, задергал хвостиком, начал бить крошечными ножками о землю, будто угрожая кому-то, а молоко стекало по губам на мерзлую землю.

Через пять минут теленок улегся тут же возле матери и погрузился в свой первый сон. Мать стала зализывать пушистую шерсть на его спине. Мы с Улукитканом отошли к костру.

– Слабый он, как пойдет с караваном?

– Думать будем. Говорю, новорожденный к счастью. Только глупый откажется от него. Не часто попадается оно в дороге, – ответил старик.

Наш разговор неожиданно оборвался. Лежащий за палаткой Кучум учуял телка, вдруг вскочил и с присущей ему смелостью бросился под ель, намереваясь расправиться с ним. Но мать опередила его. Молниеносным ударом передней ноги она отбросила кобеля в сторону и угрожающе затрясла головою, а теленок продолжал спокойно спать, ему еще чужда была опасность, он еще не знал, что такое враги.

«Бё-ё», – протянула мать и, не оглядываясь, зашагала к ключу.

К нашему удивлению, этот звук разбудил теленка. Он встал и с полной готовностью направился следом за матерью. Та, не задерживаясь, побрела через ключ к противоположному берегу. Теленок шел за ней. Я хотел броситься и поймать его: не верилось, чтобы только что рожденный теленок мог преодолеть течение. Но Улукиткан удержал меня.

– Пусть привыкает. Он начинает жить, – пояснил спокойно старик.

И мы были свидетелями, как это хилое существо, на слабых ножках, не имея опыта, стало переходить ручей. Ледяная вода шумно плескалась по мелкому броду. Быстрое течение готово было опрокинуть телка, отбросить вниз. Но он вдруг уперся ножками о камни и, подставляя течению бок, полез вкось на струю. Следуя за матерью, малыш вытягивал шею, прыгал и, выбравшись на берег, стряхнул с себя воду. Удивительно, с какой поразительной точностью он уже копировал движения взрослых оленей.

Мать быстро увела телка от берега и скрылась за густыми кустами стланика. Поднялось стадо и, кормясь, разбрелось по мари.

Через час мы сняли палатки. Наше и лебедевское вьючное снаряжение находилось на Мае, решили добраться туда на нартах. Когда весь груз был упакован и увязан, снова собрали оленей, но среди них не оказалось телка. Мать успела спрятать его где-то в лесу, а сама вернулась в стадо. Мы обыскали кусты, перелески, осмотрели мари, нигде телка не было. Чужие похоронки искать трудно, в этом нас хорошо убедил сегодняшний случай.

Дня оставалось немного, решили отложить выезд до утра. Мы еще раз, более тщательно, обошли перелески, но все безрезультатно. Местность вокруг стоянки так истоптали олени, что даже Улукиткан не смог разобраться в следах. Пока мы бродили по лесу, самка незаметно исчезла от оленей и вернулась только часа через полтора, причем со стороны отрога, откуда мы ее не ожидали.

– Эта матка – баюткан . Его, как дикий олень, прячет телка. Все равно найдем, – успокаивал всех старик.

«Какая удивительная сила инстинкта!» – подумал я. Нужно же было матери догадаться увести телка и спрятать его где-то в уединенном местечке, а тому затаиться и, не выдавая себя, часами лежать без движения. Этот инстинкт самка унаследовала от отца-сокжоя. В диком олене он сильно развился в соответствии с условиями его жизни. Ведь почти все крупные хищники: медведь, волк, росомаха, рысь, филин, беркут и другие – не упустят случая поохотиться за теленком северного оленя. Но, оказывается, не легко его найти, спрятанного в россыпи или под стланиковым кустом, где малыш проводит весь день. Можно рядом пройти и не заметить рыжий комочек, плотно прижавшийся к земле среди пожелтевшей растительности или ржавого мха.

Вечером, перед тем как стемнеть, Улукиткан молча оделся, положил в котомку узду, маут, взял посох и зашагал на марь к стаду.

– Оленей караулить пошел? – спросил я каюра Николая.

– Старик хочет мать обмануть, найти телка.

– Куда же он ночью пойдет искать?

– Улукиткан напрасно ничего не делает, – ответил с гордостью за него Николай Федорович. – Сейчас наденет на матку колокольчик и будет ждать, когда та побежит к телку, он и пойдет за ней. Вечером колокольчик далеко слышно.

Мы невольно удивились хитрости старого проводника.

Улукиткан долго не возвращался. Все поужинали и уже собирались лечь спать, как послышались его тяжелые шаги. Он медленно подошел к костру, устало опустил на землю котомку, из которой пугливо смотрел пойманный теленок, а следом за стариком бежала самка.

Мы назвали новорожденную Майкой и все были рады, что в нашу жизнь вторглось такое забавное существо. Оно невольно вызывало у нас теплое чувство, и мне стало понятно, почему в прошлом в быту лесных кочевников считалось, что новорожденный олененок приносит счастье. Несомненно, он как-то украшал своим присутствием их суровую, однообразную действительность, а будучи выращенным – составлял благополучие семьи.

Майку, как пленницу, старик привязал к лиственнице, а собакам Василий Николаевич пригрозил дубиной, чтобы не трогали ее. До утра тревожно кричала мать, видно не понимая, почему теленок не желает покинуть лагерь и не обращает внимания на ее настойчивый призыв.

Первое свое путешествие новорожденная совершила на нарте со связанными ногами, завернутая в старенькую дошку Улукиткана. Вначале она энергично протестовала, силилась высвободиться, а когда из этого ничего не получилось, начала жаловаться, выражая протест криком. Но скоро, видимо, устала и крепко уснула. По прибытии на Маю Майка была освобождена. Она так обрадовалась, что стала прыгать, но в ногах у нее еще не было силы и уверенности, от этого ее прыжки были неуклюжими и вызывали у всех улыбку. Майка пыталась бегать, но ее еще пугал валежник, кусты. Собаки сдержанно наблюдали за ней.

Два последующих дня прошли в хлопотах. Окончилась зимняя дорога, и теперь нужно нарты сменить на вьючное снаряжение. Из упряжных ремней выкраивали подпруги, чинили уздечки, подбирали потники. Весь груз, доставленный на Маю в больших ящиках, тюках и мешках, следовало расфасовать на вьюки, удобные для перевозки на оленях, и с таким расчетом, чтобы каждая полувьючка весила не более двенадцати-пятнадцати килограммов. Кроме этого, здесь на стоянке оставляем лабаз с запасом продовольствия для геодезистов и топографов экспедиции, которые придут сюда осенью.

Лагерь в эти дни не узнать: одни шьют, другие упаковывают, третьи колют доски для лабаза, каюры подгоняют и метят седла. Дни на редкость стоят солнечные, и так хорошо в тайге, что, кажется, никогда бы ее не покинул!

На реке Мае мы увидели много перелетных птиц, уже прилетевших в районы гнездования. Сегодня утром, семнадцатого мая, слышали нежную и очень мелодичную песню седоголовой овсянки. За последние два дня я добыл для коллекции юрка, пятнистого сверчка, пеночку-королька. В коллекцию попала и седоголовая овсянка. Еще второго мая Василий Николаевич добыл бурую пеночку.

В погожий весенний день восемнадцатого мая мы распрощались с отрядом Лебедева. Его караван из сорока пяти вьючных оленей уходил на север к безыменным вершинам Джугджурского хребта. Мы машем руками, провожая товарищей в далекий и тяжелый путь, пока караван не скрывается за поворотом реки.

Через час и мы покинули стоянку. На месте недавнего жилья осталось большое пепелище, изломанные нарты, заботливо сложенные пирамидой, да надпись на толстой лиственнице о пребывании здесь экспедиции.

Наш путь идет вначале вниз по Мае, дальше он свернет на запад к реке Зее. Караван ведет Улукиткан. Его маленькая сгорбленная фигура плавно покачивается в седле на первом олене.

– Мод… мод… – кричит старик, подбадривая завьюченных животных.

За ним в поводу ведет свою связку оленей Николай. Шествие завершают Василий Николаевич, Геннадий и я. Собаки бегут впереди.

Майке сегодня исполнилось пять дней, но ее не узнать: возмужала и уже свыклась с кочевой жизнью. В ее торопливой походке, в размашистом беге, в манере лежать с разбросанными ногами – словом, во всех ее детских движениях уже сказывается природа северного оленя. Нас она попрежнему боится. Ее мать идет без вьюка последней в связке. Улукиткана.

Ниже устья Кунь-Маньё пейзаж резко меняется: широкую залесенную долину верховья Май запирают надвинувшиеся с двух сторон горы. Дальше река проложила себе путь по узкой щели между высокими мысами, беспрерывно чередующимися то справа, то слева. Тут она неузнаваема: пенится, ревет, пытаясь раздвинуть плечи нависших над нею скал. От места, где в Маю вливается Кунь-Маньё, долина переходит в узкое ущелье, река, обезумев от крутизны, с неудержимой силой катит вешние воды далеко на юг.

Скоро скалы преградили нам путь. Мы свернули в долину небольшого ручья и тайгой направились на запад.

Над нами высоко в прозрачном воздухе кружится пара белохвостых орланов. Мы их узнаем по двухметровому размаху крыльев, а также и по маховым перьям, расположенным пальцеобразно, как у орлов. Из пернатых, обитающих в этих местах, орланы самые крупные. Они сегодня впервые попались нам на глаза. По словам же Улукиткана, эти хищники обычно прилетают сюда с юга в конце апреля.

Распластав могучие крылья, орланы кругами поднимаются все выше и выше. До слуха доносится их клекот:

«Кик-кик-кик…»

Кажется, что птицы совершают первую прогулку, чтобы после долгой зимней разлуки взглянуть с высоты на родимые горы и реку. Но вдруг орланы стремительно набрасываются друг на друга, взвиваются круто вверх и, сцепившись, камнем падают вниз. В яростной схватке хищники рвут друг друга когтями, бьют клювами. Мы остановились и замерли, ожидая, что птицы вот-вот рухнут на землю. Но над самыми вершинами деревьев они успели разлететься в разные стороны и снова начали набирать кругами высоту.

Мы прошли, наверное, с километр, а птицы все еще продолжали подниматься ввысь. Когда я оглянулся на них в последний раз, с огромной высоты снова падал на землю бесформенный комок сцепившихся в драке орланов, вскоре исчезнувший за вершинами скал.

По лощинам и склонам гор уже пронеслась хлопотливая весна, оставив позади себя дружный говор пробудившихся ручейков да переполненный запахом отогретой земли воздух. К солнцу потянулись нежные ростки трав, тайга обновлялась, заполнялась голосами певчих птиц. Скоро, не сегодня-завтра, лопнут сильно набухшие почки берез и еще больше помолодеет лес, одевшись в яркую зелень.

В голубеющем просторе неба мы не раз видели пролетающие гурты журавлей, табуны быстрокрылых уток, стайки белоснежных лебедей, устремляющихся к дикой тундре. А по тайге и марям перекатывалась лесная птичья мелочь.

Весна идет… Каждый день нас поражало какое-нибудь явление, достойное внимания натуралиста. Мы уже наблюдали изумительный брачный танец куличков-перевозчиков. Слышали нежное воркование горлиц, видели черного коршуна, заботливо подправляющего ветками старое гнездо. Буквально не успеваешь за всем следить, подсматривать, подслушивать, запоминать, записывать. Невозможно человеку охватить и разобраться во всей этой сложной весенней гамме звуков, красок, желаний.

В этот день мы остановились на ночевку до заката солнца. Мои спутники занялись устройством лагеря, а я пошел вверх по ключу с надеждой подсмотреть что-нибудь интересное. Мое внимание привлек непонятный звук. Показалось, будто недалеко кто-то разговаривает тихонько сам с собою. Я стал пробираться сквозь чащу в направлении этих звуков и вышел к маленькому озерку, окруженному низкорослыми деревьями. На одной из сухих лиственниц сидел старый ворон. Это он, не замечая меня, бормотал, словно заучивал чужие, где-то подслушанные звуки:

«Киё-киё… ко-ко… дзинь-дзинь-дзинь…»

Прячась за кусты, я скрытно приблизился к озерку. У берега метрах в десяти плавал табун шилохвостей. Утки, увидев меня, настороженно сгрудились, стали пугливо озираться, но не проявили сколько-нибудь заметного желания расстаться с озерком. «Вероятно, они обманываются, приняв меня за пень», – предположил я и открыто зашагал по берегу. Каково же было мое удивление, когда утки и теперь не улетели, хотя расстояние между нами сократилось до четырех метров. Это было поразительно еще и потому, что шилохвость вообще очень осторожная птица.

Со мною не было ружья, и я не мог спокойно доискиваться причины столь странного поведения птиц. «Нет ли тут какой связи с вороном?» – подумал я, взглянув на старую лиственницу. Ворона там уже не было. Значит, что-то другое тревожило уток и заглушало в них страх перед человеком. Но вокруг стояла тишина.

Я уже начал досадовать на свою «слепоту», в которой меня часто упрекал Улукиткан, но неожиданно заметил на противоположном берегу большую птицу, затаившуюся в сучьях тополя. Это был сапсан – гроза пернатых. Очевидно, его-то и боялись утки. Стоило бы им взлететь, и тогда не сдобровать какой-нибудь утке, не уйти от быстрого и ловкого сапсана. Хищник сидел левым боком к стволу тополя, повернув ко мне крутоклювую голову. Его нисколько не смутило мое появление. Слева послышался шум, и из-за вершины деревьев вынырнул табунок крикливых чирков. Разворачиваясь круто над озерком, чирки заметили меня, пугливо шарахнулись в сторону и пронеслись мимо хищника, чуть ли не задев его крыльями. Сапсан даже не пошевелился, его внимание попрежнему привлекали шилохвости и я. Мы продолжали наблюдать друг за другом еще минуты три. Наконец сапсану, видимо, надоел этот немой поединок, он легким движением оттолкнулся от сучка, на котором сидел, и, нехотя развернув крылья, скрылся из глаз.

Шилохвости вдруг оживились, словно только теперь заметили опасную близость человека. Табун рассыпался, шумно захлопав крыльями, поднялся в воздух.

Я возвращался на стоянку перелесками, обходя кочковатые мари. Вечерело. Рдел закат. Заметно холодало. Все тише становилось вокруг. Лишь изредка перекликались пеночки да осторожный дрозд, усевшись на макушке темной ели, робко посылал в пространство чудесные звуки своей вечерней песни.

На следующий день наш отряд разделился. Мы с Улукитканом решили проникнуть к истокам Большого Чайдаха, перевалить Джугдырский хребет и по рекам Луча и Зея подойти к устью Джегормы с юга. Такой довольно сложный маршрут вызван необходимостью посетить полевые подразделения, работающие в этом районе. Но чтобы не везти с собою весь наш груз по этому маршруту и сберечь силы оленей на будущее, Василий Николаевич с Геннадием и каюром Николаем пойдут более прямым путем к устью Джегормы и там дождутся нас. Встречу назначили на двадцать восьмое мая.

Утром Улукиткан изобразил на бумаге тонкими веточками ерника «карту» местности, которую нам предстояло пересечь, и подробно растолковал Николаю, как легче провести караван с грузом до устья Джегормы. Эта весьма примитивная «карта» была, однако, схемой гидросети и дополняла имеющуюся у нас карту 1:1’000’000 масштаба, на которой не были нанесены мелкие речки и ключи.

В десять часов мы распрощались. Товарищи ушли на запад по безыменному ключу, а мы с Улукитканом направились на юг. Я забыл привязать Кучума, и он вместе с Бойкой убежал следом за Василием Николаевичем. Когда же я вспомнил про него, он был уже далеко. Ничего не оставалось, как только подосадовать на себя, – скучно будет в походе без этого привычного и преданного четвероногого спутника…

В конце нашего маршрута мы должны будем встретиться с Трофимом Королевым. С тех пор как я расстался с ним в больнице на берегу Охотского моря, прошло всего два месяца, но за это время передумано о нем едва ли не больше, чем когда-либо за все восемнадцать лет нашей совместной работы и дружбы. С нетерпением я жду этой встречи, чтобы наговориться с Трофимом, поделиться с ним накопившимися мыслями. Да и у него, вероятно, есть что рассказать.

Улукиткан едет верхом, ведя за собой груженый караван из восьми оленей. На правом плече у него висит бердана – постоянная спутница его таежных походов.

Мы только отъехали километра три от стоянки, как случилась неприятность. Старик переводил в поводу оленей через ручей. Перепрыгивая с камня на камень, он поскользнулся и, падая, так ушибся головою, что пришлось приводить его в сознание. К счастью, рана на голове оказалась неглубокой. Отдохнул он с час под лиственницей и настоял ехать дальше.

Еле заметная звериная тропа ведет нас по широкому распадку к подножью плосковерхой сопки. Темные лесные дебри неохотно пропускают караван. На пути стеной встает непролазный кедровый стланик необычайной для него, почти четырехметровой высоты.

Стелющийся кедровый кустарник почти сплошь покрывает склоны Джугдырского хребта. Местами стланики образуют совершенно непролазные заросли. Их стволы толщиной нередко до пятнадцати сантиметров иногда так переплетаются между собою, что только на четвереньках и проберешься сквозь них. А местами вообще не пройти ни человеку, ни зверю.

Надо было удивляться умению Улукиткана находить лазейки в этой чаще. Мы пробирались очень медленно. Подъем становился все круче. Поредел лес. Появились мелкие проталины. После двух часов очень трудного пути буйная древесная растительность осталась позади. Мы вступили в гольцовую зону – в область лишайников и мхов.

Под ногами мнется бледно-бледножелтый ягель, пушистый, как ковер, и мягкий, как губка. Несмотря на то, что много дней не выпадало осадков, дуют теплые ветры и почва уже давно просохла, мхи и лишайники обильно пропитаны влагой. Откуда они ее берут? Эти неприхотливые растения из тайнобрачных обладают способностью добывать влагу не из почвы, а непосредственно из атмосферы. Пористые, густо сплетенные ростки ягеля накапливают столько воды, что ее можно легко отжать рукою, как из губки. В засушливое же время года, когда не бывает туманов – источника влаги, ягель так высыхает, что мнется и рассыпается под ногами, точно вермишель.

На седловине мы дали оленям передохнуть. Был полдень. По горам расплылась теплынь. Отопрела, запарилась земля. Сегодня мы впервые увидели табун казарок, молчаливо пролетавших над нами к Становому.

– Обедать где будем? – спросил я Улукиткана.

Старик, прислонившись к стволу карликовой ели, прикладывал к глазам тряпочку и на вопрос мой не ответил.

– Что, глаза болят? – встревожился я.

– Ничего, так… мало-мало не видят, – ответил старик, и набежавшие морщины болезненно стянули его лицо.

– Раньше у тебя было так?

– Нет. Да ты не беспокойся, у старый люди всяко бывает, пройдет, – проговорил он ласково и грустно.

Но моя тревога оказалась не напрасной. Присматриваясь к его глазам, спрятанным глубоко в разрезе век, я не увидел в них обычного огонька, оживлявшего старческое лицо Улукиткана. Тонкая, полупрозрачная муть затянула зрачки.

– Ты все видишь вокруг себя или нет? Может быть, болят они у тебя от солнца, как тогда зимой, под Кукурским перевалом, или от ушиба о камень? – допытывался я.

Старик беспомощно отвел руки от глаз, посмотрел на меня, огляделся вокруг и в испуге присел на корточки.

– Однако, ветер дурной глаза портил, – с горечью признался он. – Ладно. Немножко отдохнем и пойдем дальше. Обедать в ключе будем.

– Может быть, лучше остановиться здесь на ночь? – предложил я.

– Что ты! – запротестовал он. – Если на все болезни старику откликаться, не то что работать, даже кушать ему некогда будет. Не та удача, что легко дается. Садись ко мне близко и слушай. Может быть, Улукиткан последний раз видит тайгу, горы, кусты стланика. Помни, хорошо помни, твой путь к людям лежит так… – И он, проткнув пальцем солнечный день, показал на юго-запад. – А меня бросишь тут, в тайге.

– С чего это у тебя такие мысли мрачные? Напрасно тревожишься, Улукиткан. Глаза поправятся, и все будет хорошо. Тебе еще долго надо жить.

– Только жить – это шибко плохо. Надо работать, чтобы легче было жить.

– Ты достаточно поработал на своем веку.

– Я ничего больше не говорю. Кедровка много кричит, да кто ей поверит?… Смотри, там должна быть высокая гора – возле Маи, а ее не вижу, – и старик, кивнув головой на восток, долго щурил глаза, протирая их тряпочкой.

Тяжелая печаль легла на добродушное скуластое лицо с устремленными вдаль потускневшими глазами. Меня все больше охватывает тревога: неужели старик ослепнет? Что тогда я буду делать в этой незнакомой глуши, да еще так далеко от жилья? Куда поведу слепого? Стараюсь гнать прочь эти мысли. Хочется как-то поддержать и старика, ободрить его, но не могу найти подходящих слов.

– Однако, пойдем, надо торопиться, – прервал Улукиткан долгое молчание.

В тоне его голоса прозвучала безнадежность. Он поднял е земли конец повода, перекинул через плечо бердану и медленно, словно нехотя, сел на оленя.

– Ты видишь, куда ехать? Может быть, мне итти вперед? – осторожно спросил я.

– Куда след тянуть надо, вижу, – ответил он, толкая ногами оленя в бока, и наш маленький караван тронулся дальше.

Мы спустились в ключ по крутому склону. Ниже россыпи нас враждебно встретил стланик и захламленная буреломом тайга. Итти стало еще труднее. Но Улукиткан, не теряя нужного направления, с обычной ловкостью пробирался сквозь чащи, обходя промоины, завалы, и у меня постепенно рассеялось беспокойство. Показалось, что ослепление у него было временное, вызванное скорее всего солнечным светом.

За ключом лес оборвался, и мы вышли на марь, широкой полосой протянувшуюся по-над отрогом. Кое-где на ней виднелись одинокие лиственницы, чахлые, горбатые, измученные непосильной борьбою с длительной стужей. Видимое глазу пространство сплошь покрывали черные высокие кочки, словно расставленные в беспорядке цветочные горшки. Старая пожелтевшая трава на кочках свисала, уступив место свежей зелени, уже потянувшейся густой щетиной к солнцу. Это черноголовник. Он раньше всех выбросил свои ростки.

Олени, выйдя на марь, всполошились, уловив запах первой зелени. В это время года они предпочитают черноголовник любому корму.

– Однако, чай пить надо. Вон у той лиственницы должно быть сухо, пойдем туда, – сказал Улукиткан, по-юношески спрыгивая с оленя.

Старик провел караван вдоль кромки леса и уже подходил к лиственнице, но вдруг остановился, стал беспокойно озираться по сторонам. Не понимая, что случилось, я тоже задержался. А старик с необычной поспешностью вскочил на седового оленя и стал тормошить его поводным ремнем, толкать ногами и торопливо проехал дальше, минуя лиственницу.

– Ты что же, Улукиткан, чай пить не хочешь? – спросил я.

– Эко не видишь, место тут худое! – крикнул он мне, скрываясь за перелеском.

«Что тут худого?» – подумал я и стал осматривать лиственницу. Это было старое дерево, толстое, сучковатое, но без каких-либо подозрительных примет. Рядом с ним было сухо, и это место, несомненно, могло послужить нам хорошим приютом. Только на краю леса я увидел несколько полусгнивших пней и обломок дерева, вероятно от долбленой лодки, да остатки костра, уже наполовину покрытого мхом. Видимо, когда-то давно-давно сюда на марь заходили лесные кочевники. Но и в этом я не мог предположить каких-либо дурных примет.

Улукиткан остановил караван сразу за перелеском. Когда я пришел туда, он уже развьючивал оленей.

– Напрасно ушел от лиственницы, лужайка там сухая, без кочек. Чего испугался?

Он вскинул на меня печальные глаза и медленно раскрыл сухие губы.

– Слушай: тому надо бояться, кто плохо видит, а я смотрел шибко хорошо. Там покойник есть. Как ты не заметил? Старики раньше говорили: плохо делать огонь около могилы, стучать топором, топтать землю ногами, нехорошо напоминать умершему о земных делах. Понимаешь?

– Да ведь я, Улукиткан, просмотрел все там, даже признаков могилы нет. Откуда ты это взял?

– Эко смотрел! Слепой, пока не пощупает рукой и не попробует языком, не скажет, что кушает, так и ты, – упрекнул он меня. – Ладно, чай пьем, потом смотреть пойдем…

Я верил в необычайную наблюдательность и прозорливость старика, но на этот раз усомнился. Вместе с тем мне очень хотелось, чтобы Улукиткан оказался прав и сейчас.

Пока он развьючивал оленей и отпускал их на корм, я притащил дров. Вспыхнул костер. Зашумел чайник. Старика не покидало грустное настроение. Заметно уменьшилась его подвижность.

– Как твои глаза? – спросил я осторожно.

– Мало-мало стало лучше, однако, совсем хорошо не будет… Стар я. Скала вон какая крепкая, а время ломает и ее.

– Вечером сделаем примочку. Может быть, глаза у тебя устали и нужен продолжительный отдых. Давай задержимся на Чайдахе дня на два-три, пока совсем не выздоровеешь.

– Что ты, торопиться надо… – решительно возразил он.

Мы закусили медвежьим мясом, напились чаю. Олени разбрелись по кочковатой мари в поисках зеленого черноголовника. Солнце косыми лучами грело тайгу.

– Пойдем смотреть, кто умер, да надо ехать, до ночевки еще далеко, – сказал Улукиткан.

У лиственницы старик остановился, потоптался, посмотрел вокруг и подошел к кострищу. Оживившись, забегали его глаза, чуть слышно зашептали что-то губы, в напряженном раздумье сморщился лоб.

– Люди, которые тут были, шли куда-то дальше, да болезнь надолго задержала их, – сказал он спокойным голосом. – Видишь, какой большой очаг остался, много сгорело в нем дров.

– Почему ты думаешь, что людей здесь задержала именно болезнь? Разве они не могли выбрать это место для длительного отдыха?

– Нет. Ворон далеко летает, однако, селится там, где корм есть. Посмотри, кругом ягеля совсем нет, чем будет тут кормиться олень?

– А разве черноголовник плохой корм?

– Его олень ест только весной, пока он сочный, но все равно оленю каждый день нужен ягель. Да и эвенку тут делать нечего, место плохое: стланик, чаща, россыпь. В такой тайге зверь не держится. Только шибко больной люди могли жить тут, ведь река Чайдах рядом, а там и мясо можно добыть и ягель есть. Теперь понимаешь?

Старик осторожно, как бы боясь нарушить чей-то покой, подошел к пням. Его сухое старческое лицо стало снова сосредоточенным.

– Однако, я ошибся, тут было два покойника, наверное, отец с ребенком, мальчик или девочка – теперь не узнать, много лет прошло. Они умерли одно время, может быть, от одной болезни, а похоронила их женщина маленького роста, – тихо рассуждал старик сам с собой.

Я стоял, с недоумением глядя то на старика, то на пни: пни как пни, самые обыкновенные, какие встречаются всюду в тайге, без надписей и без условных меток.

– Как ты смотрел и не видел? Плохо, когда не понимаешь, что видят глаза, – сказал старик, успев заметить мои сомнения. – Тогда слушай, хорошо слушай… Видишь, четыре пня стоят попарно, как ножки кровати, это лабаз был сделан для покойника. Деревья, срубила маленькая женщина, смотри, какие низкие пни.

– Их мог срубить и невысокий мужчина…

Улукиткан рассмеялся тихим, беззвучным смехом.

– Видишь, как дерево рублено: топор кругом ствола ходил. Так рубит только женщина. Мужчина рубит с двух сторон.

Приглядевшись к пням, я заметил, что деревья действительно были срублены как-то не по-мужски, не твердой рукой, отчетливо видны на пнях и вмятины от сгнивших перекладин лабаза.

Улукиткан продолжал рассказывать:

– По длине лабаза разве не понимаешь, что большой люди тут лежал, а по ширине его делали на два человека. Этот кусок дерева видишь? Он от корыта, в котором раньше хоронили детей. Оно небольшое было. – Улукиткан вывернул ногою полусгнивший обломок корыта. – Теперь как думаешь, старик правильно сказал?

Под обломком корыта мы увидели несколько бабок, позеленевших от времени, изъеденных сыростью. Они были различной величины, от крупных и мелких зверей, и лежали горкой.

– Э-э-э… – протянул нараспев старик, утвердительно закачав головою.

«Сейчас откроется еще одна страница прошлого», – подумал я, наблюдая за Улукитканом и тщетно стараясь разгадать что-нибудь по этим полуистлевшим косточкам.

– Не дочь, а сын был похоронен, это его игрушки, их тогда под лабаз положили.

– Я бы не догадался.

Старик улыбнулся.

– Тебе еще рано все знать. Мать дает жизнь, а годы – опыт. А теперь пойдем отсюда, нельзя долго тревожить умерших, – закончил он уже шопотом и, согнувшись, тихо зашагал к перелеску.

У меня под ногой громко хрустнул сучок. Улукиткан испуганно оглянулся и неодобрительно погрозил пальцем. Мне оставалось только подивиться сочетанию в этом человеке многолетней проницательности, мудрости с наивным первобытным суеверием…

Часом позже мы покинули стоянку и двинулись через марь. Моему проводнику и оленям привычно ходить по марям, я же передвигаюсь с большим трудом. Высокие кочки из торфа, туго переплетенные корневищами осоки, не выдерживают тяжести моего тела, пружинят. Ноги скользят. Но падать нельзя, между кочками прячутся предательские ямы, наполненные водой. Иду словно на высоких ходулях, ступаю очень осторожно, и все же вскоре сапоги мои полны воды.

За марью меня поджидал Улукиткан.

Когда вышли на отрог, солнце заканчивало дневной путь. Ветерок набрасывал прохладу. Улукиткан слез с оленя и, подпирая палкой грудь, долго смотрел вперед на широкую долину.

– Большой Чайдах, – сказал он задумчиво, не отрывая взгляда.

Сквозь темносиний вечерний сумрак уходила на восток долина, сдавленная с боков плоскими гарями. По дну ее в густых ельниках вилась, небольшая река. От пологих берегов и до вершин отрогов полосами взбирались густые заросли лиственничного леса, вперемежку со стлаником. По более крутым склонам гор виднелись каменные осыпи да старые гари. Долина, казалось, отдыхала в безмятежном покое. И нам вдруг захотелось скорее к костру.

Мы стали спускаться. Ночь быстро опережает нас. Над головами смутно замерцали звезды. В лесу глухо и тревожно. Кусты, деревья, пни порой кажутся живыми существами, передвигающимися вместе с нами. Идем на ощупь. Вдруг справа донесся подозрительный шорох. Улукиткан задержал караван… Снова тишина и снова треск.

«Ух-ух-ух…» – совсем близко послышался крик удалявшегося медведя.

– Однако, еще жить буду: амикан боится меня, – сказал старик.

– Что, опять неладно с глазами? – спросил я, увидев, что он прикладывает платок к глазам.

– Малость вижу, не беспокойся, ночевка близко, дойдем, а там, может, лучше будет…

– Значит, глазам хуже стало?

Старик не ответил, молчание его усилило мои опасения. Снова в голове зашевелились тревожные мысли, и, как бы в доказательство моей страшной догадки, он молча вложил мне в руку поводной ремень своего оленя. Я посмотрел ему в лицо и все понял…

А ночь темнела. В долине все уже уснуло или затаилось, и только мы одни продолжали пробираться сквозь лиственничное редколесье, освещенное бледным мерцанием звезд. Я шел впереди, за мной шагал старик, держась одной рукой за хлястик моей телогрейки. Следом тянулись усталые олени. Где-то недалеко шумел Чайдах, да позади жалобно кричала отставшая Майка.

Вот и берег. Мы вышли на небольшую поляну, окруженную с трех сторон высоким лесом. Под толстой елью я остановил караван.

– Совсем темно, или я не вижу? – спросил Улукиткан, оглядываясь по сторонам.

– Темно.

– Тогда хорошо. Может, смотреть буду. Эту ель знаю, место тут сухое, ночуем.

Мы развьючили оленей. Я притащил дров, и пока ходил за водою, старик разжег костер. Нужно было немедленно принять какие-то меры, не дать старику совсем ослепнуть, но моих скудных познаний в этой области, конечно, мало, да и не было никаких средств под руками. Я предложил сделать на ночь согревающий компресс.

– Не надо, – ответил старик спокойно. – Если утром я не увижу солнца, значит конец, пора Улукиткану отправляться к своим прадедам. Тот, кто ел жирное мясо, не захочет жевать сыромятный ремень. – Старик на минуту задумался. – Неужели тут на Чайдахе оборвется мой след? Куда ты один пойдешь без меня? Место глухое, тайга, незнакомому человеку трудно выпутаться из нее, а до жилухи далеко, ой, как далеко!…

– Зачем ты думаешь об этом, Улукиткан?! Допивай чай и ложись спать, отдохни. Что бы ни случилось с тобой – мы будем вместе.

Тяжелый вздох вырвался из его груди. Не надеялся старик на меня, на мой опыт. Да и горько было ему сознавать свою беспомощность.

Шел двенадцатый час. В таинственной тиши ночи слышны были шаги оленей, собиравших по берегу прошлогодние листья тальника. За перекатом тихо гоготали перелетные гуси. Еле уловимый ветерок лениво перебирал густые кроны елей. А вокруг лежала дикая необъятная глушь, лесные дебри…

Догорал костер, старик, отодвинув от себя чашку, собрал с колен хлебные крошки и бросил их в рот.

– Где спать будешь? – спросил я.

– У огня. Пусть тело греется, немного остается моих костров в тайге, – ответил он и, добравшись на четвереньках до багажа, стал на ощупь искать свою постель. Сердце мое сжалось от боли…

Я положил на угли недогоревшие поленья. В чаще пугливо ухнул филин, за рекой проскрипела старая лесина.

Сон откачнулся от меня. Плохо спал и Улукиткан. Он часто ворочался, затяжно стонал и что-то бормотал на родном языке. Но усталость все же овладела мною, и события дня оборвались…

Когда я проснулся, в небе гасли Стожары, но еще было темно. У огнища, прикрытого холодным пеплом, сидел старик. Поношенная дошка, загрубевшая от ветра, снега и костров, туго обтягивала его сгорбленную спину. Маленькая голова с взлохмаченными волосами безвольно опустилась. Босые ноги были влажны от изморози. Улукиткан, видимо, забыл про ночь, не замечал холода, тяжелое раздумье о приближающейся горькой и неизбежной развязке целиком захватило старика.

Я стал вылезать из спального мешка. Старик, услышав шорох, устало приподнял голову. Его лицо стало еще более сумрачным. Складки тревоги стянули нависшие брови. Напрасно искал он меня открытыми глазами. Они были почти белые, словно что-то внутри разлилось и затуманило зрачки.

– Почему ты не спишь, Улукиткан? – спросил я его.

– Сон хорош зрячему, а слепому думать надо, что делать дальше.

– Что делать? Поживем тут на Чайдахе дня три, может, твои глаза поправятся, и тогда уйдем своей дорогой, – ответил я, стараясь придать голосу как можно больше бодрости.

– Нет, уходить надо от этих мест. Один день нельзя задерживаться… Ты разожги костер, садись рядом, есть большой разговор.

Вспыхнул огонь. Я сходил с чайником за водою. В долине стоял предрассветный покой, только недалеко шумливо плескался перекат да где-то за береговым лесом мелодично позванивал колокольчик на олене.

От костра потеплело. На скулах старика блеснула загорелая кожа. Он смотрел на огонь мутными глазами, тускло отражавшими отсвет красного пламени. Глубокие морщины вспахали лоб.

Я присел к костру и стал готовить завтрак. Улукиткан устало приподнял голову, с трудом раскрыл рот.

– Слушай старика, хорошо слушай. Я уже не человек, упавшей скале не подняться. Часто у Улукиткана не оставалось оленей и все пожитки помещались в котомке. Я не унывал, не завидовал даже тем, у кого были стада оленей, лабазы с добром, нарядные чумы. Я был богаче всех, мое богатство – здоровье. Оно мне давало мясо, одежду и спокойный сон. Я не боялся пурги, перекатов, холода, меня не держала тайга. Здоровому человеку и горе кажется радостью. И вот Улукиткан потерял глаза, и у него не стало ни рук, ни ног, ни воли. Однако, я не должен бросить тебя здесь на Чайдахе, так далеко от людей. Такого закона нет в тайге. Смерть меня подождет. У Улукиткана есть память и слух, они помогут нам добраться до устья Джегормы, к своим. Это мой последний аргиш , и тогда я спокойно отправлюсь к прадедам. Мы пойдем прямо на заход солнца. Дорога будет длинная, тяжелая: горы, стланики, дурные речки. Под ногами не будет тропы. Солнце покажет нам путь, птицы, деревья, ветер помогут не заблудиться. Итти надо скорее. Неровен час, может догнать худая погода: дождь, туман. Тогда как поведешь аргиш?

– Не получилось бы хуже. Места мне незнакомые. Как бы совсем не затеряться. Не лучше ли вернуться на вчерашнюю стоянку и догнать своих, – перебил я его.

– Что ты, оборони бог! Тот путь даже зрячему в первый раз не пройти, пропасть можно.

– Но ведь наши пошли?

– Лиханов два-три раза ходил там, хорошо проведет, а мы пойдем тут. Не бойся, человек в нужде море переплывет, – ответил он, расстегивая дошку и грея у огня костлявую грудь.

В его хриплом голосе прозвучала такая уверенность в успехе, что и мои сомнения рассеялись.

Мы молча пьем чай. С реки льется прохлада. Даль прикрыта тьмой. Нет-нет, да и блеснет зарница.

– Уже утро, слышишь, дыргивки летят, – сказал он, не отрываясь от чашки и прислушиваясь к шелесту крыльев пролетавшей стайки птиц. – Сегодня обязательно хороший день будет, река внизу шумит, надо торопиться.

– Сейчас допью чай и пойду за оленями, а ты маленько усни.

– Сон убежал от меня, как олень от выжженных мест. Пока ты ходишь, надо бы вьюки наладить, да видишь, как случилось: руки здоровые, а работу найти не могут, ноги есть, а куда итти, не знаю. Худо слепому, кругом худо.

Он разогнул спину, помял икры, подсунул на ощупь в огонь головешки. Его побелевшие, без зрачков, безжизненные глаза бесцельно смотрели в пространство. Костра он уже не видел…

Алел восток. В безоблачном небе одна за другой гасли звезды. Ветерок чистый, прохладный тянулся в просвете леса и, шевеля чащу, будил в ней пернатых музыкантов. С гор веяло спокойствием и глубоким миром.

Непривычному человеку трудно в тайге разыскать оленей. Не любят они кормиться на одном месте. Даже сплошные заросли ягеля не могут «спутать» ноги этим животным. Разбредутся олени по полянам, по чаще, и не так просто собрать их.

Более двух часов я потратил на поиски оленей и все же одного не нашел.

– Эко беда! – досадовал старик. – Олень без следа не ходит, как не нашел? – И, поднявшись, он нетвердыми шагами подошел к животным.

Олени были связаны друг с другом. Старик поочередно ощупал у каждого рога, спину, уши и в раздумье почесал за ухом.

– Самого старого нет, – сказал он грустно. – Много лет этот орон ходил со мною по тайге, а теперь, видать, не хочет – кому нужен слепой Улукиткан?

Старик перевязал всех оленей по-своему в том порядке, как они шли вчера.

– Помни: нужно за сильного привязывать слабого, за слабого – опять сильного, и так всех, тогда хорошо ходи, – пояснил он.

Затем Улукиткан положил седла на оленей и сказал, чтобы я запомнил, какое из них на каком олене лежит. Помог вьючить. Все это он делал на ощупь, но быстро. Руки его не утратили прежней ловкости. Только глаза теперь не следили за работой, они с печальным безразличием смотрели в пространство.

– Огнище не забудь залить водой, как бы пал не пошел.

Через час караван был готов тронуться в далекий, не известный мне путь. Улукиткан снял колокольчик с своего седового оленя и надел его на мать Майки, идущую последней в связке.

– Так буду слышать, все ли олени идут сзади, не потерялся ли какой.

С сутулых хребтов на тайгу сползал тяжелым маревом туман. А за ним томилось в огненном накале солнце. В долине тишина.

Старик подал мне свою закоченевшую руку. Откинув назад Голову, от смотрел невидящим взглядом в небо. Солнечные лучи текли в его открытые глаза. Весенний ветерок ласково взмахивал над нами невидимыми крыльями, как бы пытаясь согнать с лица слепого безысходную скорбь.

– Покажи, где сейчас живет солнце? – спросил, наконец, он, но сейчас же поправился – Однако, мне пора забывать его, зачем беззубому думать о костях?

Я поднял его руку в сторону солнца, старик забеспокоился.

– Промешкали, ишь куда убежало! Я думаю, вершина Чайдаха там будет? – и он отбросил руку в противоположную сторону.

– Да, там, – подтвердил я.

Старик навалился грудью на посох, нахмурился. Он вспоминал местность, по которой лежал наш путь, и, вероятно, думал, как ему, слепому, направлять зрячего по нужному пути.

– Ты переведешь аргиш через Чайдах на другой берег и потянешь след вверх по реке. Впереди будут ключи, хорошо смотри, не торопись, на устье одного из них увидишь лиственницу с гнездом рыбака , там и сворачивать будем к перевалу. Ладно понял?

– Как не понять, все ясно.

– Теперь перевяжи мне платком глаза, в темноте они не нужны, а ветка ударит – лишняя боль.

Никогда мне не забыть этих первых шагов со слепым проводником. Я не представлял пути, не верил, что слепой проводник сможет вести караван в нужном направлении, не хотелось думать о завтрашнем дне. Судьба свела меня в неравный поединок с беспощадной природой. Предстояла затяжная и сложная борьба за жизнь. Я мог рассчитывать только на свои силы и опыт. Хватит ли их у меня, чтобы найти проход через Джугдырский перевал, пробиться сквозь незнакомую тайгу? Спасу ли я слепого проводника? Теперь я со всей глубиной почувствовал свою привязанность к Улукиткану, и тем тяжелее мне было сознавать его безутешное горе.

 

V. Незрячий зрячего ведет. – Крик старого ворона. – По тайге в тумане. – Исчезновение проводника. – Радость встречи с Королевым.

Наш караван представлял довольно странное зрелище: я шел впереди, ведя в поводу крупного седового быка, на котором комочком сидел слепой старик с берданой за плечами, с посохом в руке и с завязанными глазами. А следом за ним тянулись гуськом завьюченные олени. Унылый звон колокольчика сопровождал наше шествие.

Перебрели Чайдах. На противоположном берегу нас встретил молчаливый сумрак старой лиственничной тайги. Чувство тревоги и волнения охватило меня, как только я вошел с караваном под свод гигантских деревьев. Идем напрямик, как звери. Живая и отмершая растительность мешает двигаться вперед. Под ногами бурелом, трухлявые пни, сучковатый валежник, прикрытый мягким зеленым мхом. Стланиковые крепи неохотно выпускают нас из своих цепких объятий. Эти препятствия обычны. Без них невозможно представить путешествие по тайге, но сейчас, кажется, и валежник, и пни, и чаща враждебно восстали против нас. Мое внимание теперь не привлекают рябчики, бурундуки, белки, слух не замечает пения птиц и весенней суеты. Какое-то безразличие к окружающему владеет мною. Все внимание сосредоточено на одном настойчивом желании двигаться вперед.

Через час лес поредел. Расступилась чаща. В широкие просветы заглянуло солнце. Идем на запад. Справа шумит река. День на редкость мягкий, теплый, итти становится легче. Наконец совсем посветлело, и я увидел впереди бугристую марь. А за ней полукругом раздвинулись плосковерхие горы, прикрытые черной шубой отогретых лесов.

– Ладно ли след тянешь? Пошто солнце в щеку греет? Держи его сзади, – слышу голос старика.

– Болото обхожу.

– Э-э-э… тогда ладно. А я думал, сбился с пути…

За болотом потянулись еловые перелески. Занырял караван по замшелым буграм. Зашлепала под ногами оленей черная маристая вода.

– Поправь след, подожмись к речке, однако, там суше, прямо пройдешь. Да ладно ли вьюки лежат, не помять бы оленям спины, – беспокоился старик.

Подходим к берегу. Пара вспугнутых куличков-перевозчиков пронеслась над водою.

«Ти-ли-ти-ти… ти-ли-ти…» – перекликались птицы.

Я остановил караван, стал поправлять вьюки. Улукиткан устало слез с седла и с трудом расправил онемевшие конечности, потоптался. Земля под ногами теперь казалась ему чужой, неустойчивой. Передвигался он по ней неуверенно, по-детски переставляя худые ноги. Непривычные к безделью руки искали опоры. В складках сжатых губ гнездилась печаль.

По-над рекой итти действительно легче и суше. Береговая почва не задерживает на поверхности весеннюю воду. Но здесь нас опять окружила молчаливая лесная чаща. Я видел перед собой только поросль молодого леса вперемежку со стлаником да густое сплетение еловых крон, увешанных гирляндами бородавчатого мха. У второго ключа мы снова вышли на болото. За ним продолжалась все та же широкая долина Чайдаха, запертая с трех сторон пологими сопками, на склонах которых видны пятна тающих снегов. Меня удивляют контрасты этой местности: то с трудом пробираемся сквозь навевающий уныние лес, то наш путь перехватывают кочковатые мари, залитые водою и представляющие в это время безрадостное зрелище.

Как только мы опять вышли из леса, я увидел лиственницу с большим гнездом на сломанной вершине, сплетенным из довольно толстых веток.

– Гнездо вижу, – крикнул я обрадованно.

– Что, на болото вышли? – спросил Улукиткан.

– Да.

– Сворачивай к гнезду.

Звериная тропа, на которой заметны старые следы сохатого, помогает нам обойти болото и добраться до ключа. Усаживаю старика возле пня, а сам развьючиваю оленей, разжигаю костер, принимаюсь за приготовление обеда. Теперь все дорожные хлопоты лежат на мне. На остановке работы всегда много. Ко всему этому еще прибавилась забота о слепом проводнике.

Костер разгорается медленно. По синему весеннему небу плывет раскаленное солнце. Где-то высоко над волнистой стайкой мелких облачков с еле слышным криком неслись к северу журавли. Сюда, в долину, уже прилетело множество мелких птиц. Все они сразу же приступили к витью или ремонту своих гнезд, будто понимая, что в их распоряжении слишком короткое лето и что нужно торопиться.

Улукиткан сбросил с себя дошку, стащил с худого тела рубашку, хотел повесить ее на сучок, но обнаружил, что сидит возле пня. Встал, ощупал его кругом, повернул к костру голову.

– Беда слепому, – сказал он с досадой. – Пока рука не найдет или ухо не уловит, сама память не подскажет. Этот пень, однако, я рубил восемь лет назад. Тогда тут на Чайдахе мы со старушкой белковали. Наш чум стоял на устье ключа. Сходи посмотри, не лежит ли там медвежий череп. Зверь тут меня немного когтями пахал, – и старик, повернувшись ко мне спиной, показал глубокие шрамы на затылке. – Хотел меня кушать, да не успел, старуха убила его. Сходи посмотри.

На устье ключа я нашел еще хорошо сохранившиеся палки от чума, сваленные в беспорядке на земле; остатки брошенных и уже сгнивших тряпок и костяные рогульки от вьючного седла. Близ лиственниц с гнездом на высоком квадратно обтесанном пне лежал череп крупного медведя.

– Все нашел, Улукиткан: и череп, и огнище, и палки от чума, – сказал я старику, вернувшись на стоянку.

– След человека в тайге долго живет, – задумчиво ответил он.

– Медведь, видно, крупный был. Говоришь, жена убила?

– Вместе его промышляли. Я ему глаза портил, а она стреляла.

– Как это глаза портил?

Старик отодвинулся от костра, спрятал под себя согнутые в коленках ноги и в раздумье стал щипать заскорузлыми пальцами жиденькую бороденку. Потоки горячих лучей весеннего солнца обогрели на боках кожу слепого. Его седые нечесанные волосы перебирал теплый ветерок. Я снял ложкой с кипящего супа ржавую мясную накипь и подсел к старику.

– Медведь этот шатун был. Знаешь, нет, такого? – продолжал он начатый разговор. – Ну слушай: который медведь сала к зиме не припасет, больной или старый, он не ляжет в берлогу. Зимой туда-сюда шатается, пока не околеет. Его и называют шатун. Понимаешь? Такой зверь шибко опасный, оборони бог встретиться. Людей совсем не боится, олень ловит, собак ест, в чум лезет, дурной делается… Жили мы тут в ноябре, пушнину добывали. Как-то пришел я на табор рано, собаки куда-то за сохатым ушли. Старушка стала в чуме белок свежевать, а я раздул огонь под лиственницей, чаю захотелось. Дождался, когда вода закипела, снял котелок, к чуму итти повернулся, да вижу – большой медведь на пути стоит, откуда взялся – не знаю. Хотел я за дерево спрятаться, да не успел, догнал он меня. Я и плеснул ему в морду кипяток. Зверь заревел, придавил меня к земле, хрустнула кость, и больше ничего не помню… проснулся, чума близко не видно, место вроде незнакомое, тело болит, парка в крови. Вижу, поволока по снегу, значит медведь меня сюда притащил, хотел спрятать. Пришла жена, говорит – убила амикана, он от кипятка ослеп, ходил по лесу как пьяный, на дерево, на пни натыкался… Худой зверь, говорит, шибко худой, мясо кушать не могу. Собаки тоже не ели… Настоящий шатун был.

Над марью просвистел ястреб, сложив в полете угловато согнутые крылья. Возле леса он вдруг взвился высоко свечой, и в сомкнутых когтях я увидел серенький комочек только что пойманной птички. Холодный ветер всколыхнул стальную гладь болота. Пестрыми хлопьями копились в небе облака, и по долине лениво ползли их причудливые тени.

– Суп готов, кушать надо, да ходить будем. Ладно ли ты поведешь след?

– Расскажи, как итти.

– Тут тесок мой был, сохатого под перевалом тогда убил, метку на деревьях делал, старушка по ним мясо вывозила. Только редкие они, да и затянуло их теперь смолой. Тебе не увидать.

– Пойдем без затесов…

– Ладно. Поставь меня на полдень и направь мою руку на вершину ключа… Правее видишь голую сопку?

– Вижу.

– Перевал под ней справа. Итти нужно ключом до первой разложины справа и по ней подниматься до сопки, а там хорошо увидишь проход.

– Неужели ты все это помнишь? – спросил я старика.

– Как не помнить, если тут был, – спокойно ответил он.

Счастье наше, что у старика такая чудесная память! Иначе я не представляю, что делал бы со слепым в этой глуши…

Мы пообедали. Солнце минуло полдень. Я пошел собирать оленей, а Улукиткан взялся мыть посуду. Это была его первая попытка найти себе работу. Она была ему крайне необходима, чтобы облегчить существование в окружающей его темноте.

Караван медленно пробирался вдоль безыменного ключа на юг. Мы шли по мари, затянутой редколесьем. Низкорослые и горбатые деревья росли здесь колками, местами образуя довольно широкие перелески. Какими жалкими кажутся эти деревья, вступившие в борьбу с заболоченной почвой! Вершины у них засохшие, стволы дупляные, растут деревца, склонившись набок и с трудом удерживаясь корнями в мягкой моховой подушке.

– Держи солнце в правом глазу! – кричит мне всякий раз Улукиткан, когда я сворачиваю с нужного направления, чтобы обойти препятствия.

Старик напряженно следит за мною, проверяя ход по солнцу, которое он ощущает на своем лице, местность же, по которой мы идем, он хорошо представляет по памяти.

С трудом добираемся до первого распадка. Здесь я поправляю вьюки на оленях и, не задерживаясь, веду караван дальше. Теперь наш след идет на запад. Сразу с места начался подъем. На смену марям с гор спустились стланики. Под ногами толстый слой зеленого мха, в котором тонешь до колен. Олени тоже идут тяжело. Из открытых ртов свисают влажные языки. От учащенного дыхания у животных раздуваются бока. Улукиткан слез с седла, идет пешком, держась рукой за поводной ремень переднего оленя.

– Солнце не теряй, иди за ним, пока не выйдешь наверх, – напоминает слепой.

Но вот и мхи остались позади. Мы вступили в молодой лиственничный лес, который прикрывает подгольцовую зону гор. Здесь, помимо стлаников, растет большими кустами ольховник. Почва каменистая, итти по ней легко…

Как только кончился подъем и мы оказались наверху отрога, старик не замедлил напомнить:

– Теперь опять держи солнце в правом глазу, скоро должна быть та гора, что я показывал тебе с табора.

Действительно, когда через час мы вышли из леса, километрах в двух впереди я увидел голую, затянутую россыпями сопку. Правый склон ее врезался глубоко в отрог, образуя широкую седловину, за которой виднелись далекие горы. Теперь сомнения, все еще терзавшие меня, окончательно исчезли, и я без колебания доверил себя слепому проводнику.

Пробираясь косогором к сопке, мы неожиданно натолкнулись на звериную тропу и по ней легко вышли на перевал.

По моим расчетам, мы достигли водораздельной линии главного Джугдырского хребта, и я, конечно, не мог удержаться, чтобы не взглянуть на хребет, тем более, что необходимо было разобраться в местности, по которой меня вел слепой проводник. Я оставил караван с Улукитканом на седловине, а сам поднялся на верх сопки.

Солнце клонилось к закату. Воздух был неподвижен, царила тишина. На юг и на север тянулась волнистая линия Джугдырского хребта. Ничего в этих горах не привлекало взора, все было плоско, однообразно. Странным было бы услышать в этом мертвом покое крик птицы или увидеть зверя. Хребет, убегая далеко на юг, терял высоту и, расплываясь по широкому горизонту, исчезал в синеющей дали. Более отчетливо открывался бассейн реки Купури, через которую лежал наш путь. Непрерывные цепи гор там в хаотическом беспорядке заполнили видимое пространство. Место дикое, мрачное. Справа горбились заснеженные сопки. Под ними смутно чернели узкие входы в глубокие ущелья. А левее лежали руины развалившихся гребней. На дно провалов стекали длинные языки россыпей. В верхнем поясе гор стланики образовали непроходимые заросли. Долины же были прикрыты черной лиственничной тайгой и прорезаны тонкими прожилками бурных рек. В этом горном рельефе трудно было разобраться даже опытному глазу. Казалось невероятным, что слепой проводник сможет провести караван через этот сложный лабиринт.

– Хорошо сходил? – спросил старик, когда я вернулся на седловину.

– Видел горы, тайгу, а где проход лежит, не мог определить. Как бы не сбиться нам тут с пути…

Слепой улыбнулся.

– Эко боишься! Старый люди не заблудятся. Лишь бы речку Купури перебрести, а потом ладно пойдем. Это время весной воды много в ней, где найдешь брод? – сказал он тревожно.

Звериная тропа ведет нас за перевал и там неожиданно теряется. Спускаемся к ключу и по нему выбираемся в ущелье. Нас встречает холодная струя воздуха. Оказывается, дно ущелья покрыто прозрачно-синеватой наледью. На поверхности толстого пятиметрового льда торчат одни лишь вершины деревьев. Как только мы вышли на лед, олени заупрямились, начали падать, путаться в ремнях, сбрасывать вьюки. Пришлось свернуть к берегу и пробиваться чащей.

День кончился. В ногах накопилась усталость. Глаза давно ищут место для ночевки, но старик настаивает пройти наледь. Олени еле плетутся. Впереди тяжело клубится дымчато-серый туман. Черными сугробами встают перед нами береговые кусты. Темнота сомкнула кроны деревьев. Справа прорвался шум реки. Мы сворачиваем на него и выходим на широкую полянку. Наледь осталась позади.

Ищем место для стоянки. Старик помогает мне развьючить оленей, разжечь костер. Ужинаем у огня. После утомительного перехода кружка горячего чаю кажется чудесным напитком. Улукиткан устало жует лепешку. Сутулый, чернопепельный, он теперь кажется совсем стареньким.

– Ты крепко не спи. Как бы утро не прозевать. У меня остается совсем мало дней, итти надо рано, – говорит он, бросая в темноту померкший взгляд.

Голос Улукиткана звучит глухо, чуть слышно. Он зябко вздрагивает, накидывает на плечи дошку и снова отдается тяжелым думам. Он не видит звездного неба, склонившихся над ним деревьев, бивака, костра, для него все утонуло в непроницаемом мраке. Теперь только слух связывает старика с окружающим миром. Прошумит ли ветерок, пискнет ли пробудившаяся птица, или булькнет вода, старик настораживается, на лице сейчас же появляется выражение пытливости, старания разгадать, что обозначает этот звук. Всякий раз, когда я задерживаю взгляд на старике, жгучая обида подступает к сердцу. Природа одинаково беспощадна ко всем, однако хочется, чтобы этому человеку она уготовила более легкий конец.

Над биваком сгустилась тьма. Улукиткан уснул раньше меня. По спокойному дыханию его, по появившейся улыбке на лице, да и по тому, как вольно лежит его уставшее маленькое тело на меховой подстилке, можно догадаться, что сон отвлек старика от горестных размышлений.

Ночь промелькнула незаметно.

– Вставай! Слышишь, вставай! Дятел долбит, скоро утро, – бормотал надо мной Улукиткан.

Я открыл глаза, поднялся и замер от удивления: на костре варился суп, на вертеле жарилось медвежье мясо, чашки, ложки, соль были разложены на брезенте и ждали нас. Старик дорезал лепешку. Меня осенила радостная мысль: «проводник прозрел!» Я вскочил, хотел было крикнуть от радости, но во-время удержался. Ведь ничего не изменилось. Слепой смотрел в сторону, не глядя на то, что делали руки. Его глаза были безжизненны. Я удивился, как мог он принести воду, найти дрова, развести костер, приготовить завтрак.

На земле лежал тонкий ременный маут. Им Улукиткан ловил непокорных оленей. Одним концом аркан был соединен с длинной веревкой, привязанной к дереву близ костра. Мне стало все ясно. Слепой брал в руки второй конец маута и шел с ним к ключу за водой, собирал дрова и возвращался по веревке к стоянке. Таким образом он без посторонней помощи мог уходить метров на сорок от костра. Улукиткан понимал, что нельзя ему долго оставаться в бездействии, наедине со своими мрачными думами.

– Почему же ты не разбудил меня? Мне легче принести воды и приготовить завтрак.

– Тебе легче, это правда, но старику обязательно что-нибудь надо работать, чтобы смерть не застала без дела.

– Ты, видимо, опять не спал?

– Пошто не спал? Даже во сне видел день, солнце, тайгу, медведя большого стрелял, только сон обманул меня… – и его надтреснутый голос скорбно дрогнул. – Не надо мне спать.

– Не отчаивайся, нам бы добраться до Джегормы. Там вызовем доктора, он, может, вернет тебе зрение, и мы вместе еще пойдем на Становой…

– Нет, – перебил он меня, – не видать мне больше своего следа, как тени не видать солнца, – и, сжав в кулак узловатые пальцы, постучал ими в грудь. – Тут есть доктор, он говорит, что все конец…

После завтрака я пригнал оленей, но расставить их в том порядке, в каком они шли всегда, не смог. Как ни присматривался я, у всех одинаковые длинные головы, темные пухлые рога, все они одинаковые и по масти, только Седовой выделяется своим крупным ростом и длинной гривой под шеей. Пришлось просить Улукиткана. Он с ловкостью зрячего ощупал животных и стал привязывать их друг к другу. Но вдруг его лицо просияло, он обнял тонкую шею худого оленя и торопливо заговорил на своем языке.

Я смотрел на эту сцену, не понимая, что случилось, но до слез рад был за Улукиткана.

– Ты молчишь, – сказал он, повернув голову ко мне. – Однако, не узнал потерянного вчера оленя, он догнал нас, не оставил бедного старика. – И, снова обращаясь к животному, тихо продолжал: – Нехорошо нам бросать друг друга, ты старый, а я к тому же и слепой, пойдем вместе до конца…

Через полчаса наш караван готов был покинуть стоянку. Солнце грело тайгу. Шумела река мутной весенней водою.

– Которые дрова остались, не сгорели, приставь их к дереву, – сказал старик, усаживаясь на оленя.

– Это для чего? – спросил я.

– На земле они сгниют, а стоя под деревом сохранятся долго. Может, другой люди сюда придут, им дрова искать не нужно. Человек человеку обязательно помогать должен…

Я взглянул на него и удивился. Ему уже восемьдесят лет, он высох и поседел от времени, но все еще продолжает украшать историю своей жизни добрыми делами.

Идем широкой долиной Иногли. Река то исчезает под галечным руслом, то снова появляется и, скатываясь по крутым каменистым перекатам, распадается на многочисленные ручейки.

В четыре часа мы услышали отдаленный шум и скоро увидели Купури. Я остановил караван на берегу, пораженный картиной весеннего паводка. Полноводная река неуемно металась под тяжелыми утесами. Бешеными скачками проносилась она по скользким валунам, вздымая высоко мутные валы. Страшная сила воды источила берега, ржавой пеной покрылись заводи. Плыл мусор, мелкие льдины, смытые деревья. Река, собрав воду многочисленных притоков, запросилась на простор. Нечего было и думать перейти ее вброд. Это обстоятельство не на шутку встревожило меня.

– Эко дурной, будто не знал, что нам на другую сторону надо перебираться, – сказал старик, бросая незрячий взгляд поверх реки.

– Что делать будем? – спросил я его.

– Смотри, справа наносник есть?

– Есть.

– Значит, старик хорошо помнит устье Иногли… К наноснику дойдем, будем ночевать.

– Тут нам долго придется жить. Паводок не скоро спадет, – говорю я.

– Почему не спадет? Эко не знаешь, ночью приморозит, воды мало станет, утром вброд перейдем…

В ущелье холодно и сыро. Гулкое эхо среди скал вторит злобному реву реки. Останавливаемся у края наносника, под стеной высокоствольного леса. Олени, получив свободу, с жадностью набрасываются на прошлогодние листья тальника, а мы принимаемся устраивать лагерь. Слепой сложил в кучку вьюки, достал из поток посуду, продукты. Я принес дрова, натесал щепы. Пользуясь вынужденной остановкой, мы решили напечь побольше лепешек, отварить в дорогу остаток медвежьего мяса, починить одежду, узды, седла. Старик хочет помыть голову. Я уже много дней хожу небритый, нужно уделить время и дневнику.

К закату солнца небо потемнело и резко похолодало. Я вышел на берег. На складках угрюмых гор угасали последние розоватые блики. Все стихло. В галечных берегах мирно плескалась река. Вода, оставив на отмелях золотистый кант из принесенной хвои, медленно отступала. Ниже и выше устало перекликались перекаты. Но вот сумерки накрыли реку и только вверху еще голубело ласковое небо, пронизанное нежным светом угасающей зари. Жалобно и тоненько пискнул в лиственницах одинокий рябчик. Просвистела стайка гоголей. Где-то робко, впервые этой весной, прокричала кукушка…

Во второй половине мая ночи здесь очень короткие, не успеешь уснуть, как тебя уже будит рассвет. Утро в тот памятный мне день, двадцать второго мая, было неприветливое и холодное. По ущелью гуляла колючая низовка . Старая лиственничная тайга шумела глухо и тревожно. За каменистыми уступами пугливо затаился туман. Река, вымотавшись за день, присмирела и лишь отдаленным шумом перекатов напоминала о своем буйном нраве. Ночной заморозок сковал снег в вершинах ключей, и вода в русле упала больше чем на метр. Вольно раскинулись каменистые косы, далеко от воды отступили береговые кусты. Над перекатом, в седой испарине морозного утра, висел стеклянный звон холодной речной струи.

Купури, вымотавшись за день, присмирела

Нужно было немедленно перебираться на противоположный берег, вот-вот поднимется солнце над горами и река снова задурит. Где же перебродить ее? Выше стоянки река скатывается длинной шиверой, заваленной черными обломками скал. Течение там очень быстрое, оленям не перейти. Я спустился ниже стоянки. У поворота река плескалась по широкому перекату. Маленький островок, всего в десять метров длиною, делил реку на две протоки. Место оказалось вполне доступным для брода, но при одном условии: необходимо было с нашего берега попасть на островок, а затем уже переходить через вторую протоку.

Ниже островка реку сжали крутые берега. Мощный поток, скользя по узкому проходу, с грохотом падал на острые гребни валунов, как бы подстерегающих внизу добычу.

Я прошел еще дальше, но лучшего места для брода не нашел и вернулся на табор с решением перейти реку у островка. Улукиткан уже поджидал меня завтракать. Едва сели мы, как послышался крик ворона, пролетавшего над лесом:

«Кра-кра…»

– Что каркаешь, проклятый, и без тебя у нас не все ладно, убирайся отсюда! – пригрозил слепой. – Ты хорошо глядел? – вдруг спросил он меня с явным беспокойством.

– Вода спала, оленям по брюхо будет, не выше. Камень только по броду скользкий. Думаю, перейдем.

– Непременно перейдем, ворон зря болтает… – подбодрил он меня.

В восемь часов мы покинули стоянку. Солнце раскаленным шаром катилось по яркой синеве неба. Тайга курилась сизой дымкой. Но день был ветреный и холодный. У переката задержались. Я спрятал под шапку спички, проверил вьюки, поводные ремни, еще раз осмотрел перекат.

– Ты ладно иди, не торопись, держи маленько навстречу воде, так лучше, – напутствовал меня старик.

– Может быть, перенести тебя, тут недалеко.

– Эко перенести, зачем? Олень перевезет. Беда вот, брода не вижу и повод в чужой руке… Трогай! – сказал он решительно.

– Ас Майкой как же? Ей не перейти.

– Ладно, что вспомнил. У старика совсем сузилась память. На вьюк ее привязать надо.

– Может, лучше на руки взять?

– Как хочешь. Не упустить бы.

Поймать ее стоило больших усилий. Она по резвости уже не уступала взрослому оленю и была очень дикой. Попав в руки, Майка как могла протестовала: вырывалась, била крошечными копытцами о землю, кричала. Но, оказавшись на моих плечах, вдруг успокоилась, будто поняв опасность переправы.

Мы тронулись. Подошвы сапог скользят на камнях переката. Иду осторожно, но тороплюсь. Холодная вода перехлестывает за голенища, ноги невероятно стынут. Хорошо, что течение не быстрое, и мы благополучно выбираемся на островок. Я стаскиваю сапоги, выжимаю брюки, портянки, надеваю их снова и веду караван дальше. Улукиткан пугливо жмется к седлу, чутко прислушивается к рокоту переката. Майка кричит. Середина второй протоки оказалась глубже. Бреду по пояс, с трудом преодолевая напор воды. Но уже близко и берег.

И тут произошло неожиданное: задний олень, споткнувшись, захлестнул ремнем рога, упал, и течение тотчас отбросило его вместе с другими оленями вниз. Животные, почуяв опасность, напрягают последние силы, пытаясь преодолеть напор потока. Натянулись струнами поводные ремни, зафыркали встревоженные олени. Караван на мгновение замер как бы в нерешительности и начал медленно отступать к горлу крутого слива. Ужас охватил меня. Сбрасываю с себя Майку и не вижу, куда уносит ее вода. Напрасно пытаюсь удержать уже подхваченных струею животных. Сознание опасности отступает перед острой тревогой за судьбу слепого проводника. Бросаюсь к нему. Его Седовой олень вдруг поднялся на дыбы, рванулся на волну и сбросил старика в воду… При этом головой ударил меня в переносицу. В глазах запылали огоньки, рот наполнился горячей кровью. Бросаюсь к берегу, но быстрое течение неудержимо тянет меня в жерло узкого прохода. Смутно вижу, как впереди над пеной волн беспомощно взметываются руки старика, выскакивает оскаленная морда оленя, мелькают рога, вьюки…

Кое-как добираюсь до берега. Руки хватаются за камни, но не могут удержать отяжелевшее от мокрой одежды тело. Вода сносит меня еще ниже. Вот и край слива. Уже слышу зловещий взмах волн и злобный рокот переката. Собираю последние силы, нащупываю опору ногами и на четвереньках выползаю на гальку.

Какое-то время не могу понять, что случилось, почему я один на этом чужом и холодном берегу… Снизу доносится печальный крик Майки. Я вскакиваю, снимаю карабин, сбрасываю мокрую телогрейку и бегу вниз. Кричу диким голосом, зову Улукиткана…

В узком каменном горле ревет, захлебываясь пеной, остервеневшая река. Расчесывая о гребни валунов седые пряди, она бешеными скачками несется дальше по выступам камней.

Старика нигде не видно. Бегу за поворот. Снова кричу, но едва ли кто слышит мой голос в несмолкаемом шуме шиверы, показавшейся впереди. Вижу, наконец, оленей. Они стоят в воде кучкой, без вьюков, запутавшись в ремнях. Возле них и Майка. Но где же старик? Неужели утонул? Я обшариваю глазами шиверу и возвращаюсь обратно к узкому проходу реки. Вот что-то мелькнуло за корягой, кажется, пола дошки. Спотыкаясь, бегу туда.

Улукиткан лежит на спине без движения, закинув мокрую голову на камень. Через вытянутые ноги перекатывается мутная вода. Дошка болтается отяжелевшими полами на струе. Рубашка закатилась под шею, обнажив посиневшее от холода и ушибов тело. Одной рукой старик схватился за корягу, а другой намертво сжатыми пальцами держит ремень своей берданы. В углах стиснутых губ пузырится бледножелтая пена. Над правой бровью лоб рассечен глубокой раной, кровь, стекая наискось через щеку, расползается по камню темным пугающим пятном. На суровом безжизненном лице застыли немые отзвуки последнего возгласа.

– Улукиткан, ты слышишь меня, Улукиткан! – кричу я исступленно. Хочу поднять его, но тело безвольно обвисает, руки и ноги болтаются как плети. Вытаскиваю его на берег, бердана тащится следом, громыхая по камням. Кладу старика на мох и начинаю делать искусственное дыхание, но человек не подает никаких признаков жизни. Хватаю его за руки, качаю, кружусь с ним. Наконец изо рта старика показывается слизистая вода, слышится что-то похожее на стон. Я припадаю ухом к его холодной груди. Глубоко-глубоко, словно под землей, робко, тихо стучит сердце. Тело, кажется, уже умерло, а жизнь все еще бьется где-то на краю роковой границы.

– Улукиткан, ты слышишь меня, я с тобой!…

Медленно, тяжело раскрываются веки слепого. Из глубины глазных впадин на меня смотрит безмолвное страдание. Он приподнимается на четвереньках. Руки подламываются, ноги дрожат. Старик валится на мох, и его начинает бить озноб.

Я вспоминаю, что у меня под шапкой есть спички. Наскоро собираю сушняк, разжигаю костер и стаскиваю с Улукиткана одежду. Выжимаю ее, грею на огне и теплую надеваю на худое посиневшее тело. Он безмолвно лежит в тяжелом забытьи. Еле уловимое дыхание чуть приподымает плоскую грудь. Появляется слабая краска на отогретых скулах. Пальцы на руках шевелятся. Безмерная радость охватывает меня, и только теперь я вспоминаю про оленей. Подбрасываю в костер дров, прикрываю влажной телогрейкой спину Улукиткана и бегу к нижней шивере.

Животные стоят там же в реке. Их только шесть, и все без вьюков. Среди них в запутавшихся ремнях лежат два захлебнувшихся оленя: Седовой Улукиткана и тот старый, что терялся позавчера. Я распутываю ремни, снимаю узды с погибших оленей и вывожу уцелевших на берег. Нужно было бы немедленно искать вьюки: вода начинает прибывать и может унести их далеко. Но я бегу к старику, все еще не уверенный, что он жив.

Улукиткан, худой, узенький и почти прозрачный, лежал на спине без движения. Тяжелое забытье не выпускает его из плена. Но суровое лицо уже отмякло, дыхание стало более равномерным и глубоким. Жизнь явно возвращалась в тщедушное, разбитое тело, но возвращалась очень медленно.

Я поворачиваю слепого спиной к огню, подогреваю телогрейку, накрываю его и спешу на поиски вьюков.

Пробежав километра два берегом реки, я нашел на мели две связанные потки с лепешками, отваренным мясом и посудой, два тюка с дорожной мелочью, шесть седел, четыре подпруги и шапку старика. Палатку, постели, потки с мукой, сахаром и прочими продуктами унесло. Нужно было бы спуститься еще ниже по реке, но тревога за старика вынудила меня вернуться.

Улукиткан лежал на спине, разбросав безвольные руки. Его открытые глаза, холодные и чужие, смотрели на солнце. На лице обреченность. Тонкая шея вздулась синими прожилками вен. Под правым глазом расплылся багровый ушиб. Из раны на лбу все еще сочилась кровь. Слепой чмокал побагровевшими губами и жадно глотал воздух.

– Кто это? – спросил он еле слышным голосом.

– Я, Улукиткан!

– Живой? Проклятый ворон, это она накаркал беду… Да, однако, не угадал, – шепчут его синие губы, – без времени и лист не упадет, а придет оно – и скала разрушится.

– Как чувствуешь себя?

– Когда жить плохо, ветер всегда спереди… Только язык да ухо мало-мало работают, все тело будто олень ногами топтал: тут болит, там болит, везде болит. Э-э-э, Улукиткан, Улукиткан, зачем ты вылез на берег? Твоих дел тут уже нет на земле, напрасно людей заставляешь возиться с тобой.

Его хриплый голос полон безысходного страдания, звучит тихо и печально.

– Мы перешли Купури? – вдруг забеспокоился слепой.

– Да, находимся на правом берегу.

– Теперь ты и сам доведешь аргиш до своих, а я останусь тут. Куда пойдет обезноженный олень! – И Улукиткан, нащупав руками лежавшую поодаль бердану, подтащил ее и прижал к себе, как самого близкого друга. И старик и ружье были старенькими и теперь особенно походили друг на друга и горбами, и морщинами, и латками. Они вместе прошли долгий и тяжелый жизненный путь, видели удачи, промахи, радости, огорчения и не разъединились даже в бешеном потоке реки.

– Ты не беспокойся. Пойдем вместе. Я не уйду без тебя отсюда.

– Хорошо, пусть будет по-твоему, – произнес он спокойно, и голова его опустилась на грудь. – Если несколько дней жизнь не бросит меня, я доведу тебя до Джегормы. Но где взять силы?!.

Я повесил на огонь чайник, раздел слепого и, пока сушилась его одежда, рассказал ему о случившемся.

– Эко беда! Как пойдет дальше слепой человек без седового оленя? А тот старый орон напрасно пропал, наверное, думал, хозяин умер и ему нужно догонять его…

– Сядешь на другого оленя.

– Нет, другой олень молодой, спина мягкий, поломать Можно. Чай дай мне, животу холодно, – попросил он.

– Чаю нет. Кипяток выпьешь?

– Без чая и пустая котомка – тяжелая ноша… Однако, выпью. Сердце отогреется и язык помякнет, не будет жаловаться. Итти нам надо…

– Ты же на ногах не можешь стоять, куда пойдешь? Поправиться нужно. Поживем тут несколько дней.

– Обезноженный олень все равно корм ищет. Как-нибудь пойдем.

Я напоил его кипятком, натаскал дров для костра, отпустил оленей пастись и занялся неотложными делами. Нужно было высушить одежду, седла, тюки. Хорошо, что мы вчера не поленились напечь лепешек и отварить на дорогу мяса. У нас двухдневный запас продуктов, а дальше видно будет. Придется заняться охотой. У меня осталось в винтовке пять патронов, остальные утонули, и у старика для берданы есть штук десять, хотя они все с осечкой, но какая-то часть может «разрядиться». Я решил снять шкуры с погибших оленей для постелей, ведь у нас теперь и спать не на чем и укрываться нечем. Надо сшить две подпруги. Словом, многое нужно сделать до того, как можно будет продолжать путь.

Далекая заря моргнула светлой бровью и, расплывшись, погасла. Мы переселяемся в ельник, там затишье. У Улукиткана поднялась температура, он изредка сдержанно и тяжело стонет. Уже много раз я дивлюсь выносливости восьмидесятилетнего старика, его стойкому сопротивлению невзгодам. Трудно поверить, что это на вид щуплое, старое тело справилось с диким речным потоком. Откуда же взялась в нем сила, чтобы выбраться на берег без зрения? Только исключительная выносливость и волевое напряжение спасли Улукиткана.

И все-таки что же делать дальше? Куда и как итти со слепым, тяжело больным стариком, не способным передвигаться? Кругом глушь, предательские крепи, взбунтовавшиеся вешние реки, чужой, неведомый и безлюдный край… Надо же было случиться этому несчастью именно тогда, когда мы с ним были так одиноки и далеко от своих! А какие еще испытания ждут нас впереди, сможем ли мы перенести их? Только теперь со всей ясностью я представил всю сложность обстановки, в какую мы попали, и испытания прошедших дней потускнели перед неизвестностью завтрашнего дня. Кажется, и в моей жизни наступили горькие дни…

– Хочу чаю… – бредовым шопотом просит старик.

– Нечего заварить, Улукиткан, все унесла вода…

– А-а… ну-ну, ладно, забыл…

Через пять минут он снова просит чаю. Просит с детской мольбой в голосе, ему кажется, что только чай восстановит силы. Я нарвал брусничных листьев и заварил их кипятком.

– Когда чаю нет, брусничник хорош, – приговаривает больной, громко причмокивая губами. – Поверни меня на другой бок, пусть спина тоже греется.

Весь день прошел в хлопотах и тревожных раздумьях о будущем. Я смирился со всей обстановкой, и, кажется, ничто уже не удивит меня и не остановит. Во мне созрела решимость итти против всего: и своей судьбы, и безжалостной природы, и времени, и во что бы то ни стало выпутаться из этого проклятого плена и вывести слепого проводника.

Спать устраиваемся возле костра. Из шкур погибших оленей делаю постель больному старику, а сам ложусь на хвою, буду спать под телогрейкой, больше ничего нет.

– Смотри, погода как? Ладно ли будет завтра? – говорит слепой.

Я вышел на берег. Ночь рождалась в томительных сумерках. На востоке в тусклой позолоте грозно дыбились тучи. С мысов давил туман. Купури, немного присмирев, скользила в полутьме притомившимся зверем.

– Наверное, дождь будет, тучи темнят восток…

– Дождь, говоришь? Крикни погромче, я послушаю, – просит старик.

– Куй!… – крикнул я.

«Куй!., куй!., куй!…» – отовсюду откликнулось сторожкое эхо.

– Слышно далеко, хороший погода будет, – сказал старик.

Утром Улукиткану стало легче, но слабость еще не покидает его. Морщинистый, худой, весь в синяках, с потухшими глазами, он горбит спину над чашкой брусничного чаю и медленно жует лепешку, откусывая от нее крошечные дольки. Я смотрю на него и жду, что вот он сейчас поднимет усталую голову и начнет упрекать меня за вчерашний день, за неосторожность, за боли в спине, в ногах. В самом деле, ведь во многом виновата моя неопытность. Но старик молчит, и от этого мне еще тяжелее. Оказывается, другие думы тревожат его.

– День хороший, птица рано проснулась, надо итти, – говорит он. – Может, дождь будет, тогда не выбраться отсюда.

– Куда я тебя больного поведу?

– Не наше тут место, чужой табор долго не греет. Пока Улукиткан не потерял память и пока у него еще работает язык, чтобы рассказать тебе, где лежит путь, надо итти, понимаешь? Ворон не угадал. Смерть еще не взяла меня, подождет. Но итти пешком или сидеть в седле я не могу, все болит. Ты сруби две тонкие жерди, я научу тебя, как сделать дюгувун и два оленя повезут меня… Если ничего не случится, на четвертый день будем у своих. О, если бы у меня хватило сил довести тебя до Джегормы!… Другой раз ты сделаешь по-своему, а сейчас поверь старику, надо итти.

Я срубил и обтесал две еловые жерди примерно трехметровой длины. Изрезал одну оленью шкуру на ремни и сплел из них редкую сетку для носилок. Из ремней же сделал и нагрудники для оленей.

…Солнце перевалило за полдень, когда наш маленький караван готов был покинуть ельник. Разгуливалась весна, расплывалась по тайге весенняя неурядица.

– Ты потянешь след вверх по реке. Я забыл, а теперь и не вижу, по какому ключу нам свернуть. Помни, хорошо помни: чужая тайга для сильного не радость, и слабому лучше не связываться с ней, запутает след, заведет в чащу, разденет, разует, лишит огня, пищи, потом начнет издеваться, посылать то туда, то сюда, силы отнимет – и конец… Ты не торопись, смотреть надо, все приметы на устья ключей говорить мне, и я узнаю, где лежит наш путь. Все равно дойдем.

Мы тронулись. В носилки с больным проводником впряжены два оленя. Старик лежит на спине, охватив сцепленными руками ноги, согнутые в коленках. Непривычные к такой упряжке животные вначале упрямились, отказывались итти, но через час-другой привыкли к носилкам, и караван стал быстро продвигаться вперед. За носилками идут четыре завьюченных оленя. Я веду караван.

Прошли один большой ключ и два маленьких. Стараюсь как можно подробнее рассказать старику о местности, по которой мы идем, но он с трудом ориентируется, никак не может припомнить приметы устья того ключа, по которому должны свернуть на запад. Я понимаю, как трудно ему только по памяти представить местность, наметить маршрут.

– У глаз есть своя память, а они теперь у меня ничего не видят, – сокрушается старик, но успокаивает меня. – Ты подсказывай моим глазам и памяти, как-нибудь найдем верный путь…

В четыре часа мы вышли на небольшую полянку. Слева залесенная долина, за которой широко раскинулись горы. Ключ, протекающий по ней, вливается в реку длинной, крутой шиверой и на устье исчезает под старым наносником. Все это я рассказываю старику.

– Э-э-э… Еще смотри, не растет ли на поляне старое дерево?

– Нет. На середине видна какая-то валежина.

– Ходить надо туда, смотреть, может, дерево упало уже. Если старое огнище есть там, по этому ключу будем сворачивать.

Я подвел караван к валежине. Это была старая лиственница, упавшая на землю лет пять назад. Там же я увидел и остатки давнишнего костра.

– Ладно, идем. Ночевать будем под перевалом, – подбадривает меня проводник.

Мы сворачиваем по ключу и идем по нему к вершине.

…Тянулись дни, а следом плелась коса горестных испытаний. Теперь всего не вспомнишь. Ничто уже меня не удивляло, – верно, что человек быстро привыкает к невзгодам, даже к опасности, и острота ощущений у него со временем слабеет. Но мне никогда не забыть этот наш путь по Зейско-Купуринскому междуречью, со сложным сопочным рельефом, пересеченным густой и запутанной сетью мелких ключей. Мы не раз сбивались с нужного направления, переживали минуты разочарования, но жизнь толкала вперед. К нашему счастью, стояли теплые солнечные дни.

Сегодня двадцать седьмое мая. По нашим расчетам, нам остается еще два-три дня пути, и мы будем у своих. Улукиткан хотя и чувствовал себя лучше, но все же еще не мог покинуть носилки. А беда шла за бедой. У нас кончились продукты, дичь же, как на грех, не попадалась на глаза. Я сильно ослаб, передвигаюсь с трудом, отяжелели ноги. Трудно стало вьючить оленей, заготовлять дрова. Все настойчивее приходится бороться с безразличием. Накануне нам пришлось разделить последнюю лепешку. Каждый должен был решить, съесть ли свою порцию сразу, или растянуть ее до конца путешествия.

Старик завернул лепешку в тряпочку и бережно, как драгоценность, запрятал в котомку. Он-то хорошо знал, что такое голод, и мне ничего не оставалось, как последовать его примеру.

Вечером с трудом добрались до незнакомой старику мари… Отыскиваем место для стоянки, быстро устраиваем ночлег, разжигаем костер. На сопках, поросших густой щетиной сгоревшего леса, гаснет бледный отсвет холодной зари. По глубокому и посвежевшему небу разливается синь, загораются звезды, замирает последнее дуновение ветерка. Беспредельная тишь словно убаюкивает тайгу.

Я достаю лепешку, отламываю кусочек величиною со спичечную коробку и наливаю кружку кипятку, – это наш ужин.

– Тебе хлеба много? – неожиданно спросил Улукиткан.

«Неужели он подозревает меня в том, что я обделяю его продуктами?» – обжигает меня обида.

– Столько же, сколько и у тебя, все, что осталось, я разделил поровну.

– Однако, ты больше голодный, работаешь весь день, а брюхо пустое. Зачем же так много мне отдал?

– Ничего, ничего, – ответил я. – Вот как придем к своим, там и чаю попьем и мяса поедим вдоволь…

– Ты возьми мой хлеб, – говорит старик. – Отощаешь, куда пойдешь, даже оленя не сможешь поймать. Тогда и память моя и язык не помогут, пропадать будем…

– Ты не беспокойся, я выдержу. Лучше съешь сам.

– Ладно бы выдержал, ишь, как тихо идем. Должны бы уж на месте быть.

Старик кутается в дошку, поджимает под себя ноги и, прихлебывая из кружки кипяток, делает вид, что жует лепешку, а сам припрятал ее, думая, что я этого не замечаю…

Ночью я просыпаюсь от холода, хочу встать, подложить в огонь дров и вижу старика возле вьюка. Он роется в моей потке. Что ему в ней нужно? Может, ошибся, за свою принял? Нет! Слепой достает рюкзак, ощупывает его, развязывает, вытаскивает кусок моей лепешки и заменяет его своим, большим, чем мой, куском. Затем складывает все, как было в потке, бесшумно отползает к костру, бережно заворачивает в тряпочку кусочек моей лепешки, кладет себе под голову. Вздох облегчения вырывается из его груди.

Я не выдал себя, но был растроган этой наивной хитростью слепого проводника. Ведь он голоден так же, как и я, и ему бесконечно дорога каждая крошка хлеба. Мне вдруг вспомнились его слова: «Если от моей заботы вам хорошо, то от этого мне еще лучше». Случай с лепешкой долго не давал мне заснуть. А Улукиткан, свернувшись калачиком, спал спокойно, с сознанием исполненного долга и чистосердечием ребенка…

Я задремал, наверное, уже перед рассветом. Утром меня разбудил Улукиткан.

– Вставай, однако, дождь будет.

Я поднялся, поправил костер и стал осматриваться. Тучи завалили восток, но над нашей широкой марью раскинулось звездное небо. Настороженно и чутко спали лесные дебри.

– Откуда узнал, что дождь будет?

– Ты вчера сказал, что я ложусь по направлению ключа, головой к устью. Где он шумит сейчас?

– Вверху. Ну и что же?

– Эко не знаешь, ночью в хорошую погоду река или ключ шумит внизу, а сейчас, говоришь, шумит вверху, значит жди дождя или худой погоды. Понял?

– Понял, но на небе, Улукиткан, ничего подозрительного нет, только восток затянут тучами.

– Небо еще не знает, а дождь будет. Слышишь, ветер дурит, туда-сюда ходит, – тоже к непогоде.

Слабые порывы ветра действительно качали вершины деревьев, а на земле и вокруг нас было спокойно. Я подумал, что слепой ошибся, но вскоре заметил, как за ощетинившимися сопками на востоке тучи вдруг зашевелились и широким фронтом стали затягивать небо. Прорвался сырой и холодный ветер. Нарождалось хмурое весеннее утро, без зари, без птичьей суеты и песен.

Я достал из потки кусок лепешки, положенный туда слепым, незаметно обменял его на кусок, припрятанный стариком в изголовье, и мы сели пить чай. Старик, как только дотронулся до тряпочки, где был завернут кусок, тотчас обнаружил подвох. Выражение боли и досады отразилось на его лице.

– Зрячий слепого хочет обмануть, – сказал он с обидой, и глухой отрывистый кашель заглушил его голос.

– Нет, зря говоришь, я не хочу обманывать. Спасибо тебе, дорогой, ешь сам, тебе это также нужно.

Старик развернул тряпочку, отломил от лепешки небольшой кусочек, долго жевал его, запивая кипятком. А на лице так и осталась обида.

Я не нашел одного оленя. Решили итти без него, голод торопил нас. На трех оленей пришлось разложить четыре вьюка.

У моего проводника настроение мрачное.

– Место худое впереди, – говорит он. – Как без солнца поведешь караван, блудить бы не стал. – И принялся объяснять: – След поведешь вниз по распадку, топкое место попадется, обойдешь его и километра через два свернешь по ложку на перевал в соседний ключ, там думать будем, как итти.

Мы вышли к топкой мари. Она пересекала распадок широкой полосой, оттеснив лес на склоны боковых возвышенностей. Благополучно обходим ее справа и через два километра достигаем лога с березовыми перелесками, о которых говорил Улукиткан. И я еще раз дивлюсь изумительной памяти слепого проводника!

– Перевал должен быть близко, час хода, не больше, – говорит он.

Однако идем уже второй час, а до седловины еще далеко.

– Не прошел ли перевал?

– Вижу его, скоро уж будет.

На седловине возле одиноких деревьев мы остановились передохнуть.

– Скажи, как нас встречает лес, сухим горбом или корой? – спрашивает слепой.

– Не понимаю, о чем ты говоришь?

– Хорошо, посмотри на деревья – поймешь, – досадует он.

Осматриваю лиственницы и замечаю, что их полузасохшие голые стволы сгорбились в одну сторону: результат воздействия холодных зимних ветров, дующих здесь главным образом с северо-запада. Под горбами же с южной стороны от корней до вершины тянутся неширокие полоски коры, прикрывающие жизнедеятельную часть древесины. Но какое отношение имеет все это к маршруту?

– Нас встречают деревья корою, мы идем почти на север, – ответил я старику.

– Пошто на север? Ладно ли смотришь? – забеспокоился тот.

– Правильно говорю.

– Сблудили, – сказал он с отчаянием. – Однако, не туда свернули, когда обходили марь, нужно было брать левее на юг, а ты пошел вправо. Слепой не видит следа, а зрячий не понимает, куда итти…

– Возвращаться будем?

– Как же не возвращаться, тут мне места незнакомые, уходить надо отсюда…

Мы своим следом вернулись в распадок, пересекли его и вышли противоположным логом на перевал.

– Смотри, как дерево нас встречает? – опять спросил проводник.

– Горбом.

– Ну вот, теперь ладно…

За перевалом я увидел широкую падь, покрытую темным ковром леса, с однообразным узором марей и болот. А на горизонте уже показалась хмурая туча. Сырой, холодный ветер заметался по чаще. Пошел дождь, на сухую почву, на лес лениво посыпались мелкие капли влаги. Серые космы тумана все больше и больше заволакивали падь.

Мы спустились в тайгу. Неприветливо встретил нас старый лиственничный лес, сыро и однообразно было в нем, ни просвета, ни одного ориентира. Я скоро сбился с нужного направления и остановил караван. Вспомнил об утонувшей буссоли, как бы она теперь пригодилась! Старик, согнувшись калачиком, дрожал под телогрейкой на носилках.

– Улукиткан, не знаю, куда итти…

– Эко не знаешь! На заход солнца.

– Но ведь солнца-то нет!

– Знаю, что нет. А где мы?

– В густом лесу.

– Тут примет не ищи, иди дальше, когда выйдем к редколесью – скажешь.

Я поправил вьюки, и наш караван завилял по чаще, обходя валежник, рытвины, завалы. Нужно бы остановиться, переждать дождь, а то и заночевать, но поблизости не видно было воды и корма для оленей. Шли мы страшно медленно, голова кружилась от голода, ноги еле-еле передвигались.

– Ну вот, вышли в сосняк. Не помнишь такое место?

– Нет, не помню, давно тут был.

– Куда же итти?

– По дереву разве не узнаешь? Подведи меня к сосне, – сказал слепой, ощупью сползая с носилок.

Я подвел его к нетолстой сосне.

– Смотри хорошо, одна сторона коры должна быть светлая, как золото, другая темная, как старая осина. Видишь?

– Вижу, хорошо заметно.

– Положи мою руку на светлую сторону… Эта сторона всегда смотрит на полдень. Разве не знаешь, что от солнца кора деревьев светлеет, а от тени темнеет? Теперь сам себе скажи, где заход солнца, туда и веди след.

Все оказалось очень просто и понятно. Но сосняк скоро кончился. Мы перешли небольшое болото и снова погрузились в густой смешанный лес. Опять не осталось ориентиров. Чувствую, что иду не туда. Случайно на глаза попалось гайно , и я сейчас же сообщил об этом старику.

– Проверь по нему, ладно ли идем, – сказал он.

– А как проверить?

– Вход в гайно всегда за ветром, а ветер тут зимою идет с запада…

Я, оказывается, вел караван в обратном направлении. Пришлось поворачивать назад. Дождь перестал, но с веток продолжают падать на нас тяжелые капли влаги. Липкий холод копится на спине под мокрой одеждой. Ноги скользят по влажному мху и с трудом несут расслабленное тело. В просвете высокоствольного леса показалась округлая сопка. Мы подошли к ней. Кругом непроницаемая завеса из серых туч. Видимость открыта всего лишь на полкилометра.

Под сопкой я нашел пни срубленных деревьев, два огнища, деревянные каркасы чумов. Всюду валялась сохатиная шерсть, кости, олений помет разных лет. Это было какое-то стойбище, не раз посещавшееся людьми. Улукиткан оживился, попросил подробно рассказать, что вижу.

– Хорошо привел, теперь ладно пойдем, не сблудим… Завтра рано будем у своих, – радовался старик.

– Что, сопку узнал? – спросил я.

– Пастухи Ироканского колхоза с оленями зимою тут живут. Это их место. Понял? Больше тут некому быть.

– Почему ты думаешь, что зимой они тут бывают?

– Смотри, воды-то близко нет, летом как тут можно жить? А зимою снег заменяет воду.

– В какую же сторону нам дальше итти? – спросил я.

– Теперь от заката солнца можно маленько на полдень свернуть, где-то близко должна марь большая быть, там есть старый лабаз пастухов, от него тропка пойдет к Джегорме. Говорю, недалеко осталось.

Нас окружили старые ели, но как я ни присматривался, не мог по ним определить, где север, где юг, кора на деревьях совершенно одноцветная. В своей беспомощности я признался старику.

– Если кора не показывает, то по мху на ветках смотри, куда итти… С какой стороны моху больше, там и север. Если одному дереву не веришь, смотри на соседние деревья, не ошибешься…

Действительно, почти у всех елей больше мха было на одной стороне. По этому признаку я без труда определил нужное направление.

– Как до воды дойдем, останавливайся, ночевать будем, – сказал проводник, и мы снова тронулись в путь.

День уже был на исходе. Взбитые ветерком тучи тяжело нависали над падью. Хмуро в старом лесу, почти ничего не видно вокруг. Я вел караван напрямик, руководствуясь только каким-то внутренним чутьем.

Усталость, истощение дают себя знать. Кажется, если бы не вера в то, что мы находимся совсем близко от людей, я бы свалился прямо на дороге. У оленей от тяжелых вьюков коромыслом прогнулись спины, животные еле-еле плетутся. Старик почернел и скорчился от сырости и неодолимой слабости.

За сыролесьем нас враждебно встретила старая гарь. Погибшие лиственницы, падая на землю, подняли корнями пласты черной, обугленной земли. Одни деревья сильно наклонились и угрожающе замерли, в воздухе, другие уже распластались по земле, перегородив сучьями проходы. Пробираться сквозь этот хаос с носилками стало невозможно. Старик кое-как тащился пешком за мной. Наверное, не меньше часа мы пробивались через пятисотметровую гарь.

– Однако, утка кричит, марь близко, – сказал старик, останавливаясь и прислушиваясь.

Где-то позади и правее одиноко кричала утка.

– Что же делать будем?

– Думай, как лучше: возвращаться ли с оленями на марь или тебе вперед ходить, смотреть, не там ли лабаз?

– Схожу посмотрю. А тебе костер разведу, погреешься пока.

– Костер хорошо, тело шибко застыло…

Я вывел караван к сыролесью, усадил слепого под лиственницей, развел костер и пошел искать марь…

Утка не обманула: за небольшой гривой стройного лиственничного леса потянулась далеко бугристая марь. С двух сторон в нее вонзались жала узких перелесков. Земля была, словно оспой, изъедена черными рытвинами, усеяна пухлыми кочками, затянутыми ржавой накипью толстого мха. Я обошел болотце, примыкающее к лесу, и направился дальше вдоль мари. Вдруг из-под ног выскочил заяц. Метнувшись в кусты, он метров через полтораста остановился, приподнялся на задних ногах и пугливо замер. Обрадовакно сбрасывая с плеча карабин, прижимаясь щекой к ложу, прицеливаюсь. Одинокий выстрел всколыхнул сырую тишину. На зайца же выстрел не произвел никакого впечатления, он только настороженно повел длинными ушами и продолжал стоять на задних ногах. Я торопливо прицелился еще раз и выстрелил. Косой исчез. Неужели снова промах? Не чувствуя ног под собой, я кинулся туда, где был заяц. Ага, вот она, добыча! Теперь у нас есть чем утолить мучительный голод. Чтобы не таскать зайца за собой, да у меня и сил уже не было для этого, я положил его под приметной лиственницей и пошел дальше вдоль мари…

Однако вскоре убедился, что до конца ее мне не дойти. Было уже поздно, туман выжимал из леса густой сумрак. Моросил дождь. Решил возвращаться, но тут на глаза мне случайно попалась тропа. «Она, вероятно, идет к лабазу», – подумал я и зашагал по ней.

Тропа перевела меня через марь, пересекла перелесок и действительно вышла к лабазу. Как я был ему рад! Словно увидел родной дом. Теперь уже не оставалось никаких сомнений, что мы близко от своих.

Я на минуту задержался, чтобы запомнить место, и приметы лабаза. Он стоял на возвышенности, и, судя по тому, что вокруг него уже поднялась молодая поросль леса, место это давно не посещалось людьми. Это видно было и по самому лабазу: крыша у него прогнила, пол провалился, один столб наклонился набок. На деревьях были сделаны зарубки, вбиты колышки, на земле валялась старая железная печь, ствол от старинного ружья, всякая рухлядь. Если бы Улукиткан мог видеть все это, он, наверное, рассказал бы о людях, бывших возле лабаза.

Место для ночевки здесь очень удобное: рядом вода, хороший корм для оленей. Надо было поторопиться засветло привести сюда караван. Возвращаясь к старику, я намеренно прошел по тропе дальше своего следа, чтобы не итти по-над марью, а свернуть там напрямик к гари.

На пути попалось кочковатое болото. Пока обходил его, густой туман лег на тайгу, сильнее заморосил дождь. Впереди увидел просвет. Вышел к нему. Это, оказалось, не марь, а бурелом. Осмотрелся – место незнакомое. Вспомнил, что марь оставалась у меня слева, свернул от бурелома к ней. Иду, тороплюсь, а мари нет, все лес да лес. Начинаю ругать себя за опрометчивое решение итти прямиком. Но я уверен, что караван где-то близко. Крикнул, прислушался – никто не отвечает, не откликнулось и эхо. А ночь черным крылом уже накрыла тайгу, лес угрожающе сомкнулся вокруг меня. Неужели заблудился? Не может быть! Слепой старик не должен остаться один в эту дождливую и холодную ночь. Бросаюсь еще левее, бегу. Сучья в темноте ловят одежду, я падаю, запутавшись в валежнике, но не чувствую ушибов, продолжаю пробиваться почти ползком вперед. Понять не могу, куда девалась марь и горелый лес. Вероятно, я сбился с направления, когда обходил болото, и ушел в противоположную сторону. Бреду в темноте на ощупь. И сейчас со всей силой ощущаю страшную беспомощность, какую испытывает, вероятно, и Улукиткан, потеряв зрение. Я пробую снова кричать, но вместо крика из горла вырывается хриплый стон. Начинаю понимать, что иду зря, не найти мне сегодня старика. Но только остановлюсь – сейчас же в воображении появляется лиственница на краю гари с привязанными к ней оленями, залитый дождем огонек и слепой старик, промокший, голодный, со своими безрадостными думами.

Так темно, что глаза уже не нужны. Руками нащупываю проход. Тут мне напоминает о себе карабин, висящий за спиной. Я делаю выстрел вверх. Заворчала старая тайга, запал бескрылый звук в недрах промокшего леса. Жду ответа, жду долго. Ноги подламываются в коленях, руки хватаются за березку. С болью подумал о том, что у старика все патроны в бердане с осечками, и ни один из них может не разрядиться. Стреляю еще раз и снова напрасно жду ответа. Видимо, я далеко ушел от старика.

Снова бреду, почти бессознательно передвигая отяжелевшие ноги. Спотыкаюсь и падаю, чувствую, что подняться уже нет сил. Какое-то безразличие овладевает мною, ненужным становится костер, тепло, ужин из зайчатины. Хочется прижаться лицом к сырой земле и забыться в долгом-долгом сне. Это была минута полной физической расслабленности… Но вот в памяти встает образ старика, брошенного у гари, и этого достаточно, чтобы я мгновенно поднялся. Нахожу березку, сдираю с нее кусок коры, собираю на ощупь сушняк и разжигаю костер. Разум подсказывает, что надо восстановить силы до наступления завтрашнего дня.

Одежда на мне промокла насквозь, дрова горят вяло, зверски терзает голод. Руки напрасно шарят по карманам, из них давно уже выбраны все крошки. Надо заставить себя уснуть. Прижимаюсь спиною к корявому стволу лиственницы, закрываю лицо в телогрейку, прячу руки под грудь и погружаюсь в сон. Но это был не сон, а тяжелое забытье. Сквозь дремоту проплывали перед глазами все те же горы, болота, беспросветная тайга. То я оказываюсь возле старика, то снова один бьюсь на мокрой земле.

Проснулся от холода. Мокрая одежда на мне застыла коробом. Я не могу двинуть ни рукой, ни ногой, голова валится на грудь. Из-под седого пепла сиротливо смотрят на меня красные бусинки дотлевающих угольков. Заставляю себя встать, разжечь костер. Отогреваю руки, грудь.

Огонь! Что человек делал бы без тебя в тайге! Почему-то вспомнилось детство, когда ездил на лошадях вместе со сверстниками в ночное. На таком вот костре пекли картошку, и до чего же она хороша! Никогда после не приходилось есть такой вкусной. И вот сейчас, спустя много лет, вдруг из глубины леса набросило запах той самой картошки, испеченной в золе. Многое бы я отдал за пригорелую корочку, что когда-то осталась у костра недоеденной!… А то вдруг потянуло из тайги ароматом подового хлеба, испеченного на капустном листе, да так сильно запахло, что, кажется, одним этим ароматом можно насытиться. То кажется, что на костре что-то шипит, будто с мяса на него стекает сочный жир. Это все голод продолжает строить козни. Скорее бы утро!

Мысли снова и снова возвращаются к слепому старику. Что с ним? Нашел ли он дров, чтобы согреться? Не представляю, как можно спастись в эту холодную и дождливую ночь без костра. Опять начал моросить дождь. Еще больше сгустился туман. Заплакала старая лиственничная тайга крупной слезой. Как томительно ожидание! Кажется, давно бы нужно появиться дню, а его все нет и нет, не вечная ли тьма легла на землю?

Мокрые дрова горят вяло, усталое тело бьется в колючем ознобе. Наконец-то посветлело. Холодное и очень сырое утро сочится сквозь серые клочья тумана. Лениво расползается тьма, расступаются деревья.

«Куда итти?» – была первая мысль. Напрасно пытаюсь восстановить в памяти направление, которым ушел от гари, да оно мне, пожалуй, и не нужно. За ночь я столько напетлял по тайге, что мог очутиться бог знает где на юге или на западе. Мне показалось, что слепой старик находится с оленями по направлению от меня через костер. Почему именно через костер, не знаю. Хотел выстрелить, да вспомнил, что в карабине остался один патрон, который еще может пригодиться…

Неохотно покидаю нагретое место. Иду через силу. Кругом тайга, чужая, дикая, придавленная непроницаемым туманом. Ничто не нарушает гнетущей тишины леса. Не пикнет птица, не щелкнет белка, не пробежит зверь. Только тяжелые капли влаги гулко падают на шапку, на плечи, на землю. Неожиданно вхожу в редколесье, прорезанное небольшим ручейком. По деревьям определяю, что держу путь на север, почти в противоположную от нашего маршрута сторону. Теперь стало ясно, что я блуждаю где-то далеко от старика. Отсюда, вероятно, легче по ключу добраться к лагерю своих товарищей. Но как же со слепым? И тут же поворачиваю обратно.

Снова меня пленили лесные дебри. Ноги с трудом переступают через валежник. Взглянул на часы и удивился время давно перевалило за полдень. Движения уже не согревают меня, напрасно глаза ищут сухое место – мелкий затяжной дождь доотказа напоил почву. Делаю еще несколько безвольных шагов, останавливаюсь, достаю из-под шапки спички, пытаюсь развести костер, но сушняк не горит. Неужели тут, в этой замкнутой тайге, так близко от своих, оборвется мой жизненный путь? Нет, надо итти! Я хочу подняться, но кто-то властно кладет мне на плечи тяжелую руку, клонит меня к земле, и я теряю сознание…

Очнулся ночью, совершенно разбитый, закоченевший. Не могу вспомнить, как попал в тайгу. Хочу пошевелить ногами, но их словно нет у меня. Не чувствую и рук, все онемело. На губы с шапки стекает струйкой вода, я жадно глотаю ее и чувствую, как она расплывается холодком по пустому желудку. Мокрая одежда липнет к телу. Вдруг слышу – хрустнул сучок под чьим-то тяжелым шагом. Собрав все силы, я приподнимаюсь, прислушиваюсь в неясной тревоге. В темноте кто-то зло фыркнул и ленивой поступью неохотно обошел меня справа. Когда смолкли шаги, я нащупал возле себя сушину, настрогал ножом щепок, развел костер.

Дождь давно перестал. Вижу на ольховой ветке сухой гриб. Достаю его и ем. Гриб кажется мне довольно-таки вкусным, но он очень мал и еще больше раздражает голод.

Необыкновенная тишина сковала сгустившийся лес. Мне кажется, что я слышу, как корни всасывают из почвы влагу, как поднимается она по стволу и, разбиваясь на тысячу ручейков, течет по тонким веточкам к почкам, как набухают те от липкого сока…

Костер разгорается все сильнее. Тепло немножко ободряет меня. Я стараюсь не думать об Улукиткане. Мне уже кажется, что нам не суждено больше встретиться. Не пережить слепому эти дни. Да и мною все больше овладевает мрачное предчувствие неизбежной развязки. И я первый раз в жизни почувствовал себя страшно одиноким, оторванным от всех, забытым. Сон уже больше не возвращался, безысходные думы черной тучей повисли надо мною.

Снова наступил серый, дождливый день, третий по счету. Погода ничего хорошего не обещает. Лежит беспросветный туман. Возобновляю поиски старика, но вижу, что мне они уже не по силам. Решаю вернуться к ключу, попытаться найти своих и с помощью товарищей организовать поиски слепого проводника. Этот план кажется мне более верным, и на некоторое время он придает мне силы.

Пробираюсь по чаще. В руках посох, он помогает удерживать равновесие, иначе итти трудно. Я все чаще припадаю к деревьям, чтобы передохнуть. Земля под ногами потеряла устойчивость, лес качается, глаза стали неясно различать предметы. Мысли обленились. Не помню, где потерял шапку. «Чужая тайга для слабого человека хуже дикого зверя: запутает след, заведет в чащу, а то и в болото, разденет, разует, лишит огня, потом начнет издеваться, посылать то туда, то сюда…» – вспомнились мне золотые слова Улукиткана, и еще горше стало на душе.

Впереди неожиданно показывается просвет между вершинами деревьев. Тороплюсь к нему, все еще надеясь попасть к знакомой гари. Но нет, выхожу на небольшую марь и не верю глазам своим: против меня примерно в ста метрах пасется крупный медведь, черный, с белым галстуком на груди. Я прячусь за толстой лиственницей. Опущенная голова зверя беспрерывно поворачивается то вправо, то влево. Вот он задержался возле колоды, разломил ее, собрал языком какие-то личинки, разрыл когтями кочку, полакомился корешками. Где- то в глубине моего сознания появляется надежда. Я бесшумно снимаю с плеча карабин, сам себя убеждаю не торопиться, ведь всего только один патрон. Прижимаюсь к стволу, начинаю целиться. Руки дрожат, мушка скачет вокруг зверя, не могу остановить ее. Ноги подкашиваются, и я опускаюсь на землю…

Медведь, не чуя опасности, беспечно пасется. Вот он поворачивается ко мне боком, что-то жует и смотрит в противоположную сторону. Я перевожу дух, становлюсь на колени и, положив на торчащую впереди ветку ствол карабина, снова целюсь. Теперь мушка стала послушнее. Нажимаю спуск. Выстрел разломился и, дробясь, расползся по лесу, разрывая тишину. Медведь, перевернувшись через голову, хочет вскочить, хватается зубами за свою левую ногу у позвоночника и со страшным ревом падает на землю. Ожила, всколыхнулась затаившаяся тайга. Взлетел испуганный бекас, пугливо поднялся откуда-то табун серых уток. Зверь, подминая под себя кусты, валежник, неистово ревет. Я стою, прижавшись к лиственнице, боюсь пошевелиться, чтобы не обнаружить себя. Возможно, пуля не смертельно задела зверя, а раненый медведь, ой, как опасен! Тем более, если в ружье нет заряда…

Но вот рев стал затихать, переходить в тяжелый стон. Вижу, как зверь встает на передние лапы, пугливо осматривается, затем пытается сдвинуться с места, но с яростным ревом падает на землю. Снова встает и опять падает. Отдохнув с минуту, он ползет на передних лапах к закрайку, впиваясь когтями в сырую землю и волоча зад. Иногда ему все же удается встать на все четыре лапы, но через два-три шага он снова валится, и страшный рев потрясает тайгу. Я догадываюсь: пуля повредила зверю позвоночник.

Покидаю свою засаду, обхожу марь и осторожно подкрадываюсь к раненому медведю, на всякий случай вытащив нож. Зверь, услышав шорох, приподнимается на передних лапах, повертывает лобастую морду в мою сторону и настороженно замирает. Наши глаза встречаются, и мне немного не по себе от его сосредоточенного, полного бешенства взгляда. Но тут на помощь пришел ветерок, набросив на медведя запах человека. Какой ужас охватил его! Он, казалось, забыл в этот момент про рану, про боль, метнулся в сторону, но тотчас же упал, и снова рев, теперь более злобный, разнесся по лесу. Я инстинктивно бросаюсь к лиственнице. Пальцы еще сильнее сжимают рукоятку ножа. В гневном припадке зверь грызет зубами кочку и неистово кричит, наводя ужас на все живое. О, как бы он расправился со мною! Это я вижу в его злобном, полном ненависти взгляде, которым он награждает меня. Еще минута колебания, и я открыто иду к медведю. Между нами остается не более десяти шагов.

В его тяжелом дыхании, в маленьких округлых глазах, в когтях – во всем его облике еще чувствуется неуемная звериная сила, способная постоять за себя. Но страх перед человеком заставляет зверя отступать. Он ползет на передних ногах, работая ими как веслами, волоча непослушный зад. Голод гонит меня следом за раненым зверем, торопит к развязке. Мне кажется, что только свежее мясо может восстановить мои силы, и тогда я непременно найду слепого старика. Я уже чувствую запах жареной мякоти, даже слышу, как стекает с нее на горячие угли ароматный жир. Тошнота на мгновение затуманивает сознание. Я склоняюсь к березе и с минуту стою расслабленный этими мыслями. Потом снова бреду за зверем. Медведь старается забраться в чащу, залезть под колоду. Он беспрерывно бросает на меня полные ненависти взгляды. Оба мы страшно устаем: зверь от боли и бессильной злобы, я от невероятного нервного и физического напряжения.

Вот уже пять часов, как длится поединок. Зверь ползет все медленнее, оставляя позади себя широкую полосу окровавленной земли. Из его открытой пасти свисает красным лоскутом язык. Медведь все чаще останавливается, дышит торопливо и шумно. Когда я подхожу к нему, он фыркает, ляскает зубами и беспомощно рычит. Вот он видит впереди маленькое болотце, ползет к нему, наклоняет голову, и я слышу, как зверь торопливо лакает воду. Я в изнеможении опускаюсь на колоду. «Неужели он скоро не сдастся? Тогда конец…» – пронизывает сознание тревожная мысль. И вдруг я вижу страшную картину, как бы нарочно выхваченную памятью из прошлого: толстый трухлявый пень, под ним, между полусгнившими корнями, лежит мертвый человек, раскинув ноги, завернутые в мешковину, и прикрыв левой рукой тощую грудь. Глаза, губы исклеваны птицами. Рядом затухший костер, поодаль брошена на куст котомка с деревянным лотком для промывки песка. В сильно сжатых пальцах правой руки мертвый держал замшевую сумочку с золотом… Эту картину гибели заблудившегося золотоискателя я видел пятнадцать лет назад в верховьях Алдана, недалеко от прииска Кабаткан. И нужно же было моей памяти вылепить такое в эти тяжелые минуты борьбы за жизнь!

Я вскакиваю, охваченный недобрым предчувствием, набрасываюсь на медведя, угрожаю палкой, гоню дальше. Зверь, отползая, ворчит. Мне хочется пить. Подхожу к болотцу, наклоняюсь. В прозрачной воде вижу свое отражение и не верю: лицо стало маленькое, скуластое, щеки ввалились, губы высохли, нос заострился, глаза печально смотрят из глубоких глазниц. Исцарапанное вкровь тело прикрывают лохмотья. Мне страшно было видеть себя, и я почему-то не стал пить воду. Догоняю зверя. Вот он подполз к толстой колоде, перебрасывает через нее передние лапы, пытается перетащить тяжелый зад, но не может. Его лапы судорожно вытягиваются, могучий хребет гнется, и протяжный предсмертный рев оповещает всех жителей тайги о смерти владыки.

…Снова ночь. Дождь давно перестал. Глухо стонет лес, трещат, ломаются старые деревья, не в силах выдержать порывов налетевшего ветра. Ни тумана, ни туч не осталось. Всполоснутое дождем небо празднично сияет звездным блеском.

Под лиственницей, на краю болотца, горит мой костер. На двух деревянных шомполах жарится мясо. Одинокая трапеза продолжается всю ночь. Я стараюсь есть понемножку, но чаще. Боюсь, как бы не перегрузить давно бездействующий желудок. Засыпаю на десять-двадцать минут, как мне кажется, и, проснувшись, продолжаю свое пиршество. Чувствую, как организм набирает силы, как возвращается ко мне бодрость, но слабость еще прочно держится в мышцах. Приходят беспокойные мысли о слепом старике, но у меня уже не осталось никакой надежды найти его живым.

В брачных песнях пернатых пробуждается утро. Ожил лес, озаренный багряным румянцем зари. Стало светлее и шире. Я направился к недалекой возвышенности, рассчитывая осмотреть местность и, быть может, увидеть дым костра.

С отрога мне открылось освещенное восходом пространство. Справа по широкой долине медлительно текла река. Слева темнела глубокая падь, обставленная с трех сторон знакомыми горами. Километрах в трех на юг я разглядел марь, а левее из-за леса торчала копной та самая сопка, возле которой мы видели табор пастухов. Дыма нигде не видно. «Только из-за тумана можно было запутаться в этом несложном рельефе!» – с сожалением подумал я. Теперь стало ясно, что я отклонился от старика далеко на север и два дня топтался на одном месте.

Почти бегом спускаюсь в падь и неожиданно выхожу к лабазу. Осматриваюсь. Тихо и мертво в лесу. Вдруг впереди слышится крик ворона, больно кольнувший меня в сердце. Бегу на крик и с огромным облегчением убеждаюсь, что ошибся: вороны доедают убитого мною зайца. Спешу дальше.

Вот и просвет, гарь, табор… Но на нем никого нет. Вьюки, седла сложены под лиственницей, узды висят на сучке, все прибрано по-хозяйски. Небольшое огнище размыто дождем: видно, недолго грелся возле него мой слепой проводник. Ушел он отсюда только с ружьем и топором. На лиственнице Улукиткан оставил загадочные приметы: затес, вбитую в него стреляную гильзу, на которой повешено сплетенное из ерниковых веточек кольцо, и пять тоненьких прутиков с рогульками на конце, связанных пучком. Долго и тщетно мучаюсь над разгадкой этих замысловатых знаков. К сожалению, я совершенно не понимаю лесной письменности и не могу прочесть оставленной для меня мудрым стариком грамоты. Пытаюсь кричать, знаю, что слепой старик не мог уйти далеко отсюда. Никто не отвечает на мои призывы. Хожу вокруг табора – нигде ни следа, ни примет, все смыла непогода. Что же заставило слепого вскоре после моего исчезновения уйти от стоянки? Неужели он еще надеялся выбраться из этой чащи, погруженной для него в вечный мрак?

Я достаю из потки свой рюкзак, в нем нахожу нетронутый кусочек лепешки и крошечный ломтик сала: старик до последних минут остался верен себе. Кладу в рюкзак дневник, карту, гильзу, прутики, жареное мясо, принесенное с собою, разную мелочь. Невыносимо тяжело у меня на сердце. Много незабываемых прекрасных дней мы провели с Улукитканом в походе, за костром, в долгих его рассказах о прошлой, невозвратно ушедшей жизни эвенков. Каким дорогим и близким он стал для меня, и тем тяжелее мне было сознавать, что я покидаю последний табор этого мудрого старика, бывшего лесного кочевника, и что бросаю я его не похороненным в тайге на съедение зверям и птицам. В его смерти, безусловно, виновен я.

Выхожу на тропу, она ведет меня в юго-западном направлении. Часто останавливаюсь, кричу, прислушиваюсь. Скоро тайга кончилась. Вижу широкую долину. Пошли открытые места, затянутые ерником да зеленым мхом. Неожиданно донесся отдаленный гул мотора самолета. Он приближается, ширится, задерживается и внезапно обрывается. Какое счастье – где-то близко устье Джегормы, там и свои! Тороплюсь. На краю перелеска останавливаюсь передохнуть и вижу: моим следом бегут два черных зверя. Неужели медведи?! Инстинктивно хватаюсь за карабин, но вспоминаю, что в нем нет патронов. Присматриваюсь: нет, это не медведи. Кто-то догоняет меня такими большими и легкими прыжками… Неужели собаки?…

– Кучум! Бойка! – срывается с губ моих громкий крик.

Кобель с разбегу бьет меня грудью, и мы оба валимся на землю. Собаки лижут меня, роются мордами в одежде, визжат, а я обнимаю их и, кажется, плачу…

Через полчаса на тропе показывается человек с котомкой и ружьем за плечами. Он почти бежит к нам.

Только тайга да собаки были свидетелями того, как два человека, один черный, истощенный, со впалыми глазами и в лохмотьях, а второй румяный, жизнерадостный, чисто выбритый, в новом походном костюме, обнялись и долго трясли друг друга.

– Неужели это ты, Трофим?

– Конечно, я, а это Кучум, Бойка, разве не узнаете?

– Я потерял проводника. Он, наверное, погиб… Нужно немедленно искать его…

– Проводник ваш жив, вчера утром пришел на табор… – отвечает Королев.

– Я говорю про слепого проводника, про Улукиткана. Он не мог итти без меня.

– И я тоже о нем, о слепом старике. Вчера он пришел на табор, а сейчас – слышали? – самолет прилетел за ним, отправляем в Благовещенск, в больницу. Давайте разведем костер, и я вам расскажу все подробно. Кстати, и чайку выпьем, итти еще далеко…

Мы сидим у костра, я не свожу глаз с лица Трофима, а на ресницах копится влага и крупными каплями скатывается по жесткой щеке на землю.

– Четыре дня тому назад мы с Василием Мищенко возвращались с пункта, да запоздали, – рассказывал Трофим. – Решили заночевать. Уже спать ложились, слышим, где-то далеко-далеко два выстрела прогремели, затем один поближе.

– Два выстрела были мои, а ответный старика – я не слышал, – перебил я Трофима.

– Никто из нас даже и не подумал, что тут могут быть люди, и решили, что это сухие деревья падают, – продолжал тот. – Утром поднялись, собак не оказалось на ночевке, пришли на табор – и там их нет. Не явились они и на следующий день. После второй ночи пришла одна Бойка, без Кучума. Василий решил итти искать, думал, что собака держит зверя. Стоим мы возле костра, разговариваем об этом, и вдруг видим: из леса к палатке идет человек. На поводке у него Кучум, за плечами ружье, котомка, глаза перевязаны тряпкой, в правой руке костыль. Им он ощупывает под собою землю. Василий сразу узнал старика. Как уж тот обрадовался, верите, ну дитя, да и только! Плачет, а слез-то нет… Убогая одежонка на нем изорвана, голова и ноги в крови… Он-то и подсказал нам, где вас искать.

– А как же слепой сам выбрался? – перебиваю я Трофима.

– К нему на выстрел прибежали наши собаки, но старик не пошел сразу. Он привязал Кучума и продержал его сутки без корма, рассчитывая, что голодная собака наверняка отправится к лагерю. Она действительно его и привела к нам. Мы сразу же связались со штабом экспедиции. Нам пообещали в первый летный день выслать за ослепшим стариком самолет.

– Ты не представляешь, Трофим, как мне хочется спасти Улукиткана, увидеть его зрячим!

– Будем надеяться, все обойдется хорошо…

Трофим закончил далеко не так уверенно, как хотел. Я понял, что состояние Улукиткана вызывает тревогу и у него.

Из леса по тропе нашим следом торопливо шел Василий Мищенко.

Ветер, сухой и теплый, рылся в прошлогодней листве. На тайгу, на марь, на ручей, на тропу лился поток горячих лучей расплавленного солнца. Маревом курились перелески. В иссиня-темном небе беззаботно кружились пернатые хищники. Снизу донесся гул отлетающего самолета.

Словно долгие годы, всю жизнь я шел сквозь тяжелые испытания, чтобы увидеть этот теплый, ясный день!

Конец первой книги

Новосибирск,

1954 – 1956 гг.