Как долго я спал — не помню. Проснулся, почувствовав на себе чьё-то горячее дыхание. Это Загря. У него иногда появляется желание полежать рядом со мною. Он находит меня среди спящих и непременно подберется под бок, положит морду близко к моему лицу и дышит, дышит, пока не разбудит.
Я обнимаю Загрю, подтаскиваю его ближе к себе. В голове воскресает рассказ Карарбаха, и как-то, цепляясь одно за другое, вспомнилась необычная собачья биография, полная приключений.
Воспитывала Загрю злая, властная эвенкийская лайка по кличке Нурка.
Мы тогда работали в Олёкминской тайге. Штаб экспедиции находился в посёлке Нагорный, на Алданском тракте. Как-то утром, проснувшись, я услышал на крыльце своей квартиры подозрительный шорох. Хотел выйти, но дверь неожиданно открылась, и в нее спиной стал пролезать человек, одетый в оленью доху. Он с силой втащил в комнату дрожащую от страха собаку.
— Глупая, не идет. Думает, я ей хочу хуже сделать...— сказал он, прикрывая дверь.
Незнакомец вскинул на меня чёрные пытливые глаза. Затем бросил на пол конец ремня, на котором втащил собаку, расстегнул на груди дошку, отошел в угол и, не раздеваясь, сел на пол, подложив под себя полы дохи.
Садитесь на стул,— предложил я, стараясь скрыть свое недоумение
Так привычнее. Старики говорят: у хорошего человека и возле чума тепло, а у худого и у костра не согреешься... Мы из Омахты, что на Учуре. Знаешь? Учиться Ленинград еду. На половине дороги моя собака Нурка догнала меня. Вернуться бы надо, отвезти её домой, да ушёл далеко от стойбища. Семье не прожить без неё. С кем жена охотиться будет, мясо, пушнину добывать? Хотел по пути оставить собаку у деда рыбака на Гонаме, она потом сама бы убежала в Омахту. Пришел в зимовье, а рыбак уже кочевал к прадедам. Вот и привёл собаку сюда, в поселок Нагорный, и думаю: куда её девать? С собою в машину не велят брать, да и зачем ей Ленинград, пропадет она там без тайги, без зверя. Прогнать хотел — не уходит, бросить в посёлке — сердцу больно. Люди болтают, будто у тебя есть хорошие собаки, возьми и Нурку, будь человеком, за неё добром поминать будешь Тиманчика из Омахты. Денег не надо, только слово дай — обижать её не будешь!
Говорил Тиманчик медленно, веско, как будто заранее продумал каждое слово. А сам не сводил с меня пристального взгляда, осматривая с ног до головы, словно боялся в чём-то обмануться. На вид ему было не более двадцати пяти лет.
Затем он вытащил из-за пазухи самодельную трубку с длинным чубуком, достал из кармана щепотку табаку, дрожащей рукою зажег спичку.
Нурка, прижавшись к стенке, бросала на меня враждебные взгляды. Это была остроухая рыжая сука, статная, с пушистым, как у лисы, хвостом и белой грудкой. Туловище у неё длинное, круглое, ноги тонкие. Я сразу угадал в ней чистокровную эвенкийскую лайку и, конечно, обрадовался.
—Хорошо, я куплю Нурку. Сколько ты хочешь за нее?
—Что ты, оборони бог! — всполошился Тиманчик.— Только дурной люди счастье своё продают. Говорю, возьми без денег, кормить тебя будет, но, пока я жив, Нурку не считай своей. С учёбы вернусь — разыщу тебя, возьму её обратно.
— Согласен. Тогда вернёшь мне и деньги.
—Значит, даром не берёшь? — сказал он почти зло и решительно встал.
Собака тоже вскочила.
Тиманчик толкнул плечом дверь, шагнул через порожек, но вдруг заколебался, остановился и припал спиною к косяку. Однако времени у него для раздумий не было.
Вернулся, подтащил Нурку к кровати, привязал к ножке.
Я достал из кармана пятьдесят рублей, протянул их Тиманчику. Он решительно отстранил мою руку, сказал твердо:
—Только не забудь, что она не твоя.— И, обращаясь к собаке, добавил: — Дурёха, я приду за тобою!..— Он хотел ещё что-то сказать, но замялся, слова застряли в горле, и он только заскрипел зубами.
Нурка как будто вдруг поняла, что хозяин навсегда уходит от нее, рванулась к нему, упала, взвыла диким голосом.
Но Тиманчик, не оглядываясь и не попрощавшись со мною, ощупью нашел дверь, вышел на крыльцо. Постоял. Протер глаза скомканной шапкой и медленно-медленно спустился по ступенькам.
Громко хлопнула калитка.
Я бросился в кухню, схватил, что попалось под руку из продуктов, хотел дать Тиманчику на дорогу, но он бежал уже далеко по улице, бежал так стремительно, как будто за ним гналась беда.
В комнате неистовствовала Нурка. Пытаясь оторваться от кровати, она волчком вертелась на натянутом ремне, билась об пол, металась как бешеная. На мои попытки приласкать её она угрожающе скалила зубы.
Я поселил её во дворе. Много дней собака ничего не ела, дичилась и постоянно с тревогой прислушивалась к уличному шуму. Пройдет ли пешеход, донесётся ли людской говор, Нурка насторожится, дожидаясь, не откроется ли калитка и не покажется ли её хозяин.
Она выросла в тайге, в стойбище эвенков. И вдруг ничего привычного не стало! Теперь до её слуха не долетает манящий шум тайги со знакомыми ей запахами зверей, птиц, трав. Да и люди другие, от них не пахнет дымом костра, и говор совсем незнакомый. И вот ждет Нурка Тиманчика, так и не понимая, почему он оставил её и так долго не идет за ней.
Когда ждать становилось невмоготу, она высоко поднимала голову и, устремив взгляд в небо, жалобно выла.
Шли дни, недели... Нурка понемногу привыкла к новой обстановке, присмотрелась к людям, но не доверяла их ласкам. А время делало своё дело...
Наконец мы перевели её в сарай, где содержались все экспедиционные собаки. Присматривал за ними дед Тихон, добрейший человек, воспитавший для экспедиции не одно поколение зверовых лаек. Попав в собачье общество, Нурка сразу проявила свой характер. Она оказалась настолько властной, что скоро подчинила себе всех собак. Нельзя было без смеха смотреть, как эта рыжая, с виду пугливая собака «отчитывала» огромного кобеля Ангарца, вцепившись в него зубами. Тот после взбучки отходил к своей конуре, притворно визжал от боли и заискивающе поглядывал на Нурку.
Порою ею овладевала тоска. Жизнь на привязи была непривычна ей. И она весь день не вылезала из своей конуры, ничего не ела, в зелёноватых её глазах появлялась злая непокорность.
В марте Нурка принесла пятерых щенят, рыжих, с белыми, как и у нее, грудками.
Собака стала раздражительной, злющей, беспощадной к окружающим её собратьям. Под сараем, где она находилась со своим потомством, воцарилась полнейшая тишина. Все присмирели. Забыли распри, старались подальше обходить конуру со щенками. И даже овсянку хлебали как бы «шёпотом».
В эти дни и дед Тихон подпал под настроение своих питомцев. Заходил к ним на цыпочках, разговаривал с собаками жестами и старался долго не задерживаться в сарае.
Через день после появления на свет Нуркиного потомства ощенилась Чирва — молодая, ласковая и добрая лайка. Она принесла всего одного щенка, пёстрого и до уродства большеголового. Но, боже мой, как она была захвачена материнским чувством! Казалось, все собаки завидовали ей.
Но счастье было коротким. На второй день ко мне в кабинет ворвался дед Тихон.
—Беда стряслась! — выпалил он, задыхаясь от быстрого бега.— У Чирвы щенок пропал!
— Кому он нужен? Найдется,— успокаивал я старика. Чирву он любил.
—Не иначе, Нурка съела!
—С чего бы это она?
—Со злости. Больше некуда ему деваться.— У старика даже слезы на глазах.
И вдруг до нашего слуха донеслись шум, драка, визг... Мы выскочили из помещения, бросились в сарай.
Оказывается, Чирва, вернувшись с прогулки и не найдя своего чада в конуре, каким-то чутьем догадалась, что это проделка Нурки. Забыв о страхе, она с материнской самоотверженностью набросилась на свою противницу. Сколько звериной ярости было в этой дикой схватке собак! Но на стороне Нурки были все преимущества: сила, ловкость, жестокость. Не успей дед Тихон плеснуть на дерущихся ведро холодной воды, она бы задушила Чирву.
Потеря щенка для Чирвы, впервые ставшей матерью, была поистине тяжелым горем. Она ещё несколько дней искала его по всем закоулкам сарая, в чужих будках. Малейший шорох настораживал её. Через некоторое время Чирва, казалось, смирилась с утратой, но было что-то необъяснимое в её поведении.
Чирва перестала ласкаться, отощала, была всегда чем-то озабочена, казалась неряшливой и напоминала бродячую собаку, занятую поисками пищи. Все чаще забегала в нашу экспедиционную столовую, попрошайничала, при случае даже воровала, чего никогда с ней раньше не случалось.
Дед Тихон, наблюдавший за ней, заметил, что, когда из Нуркиной конуры доносился писк щенят, Чирва вскакивала, как от удара кнута, и подолгу прислушивалась. В её печальных глазах отражалось беспокойство, точно в каждом писке ей слышался зов погибшего щенка.
Зато Нурка, несмотря на то, что кормила пятерых прожорливых щенят, раздобрела. Она выглядела гладкой, чистой. Но к конуре по-прежнему никого не подпускала, будто что-то пряча от посторонних глаз.
Однажды, сидя рано утром за работой, я услышал сильный стук в окно. Барабанил дед Тихон.
Старик был сильно возбужден, морщинистое лицо, обычно грустное, сияло необыкновенной радостью. Он показывал рукою на сарай и звал меня туда.
Я вышел, не понимая, что могло случиться с собаками.
В сарае нас встретила обычная тишина, потревоженная вспугнутой с пола стайкой воробьев. Собаки в ожидании корма лениво дремали на своих местах. Нурка куда-то убежала.
—Да вы гляньте ось сюда,— сказал дед Тихон, показывая на конуру Нурки.
Я глазам своим не поверил! В будке Чирва кормила Нуркиных щенят. Она лежала на правом боку, а у сосков копошились живые рыжие комочки, сладостно чмокая крошечными ртами. Голова Чирвы находилась у самого входа, уши были насторожены, а глаза переполнены блаженством.
Мы ещё не успели подойти к ней, как она, видимо, уловила своим тонким чутьем приближение Нурки, мгновенно вырвалась из будки, шмыгнула в свою конуру. Но, выскакивая, Чирва вынесла к краю будки двух щенят.
Один из щенят был пёстрый, большеголовый...
Нурка, прибежав в сарай, нырнула в конуру и закрыла вход своей недружелюбной мордой.
Дед Тихон стоял обрадованный, умиленный всем случившимся, не зная, что и сказать.
Так вот почему Чирва сильно похудела, всегда была такой озабоченной, попрошайничала! Ещё бы, кормить шестерых щенят, не получая, как Нурка, добавочного пайка для «кормящей матери»!
Нам не удалось проникнуть в другую тайну, которая не меньше, чем пропажа пестрого щенка, поразила нас: какое чувство побудило Нурку украсть у Чирвы её единственного щенка? Может быть, она угадала в этом большеголовом щенке талант зверовой лайки и, не надеясь, что молодая, неопытная мать разовьет в нем эту способность, взяла щенка под свой надзор. А может, Нурке мало было своих щенят для удовлетворения материнского чувства, и она по праву сильного присвоила чужого щенка. Многое ещё в жизни животных лежит за чертою нашего понимания и познаний.
Прошел год. Разобрали рыжих, повзрослевших Нуркиных щенят полевые подразделения. Но, как ни странно, Нурка продолжала ревностно опекать пестрого кобелька — Загрю. Рос он на удивленно быстро и в его экстерьере все отчетливее проступали черты сибирской лапки. Все статнее становился, но, казалось, всё больше глупел. Рос неласковым, ленивым. Мы бы сразу избавились от такой собаки — ни к чему в тайге лодырь! — но у неё оказался ещё один покровитель — дед Тихон. Старик был убежден, что у Загри ещё не кончился щенячий возраст, что всё это пройдет и он непременно совершит какой-то подвиг, и ни за что не хотел расставаться с ним.
Собаки в экспедиции несут тяжелый труд. Невозможно представить нашу работу без этих умных, выносливых животных. На собачьих упряжках мы перебрасывали грузы, пересекали огромные пространства тундры и тайги, а в трудные времена, когда над лагерем нависала угроза голода, собаки помогали нам охотиться, добывать лосей, медведей, сокжоев.
Время шло, а Загря никак не мог выйти из «щенячьего» возраста. Мы же в конце концов смирились с его присутствием, с его удивительной ленью. Но, когда мы хотели похвалиться своими породистыми собаками, показывали Загрю. Это было единственным утешением за долгое терпение к нему.
Помню, осенью мы пробирались с караваном груженых оленей по старой гари вдоль речки Ытымка. С нами были собаки Нурка и Качи. Загря в счёт не шел, хотя и сопровождал нас. К концу дня идущий впереди проводник наткнулся в осиннике на свежую жировку сохатых. Это было кстати, у нас давно не было мяса, к тому же оставалась ещё не использованной одна лицензия. Мы отпустили собак, а сами свернули к реке и там решили заночевать. Ещё не успели развьючить оленей, как до нас донесся лай Нурки, а затем и Качи. Собаки держали зверя.
Лай разгоряченных псов разносился по тайге звонким дуэтом, то сливался с треском сухостоя, то стихал в минутной передышке, чтобы возникнуть с новой, ещё большей силой.
Я схватил карабин и бросился на лай.
Пробежал болото, впереди глухая стена ельника. За ним злобный, непрерывный, захлебывающийся лай. В голосе Нурки слышалась рыдающая нотка — зверь вот-вот прорвётся и уйдёт. Я выскочил за перелесок с подветренной к зверю стороны.
Старый сохатый стоял в мелком осиннике, погрузив глубоко в податливую землю ноги и низко опустив тяжелую голову с могучими рогами. Он отбивался от собак. Из открытого рта вместе с горячим дыханием вырывался угрожающий стон, глаза кровянилось от злобы. А Нурка и Качи отчаянно наседали, наскакивая на зверя спереди.
Сохатый вдруг рванулся вперед, подминая под себя не успевшего отскочить Качи, и хотел поддеть рогами Нурку. Но собака вовремя увернулась, отпрыгнула в сторону, упала, но мигом вскочила и, обезумевшая, пренебрегая опасностью, огромным прыжком оседлала зверя.
Сохатый вздыбил, взревел, стряхнул со спины рассвирепевшую собаку и, широко разметав ноги, кинулся к болоту.
Тут уж было не до стрельбы. Я бросился к Качи, поднял его на руки. Он умирал, раздавленный зверем.
А рядом, под высокорью, на земле спокойно лежал Загря, не обращая внимания на схватку. Он озабоченно искал в своей лохматой шубе блох. В этот момент я готов был пустить в него пулю и не знаю, что удержало меня. Помоги он собакам, мы бы не потеряли Качи, великолепного рабочего пса.
И всё же Загря продолжал оставаться с нами. Мы терпели его присутствие как наказание за какие-то, не совершенные нами проступки.
Когда Загре исполнилось два года, кобель, будто назло всем нам, стал чертовски великолепен! Он уже достиг предельного роста. Всё в нем: уши, ноги, корпус, голова — было удивительно пропорционально. Самый великий знаток не смог бы обнаружить в его экстерьере ни малейшего изъяна. Но в упряжке он по-прежнему не ходил и по зверю не работал.
В тот год весною мы шли с двумя собачьими упряжками к перевалу через Сектантский хребет. В тайге была распутица. Передвигались только ранними утрами, пока держался наст. Загря плёлся, как обычно, вслед за караваном.
Мы уже находились близко у цели, как на глаза попался свежий след крупного медведя. Он, видимо, только что вышел из берлоги и направился куда-то на солнечные склоны гор. Пустили по следу Нурку и лучшего медвежатника Турпана. Наст ещё выдерживал собак, и им легко было настичь зверя. Мы с проводником бежали за ними на лыжах. Загря был с нами.
Собаки настигли медведя в соседнем логу. Тот пытался избавиться от них бегством. Но тут Турпан подвалил справа и, изловчившись, на всем скаку рванул зверя за «галифе». Медведь взревел и бросился за ним, а Нурка только этого и ждала, припала к нему слева и больно хватила зубами за зад. Он погнался за ней. Этим воспользовался Турпан... Так собаки, то справа, то слева до крови расчесали ему «галифе». Медведь остановился, стал обороняться. Нурка и Турпан быстро изменили тактику, подступили к нему спереди...
В таком положении мы и застали их на дне пологого ложка. Лай собак, приглушенный стон зверя, позволили нам незамеченными подкрасться поближе. Недалеко от нападающих собак невозмутимо лежал на снегу Загря. Такое равнодушие я уже больше не мог терпеть и твердо решил отделаться от этого бездельника. Но сначала надо было покончить с медведем.
Прогремел сухой, короткий выстрел. Зверь упал, вскочил, кинул в нашу сторону обезумевший взгляд, рванулся вниз по ложку и всей своей огромной тушей накрыл не успевшего отскочить Загрю... Медведь лежал на снегу черным комком, раскинув бездействующие лапы и засадив глубоко в снег лобастую морду. Из-под него с жалобным стоном выбрался Загря. Но, выбравшись, не убежал. Нет. Он уставился в упор на мертвого медведя.
С ним произошло что-то невероятное: какая-то сила заставила его преодолеть инертность, пробудила врожденный инстинкт зверовой лайки.
Загря рвал на боках, на загривке медведя шерсть, рычал, давился от ярости и, окончательно вызверившись, вдруг завыл, задрав высоко морду...
На второй день к полудню мы выбрались на верх безыменного отрога и там расположились лагерем. Собачьи упряжки вернулись за медвежьим мясом, но Загря с ними не пошёл.
Мне нужно было подняться на одну вершину, осмотреть горизонт и определить наивысшую точку хребта. Я шёл не торопясь по водоразделу, приминая лыжами хрустящий снег. Видимая с отрога равнина уходила в дымчатую мглу и там, в бесконечности, теряла свои очертания. Горы поднимались над ней высоченными гольцами. На них всюду следы давнишних разрушений: цирки, провалы, одинокие останцы и каменистые ребра, точно обручи, опоясывающие хребет сверху до самого подножья.
Уже вечерело. Освещённая закатом, засыпала уставшая земля. Замирали лесные звуки. И вдруг где-то далеко-далеко точно ударили в бубен. Я остановился. Звук зачастил.
Что бы это значило? Неужели лает Загря?! Ну конечно, он, больше некому!
Свернул на звук. Понёсся вниз по скалистому обрыву. Оттуда все яснее доносился лай.
Ниже рваные уступы скал. Схожу с лыж, осторожно спускаюсь по россыпи. Лай все громче...
Иду осторожно вдоль каменной стены по карнизу, выглядываю из-за уступа. Где-то близко зверь. Загря мечется метрах в пятидесяти под скалою, разгоряченный, злой. Морда поднята кверху. Но мне не видно, кто бы это мог быть? Спускаюсь ниже. Бешено бьется сердце, терзаюсь любопытством. Но вот сделан последний шаг к обрыву, я закрепился, чуточку высунул голову — и буквально застыл: на одном из остроконечных шпилей соседней скалы стоял снежный баран — белобородый круторог, житель безмолвных северных гор. Собрав на крошечном выступе, не больше чем в ладонь, все четыре ноги и опустив тяжёлую голову, он следил за Загрей. Спокойный, уверенный в своей недосягаемости, круторог казался каменным изваянием.
Одно мгновенье — и баран, обнаружив человека, затяжным прыжком перебросил себя на соседний уступ, пугливо скакнул влево, ещё и ещё и, чудом удержавшись над обрывом, исчез из глаз, оставив лишь грохот камней.
Вот тут мы с Загрей помирились и признали друг друга.
Он всё больше и больше привязывался ко мне.
Ни на одну из наших собак не был он похож. К упряжке нам его так и не удалось приучить — слишком он был гордым. С собаками не дружил, на зверя ходил в одиночку, и никогда на нем не было ран от схваток с противником, все боялись этого с виду угрюмого пса.
Страстью кобеля были медведи. В схватке с этим сильным зверем смелости Загри позавидовал бы африканский дикий буйвол.
Трудно сказать, кто привил ему эти ценные качества медвежатника. От Чирвы он наследовал красоту и силу, а Нурка, видимо, привила ему эту страсть зверовой лайки. Но многое он приобрёл сам, работая со зверем в одиночку.
Судите сами.
Мы исследовали Прибрежный хребет у берегов Охотского моря. Лето по условиям погоды было трудное, работа задерживалась, и экспедицию захватила зима. Продовольственные запасы истощились. Населённых мест поблизости не было. Снежные бураны не подпускали к нам самолеты. Надо было любой ценой продержаться ещё месяца полтора, чтобы закончить работу. Решили заняться охотой.
Нашим проводником был местный эвенк, хороший охотник Илько. С ним мы и отправились промышлять зверя.
Места там низкие, заболоченные, покрытые старыми гарями. С нами были три зверовые лайки: Нурка, Буска и Загря. Собаки бежали молча. Вокруг никаких следов. Вдруг далеко-далеко, левее темной полосы сыролесья, что-то загремело, точно гроза ударила по сухой, звонкой леснне. Потом там же будто вскрикнул кто-то. Залаяла Нурка, а затем и Буска.
Грохотом падающих деревьев всколыхнулась гарь. Шум возрастал, надвигался на нас все громче, яснее. Казалось, огромное стадо слонов бежало через гарь, сбивая и ломая по пути деревья.
Мы выбрались к просвету, поднялись на ствол упавшей лиственницы и увидели потрясающее зрелище. Чёрный зверь — сохатый, огромный и длинный, ломился через гарь. Он прошел мимо нас метрах в трехстах. Мы и не подумали стрелять — с такой быстротой сохатый бежал по лесному завалу. Могучими рогами он рушил сухостой, грудью наскакивал на пни, на сучья, ломал валежник, и треск падающих деревьев напоминал беспорядочную пальбу из пушек. Дикий страх ослепил зверя и безжалостно гнал напролом через гарь.
—Худой место пошел зверь,— хмуря брови, сказал проводник Илько.— Он уже встречался с собаками и знает пулю — иначе не бежал бы, как бешеный.
—Ты думаешь, по нему уже стреляли? — спросил я.
—Стреляли,— повторил он убежденно.— Может, ранен был, да ушёл. Теперь боится собак, вот и бежит.
—Что же делать будем? Илько посмотрел на меня удивленно.
—Разве можно собак бросить, когда они у зверя?
В этот момент появился Загря. Кобель не пошел за зверем вместе с собаками, он никогда не работал даже с Нуркой, к которой был очень привязан.
Весь день до полночи мы шли по следам зверя, представляя но отпечаткам на снегу картину его схватки с собаками. Сохатый отчаянно отбивался от преследователей и уходил в глубину тайги всё дальше от нашей стоянки. Мы решили прекратить бесполезную погоню и только развели костёр для ночевки, как заявились Нурка и Буска. Вид у них был ужасный: хвосты повисли, уши упали, из открытых ртов свисали языки. Подбежав к нам, они упали на снег в полном изнеможении. Потеряв надежду остановить сохатого, они вернулись своим следом.
А где же Загря? Его нигде не было видно.
Окликнул собаку раз, другой. Значит, как всегда, один убежал догонять зверя. Трудно было поверить, что ему одному удастся сделать то, чего не сделали Нурка и Буска. Но и не было случая, чтобы от него уходил зверь, даже если для этого требовались не одни сутки.
Илько расчистил ногами под собою снег, стащил с головы беличью ушанку, припал ухом к земле, долго слушал.
А я следил за ним и с ужасом думал: неужели придется идти к Загре, расставаться с отдыхом, с костром, с хвойной постелью и опять мять ногами снежную целину?
—Лает,— сказал Илько, поднимаясь.
Мы вернулись к костру. Молча, не сговариваясь, сложили котомки, встали на лыжи.
—Ничего, отдохнем у добытого зверя. С мясом ночь куда веселее.
Я позвал собак. Ни одна не встала, даже ухом не пошевелила. Так и остались лежать, пригревшись у костра.
Ночь лунная, тихая. Лес в алмазах. Под ногами хрустящий снег; и кажется, что ты шагаешь по сыпучему серебру.
Долго идем по следу зверя. Километра через три кобель догнал сохатого. Отчаянно сопротивляясь собаке, лесной великан разбросал на месте схватки снег, колодник, изломал кусты. Сразу угадывалась работа Загри, его беспощадность. За кочковатой марью всхолмленную землю покрывает редкая тайга. Все холмы по ту сторону увала залиты фосфорическим светом. А в ложбинах стелется прозрачными облачками туман, будто сотканный из света и тени. Туман как будто вздрагивает от прикосновения лучей луны и оживает.
Мы здорово устали. Лёгкие котомки кажутся теперь тяжестью. Шаги сузились. А ветерок то вдруг набросит лай, подбодрит нас, то пронесет его мимо. И наконец, лай стих, ушел от слуха и больше не возобновлялся.
—Тьфу, сатана, опять убежал! — сказал Илько, безнадежно махнув рукой в сторону стихшего лая.
Я взглянул на часы — скоро рассвет. Мы молча свернули со следа, взобрались на увал, где чернела густая таежка хвойного сыролесья, чтобы там заночевать. Мы выбились из сил и уже не надеялись догнать зверя.
Вдруг Илько схватил меня за руку, показал вниз. Там, на снежной белизне, виднелось подозрительное черное пятно. Присмотрелся — это спит зверь.
Стоим не шевелясь, как пни. Но чуткий слух зверя, видимо, уловил наше присутствие. Он поднял голову, поставил торчмя свои длинные уши, осмотрелся, долго прислушивался и, успокоившись, опять заснул.
Вокруг посветлело. Несколько поодаль от зверя я заметил на снегу серое пятно. Загря!.. «Неужели убит?» — подумал я, и эта мысль пронзила меня острой болью.
Перевожу взгляд на Илько. Старик улыбается, шепчет мне на ухо:
—Оба спят, стрелять не надо. И я вижу, как подобрело его лицо.
Загря лежит, свернувшись в клубочек и уткнув нос в пушистый хвост. Спит и замученный сохатый, разбросав длинные ноги и положив на снег настороженную голову. Даже рассвет не в состоянии разбудить их.
Никто из нас и не подумал стрелять. Рука с карабином невольно опустилась. Илько подает пальцем знак — отходить — и начинает осторожно, будто под ним пропасть, поворачивать лыжи на свой след. Я делаю то же самое.
Мы неслышно отступаем. У меня не осталось ни горечи, ни сожаления, что так неудачно закончилась охота. Я даже доволен тем, что чувство, присущее натуралистам, перебило в нас обоих страсть зверобоев.
Может быть, больше всего я и люблю Загрю за то, что бывает он безмерно храбрым перед сильным противником и до наивности снисходительным к слабому.
Нурки уже не было с нами в этом походе к Ямбую. Из Ленинграда после трёхлетней учебы вернулся Тиманчик. Он направлялся в свой далекий поселок Омахта, чтобы взять семью и переехать в районный центр, куда после учебы послан на работу. В Нагорном молодой эвенк зашел в штаб экспедиции. Мы встретились во дворе. Я не сразу угадал в нем хозяина Нурки. Одет он был по-городскому, при галстуке. Непривычный для эвенка зачёс скрадывал скуластость лица. На ногах — остроносые ботинки. Только походка осталась стремительной и лёгкой по-прежнему.
—Нурка жива? — спросил он, волнуясь.
Видно, все годы разлуки с любимой собакой мучил его этот вопрос.
А я, здороваясь с ним, с болью почувствовал, что не смогу расстаться с Нуркой. Мысленно стал подыскивать доводы, чтобы оставить её у себя. Я готов был заплатить любую сумму. Но мне вспомнилось, как Тиманчик втащил собаку в мою комнату, привязал её к ножке кровати и, слизывая с губ скатывающиеся слезы, говорил: «Пока я жив, её своей не считай». И мне стало неловко за свои намерения. Я ответил, что Нурка жива и здорова.
—Так позови же её скорее. Может, она меня забыла...— Он был полон нетерпения.
—Тихон Петрович,— окликнул я деда, рубившего дрова за сараем,— приведи сюда Нурку.
Тот посмотрел в нашу сторону и, не торопясь, подошел ближе. Подозрительно посмотрел на Тиманчика.
—А зачем она понадобилась? — спроспл он резко, заподозрив что-то неладное.
—Я её хозяин,— ответил Тиманчик.
—Ишь ты, нашелся! За давностью она уже не твоя.
—Такого договора не было! Я увидел, как эвенк вспыхнул, угрожающе глянул на старика, готовый защищать свое право на собаку. — Тихон Петрович, приведи Нурку,— повторил я.
—Ну разве только показать,— упорствовал дед, направляясь к сараю.
С минуту мы стояли молча. Я видел, как Тиманчик нервно покусывал губу, как на его скулах вздувались желваки, и невольно подумал: а что, если Нурка действительно не узнает его?
Но тут показался Тихон с собакой. Тиманчик сорвался с места, быстро-быстро пошел ей навстречу. Вот они рядом... Собака тщательно обнюхала его, равнодушно потопталась на месте и, увидев меня, натянула поводок. Раздосадованный Тиманчик схватил её за шерстистые щеки, поднял морду, заглянул в глаза, сказал что-то на эвенкийском языке, стал повторять громче и громче, затем с силой отбросил собаку от себя, повернулся и поспешно ушел, не попрощавшись и не оглянувшись, как и в тот раз, когда он впервые привёл ко мне Нурку.
Но Тихон показал ему не Нурку, а её дочь, как две капли воды похожую на мать.
—Зачем ты это сделал? — крикнул я.
—Она как мать, не различишь, пусть её и берет, а Нурку не отдам! — упрямо ответил он, пряча от меня взгляд. Я бросился в сарай, отвязал Нурку-мать. Она по привычке метнулась по двору, но, наткнувшись на след Тиманчика, вдруг оцепенела. Раздутыми ноздрями втянула воздух, ткнулась носом в след и, уже ничего не различая перед собой, рванулась к выходу, перемахнула через калитку...
Мы с дедом выскочили на улицу. Тиманчик лежал на пыльной земле, сбитый собакой. А она, ласкаясь, прижималась к нему, лизала его лицо, нежно поскуливая. Тиманчик с минуту не шевелился и по сопротивлялся. Потом поднял её морду, заглянул в широко открытые глаза, обнял, и так они лежали некоторое время на сухой земле, оба бесконечно счастливые.
На второй день, рано утром, Тиманчик уходил с Нуркой в далекий путь. Мы собрались проводить его. Ничто уже не могло разлучить эвенка с собакой. Смирился и дед Тихон. Подпирая плечом забор, он нервно жевал кончик бороды и, не отрывая глаз, следил за удаляющимися силуэтами.
—Ладно, хай поживэ ещё с ним,— сказал он, вытирая влажные глаза.