Нам надо дождаться Загрю. Мы усаживаемся на краю площадки. Карарбах закурил. С какой-то удивительной бережливостью он смаковал каждый глоток дыма и задумчиво всматривался в мглистую даль нагорья. Морщины на лбу шевелились, толстые брови нависли над глазными впадинами, выдавая беспокойство. Трубка была его советчиком и другом, к ней он всегда прибегал в тяжёлые минуты жизни.
Выкурив трубку и положив её за пазуху, Карарбах пребывал в том же положении, глубоко погруженным в думы. Он не может оставаться безучастным к нашим делам — это завет предков, и в то же время он во власти суеверия, убеждён, что в людоеде дух Харги и бороться с ним — значит накликать беду.
День уходил на запад. Тень облака, прикрывавшего солнце, соскользнула по гольцу вниз, упала на равнину, погасив на ней блеск холодных костров. Померкли озера. Но вдали, на дне речной ложбины, ещё золотился осенний туман. В сырых долинах он теперь постоянный гость.
Карарбах хватает меня за руку, показывает на восточный гребень. По нему бежит Загря.
—Слава богу, живой! — обрадовался я.
Загря с разбега падает на плиту возле меня. Из его рта, как из выхлопной трубы, бьет горячий воздух. Я отдаю ему остаток лепешки, но ему не до еды. Весь он трясется, захлебываясь от нехватки кислорода. А сам не сводит с меня своих умных глаз. В них и торжество и верность.
—Впереди у нас с тобою, Загря, посерьёзнее дело: кто кого — мы людоеда или он нас,— говорю ему.
Собака обрывает дыхание, подползает ещё ближе, кладет свою голову мне на колени... Эта сцена трогает Карарбаха. Он гладит кобеля жесткой рукою.
Спускаемся с Карарбахом по тропке, ведущей вниз, к северному краю подножья Ямбуя. Там, у кустарников, она раздвоится: одна направится к ручью, вторая влево к лиственничному редколесью. По этой тропке мы ещё не ходили.
Ветер от нас — это плохой ветер. Идём, все время оглядываясь, чтобы не наскочить на засаду. Какое непростительное ротозейство допускали мы в прошлые разы, спускаясь по этому склону! Ничего бы удивительного не было, если бы тогда меня с Павлом слопал медведь. Очень хорошо как-то сказал Улукиткан: мать даёт жизнь, а годы — опыт. Именно опыта часто нам и не хватает!
В этот день нашей охоты на медведя я ощутил на себе неотразимую силу влияния Карарбаха. Как быстро этот глухой, неразговорчивый старик подчинил меня себе! В нём чувствуется не знающая отступлений воля, выкованная в неудачах, не позволяющих старику доверять другому свою жизнь. Он как бы напоминал мне нашего далёкого предка, идущего на поединок с пещерным медведем; человека, обладающего природным даром охотника, для которого охота почти сущность жизни. И я иду покорно, как ребёнок, иду за ним, вверив ему свою судьбу.
Солнце безжалостно расточает тепло. Под его горячими лучами окровавились перелески. Мари лежат в золотой прозрачной мгле. По извилистым кромкам хмурятся синие ели. Вода в озерах не колыхнется, словно отяжелевшая. Над ними в вышине парит одинокий коршун.
Подходим к тому месту, где вчера видели отпечаток сапога. Ещё метров сто — и тропинка раздвоилась. Левая, по которой идет наш путь, исчезает в низкорослом кустарнике. Мы приостанавливаемся. Тут все возможно: внезапная встреча, засада, нападение с тыла. Чаща — неподходящее место для охоты, тем более на медведя.
Стоим, как бы не решаясь войти в кустарник. И вдруг перед нами закачался стланик. Ветра нет, и воздух недвижен, а стланик качается взад-вперёд, как бы преграждая нам путь. Карарбах мрачнеет — недобрая примета. Мне тоже как-то не по себе. Любой из нас, кто проведёт долгие годы наедине с природой, невольно начинает верить, хотя и не всерьез, в приметы, в счастливые и несчастливые дни, в предчувствия. Хочешь ты или не хочешь, такая обстановка как бы возвращает тебя к предкам. И хотя ты подсмеиваешься над собою, но втихомолку продолжаешь верить и не огорчаешься, что обманываешь сам себя.
Карарбах срывает пучок сухого ягеля, сильно разминает его в пыль и бросает в воздух. Мельчайшие частицы лишайника как бы повисают в пространстве голубоватым облачком. Затем начинают медленно отклоняться от нас на север, куда лежит наш путь.
Самое невыгодное направление течения воздуха.
На лице старика я замечаю признаки колебаний. Вытягивая шею, он бросает взгляд куда-то влево. Беспокойно смотрит на низкое солнце.
—Пойдем...— говорю я старику, подтверждаю слово жестом руки и делаю первый шаг по тропинке в кустарник.
Он ловит меня за руку, возмущенно смотрит в глаза, дует сквозь сжатые губы, тычет пальцем мне в лоб и насмешливо выпаливает какие-то слова. Вероятно, говорит, что у меня пусто в голове, если я решаюсь идти в опасности по ветру. Затем показывает влево, на голый, каменистый гребень, врезающийся глубоко в стланики, предлагает идти туда и, не дожидаясь моего согласия, выходит вперед.
Он идёт короткими шагами вдоль кустарника, ступает бесшумно, как лань.
Только попав на гребень, я понял замысел Карарбаха. Он хочет пересечь заросли стлаников примерно посредине, под прямым углом к течению воздуха. Это оградит нас от внезапного нападения.
Пройдя по гребню метров полтораста, Карарбах остановился. С высоты гребня хорошо был виден пологий склон гольца, заросшего двухметровым стлаником.
Оба с минуту стоим, прежде чем шагнуть в тёмные закоулки зарослей, в подозрительную тишину. Для медведя кустарник — его дом.
Не слишком ли мы рискуем, решаясь в этот поздний вечерний час войти в переплетённую стволами заросль, не накроет ли нас тут людоед? Может быть, лучше отложить на завтра?
Но поддайся этому соблазну, и тобою овладеет омерзительный страх, и ты никогда больше не заставишь себя пойти навстречу опасности.
—Пойдем вместе или как? — спрашиваю я жестами Карарбаха, уже готового покинуть гребень.
Старик просит дать ему Загрю. Затем долго и трудно объясняет мне, как действовать. Если труп Елизара или людоед окажутся справа, откуда идет на нас течение воздуха, то их непременно обнаружит Загря и даст знать. Я должен идти на расстоянии пяти шагов от него и контролировать левую сторону, откуда до Загри запахи не будут доходить и опасность может быть более реальной. Исход же будет зависеть от многих обстоятельств, предвидеть которые невозможно.
Карарбах достает нож и подрезает наполовину поводок у ошейника Загри. Если людоед бросится на старика, Загря сильным рывком порвет ремешок и отвлечет на себя ярость медведя, а старик тем временем успеет вскинуть бердану и выстрелить. Ружье он несет наготове.
Мы продвигаемся со всевозможными ухищрениями, стараемся быть незамеченными, всецело положившись на чутье Загри.
Шаги у старика узкие и мягкие, как у кошки. Голова, как маятник, все время качается то вправо, то влево. Изредка он бросает короткий взгляд на идущую впереди собаку.
Я иду его следом, иду и думаю: ружьишко-то у тебя, друг, ненадежное, старенькое, ещё с прошлого века, скрепленное проволокой, железками от консервных банок. Да и патроны самодельные, не всегда разряжаются... И удивляюсь, что он надеется на свое ружье не меньше, чем я на свой маузер . Старик верит в себя, и эта вера помогает скорее увидеть добычу, разрядиться патрону, спасает от многих неприятностей.
Для меня ничего не существует, кроме Карарбаха, зарослей слева и неуемного сердца.
Идем долго, хотя не так уж много прошли от гребня. Время сглаживает напряженность. Но вот слева, как сигнал тревоги, далеко крикнула кукша. Загря вздрогнул и замер, подняв высоко морду с раздутыми ноздрями. Его шерстистый хвост, накинутый веером на спину, стал выпрямляться, вытягиваться. Поднялся загривок. Карарбах почти незаметным движением руки подал мне знак — быть настороже.
Я шагнул вперёд, к просвету слева от старика. Загря, потихоньку переставляя ноги, двинулся вперёд, громко глотнул воздух, ещё и ещё и, оторвавшись от поводка, привязанного к поясу Карарбаха, огромным прыжком бросился в стланик. Затем послышался быстро удаляющийся шорох, и все смолкло, точно провалилось в пустоту.
Старик, не опуская берданы, кивком головы напомнил мне, что нельзя без присмотра оставлять тыл. Но тут залаял Загря. Послышалось сильное хлопанье крыльев, и из стлаников поднялись два старых белохвостых орлана. Они быстро пронеслись мимо нас.
Карарбах проводил подозрительным взглядом птиц, обернулся ко мне. Я жестами объясняю ему, что лает Загря. Он пропускает меня вперед, заставляет идти на лай.
Загря лает без азарта, редко, лениво. Это не на медведя. На узкой россыпушке кобель встречает нас и моментально поворачивает назад. Мы прибавляем шагу. Ветки хлещут по лицу, руки не успевают защищаться. Ноги застревают между стелющимися стволами. Загря выводит нас на край небольшой котловины.
—Ую-ю...— вырывается у Карарбаха удивление. Посреди котловины возвышается продолговатый холмик из лесного хлама. Поверх него торчат четыре медвежьи лапы, вскинутые кверху истоптанными пятками, со скрюченными в предсмертных муках когтями. Низкий густой ерник, что покрывал котловину, вырван с корнями, стланик изломан, камни разбросаны, всюду клочья шерсти, кровь и глубокие ямы. На свежеизрытой земле отпечатались медвежьи лапы: крупные и поменьше.
С одного взгляда мы догадались, что за встреча здесь произошла.
Холмик насыпан совсем недавно и был тёплый от солнечных лучей. Я сбросил с мёртвого зверя землю, мох, ветки. Это была молодая самка лет трех, страшно изувеченная сильным противником. Он перегрыз ей горло и переломил позвоночник. Со спины содрал широкий ремень кожи и переломал ребра. Видно, и после её смерти медведь ещё долго творил над ней расправу.
Такая злоба к своим собратьям живет, вероятно, только у медведя. Особенно это проявляется у самцов в годы полного расцвета сил. Тогда они беспощадны ко всему живому. В старости же, когда притупляются у них когти и клыки, они сами становятся жертвой своих собратьев.
Орланы уже выклевали глаза у медведицы.
Что же не поделили тут хищники? Неужели из-за орехов? Не может быть!
Старик тоже озабочен. Он начинает внимательно осматривать холмик. Низко пригибаясь, идет по кромке котловины, ищет следы. Я стою на карауле.
Загря, разнеженный вечерним теплом, беспечно развалился на каменной плите, дремлет с закрытыми глазами. Но уши начеку. Длинные тени деревьев ложатся на широкие просветы болот. В зарослях дразнятся кедровки. Кричит куропат, созывая на вечернюю кормежку свое беспокойное семейство. Под просторным куполом неба парят две птицы.
Карарбах возвращается в кустарник, склоняется к земле, что-то ощупывает руками и молча зовёт меня к себе. Не поднимаясь, показывает на небольшой отпечаток лапы медведицы. Наступая на мягкий ягель, она вдавила в него алюминиевую ложку.
Откуда взялась ложка? Я поднимаю её. На ручке выбиты точками две буквы: «Е. В.». И хотя мы были подготовлены к самым ужасным открытиям, эта находка поразила нас.
Мы напали на след Елизара.
Карарбах тащит меня в котловину, и метров через шесть мы увидели на мху под стлаником лежку крупного медведя. Старик тычет пальцем в глубокие следы когтей в земле и прыжка и всем корпусом изображает схватку зверей. Он объясняет, что медведь под кустом устроил засаду и отсюда напал на свою жертву. Но почему именно здесь, в котловине, он подкарауливал медведицу? Старик идет по кромке котловины вниз. Вот он останавливается, нагибается, показывает рукою под ноги. Я подхожу к нему, вижу волок и крупные следы медведя на нём, обращенные пятками к нам. Несомненно, тут хищник, пятясь задом, тащил через стланик по мху и камням Елизара. Я поднимаю с земли пуговицу, вырванную с клочком ваты, хочу показать Карарбаху , но он уже шагает по волоку влево...
Его морщинистое лицо стало вдруг вытягиваться, руки с берданой опустились, губы что-то шепчут. У нижнего края котловины, за единственным стланиковым кустом, мы обнаружили второй холмик, как будто прикрытый телогрейкой. Мне показалось, что при нашем появлении телогрейка приподнялась и медленно опустилась, точно кто-то под нею испустил дух. Потом я ещё долго не мог освободиться от этого видения.
Елизар лежал вниз лицом, возвышаясь над холмиком скрюченною спиною. Кожа, содранная когтями с головы, от лба прикрывала рану на затылке. Он был схвачен и убит медведем, очевидно, сзади и так внезапно, что не успел даже повернуться лицом к опасности.
Мы с Карарбахом стоим у изголовья покойника, сняв шапки, подавленные. С печалью вспоминаю я о погибших здесь других людях. Они были все молоды, в том возрасте, когда трудности путешествия кажутся сладостью: они мечтали увидеть под собою побежденные вершины гор, тайгу, реки. Но на пути к цели они неизбежно должны были столкнуться с дикой природой. Это она, чтобы сохранить свою первобытность и отрезать пути человеку к ней, встречает его чудовищными препятствиями. В её распоряжении сила, коварство. И, наступая на неё, в этой борьбе за освоение необжитых пространств, геодезисты оставляют вот такие, часто безыменные, могилы.
Кончается день. В стланиках стихает суета.
Карарбах подает мне знак торопиться.
К ночи медведь непременно вернется к своей добыче, чтобы оградить её от других хищников. Вернее всего, он явится сюда, чтобы устроить пир. А в темноте на его стороне будут все преимущества.
Карарбах хватает меня за телогрейку, тянет за собою вниз, к озёрам. Предупреждает, что встреча с медведем около его добычи слишком опасна.
Что делать? Неужели бросить труп товарища на растерзание хищникам?
Решение приходит сразу, само по себе, помимо моей воли.
Останавливаю старика, произношу медленно по слогам:
—Я остаюсь караулить Елизара.— И показываю рукой на землю и на холмик.
Старик не понимает меня, но догадывается, что я затеваю что-то безрассудное.
Подтверждаю ещё и ещё свои слова более убедительными жестами. У Карарбаха поднимается кожа на лбу, взгляд становится строгим, неуступчивым. Он снова изо всех сил пытается тащить за собою непонятливого лючи.
Уговариваю Карарбаха идти на табор. Но старик садится на землю, не хочет оставлять меня одного, убеждает, что оставаться в котловине на ночь, даже вдвоем, равносильно смерти. Эта настойчивость трогательна. Однако я непреклонен в своем решении и не хочу думать о том, что ждет меня.
Может, ночью повезёт, и я встречусь с людоедом, постараюсь рассчитаться с ним.
Хочу перехитрить старика, отослать его с запиской. И тут обнаруживаю, что забыл на Ямбуе записную книжку. На чем же писать, когда нет бумаги? Иначе не отправить старика. II надо торопиться, не ровен час людоед может захватить нас врасплох.
Случайно взгляд падает на руку старика. Смачиваю слюной его ладонь, пишу химическим карандашом:
«Ц ы б и н у. Труп Елизара найден. Остаюсь караулить его. Приходите утром с рабочими похоронить погибших».
Говорю старику, что это очень важное сообщение и что его надо как можно скорее доставить на табор.
Карарбах неохотно сдается. Отрываю от штанины лоскут, бинтую им исписанную ладонь, но так, чтобы при необходимости можно было свободно владеть ружьем.
Старик окидывает тревожным взглядом местность и тащит меня к нижнему краю котловины.
—Тут... тут,— говорит он, приседая.
Дескать, здесь садиться надо, и объясняет, что ночью течение воздуха будет сверху вниз, и людоед, придя в котловину, может не догадаться, что его здесь подкарауливает человек. Это был очень дельный совет, и я, чтобы успокоить старика, положил на этом месте телогрейку.
Мне пришлось проводить Карарбаха до тропки; кстати, она оказалась недалеко. Старик уходит бесшумными шагами, унося с собою беспокойство и боль за меня. А я гляжу ему вслед, думаю: «Какое чувство руководит тобою, старый эвенк? Зачем ты пришел сюда, к Ямбую, принял на себя горе чужих людей и ради них рискуешь жизнью?»
Чем больше я приглядываюсь к старику, тем всё сильнее привязываюсь к нему. Если бы можно было поменяться с ним ролями, войти в его жизнь, в его мир, обладать его опытом, видеть окружающее его глазами, какое бы я приобрел богатство!
Прежде чем скрыться в зарослях, Карарбах оглянулся. Я помахал ему рукой. И вдруг показалось, что от меня уходит последний человек, что больше мне не суждено увидеть людей. Ощущение жуткого одиночества внезапно охватило меня. Пожалуй, самым разумным было догнать старика и идти с ним на табор. Но я не сделал и шага.
Стою долго настороже, пока, по моим расчетам, старик не вышел к открытым марям. Его уход будто оборвал всякую связь с внешним миром.
Из-за Станового высунулась лиловая туча и угрожающе нависла над Ямбуем. Справа и слева от неё сомкнутыми рядами ползут хмурые дождевые облака. Их подгоняет сухая гроза. На землю падает холодный ветерок.
В надежде, что тучи пронесутся и будет звездная ночь, я решил устроить скрадок на том месте, где советовал Карарбах. Настроение у меня бодрое, даже воинственное. Может, мы и встретимся. Тут уж по-честному, кто кого!
Наламываю хвои, выстилаю ею место, где предстоит мне провести ночь. Я буду в десяти метрах от трупа Елизара, и примерно в пятидесяти метрах от медведицы. С тыльной стороны меня будет защищать от внезапного нападения мощный куст стланика, а чтобы остаться незамеченным со стороны котловины, устраиваю искусственный заслон из хвойных веток, высотою чуть ниже сидящего на земле человека.
Мне не впервые караулить зверя ночью, одному, окруженному таинственным молчанием тайги. Я приобрёл навык стрелять в темноте по еле заметному силуэту. Но все это было в другой обстановке, когда ты убежден, что в случае, если тебя обнаружит вверь, он не замедлит исчезнуть. Здесь же, наоборот, он постарается напасть. И исход будет зависеть от обстоятельств, которые я не смогу предвидеть.
Пользуясь вечерним светом, запоминаю, что находится в створе холмиков на горизонте — это очень важно знать для ночной стрельбы по зверю.
На стланиках, на болотах ещё колышется розоватый отсвет заката и румянятся нижние края толстых туч. В чаще кустарников смолкли последние звуки дня.
Опускаюсь в скрадок. Рядом укладываю Загрю. Над нами смыкаются кроны стлаников. Под их сводом нас трудно заметить, но нам хорошо видны поляна, холмики, край зарослей.
Все как будто преобразилось, приняло странные, неестественные очертания — и кустарники и это синее немеркнущее небо. Почему-то вдруг я потерял связь между собою и холмиками, и даже показалось удивительным мое присутствие здесь, на скошенной поляие. Хорошо, что есть на свете комары, они вывели меня из минутного забытья.
Дождь захватил голец правым крылом — быстро прошел. Тучи бежали стороною, сваливая на потускневшую равнину потоки воды. Прошумел ветер, таинственно, как ночной вздох совы, и умер.
Ночь будет длинной. Надо устроиться так, чтобы просидеть долгое время без движения. Ведь медведь обладает необычайно чутким слухом, и малейший шорох может выдать нас.
Привязываю Загрю к стволу стланика, надрезаю ременный поводок, как Карарбах в прошлый раз, чтобы при сильном рывке кобель мог разорвать его. Заряжаю карабин, ещё четыре патрона остаются в магазинной коробке.
Ночь ложится на плечи, прижимает к земле, и я замираю, точно растворился в загадочных зарослях стланика.
Снова поднимается, гудит в вышине ветер, угоняет тучи. На далеком горизонте лиловый след угасшего заката. Какое-то слабое оживление заметно в кустарниках, будто только сейчас их ночные жители поверили, что не будет дождя, выбрались из своих убежищ. На болотах слышатся распри пролетных птиц, не поделивших места на илистых берегах. Появляются летучие мыши. Их много. Но они быстро рассеиваются в ночном пространстве, и только пара продолжает бесшумно носиться над холмиками.
Пока я вижу котловину, край зарослей, дремлющий в вышине Ямбуй, ничто не омрачает моего настроения. Мысль о том, что не следовало мне одному здесь оставаться, исчезла так же внезапно, как и возникла.
Многие ли знают, какие картины рисует воображение человека, когда он остается один на один с безмолвием тундры или захваченный ночным ураганом в тайге, среди бушующего леса? Сердца даже сильных подвержены смятению и страху, и не надо насмехаться над теми, кто не выдержит такого испытания...
Нет, я не раскаиваюсь, что остался здесь. Мне бы только в критическую минуту не дать взбунтоваться нервам, удержать спокойствие. Я верю, что именно сегодня мы встретимся с людоедом.
На болоте внезапно раздался жалобный и протяжный крик незнакомой мне птицы.
Стало ещё тише, ещё мрачнее в зарослях. Жуткая темнота обняла и голец, и стланики, и котловину. По совести говоря, тишина и молчание были просто страшными. Хотя бы ветерок прорвался и растревожил гнетущее молчание ночи!
Загря лежит с поднятой головою, беспрерывно прядет ушами, как говорят эвенки,— собаки слышат даже вздохи комара. Поэтому для Загри никогда не бывает тишины в природе: окружающий мир всегда полон шорохов, звуков, но только немногие из них возбуждают в нём любопытство.