Наш путь идет в глубь гор. Вечерняя гармонь. Мошков не спит. За Кизиром лают Левка и Черня. Зверь пробивается через завал. Выстрел на рассвете. Неудачная попытка подняться на Окуневый. Ночь под скалой. У Мошкова, кажется, гангрена. Операция под кедром.

С приходом в лагерь Мошкова и Козлова жизнь в экспедиции резко изменилась. Мы теперь возлагали большие надежды на охоту, и исход экспедиции во многом зависел от того, смогут ли Саяны прокормить нас и сумеем ли мы приспособиться к столь необычным условиям.

Мы наполовину сократили свой дневной паек муки, крупы, сахара, молочных продуктов. Консервы и небольшой остаток галет стали неприкосновенным запасом. Патроны и охотничье снаряжение были распределены на шесть месяцев предстоящего пути. Для этого пришлось ограничить круг людей, пользующихся оружием. Рыболовные снасти, спички, чай, материал для починки обуви и одежды — все это теперь приобрело для нас большую ценность. Мы должны были до скупости стать бережливыми.

Солнце не показалось в тот день. Было холодно, все беспокойнее метался по долине ветер. Стелясь низко над мутным Кизиром, изредка проносились дружные табуны крохалей, появлялись стаи мелких птиц и шумом нарушали лесное спокойствие.

Нет солнца, и жизнь в тайге замирает, горы кажутся сумрачными, а лес охваченным глубоким сном, и сам невольно поддаешься этому грустному состоянию, да и время в такие дни тянется медленно.

После обеда стали готовиться в путь. Теперь он нам казался еще более загадочным, и, как никогда за многие годы работы в экспедиции, мы должны были рассчитывать только на свои силы. Исход задуманного предприятия зависел от способности людей преодолевать трудности. Но если бы тогда можно было заглянуть всего лишь на месяц вперед, мы бы повернули обратно. Нас подстерегала большая, неприятность.

По словам Павла Назаровича, до реки Белой, где мы предполагали расположиться лагерем, оставалось не более пятнадцати километров. Вести караван попрежнему должен был Трофим Васильевич. Павел Назарович, Лебедев и я, вооружившись топорами, пошли вперед прорубать тропу. Мошкову и Козлову освободили одну лошадь, на которой они ехали поочередно.

Миновав ключ, впадающий в Кизир, мы вступили в зону густой тайги. Куда ни шагнешь, путь преграждают то свалившиеся друг на друга стволы крупных деревьев с предательскими сучьями, готовыми в любой момент изорвать вашу одежду, то непроходимое сплетение ветвей. Каждый из нас был бы рад увидеть просвет, полоску горизонта или реку.

Продвигались медленно, делая бесконечные зигзаги между нагромождениями стволов и сучьев. Чаща сменялась весенними топями, бурными ключами, будто природа настойчиво решила заставить нас отказаться от задуманной цели. Но мы шли и шли, оставляя позади себя узкую ленту тропы да затесы на деревьях.

Павел Назарович, несмотря на свой преклонный возраст, первым отыскивал проход. Рубил он ловко, по-молодецки, и мы едва поспевали за ним.

— Однако не пройти. Эку беду навалило! — сказал он, присаживаясь отдохнуть и вытирая шапкой пот со лба.

Пришлось повернуть обратно. Бурелом, как оказалось, пересек долину. Мы же теряли надежду пробраться через него, когда случайно наткнулись на звериную тропу. Она шла над самыми отрогами и помогала выбраться в редколесье.

Все уже и уже становилась долина Кизира. Отроги левобережного хребта подошли близко к реке, и там, где они обрывались, снова начиналась звериная тропа, более торная, чем прежняя. Совсем неожиданно она привела нас к устью реки Нижней Белой. Место оказалось неудобным для лагеря, и мы прошли дальше, до Верхней Белой. Там нас встретил молодой кедровый лес, покрывавший небольшую равнину, ограниченную с юга все теми же отрогами хребта Крыжина. За Белой отроги снова отходят от берега Кизира и делают долину несколько шире. Правый же берег Кизира вообще не имеет сколько-нибудь значительных гор, вдоль него тянется залесенная возвышенность; она то отступает от реки и делает берег совсем пологим, то снова крутыми скатами подходит к воде.

Лагерем стали на берегу Кизира недалеко от устья Белой. Пока расчищали поляну, рубили жерди, подошел и караван.

Мы раскинули три палатки полукругом, в центре которого разожгли костер. Два брезента прикрывали груз и седла. Хозяйство повара поместили под развесистым кедром. Впереди виднелось широкое русло Кизира, теперь заполненное мутной водой, а позади, вдоль реки, неширокой лентой раскинулась кедровая тайга.

Вечером, наконец, вырвалось из облаков солнце и от его ослепительного света все вокруг лагеря ожило. Слабый прохладный ветер тянул с Кизира шум далекого переката. Пахло холодной сырой землею и пробившейся зеленью. В сумрачной чаще высохших кедров паслись лошади. Мы готовились к ночи, стучали топоры, носили Дрова.

Алексей сидел в своем убежище под деревом, среди разбросанной пустой посуды, и вслух размышлял:

— Странно как-то у нас получается! Продукты расходовать запретили, стрелять по зверю — ружья не дают, а повара не разжаловали? Из чего же я теперь должен ужин готовить? Как ты думаешь, Трофим Васильевич?

— Из ничего… — ответил Пугачев шутливо.

— Умно, Трофим Васильевич, ей-богу, умно! Вот я и попробую угостить вас сегодня этим «изничего», — и повар, схватив ведро, побежал за водой.

Для приготовления ужина мы действительно не имели мяса. He было поблизости и заводи, чтобы поставить сети. Надеялись на Днепровского. Он, не доходя до лагеря, вместе с Левкой и Черней свернул по Нижней Белой в горы, намереваясь поохотиться, и обещал вернуться дотемна.

— Ужинать!.. — вдруг громко крикнул повар.

Это слово означало не только трапезу, но и конец рабочего дня. Все собрались у костра и в недоумении смотрели на Алексея; тот сидел под кедром и, казалось, не собирался кормить нас. Перед ним стояли кружки и ведро с кипятком, да на костре что-то варилось в котле.

— Нынче на ужин по заказу особое блюдо под названием Трофима Васильевича — «изничего», — сказал он, лукаво улыбаясь.

Мы ждали. Алексей неторопливо рылся в карманах, то запуская руку внутрь, то ощупывая их снаружи, причем каждый карман он обшаривал по нескольку раз. Затем торжественно снял с головы шапку и, зажимая в ней что-то, обратился ко всем:

— Кто угадает, тому порционно, по заказу…

Все стояли молча.

— Никто? — переспросил он и открыл шапку.

Мы увидели в его руках вятскую губную гармошку, сиявшую при свете костра серебристым узором отделки. Все насторожились.

А повар рассмеялся и, закинув голову, поднес к губам гармошку.

Громко разнеслась по лесу веселая мелодия.

Скоро мы забыли про ужин. Хотелось бесконечно быть во власти этих звуков. А Алексей постепенно входил в азарт. Плясала по губам гармошка, дергались в такт плечи и голова.

Неожиданно песня оборвалась, повисла в воздухе в приподнятой руке гармошка. Все стихло, и только старые кедры, будто в такт унесшейся мелодии, продолжали покачивать вершинами.

— Кому добавочного, подходи! — произнес Алексей, и снова послышался его раскатистый смех.

Оживились, закурили, кто-то поправил костер, и все один за другим собрались под кедром. Пришел и Павел Назарович. Он сел в сторонке и, улыбаясь, раскуривал трубку.

Днепровского еще не было. Трофим Васильевич достал галеты, сахар и стал готовить чай.

Тихая безоблачная ночь окутала тайгу. Поднималась большая теплая луна, серебря вершины гор и бросая на лагерь изузоренные тени курчавых деревьев. В природе всеобщий покой, и опять залилась гармошка, один за другим звучали родные мотивы. Алексей играл с подлинным увлечением, оживляя и как-то облагораживая своим искусством несложный инструмент.

Разве можно забыть ту памятную ночь в диких горах, на берегу буйного Кизира, восторженные лица уставших людей, губную гармошку. И слушатели, и музыкант забыли обо всем. Никто не рукоплескал, не восторгался. Но сколько выразительного было в этой группе, расположившейся под столетним кедром и освещенной бликами ночного костра.

Долго еще не смолкала гармошка.

— Ну, а кормить-то нас будешь? — вдруг спросил Курсинов.

Алексей улыбнулся и, не обрывая песенки, глазами показал на висевший над огнем котел с кашей.

Гармошка так взбудоражила и без того хороший аппетит, что невольно думалось: «Если повар будет и в дальнейшем кормить нас с музыкой, то никаких запасов продовольствия не хватит!»

Я ушел в палатку раньше других. Мошков не спал.

— Нет больше сил терпеть, что это за несчастье навалилось на меня! — произнес он дрожащим голосом, показывая мне распухшую руку.

Болезнь и бессонница измучили беднягу. Он стал еще более неразговорчив, продолжал упрямо бороться с недугом. Когда же терпенье иссякало — Мошков уходил в лес и из темноты доносился мучительный стон. Облегчения не наступало, не верилось, что это был обыкновенный нарыв. «Неужели что-то другое?» — думал я. Эта мысль все настойчивее закрадывалась в голову.

Мы привыкли видеть Пантелеймона Алексеевича жизнерадостным, с шутками да прибаутками на устах, а тут совсем не стало его заметно в лагере. Разве когда попросит кого-нибудь скрутить ему цыгарку, да иногда бесшумно, будто тень, пройдет мимо палаток и заговорит с кем-нибудь, чтобы на минуту отвлечься от боли. Я быстро уснул, измученный прошедшим днем, мыслями об ответственности за экспедицию и всем тем, что должно тревожить человека, когда он ведет людей на риск, в довольно сложный круговорот событий. И даже во сне я не мог освободиться от этих мыслей.

Был поздний час ночи. Небо повисло над нами темным шатром, холодный ветер дул от снежных вершин хребта Крыжина.

— Встань, собаки где-то лают, — узнал я сквозь сон голос Мошкова.

Раздетый, я выбежал из палатки. Ни звезд, ни просвета. С противоположной стороны Кизира доносился густой бас Левки и слабый голос Черни.

Собаки держали зверя. Об этом можно было догадаться не только по лаю, но и по тому, что они оказались на противоположной стороне реки, куда могли попасть, только преследуя кого-то.

Я разбудил Лебедева.

Услышав разговор, поднялись Пугачев, Зудов и Самбуев. С минуту мы стояли молча, прислушиваясь, а лай, то замирая, обрывался, то с новой силой, настойчиво возобновлялся.

— Придется Переплывать, — продолжай прислушиваться, сказал Лебедев. — Утром собаки могут и не удержать зверя. Это Прокопий поднял зверя, он ушел на ту сторону.

Самбуев принес резиновую лодку. Решено было подняться как можно выше по левому берегу реки и оттуда начать переправу.

Ширина Кизира здесь, выше устья Белой, весной обычно бывает около двухсот метров.

Пока надували лодку, собаки умолкли. Видимо, зверь прорвался и увел их за собой дальше. Посоветовавшись, мы с Лебедевым все же решили переплыть Кизир, надеясь, что собаки, близко ли, далеко ли, задержат зверя.

Теперь мы не должны были в поисках зверя считаться с трудностями. С этого дня мясо и рыба стали нашими основными продуктами, несмотря на то, какой ценой придется добывать их. Левка и Черня были надежными помощниками или, точнее выражаясь, кормильцами, и мы ни в коей мере не могли пренебрегать их усердием. Уж если собаки «поставили» зверя, то, независимо от расстояния и препятствий, мы должны были идти к ним на помощь.

Как только Пугачев оттолкнул лодку от берега, течение стремительно подхватило ее. Мы налегли на весла. Все ближе и ближе становилась полоска леса на противоположной стороне реки. Наконец мы у цели. С трудом выбрались на берег. Вошли в лес и снова погрузились в непроглядную тьму. Собак не было слышно; мы решили подняться на первую возвышенность и там дождаться утра.

Шли медленно, ощупью. Лебедев впереди, я, прикрывая лицо руками, пробирался за ним, точнее, за звуком его шагов. Наконец попали в непролазную чащу. Пришлось остановиться.

Вдруг откуда-то издалека донесся глухой шум. На какую-то секунду он замер, а затем возник снова, уже более явственно. Что-то с гулом и треском надвигалось прямо на нас.

Мы продолжали стоять, не зная, куда посторониться. Шум усиливался, приближался. Кто-то, большой и сильный, яростно пробираясь вперед, тяжестью своей ломал с треском сучья и тонкие деревья.

Мы припали к земле. Прошла минута, а может быть, и меньше. Кто-то пронесся мимо. Треск и различимый теперь топот начали удаляться. И почти сейчас же легкое потрескивание сучьев и сопение выдали Левку и Черню. Они мчались следом за зверем.

— Наломает же он себе бока в этой трущобе, да чего доброго и собаки напорются, — тихо сказал Лебедев, закручивая папироску.

А в это время оттуда, где уже более минуты затих шум, ясно донесся злобный лай собак. Теперь никакая темнота не могла задержать нас.

Не берусь определить, какое пространство прошли мы за час или полтора, но только лай стал четко слышаться, а вслед за ним и рев зверя.

Неожиданно страшный треск раздался где-то совсем близко. Вероятно, зверь метнулся в нашу сторону, намереваясь расправиться с какой-либо из неотступно преследовавших его собак. И действительно, одна из них, ловко увернувшись от опасности, почти наскочила на нас, урча и взвизгивая. Но сейчас же снова бросилась в ту сторону, куда удалялся шум и откуда слышался лай другой собаки. Теперь началась яростная схватка. Зверь бросался то к Черне, то к Левке и, не умолкая, приглушенно и злобно ревел. Преследователи отвечали ему свирепым, задыхающимся лаем.

Мы продвинулись вперед еще метров на тридцать и залегли в темноте. Зверь был где-то рядом. Слышалось его учащенное дыхание.

Я прижался к кочке и, подав вперед штуцер, напряженно всматривался в темноту, пока не заметил темное пятно. Оно шевелилось, то увеличиваясь, то исчезая и, наконец, приблизилось и застыло передо мной.

— Видишь? — шепотом спросил я лежавшего рядом Лебедева.

Но ответа не расслышал, так как в тот же миг зверь опять рванулся в сторону. Звонко ударились о колодник копыта. Нужно было воздержаться от выстрела, отползти назад и. дождаться рассвета, но я не в силах был оторвать палец от спуска. Еще одна секунда — и когда мечущееся перед глазами темное пятно приблизилось, в общий хаос звуков ворвался выстрел. Молнией блеснул огонь. В полосе мелькнувшего света я на мгновение увидел силуэт лося. Шум схватки стал удаляться и оборвался всплеском воды — зверь с ходу завалился в озеро. И снова лай собак.

— Зря… — сказал Лебедев, вставая, и в его голосе я уловил заслуженный упрек. — Нужно было подождать, никуда бы он не ушел. А теперь спеши, зверь на ходу.

Где-то справа сонно прострекотала кедровка. «Скоро рассвет», — мелькнуло в голове. Еще минута, другая, и на востоке распахнулось небо алым светом зари. Шумно пронеслась над нами стайка черноголовых синиц, прошмыгнул по шершавому стволу бурундук. Редел сумрак убегающей ночи.

Мы встали и без сговора бросились на лай. Лось уходил по дну ручья, громко шлепая ногами. Собаки неистовствовали. В воздухе кружился испуганный ворон. Лучи только что поднявшегося солнца пронизали чащу леса, и можно было хорошо разглядеть зверя. Его «вели» Левка и Черня. Один шел по правому, другой по левому берегу.

Разъяренный напористостью собак, лось взбивал ногами воду, угрожающе мотал головою и приглушенно ревел. Мы близко подобрались к нему. Снова прогремел выстрел. Зверь сделал огромный прыжок, забросил передние ноги на берег ключа, закачался и вместе с Левкой, который уже успел вскочить ему на спину, обрушился в воду.

Мы подошли. Лось был мертв. Его пришлось спустить несколько ниже по ключу до пологого берега и там освежевать. Это был самец, еще в зимней шубе, примерно трех лет. Его молодые рога, вернее два пенька высотою в двадцать сантиметров, были мягки и покрыты густыми волосами темнокоричневого цвета.

* * *

Лося в Сибири называют сохатым. Это неуклюжий, тяжелый лесной бирюк. Живет он в разреженных гарями тайгах, по болотистым пространствам, пересеченным перелесками, близ кормистых, с растительным дном, озер. Осинники, березняки, тальники и их молодые побеги являются основным кормом зверя. Летом же он любит полакомиться болотной травою и корнями различных растерши, доставая их со дна озер. Жаднее всего сохатый поедает грибы, с их появлением он переселяется с низких сырых мест на бугристые, покрытые старым лесом.

Сохатый, по своей громадной фигуре и по силе, стоит на первом месте в нашей фауне. По сложению же он напоминает что-то первобытное, дошедшее до нас из глубины веков. Он обладает прекрасным слухом, хорошим обонянием и сравнительно плохим зрением, видимо, от того, что он постоянно живет в лесу, окруженный замкнутой стеною деревьев и кустарников. Чудовищная сила делает зверя неразборчивым в поисках проходов как через лесные завалы, так и через топкие болота. Несмотря на свой грузный корпус, он легко перепрыгивает через колодник, замечательно плавает, оставаясь подолгу на воде. Ноги лося заканчиваются острыми, глубоко рассеченными копытами, соединенными перепонками с двумя роговыми наростами, расположенными на 8 — 10 сантиметров выше стрелки. Эти наросты имеют громадное значение при переходе сохатых через топи. На них зверь как бы ставит свои ноги и этим увеличивает почти вдвое площадь, на которую опирается. Вот почему он и не тонет в болотах и легко передвигается по глубокому снегу.

Сохатый — животное некрасивое. Широкая грудь слишком развита по сравнению с остальным туловищем. Передняя часть корпуса выше крестца. Голова несуразно большая. Толстая, мускулистая и очень подвижная верхняя губа страшно безобразит морду. И все же, несмотря на его грубые внешние формы, встреча с лосем в лесу, да еще летом, — незабываемая картина. Бархатистая до лоска темная спина лося, огромные рога, напоминающие корни вывернутого дерева, обтянутые еще не содранной кожей и светлые, с легкой желтизной, ноги удивительно как гармонируют с мягкими тонами сумрачного леса. Тогда не замечаешь недостатков в его сложении, и лес с потемневшими от времени и сырости осинами, елями, березами с седой бахромой свисающих лишайников, с валежником, прикрытым зеленовато-влажным мхом, в присутствии лося кажется сказочным.

Самым страшным врагом сохатого являются волки. Не спасают его от них ни геркулесовская сила зверя, ни быстрые ноги, ни выносливость. Заметив хищника, он бросается наутек, но волки слишком упрямые в преследовании жертвы, гонятся по пятам Проходят часы, страх все больше овладевает им. Наконец, поняв, что не уйти ему от врагов, он с свирепой решимостью останавливается и, собрав остатки сил, принимает бой.

В 1937 году, работая по реке Голонде за Байкалом, мы случайно наткнулись на только что закончившийся пир волков. Они «зарезали» крупного сохатого-быка. Это было в марте, в тайге лежал снег. Можно было легко, по оставшимся следам на снегу, представить последнюю схватку лося со стаей волков.

В моем дневнике сохранилась запись этого случая.

«…Девять волков бежали большим полукругом, тесня сохатого к реке. Они хорошо знали — на гладком речном льду копытное животное не способно сопротивляться. Это понимал и лось, все время намереваясь прорваться к отрогам. Но он уже отяжелел, сузились его прыжки, чаще стал задевать ногами за колодник. Препятствия, которые он час назад легко преодолевал одним прыжком, стали недоступными. Завилял след зверя между валежником — признак полного упадка сил. Несколько волков уже прорвались вперед, и лось внезапно оборвал свой бег, завязив глубоко в снегу все четыре ноги. Враги замерли в минутной передышке.

Хитрый, осторожный и трусливый волк в минуты решающей схватки дает полную волю своему бешенству и злобе, делается яростным и дерзким. Но у лося еще сохранился какой-то скрытый запас сил для сопротивления. Огромным прыжком он рванулся, но в это время на его груди повисла тяжелая туша волка, брызнула кровь из прокушенных ран. Удар передней ноги — и хищник полетел мертвым комом через колоду. Второй уже сидел на крестце, третий впился клыками в брюхо. Сомкнулось кольцо. Сохатый упал, но мгновенно вскочил, стряхнул с себя прилипшую тяжесть. Удар задней ногою, и второй волк попал в чащу с перебитым хребтом.

Но стая, предчувствуя близость развязки, свирепела. Сгустки крови на снегу еще больше озлобили ее.

Клубы горячего пара, вырываясь из открытого рта, окутывали голову сохатого. Окончательно выбился из сил лесной великан, затуманились глаза. Поблизости не было ни толстого дерева, ни вывернутого корня, чтобы прижать свой зад, подверженный нападению, и лось, сам того не замечая, стал отступать к реке. Как только его задние ноги коснулись скользкого льда, зверь, словно ужаленный, бросился вперед. Теперь всюду смерть. Завязалась последняя схватка. Взбитые ямы, сломанные деревья, разбросанная галька свидетельствовали о страшной борьбе, какую выдержал лось, прежде чем отступить на предательский лед…

Когда мы подошли к реке, на берегу нашли еще одного убитого волка. Сохатый был растерзан в двух метрах от берега, лежал распластавшись, как летяга, всеми четырьмя конечностями… В его глазах застыл ужас».

* * *

Через полтора часа мы с Лебедевым были в лагере. Левка остался сторожить мясо. Из принесенной нами печенки Алексей приготовил вкусный завтрак.

Немного раньше нас пришел и Днепровский. Оказывается, это он ночью встретил лося, стрелял его в темноте, но неудачно, и тот вместе с собаками ушел через Кизир.

Над горами томилось солнце. По ущельям дыбился туман. Кизир, притихший за ночь, пробуждался на далеких перекатах. Пугачев с Днепровским стали собираться на речку Ничку, чтобы разведать по ней проход к тем тупо-вершинным горам, которые видны с гольца Чебулак. Павел Назарович и я собирались на хребет Крыжина. Остальные должны были перенести мясо лося в лагерь и до нашего прихода привести в порядок уже изрядно потрепанное снаряжение.

Болезнь Мошкова все больше и больше тревожила меня. Палец совсем почернел. Испробованы были все средства. Чего только бедняга не прикладывал к пальцу: и еловую серу, и печенку, и хлеб с солью. Тогда мне пришла в голову страшная мысль: не гангрена ли у него?

Об этой болезни я имел весьма отдаленное представление, но знал, что она очень опасна для жизни.

Мы с Павлом Назаровичем ушли из лагеря последними, захватив с собой Черню. В рюкзаках имелся запас продовольствия на три дня, главным образом мясо, небольшое полотнище брезента, два котелка, топор и прочая походная мелочь. Наша задача — пройти по реке Белой до ее истоков и подняться на белок Окуневый, одну из значительных вершин хребта Крыжина в этой части.

Белая берет свое начало совсем недалеко от Кизира, в образовавшейся в глубине гор котловине. С юга котловина граничит с несколько пониженным в этой части хребтом Крыжина, справа и слева ее обнимают отроги хребта. Они почти сошлись у Кизира и разделяются только небольшой щелью, по которой и протекает Белая.

Не более чем через час мы прошли теснину. Нависшие над ущельем горы широко раскинулись, образовав котловину, напоминающую гигантский котел. Дальше река, разбившись на несколько ключей, затерялась в густом лесу. Вправо, высоко над нами, виднелся белок Окуневый. Его тупая вершина и крутые отроги, спадающие в котловину, поражали нетронутой снежной белизной, и только кое-где, будто тени, лежали полоски снеговых обвалов.

По густому кедровику, без тропы, мы пробирались к Окуневому белку. Лес, прикрывающий котловину, карабкался по склонам, пронизывая языками снежную белизну отрогов. Путь нам преграждали массы давно упавших великанов да глыбы твердых пород, в беспорядке скатившихся с откосов. По ложкам и рытвинам лежал водянистый снег, придавленный тенью курчавых кедров. Ноги тонули в мокром снегу, сплошным ковром накинутым на «пол» леса.

На пути часто попадались следы диких оленей, места их кормежек и бесконечное количество лежек. Надо полагать, что котловина служила местом постоянного пребывания зверей. Черня нервничал не без основания. То, натягивая поводок, он влажным носом «глотал» воздух, то вдруг останавливался и, замирая, прислушивался к звукам, доносившимся из глубины леса. А мы, теряясь в догадках, напрасно присматривались и прислушивались: нигде ни единого живого существа, ни единого звука.

— Тут, тут, близко, — шептал взволнованно Павел Назарович, следя за собакой.

Черня, захваченный азартом, вдруг сделал прыжок, струной вытянул повод и в нерешительности остановился. Метрах в трехстах, на краю редколесья, стоял вполоборота к нам встревоженный марал. Подняв голову, он прислушивался, всматривался, стараясь разгадать, кто ходит по лесу. Зрение марала слабее человеческого, на расстоянии он плохо различает предметы, но слух в минуты напряжения чрезвычайно остер, так же как и чутье.

Мы не собирались стрелять, а хотели лишь рассмотреть зверя поближе. Марал сделал несколько прыжков, но вдруг остановился. Он отбросил зад, пятненный светложелтым фартучком, повернул чутко настороженную голову в нашу сторону. Мы замерли, рассматривая друг друга.

Природа не поскупилась наградить этого зверя строгими внешними формами, приятно ласкающими глаз. Его грудь, ноги, туловище развиты пропорционально, небольшая же голова в это время бывает увенчана толстыми, симметрично развивающимися рогами. Походка бесшумная, грациозная. По красоте зверь мало уступает собрату — благородному оленю и не имеет равного себе в Сибири. Надолго осталась в памяти картина гор, с клочками тумана на вершинах, с редкими плешинами мысов и маралом на поляне, окруженной кедровой тайгою. Зверь стоял перед нами как изваяние, не шевелясь, но готовый в миг исчезнуть с глаз.

У меня под ногою, от неловкого движения, хрустнул сучок. Этого слабого звука было достаточно, чтобы через мгновенье изюбр уже мчался по склону горы. Метров через двести он вспугнул большое стадо диких оленей. От стада изюбр свернул вправо и исчез в расщелине, а олени скрылись в лесу.

Часа в три миновали верхнюю границу леса. Он проходит по крутому склону гольца на высоте примерно 1350 метров. Туман, прикрывавший с утра вершины гор, приподнялся, потемнел, скучился в облака. Из его дальнего крыла сочился дождь. Узким распадком мы поднимались на верх отрога. Брели по снегу. Но чем выше, тем снег становился глубже и суше, а распадок все больше сужался и заканчивался гранитными скалами, с трех сторон нависшими над ним. Туда никогда не заглядывало солнце. Избегала этого уголка и растительность. Только лишайники стлались по потемневшим от времени скалам. Склоны боковых отрогов покрывал снег, на котором там и здесь виднелись следы соболей и колонков. Это лесные бродяги не оставляют без присмотра даже безжизненные уголки гор.

На проталине, где мы на минуту присели отдохнуть, увидели золотистый лютик. Это нетребовательное растение в отношении тепла является первым украшением склона гор. Сильно опушенные головки лютика сравнительно легко переносят весенние ночные заморозки. Иногда странно бывает видеть цветок, бодро выглядывающий из-под только что выпавшего снега.

Поднимались по крутизне. Кое-где торчали скалы, обросшие кустарником да клочками сухой травы. Изредка попадались и одинокие кедры, прилипшие к камням и согнувшиеся в покорном поклоне к хребту. До вершины гольца уже было недалеко, а идти все труднее. Свернули в расщелину, но и там не лучше. При первой попытке подняться на гребень мы чуть не скатились по скользкому надувному снегу под скалу. Горько было нам, не достигнув вершины вернуться в тайгу.

В лесу мы развели костер, обсушились, пообедали и тронулись дальше.

Маршрут решили изменить: сначала выйти на вершину хребта, огибающего котловину с восточной стороны, и уже оттуда подниматься на белок Окуневый.

— Надо поспешить — буран будет. Вишь, как там вверху завывает, — говорил Павел Назарович, с тревогой посматривая на горы.

Только теперь я заметил на их вершинах как бы полоски тумана. Это, вздымая снежную пыль, гулял ветер. Он скоро спустился к нам и зашумел по вершинам деревьев.

Мы уже подумали о ночлеге, не было только поблизости подходящего места.

— Опять чего-то занюхтил, — показал Павел Назарович на Черню.

И действительно, собаку охватило беспокойство. Она то останавливалась, то рвалась вперед. За первым ложком идущий на своре Черня вдруг свернул влево и стал подниматься на возвышенность. Он совсем разволновался, засеменил ногами, закрутил хвостом и напряженно всматривался в окружающие нас предметы. Не было сомнений, что зверь где-то близко. Мы вышли на верх гребня. Вдруг Черня остановился и, повернув голову вправо, замер, В сорока метрах я увидел крупного медведя. Он стоял задом к нам и так был занят своей работой, что не заметил нашего приближения.

Его внимание привлекала щель между камней. Запустив в нее морду, зверь старался что-то достать. Но щель была узкая. Медведь злился, принимался рыть землю, намереваясь проникнуть в щель снизу. Вот он снова запустил морду среди камней и с такой силой фыркнул, что из щели вырвался буквально сноп пыли, а сам медведь отскочил и замер, видимо, полагая, что вместе с пылью вылетит и интересующий его предмет.

Павел Назарович, навалившись на Черню, зажал ему рот и подал мне знак стрелять. Я медлил, хотя штуцер был готов к выстрелу. Вдруг медведь повернулся, и несколько секунд мы смотрели друг на друга. Выстрел нарушил напряжение. Зверь, споткнувшись, не то побежал, не то покатился вниз по гребню. Собака рванулась следом за ним, и скоро из распадка долетел ее злобный лай.

Мы подошли к камню. Павел Назарович заглянул в щель.

— Э… да тут зверь! — крикнул он, запуская глубоко руку.

Старик достал бурундука. Бедный зверек! Его крошечные глаза переполнились страхом. Он тяжело дышал, а маленькое Сердце билось часто-часто. Вместо хвоста у него торчал голый стержень. Видимо, медведю все же удалось поймать бурундука за хвост.

— Какая же ему теперь жизнь, без хвоста?! — говорил сочувственно Павел Назарович. — Придется и стержень отрезать.

Так и сделали. Бурундук, получив свободу, не убежал, как мы ожидали, а начал вертеться на месте, прыгать, вообще вел себя странно.

— Видно, с ума сошел зверек, — удивился я.

— Нет, — ответил Павел Назарович, — без хвоста он словно лодка без руля.

Бурундук спрыгнул с камня; только теперь у него не получилось прыжка. Он проделал в воздухе сальто и упал на землю. Затем вдруг вскочил и странными, неуверенными скачками направился к лесу.

Мы спустились в лог. Медведь лежал недвижимо, растянувшись на краю россыпи. Черня сидел на нем верхом.

Мы сняли котомки, а Павел Назарович достал нож, ощупывал зверя.

— Хорошо мяско! Жирное!

Медведь оказался крупным самцом, одетым в пышную шубу. Решили его не обдирать, а только выпотрошить и целиком со шкурой подвесить на кедр. Погода стояла холодная, и мы не беспокоились, что мясо испортится за два-три дня, пока мы сходим на Окуневый.

После того как с медведем было покончено, мы накинули котомки и ушли к скалам, разбросанным по склону отрога. А ветер усиливался. Котловину придавила бурая туча. Взлохмаченный лес шумел непрерывно. За Окуневым гольцом лоскутом голубел кусочек неба. В лицо хлестнуло мокрым снегом.

Мы приютились у скалы, под кедром, в недоступном для ветра месте. Наступила темная и холодная ночь. Но нам было уютно и тепло, хотя вокруг бушевала непогода.

После ужина Павел Назарович долго пил чай. Я сидел за дневником. Напротив спал Черня.

Не пробуждаясь, Черня то вдруг начинал двигать лапами, словно кого-то догоняя, то громко тянул носом. Он весь дергался, а потом добродушно вилял хвостом. Иногда, как будто в схватке, тихо, но так азартно лаял, что даже просыпался и с минуту удивленно озирался по сторонам. Я с интересом наблюдал за ним. Собаки, как и люди, видят сны.

В темноте что-то прошумело над скалой, тяжелым комком свалилось на кедр. Вспыхнул брошенный в костер сушник. Разрядился мрак, и я увидел огромного филина. Он сидел на толстом сучке, торчком подняв короткие уши и выпучив желтые округлые глаза. Птица вертела головою, явно с любопытством рассматривая нашу стоянку, но вдруг сорвалась с места, исчезла в темноте, унося в когтях еще живой серый комочек.

В полночь буран резко ослабел, сквозь ветви кедра сверкала одинокая звезда, появившаяся за разорванными облаками.

Когда я проснулся, было светло. Посеребренные снегопадом горы нежились в лучах ликующего солнца. На дне котловины таяли остатки ночного тумана. В тайге все давно пробудилось, отовсюду доносились победные звуки утра.

Где-то в чаще, поблизости от нас, услаждая песней подругу, высвистывал дрозд. Торопливо пролетали мимо стайки мелких птиц, ползли куда-то сотни различных букашек. Всех их пробудило к жизни солнце, обещая теплый день.

— Хорошая ночевка, — говорил Павел Назарович, приставляя к стволу кедра концы недогоревших дров. — На земле они сгниют бестолку, а так могут пригодиться не мне, так другому охотнику. — И, немного помолчав, добавил: — Сюда за соболем можно когда-нибудь прийти!

Накинув на плечи рюкзаки, мы пробирались между скалами на верх отрога.

По пути все время попадались кедры. Удивительна приспособленность и жизнестойкость саянского кедра! Он растет не только в низине, по крутым отрогам, но и в скалах, там, где даже трудно подыскать место, чтобы стать ногой. Иногда основанием ему служит незначительный выступ; примостившись на нем, кедр разбрасывает всюду по щелям свои корни. Туда не проникает солнце, и дольше задерживается влага. Цепляясь за эти корни руками, мы поднимались все выше и выше, пока не достигли границы леса. Дальше скалы попадались реже, скоро позади осталась и крутизна.

Еще полчаса подъема — и мы вышли на вершину. Взгляд поражали непрерывные нагромождения хребтов, их причудливые контуры и дикие изломы. Мы снова пережили то странное чувство волнения и удовлетворения, которое неизменно испытывают путешественники, наконец увидевшие перед собою, что было много лет их мечтою.

Со мною рядом сидел Павел Назарович. Низко склонив голову, он смотрел на безграничное море сверкающих утесов, что непрерывной зубчатой стеной выросли на пути экспедиции. Взгляд его был задумчив. Он что-то вспоминал, сдвигая нависшие брови. Так он и просидел, забыв про трубку, пока я не закончил записи в журнале.

Впереди, где теряется в залесенной дали серебристая лента Кизира, поднялся веерообразный Кинзилюкский голе, весь залитый солнцем, отчего он казался еще белее высоким и величественным. На его гранитном «постаменте», который почти упирается в Кизир, лежали полосы скалистых обрывов, опоясывающих голец со всех сторон и снизу доверху. Этот пик, словно часовой, стоит над входом в самую, дикую часть Восточного Саяна.

Бесконечная группа гольцов растянувшихся непрерывной цепью перед нами, являлась как бы границей, за которой мы уже не различали сдельных горных массивов. Ближе этих гольцов горы несколько принижены и контуры их мягче, а снежные поля более цельны.

Вершина Окуневого мало отличается от вершин соседних белков: Надпорожного, Воронко, Козя, но является наиболее высокой в западной части хребта Крыжина. С Окуневого видны долины Кизира, и Казыра, с их многочисленными водостоками и глубокими ущельями, оголенные плоскогорья, изредка увенчанные скалистыми или тупыми вершинами, и широкая кромка высоченных гольцов, загромоздивших восток, начиная от Пезинского белогорья до крутых склонов Торгака. Когда смотришь на Саяны с белка Окуневого, поражаешься контрастом в очертании этих гор. Рядом с грандиозными пиками, манящими своей недоступностью, видишь примостившиеся небольшие плоскогорья. Эти плоскогорья простираются в самых различных направлениях. С северной стороны они обрываются мрачными цирками, а с южной заканчиваются сглаженными, словно приутюженными отрогами. Образованием такого рельефа Восточный Саян прежде всего обязан тектоническим явлениям и действию ледников, некогда покрывавших эти горы.

Если бы мы могли перенестись в далекое прошлое и взглянуть на территорию этих гор, то увидели бы совсем другую картину.

Длительна и очень сложна геологическая история Восточного Саяна. Несколько поколений геологов, ежегодно отправляясь в различные уголки этого красивого, но сурового горного массива, кропотливо, шаг за шагом изучают его скалистые обнажения. Опытный глаз пытливого исследователя не опускает ни одного штриха, который может помочь восстановить историческое прошлое Саянских гор, уходящее далеко в глубь веков.

Свыше 500 миллионов лет назад в тех местах, где ныне подымаются к небу горделивые вершины этих гор, было море. Волны его разбивались о берега раскинувшегося к северу бескрайнего древнейшего континента, получившего у геологов название Сибирской платформы. Ложе морского бассейна было неспокойно. Частые землетрясения сопровождались энергичной вулканической деятельностью, что вызывало мощные потоки лав. Периоды активной деятельности подводных вулканов, окруженных известняковыми рифами, сменялись периодами относительного покоя, во время которого миллиметр за миллиметром на морское дно отлагался ил, песок и галечник. Спустя много миллионов лет, мощные горообразовательные процессы смяли в складки эластичные толщи отложений морского дна и вывели их из-под уровня моря, которое отступило к югу.

Колоссальная энергия внутренних сил Земли, способная сгибать в складки отложения горных пород многокилометровой мощности, вызвала также внедрение в них огромных масс магмы, которая, не найдя выхода к поверхности, застывала в недрах Земли.

Поднявшиеся с морского дна цепи гор древнего Саяна явились прообразом современного горного хребта. Горообразовательные движения были решающим этапом в геологическом прошлом Саян. С тех пор на протяжении последующих 400 с лишним миллионов лет море никогда на продолжительный срок не затопляло эту территорию. Наступил длительный период континентального режима, продолжавшийся более 100 миллионов лет. За это время разрушающее действие воды и ветра снивелировало горы, превратив страну в почти плоскую равнину. Однако, внутренние силы земли не оставляли ее в покое и время от времени проявлялись в виде мощных тектонических разрывов, по которым из глубоких недр устремлялась расплавленная лава. Достигнув земной поверхности, лава растекалась в виде потоков, так же, как это имеет место сейчас в районах деятельности современных вулканов.

В середине девонского периода истории Земли, т. е. около 290 миллионов лет тому назад, море, давно уже изгнанное с территории Восточных Саян, делает новую попытку погрузить ее в свою пучину. Однако оно достигает лишь восточной и западной окраин Восточных Саян, где на короткое время сохраняется морской режим. Во внутренних же частях современного Саяна в то время существовали многочисленные озера и лагуны. После отступления девонского моря страна навсегда освободилась от моря. В мезозойский период вокруг Саян существовали обширные озера, а внутри него среди отдельных возвышенностей, не превышавших 300–500 метров высоты, сохранялись небольшие водоемы.

Такой рельеф страны сохранился до середины третичного периода. Примерно 15 миллионов лет назад начался общий подъем Саян и обособление его в качестве самостоятельной орографической единицы. Жесткая глыба Саян была расколота мощными тектоническими разрывами, которые открыли доступ к дневной поверхности базальтовой лавы. Эти лавы покрыли обширные пространства в восточной части Саян и примыкающих к нему территорий Монголии, Забайкалья и Тувы. Покровы базальта, похоронившие под собою древнюю поверхность Саян, подобно гипсовому слепку, позволяют сейчас геологам довольно точно восстановить рельеф страны середины третичного периода.

Поднятие Саян продолжалось до середины четвертичного периода. Оно было настолько значительным, что в Саянах, располагающихся на широте 52–54°, образовался мощный центр оледенения, Саяны подымались не в виде сплошного монолита. Они были разбиты на отдельные глыбы, возвышавшиеся одна над другой. Распределение высот во время этого поднятия было близко к плану современного горного массива, наиболее сильно подымались зоны современных альпийских цепей. После того, как ледники своими языками выпахали долины, отходящие от главного горного массива, уже сравнительно совсем недавно, новые тектонические подвижки привели к возобновлению вулканической деятельности. По дну некоторых долин, перекрывая ледниковые отложения, полились «огненные» реки, которые, после того как остыли, превратились в черный звенящий базальт.

Но даже и в этот период, отделенный от нас тремя-четырьмя сотнями тысяч лет, Восточный Саян был не таким, каким мы его видим сейчас. Этой горной стране суждено было пережить еще ряд сложных геологических процессов. Всесокрушающая сила движущейся воды промыла многочисленные глубокие ущелья, которые расчленили массив на сложную систему хребтов и отрогов. Фирновые поля нетающих снегов и остатки некогда мощных ледников, сохранившихся в истоках некоторых рек наряду с разрушающим действием морозного выветривания, придали хребтам обостренные очертания.

Таково геологическое прошлое этих гор.

До наших дней еще сохранились в центральной части совсем незначительные остатка саянских ледников. Базальтовый покров можно увидеть на многочисленных горах, характерных своими плоскими — столовыми — вершинами.

Находясь в центральной части Восточного Саяна, мы не раз слышали подземные толчки — это отголоски тектонических явлений. Бывают и довольно значительные землетрясения. Солнце, ветер и вода продолжают разрушать мягкие породы, придавая хребтам еще более заостренные очертания.

Жаль, что в это время хребет Крыжина еще был покрыт плотным зимним снегом и мы не могли представить себе летний наряд вершин, седловины и небольших тундр. Из-под снега вылупились только россыпи, но они бесплодны, как будто недавно образовались, даже еще не успели почернеть и украситься лишайниками.

Вершину белка мы покинули только в шесть часов. Солнце скатывалось к горизонту. Быстро таял снег. По лощинам все громче и задорнее шумели мутные ручьи. Легкий, еле уловимый ветерок нет-нет да и налетал с востока, окатывая нас холодными струями.

С Окуневого белка впервые нам открылся Восточный Саян широченной панорамой, с его сложным рельефом, мрачными ущельями и первобытной кедровой тайгою, накинутой на долины и второстепенные вершины.

В семь часов мы покинули вершину. Спускались напрямик, по каменистым ребрам гольца, да по скользким надувам. На горы лег тихий вечерний час, и солнце, умиротворенное тем, что день прошел без помех, млело у горизонта. Дальние горы растворялись в тиши сиреневой дымки.

В тайге нас встретила ночная прохлада, благоухание только что появившейся травы и сырость набухших влагой мхов.

Как легко и как просторно дышится в лесу в весенние ночи. Хочется вечно жить, любить, творить, неисчерпаемыми кажутся твои силы, идешь и не знаешь усталости, а уснешь — долго не пробудишься. Такова весна в Саянах.

Под сомкнутым сводом толстых кедров темно. Луна запаздывала. Кое-где в просветах голубели кусочки звездного неба. Шли долго, придерживаясь склона. Но вот до слуха долетел давно желанный шум Кизира, и тотчас же из глубины леса послышалось пронзительное ржание лошади. Ей ответило протяжное эхо, и снова все смолкло. В темноте блеснул огонек. Лагерь был недалеко. Мы ускорили шаги.

На стоянке все спали, догорал костер. Было тихо, и только река, взбудораженная вешней водою, плескалась в крутых берегах. Под кедром, среди еще не убранной после ужина посуды, сидел Алексей. Склонившись над кухонным ящиком, он читал то самое письмо, которое принес ему Мошков. Черня прибежал раньше нас в лагерь и расположился напротив Алексея, поджав задние лапы. Повар читал и улыбался, потом поднял голову и долго смотрел на собаку. Черня шагнул вперед, и Алексей обнял его.

— Иди сюда, я все расскажу тебе. Он развернул письмо, но вдруг увидел нас и сейчас же вскочил.

— С Пантелеймоном Алексеевичем плохо…

Из темноты показался Мошков. Он до того исхудал и измучился, что приходилось удивляться, как после стольких бессонных ночей человек еще мог двигаться.

Мошков не поздоровался, ни о чем не спросил и ни слова не сказал о болезни. Я молча разбинтовал его больную руку. Большой палец совсем почернел, вздулись вены, и опухоль на руке дошла до локтя. Тогда я окончательно решил, что у Пантелеймона Алексеевича гангрена и операция неизбежна.

Мошков был близким мне человеком, не один год мы делили с ним радости и невзгоды путешествия по тайге, и теперь я должен был отрезать ему часть руки, отрезать, не имея ни опыта в этом деле, ни знаний, и в обстановке, самой невероятной для операции. Отправить его обратно в жилые места было невозможно, да и поздно.

«А что, если все кончится смертью?» Такая мысль назойливо вертелась в голове. Погибнуть от нарыва было бы нелепо.

Мошков прошел тяжелый жизненный путь и не раз смотрел смерти в лицо. Еще юношей, в гражданскую войну, партизанил. С боями прошел до Владивостока и, вернувшись в родную деревню, руководил комсомольской организацией. Позже он находился на партийной работе. Жизнь выработала в Мошкове уравновешенный характер. Все мы его любили и уважали.

Осмотрев руку, я в упор взглянул на Мошкова, все еще не решаясь произнести последнее слово.

— Ну что? — спросил он тихо, и в голосе прозвучала мольба, будто целую вечность он ждал меня, надеясь, что я принесу облегчение.

— Придется резать палец! — решительно ответил я.

— Это ведь долго будет, отруби топором сразу, чтобы не мучиться. — И я увидел, как задрожал выдвинутый вперед подбородок больного, как помутнели влажные глаза.

Договорились отложить операцию до утра. Хотелось еще верить, что время окажется для него лучшим лекарством.

Когда я проснулся, утро только что осветило бледным светом долину. На горах лежал клочьями туман, по небу лениво ползли облака.

Мои спутники были уже на ногах. Мошков полулежал под кедром, а Павел Назарович качал его больную руку. Я твердо решил делать операцию и сразу же начал приготовления.

Пришлось еще раз осмотреть руку. Большой палец был весь черный, боль притупилась, и опухоль распространилась по всей руке.

— День-то давно наступил, чего тянешь… — сказал Мошков с упреком. — Жизнь не мила стала.

Совсем неожиданно выяснилось, что во вьюках нет железной коробки с нашими хирургическими инструментами. Они были отправлены с грузом, который Кудрявцев забросил вверх по Кизиру. Пришлось готовить охотничий нож. Шелковая леска для рыбы оказалась как нельзя кстати: она заменила материал, которым врачи зашивают раны. Вторым инструментом была обыкновенная швейная игла — это все, чем мы располагали.

Пока я готовил бинты, йод, а Самбуев и Алексей расплетали леску, Лебедев успел отточить на гладком оселке нож и все инструменты хорошо прокипятил и промыл в спирте. Мошкова усадили на мох, под тонким кедром. Он беспрекословно подчинялся всем распоряжениям и, видимо, не думал о том, что может быть после операции, сделанной неопытной рукой. Кто-то принес белое длинное полотенце. Павел Назарович обмотал им ниже локтя руку Мошкова и крепко привязал к дереву. Отказываться от операции было поздно.

Когда я взял кисть больного, все сомнения отлетели прочь. Теперь ни температура, от которой буквально пылала рука Мошкова, ни боль не смогли бы удержать меня. Я нащупал сустав большого пальца, и лезвие необычного хирургического инструмента врезалось в мышцы. К моему удивлению, кровь не брызнула из раны, она стекала медленно, густой массой, а Мошков даже не вскрикнул, не вздрогнул. Еще небольшое усилие — и фаланга отпала.

— Не больно? — спросил я Мошкова.

— Нет, — чуть слышно ответил он, холодный пот ручьем катил по его лицу, слепил глаза.

Я был поражен. Оказалось, что палец уже омертвел и потерял чувствительность. Нужно было резать дальше, до живого места, до боли. Я зажал в левой руке вторую фалангу с большим суставом, и нож отсек его от кисти. Кровь хлынула из раны. Мошков закричал, повис на привязанной руке и забился от невыносимой боли.

Я начал зашивать. Игла не лезла, узел не завязывался, а кровь лилась не переставая. Все же кое-как мне удалось стянуть рану, залить ее йодом и забинтовать.

Павел Назарович уговорил Мошкова выпить полкружки спирта. Через две-три минуты больной впал в забытье. Он еще некоторое время пытался о чем-то рассказывать, но язык плохо повиновался ему, и вместо слов из уст вылетали непонятные звуки. Так он и уснул под «операционным» кедром.

День был пасмурный. Потемневшие облака ползли низко над горами. В тайге было тихо. За дневником я не заметил, как пошел дождь.

Мы перенесли Мошкова в палатку, а сами разместились кто под кедром у Алексея, кто с Павлом Назаровичем, и каждый занялся своим делом.

Во второй половине дня по долине пронесся холодный ветер, туман покрыл отроги, хлопьями повалил мокрый снег. Казалось, весна покинула нас. Цветы теперь сиротливо выглядывали из-под снега, печально покачивая сморщенными от стужи лепестками.

Мошков бредил, ворочался, но не пробуждался.

Вечером от реки, разрывая тишину, прокатился выстрел. Мы выскочили на берег. Перерезая вкось Кизир, к нам приближались две лодки. Это Арсений Кудрявцев с товарищами возвращался с верховьев Кизира. Я схватил бинокль. Гребцов было шесть человек. «Все живые», — подумал я. Не хватало одной лодки, которая, как оказалось, уже на обратном пути разбилась в шиверах.

Сколько искренней радости принесла встреча! Прибывших забросали вопросами: докуда дошли, большие ли там горы, есть ли зверь? О чем только не расспрашивали! Алексей схватил в объятия своего огромного приятеля Тимофея Курсинова, повел «к себе» под кедр и стал шепотом читать ему таинственное письмо. Читал и плакал, а Тимофей, хлопая его по плечу загрубевшей рукой, чуть слышно басил:

— Чего зря роняешь слезу!..

— Эх, брат… — говорил Алексей после глубокого вздоха. — Хорошая Груня у меня, добрая да ласковая… А он-то грамотей какой!..

Скоро все в лагере угомонились.

Только у Павла Назаровича под кедром горел огонек, Кудрявцев рассказывал нам подробности своего путешествия.

— Немножко не дотянул до Кинзелюка, — говорил он. — Днем вода вровень с берегами, идти на лодках нельзя — шесты дна не достают: ночью, правда вода спадает, но по темноте куда поедешь, того и гляди перевернешься. Бились-бились, кое-как дотянули до неизвестной реки да там и сложили весь груз. Километров двадцать не дошли до больших гольцов, что стояли с двух сторон реки Ну и горы же там!.. Сколько глаза видят — все пики да пики, ни конца им, ни края, непроходимой стеной загородили все кругом. Дикое место, — продолжал он после минутного перерыва. — Долины узкие, все в скалах, а притоки — страшно подойти, словно звери ревут…

К нам присоединился проснувшийся Мошков Мы усадили больного возле огня. Меня больше всего беспокоило то, что весь день у него была повышенная температура. Неужели началось заражение? Никогда бы я не простил себе его смерти!!.. Но все обошлось благополучно. Инструменты, хотя и были слишком примитивны, но достаточно продезинфицированы, а лес, напоенный чистым горным воздухом, в котором меньше всего содержится болезнетворных микробов, — оказался отличной «операционной» и одновременно лучшей здравницей.

За долгие годы своей работы вдали от населенных пунктов я не припомню, чтобы кто-нибудь в экспедиции болел гриппом или ангиной; у людей не было насморка кашля или недомогания, хотя все мы, с точки зрения городского человека, жили в самых неблагоприятных условиях: спали на снегу, на сырой земле, у костра то согреваясь до пота, то замерзая.

Мы тогда долго сидели у Павла Назаровича под кедром. Старик то и дело поправлял костер, и пламя, вспыхивая на миг, освещало лагерь.

Бедная весна! Ее бледнозеленый наряд был засыпан толстым слоем снега. Непробудно уснули, отморозив ножки, первые цветы, поверившие теплу и потянувшиеся к солнцу. Снег все продолжал идти. От тяжести снежных гирлянд ломались ветки деревьев. Неловко шурша крыльями, перелетали с места на место промерзшие птицы.

В полночь в лагерь пришли лошади. Для них в лесу не осталось корма. Мокрые, истощенные, они шарили между палатками и воровски заглядывали под брезент, где был сложен груз, надеясь стащить что-нибудь съедобное.

Когда на другой день, 18 мая, я вышел из палатки, передо мной стоял зимний безмолвный, весь покрытый хлопьями снега лес. Я долго смотрел на преобразившийся мир. Зима, соревнуясь с весною, решила показать, какая она искусная мастерица. В необычном для леса майском наряде не было контрастных красок; гладкое и до ослепительности белое покрывало лежало на земле.

Из соседнего ущелья налетел ветер. Лес очнулся и зашумел. Еще минута — и все изменилось: слетела с кедров белая бахрома, сломились искристые гирлянды. А ветер усиливался и, сбивая с деревьев остатки снежной пыли, носился в долине.