Дневка. Павел Назарович загрустил. Со спиннингом на пороге. Алексей догоняет тайменя. Бурундук не доволен нашим появлением. По пути на Мраморные горы. Скопа ловит рыбу. Бегство с гольца. Ночная трагедия.
В лагерь вернулись поздно вечером. Каши остановились километрах в двух от порога на берегу реки. Все уже угомонились. Только изредка доносился шелест крыльев запоздалой пары гусей, всплески речной волны или приглушенный далью мелодичный звон колокольчика. Воздух был переполнен запахом чего-то пряного, смешанного с ароматом цветов, с запахом свежей зелени и еще с чем-то нежным, только что народившимся. А небо играло серебристой россыпью звезд, и казалось, не ночь была над нами, а необыкновенный весенний день!
Огромный костер полыхал, освещая толстые ели, под которыми раскинулись наши палатки. Дым, как бы боясь расстаться с этим уголком, не поднимался кверху. Густой пеленой он прикрывал лагерь, и казалось, что мы расположились не в лесу, а в сталактитовой пещере. Стволы елей, словно гигантские колонны подпирали нависший дымчатый свод: полоски света и теней, проникая сквозь лапчатую крону, украшали эти колонны причудливым узором, а палатки и разбросанные вещи придавали «пещере» жилой вид.
Завтра долгожданная дневка. Будет баня, стирка и починка. Может быть, как и под Первое мая, товарищи в час отдыха вытащат из рюкзаков заветные свертки с фотокарточками и вспомнят на досуге про близких и родных, в который раз перечтут письма.
Я достал спиннинг, коробку с блеснами, поводками и, устроившись поближе к огню, стал перебирать снасть. Павел Назарович повесил на огонь чайник и сучил дратву для починки обуви. Остальные спали.
Старик был чем-то озабочен. Его настроение выдавали сдвинутые седеющие брови и молчаливая сосредоточенность.
— Нездоровится, что ли, Павел Назарович?
Он будто ждал моего вопроса, отложил в сторону ичиг с дратвой, шилом и стал, не торопясь, набивать трубку табаком.
— Не спится вот. Все о Цеппелине думаю.
— О каком Цеппелине?
— Да о жеребце. Заездят его, eй-богу, заездят! И скажи пожалуйста, что это за дети нынче? Ведь и мы маленькие были, не без шалостей росли, а теперь, истинно, сорванцы пошли, всюду нос свой суют…
Старик положил уголек на табак и начал раздувать его.
— Вырастил я в колхозе жеребца — картинку, — продолжал он, раскуривая трубку. — Все в нем в меру: ноги, уши, грива, а глаза — огонь. На Всесоюзную выставку мы его готовили. Вот и боюсь, не наказал как следует деду Степану, чтобы следил за ним, не допускал сорванцов. Жеребец покладистый — могут испортить.
— Стоит ли, Павел Назарович, думать об этом? Ведь жеребец на глазах у всех — не допустят, — успокаивал я его.
— Да ведь они в душу влезут, пострелы, — не отобьешься. Уговорят, упросят. Меня и то ввели в грех. Жеребец молодой, третья весна, всегда сытый, каждый день нужно проминать, а они подзуживают: «Дедушка Павел, Цеппелин-то у тебя бегать не умеет, ноги слабые и задыхается, оскандалишься на выставке…» Не выдержал я: эх, думаю, пискарня пузатая… Взял да и пустил жеребца. Ну и пошел же он и пошел — только избы мелькали; быстрее птицы летел, — и Павел Назарович вдруг преобразился. Как у юноши загорелись глаза, вырвал трубку изо рта и, словно держа повод, вытянул вперед зажатые кулаки. — Поводом малость пошевелил — лечу, земли не вижу, и не помню, как на краю деревни оказался. Выскочил в поле, через поскотину перемахнул и тут маленько оплошал: сбросил меня Цеппелин. Тогда только и опомнился… Ведь вот вынудили же меня, старика бесенята! С тех пор и начали приставать: «Дай да дай Цеппелина промять»… Боюсь, доберутся до него, могут испортить, а жеребец, что говорить, гордость колхоза…
Я налил кружку чаю.
— Ничего, Павел Назарович, не беспокойся, доследят…
— Так-то так, да больно уж ребятишки у нас отчаянные. Куда нам, старикам! — Он отпил из кружки и продолжал: — Прошлую осень в «день урожая» скачки у нас были в Можарке. Соседние колхозы съехались, лошадями хвалятся. Да и было чем: одна другой лучше. Рядом в колхозе жеребец Черныш — собой не особенно статный, но на бег резвый; во всей округе против него не было коня. Что ни скачки, что ни бег — все их призы. Так и в тот раз. Как увидели мы Черныша, ну, думаем, он возьмет. А Цеппелина тогда еще не пускали, ему и двух лет не было. А что же детвора устроила!.. На хозяйстве у нас в деревне работал конь Пегашка, воду возил, зерно со склада на конный двор подбрасывал — словом, по домашнему. А сколько лет ему было, только старики и помнили. Он в последний год даже линять перестал. И вот перед праздником я заметил, уж больно часто ребята на водопой Пегашку водят, — оказалось, они готовили его к скачкам. Нужно же такое придумать! — И Павел Назарович рассмеялся тихим беззвучным смехом. — Лошадей запускали версты за три по тракту, а у края деревни, где кончался тракт, натянули ленту. Народу с четырех колхозов съехалось дивно. Шумят, спорят, чья лошадь первое место займет. Вот подняли флаг, и по тракту взвихрилась пыль. Все ближе, ближе, и, наконец, показались лошади. Далеко впереди летел Черныш, за ним наш Кудряш, а дальше все смешалось. Вот уж осталось с полверсты до деревни, а в это время из-за хлебных скирд, что стояли у самой дороги, метров на сто выскочил впереди Черныша верховой, выравнялся по тракту и давай подгонять лошаденку. Вдруг кто-то крикнул: «Да ведь это Пегашка!» Все так и ахнули. Да только узнать его было нельзя: голову вытянул, уши прижал, из кожи лезет, а бежит — того гляди, упадет — и дух вон! Откуда прыть взялась? А Черныш уже близко. Народ всполошился. Крик, шум: «Давай, давай, Пегашка, нажми еще!..» Детвора следом бежит. «Не выдай, родной!» — кричат. И вижу я, мой внучок на нем сидит, руками и ножонками машет, тужится, вроде помогает ему, а Пегашка вот-вот рассыплется. Остается три-четыре прыжка Чернышу до ленты, да не поспел, Пегашка на голову раньше пришел. Поднялся спор, большинство за Пегашку: «Ему приз отдать!.. Пегашка взял!..» А колхозники, чей был Черныш, разобиделись, вроде за насмешку приняли. И вот, пока спорили да рядили, видим — по улице детвора ведет коня, через спину перекинута попона с надписью: «Чемпион Пегашка, победитель Черныша». Так Пегашку и провели через все собрание. Даже председатель того колхоза, откуда Черныш, после весь день смеялся… А вы говорите, чего я беспокоюсь. Это ж сорванцы! — закончил рассказ Павел Назарович.
Я от души смеялся над проделкой ребят. Однако за этим рассказом я увидел постоянство характера Павла Назаровича, его заботу и привязанность к любимому делу. Это была цельная натура — чистая, правдивая, искренняя…
Я проснулся до рассвета и торопился попасть к порогу. На заре таймени неразборчивы в пище, кормятся жадно, а это очень кстати спиннингисту.
Не успел я еще наладить спиннинг, когда на стрежне слева плеснула крупная рыба. Минута — и приятный звук катушки прорезал тишину. Первый бросок был неудачен, леска захлестнулась, и блесна, описав в воздухе круг, упала близко от скалы. А в это время там, куда я намеревался бросить, снова всплеск, второй, и таймень, видимо, поймав добычу, завозился, колыхая плавниками воду.
«Какая досада!» — подумал я, перебегая с края водоема и забрасывая блесну далеко ниже слива. Шнур, наматываясь на катушку, плавно потянул «байкал». Вдруг рывок! Я мгновенно дал тормоз и подсек, но катушка, не повинуясь мне, стала медленно разматываться, а шнур под напором какой-то тяжести потянулся влево к стрежню. Снова рывок, уже более решительный, и я увидел, как большая рыба наполовину выбросилась из воды, мотнула головой и пошла ко дну. Это было самое страшное. Дно водоема загромождено крупными обломками пород и опасно для лески. Даю полный тормоз, но — увы! — рыба проявляет страшное упорство. У меня не хватало сил сдерживать нависшую на блесну тяжесть. Рывки усиливались, и, наконец, словно взнузданный конь, рыба метнулась в глубину. От максимальной нагрузки шнур запел струною. Казалось, вот-вот лопнет дугою согнутое удилище. Напрасны были мои усилия не допустить тайменя до подводных камней. Еще несколько секунд — и шнур тупо скользнул по грани чего-то твердого. Последний сильный рывок — леска освободилась.
А в это время близко от меня выскочил свечой все тот же таймень. Он перевернулся в воздухе и громко шлепнулся спиной в воду.
Я стоял, словно окаченный холодной струей, не в состоянии разобраться в случившемся. Ведь буквально в две минуты таймень расправился с моей снастью. Как оказалось, рыба ушла с оборванной блесной.
Куда только я не забрасывал вторую металлическую приманку, вооруженную острыми крючками! Она бессчетное количество раз пересекала водоемы, бороздила сливы, словно волчок, вертелась по стрежне. Сквозь мутноватую воду я видел, как играла она, колыхаясь в водоеме Но все безрезультатно. Казалось, таймени и ленки покинули водоем или объявили голодовку. А в душе все больше росла досада и на себя, и на сорвавшегося тайменя, и на солнце, что так быстро поднималось в небо.
Я сменил «байкал» на. «ложку» с красным бочком, побросал ее немножко и, уже без надежды на успех, поднялся к воротам порога.
С вершины правобережной скалы, куда я зашел, был хорошо виден весь порог. От шума, что непрерывной волной вырывается снизу, ничего не слышно. Меня обдает холодной сыростью и брызгами рассвирепевших волн. У входа поток силится раздвинуть нависшие плечи скал. Кренится влево и, захлебнувшись собственной волною, устремляется вниз в горло узких ворот. Там в водовороте ничего не видно. Словно в котле все пенится, кипит. Но ниже, где скалы разошлись, уставшая река как будто присмирела.
Возвращаться с пустыми руками не хотелось, но и поймать тайменя в это время дня довольно трудно: рыба после утренней кормежки отдыхает в глубине водоема. Разве только какой-нибудь шальной попадется или тот, которому на утренней охоте не повезло. «Хотя бы пару ленков принести к завтраку!» — думал я, спускаясь к омуту.
Снова зашумела катушка, и блесна, описывая полудугу, падала то далеко внизу, то у противоположной скалы. Вдруг знакомый рывок. Я подсек раз, второй и увидел, как у края омута, взбивая пену, вывернулась крупная рыба. Она еще раза два появилась на поверхности, затем рванулась вперед, к нижнему водоему. Удилище с трудом сдерживало натяжение и могло вот-вот треснуть или разлететься на составные части. Мощными ударами хвоста рыба разбивала воду в брызги. При попытках тайменя уйти в глубину я, рискуя оборвать шнур, выводил рыбу на поверхность. Тогда она бросилась вниз по сливу. Я ослабил тормоз. Рыба забилась еще сильнее. Через каждые пять метров она выскакивала из воды, в бешенстве мотала головой и, прыжками, уходила ниже и ниже. Более ста пятидесяти метров шнура отдала катушка, и я с тревогой посматривал на островок. Вдруг леска ослабела. Я мгновенно крутнул катушку, и тяжесть, повисшая на блесне, к моему удивлению, стала подаваться за шнуром. Таймень растопырил плавники и, бороздя ими воду, неохотно тащился вверх по сливу. Еще минута страшного напряжения — и он оказался выше слива. Снова всколыхнулась вода. Рыба металась то в одну, то в другую сторону, выскакивала на поверхность, била хвостом.
— Тащите, что вы делаете, уйдет!.. — вдруг послышался голос Алексея. Он побежал к краю скалы и, выпучив глаза, махал руками, подпрыгивал и кричал: — Уйдет, ей-богу, уйдет!..
Более пятнадцати минут продолжалась борьба; наконец рыба выбилась из сил. Она поворачивалась кверху брюхом, всплывала на поверхность, вяло работала плавниками, а через несколько минут я без усилий подвел ее к берегу.
— Ну и ротище! — кричал Алексей, заглядывая под скалу. — Да ведь она икряная!..
В этот момент рыба вывернулась и метнулась в глубину водоема. Алексей машинально схватил руками шнур, и от глухого торможения он лопнул. Таймень всплыл на поверхность и, еще не веря, что свободен, покачался на волне. Потом повернулся на спину и, словно очнувшись, бросился вниз. Алексей уже бежал следом по берегу, охал, кричал, ругался…
Я вернулся в лагерь.
— Неудача? — спросил меня Павел Назарович, не отрывая взгляда от крючка — «обманки» для ловли хариуса, который он усердно мастерил.
Я не ответил.
Все уже позавтракали, и мне пришлось дожидаться Алексея. Пока я складывал свои снасти, повар показался на берегу. По его осанке, по тому, как уверенно он шагал по гальке и как высоко держал голову, я догадался, что у него за спиною таймень. Заметив Алексея, товарищи бросили работу и, еще не зная, почему так торжественно возвращается Алексей с рыбалки, заулыбались.
— Таймень! — крикнул кто-то.
Алексей, сгорбившись, просеменил мимо, показывая огромную рыбу.
Оказалось, что таймень, вырвавшись на свободу, «без памяти» бросился вниз и, промахнувшись на повороте, попал на берег, где его и поймал Алексей. Весила рыба двадцать восемь килограммов.
Алексей поворачивал тайменя, показывая товарищам то черную его спину, то блестящий, словно облитый серебром, живот.
Затем повар достал свой нож и привычным движением распластал рыбу. В ее желудке оказались ленок весом более килограмма и кулик, непонятно как попавший туда. Икры не было.
К сожалению, наша стоянка была неудачной из-за отсутствия корма для лошадей. Пришлось дневку прервать и продвинуться на несколько километров выше, до устья Тумановки.
Эта река вливается в Кизир тремя рукавами. Правый берег, к которому подошел караван, пологий. Весною ночевать на таком берегу опасно: дожди и солнечные дни вызывают интенсивное таяние снегов в горах, и уровень воды в реках быстро меняется. Вода часто приходит неожиданно, валом и может затопить, а то и совсем снести лагерь. Мы форсировали реку, чтобы остановиться на ночевку на более высоком, противоположном берегу.
Лошади переправлялись гуськом. Шли осторожно, вода у них вызывала недоверие. И вот, когда передние уже достигли противоположного берега, а задние еще находились посредине протоки, одна лошадь споткнулась и упала. Течение потянуло ее в самую глубину. Животное, напрягая все силы, продолжало бороться с потоком, пока не оказалось под яром у самого слива Тумановки с Кизиром.
Берег, сложенный из наносной почвы, отвесной стеной обрывался в воду. Измученный конь, подплыв к нему, стал ногами нащупывать твердую опору, но при первой же попытке дотронуться до обрыва на него обрушилось с тонну земли.
Конь стал тонуть. Мы были бессильны помочь ему. Еще минута — и он, трижды окунувшись, не показался больше на поверхности. Только вьюк с сахаром и палаткой еще некоторое время держался поверх воды.
Тяжела для нас была эта новая потеря. Мы еще очень далеко находились от центральной части Саяна, а потеряли уже трех лошадей. Что же будет дальше, когда мы вступим в более недоступный район гор!
Остановились на левом берегу Тумановки, в клину слияния ее с Кизиром. Пробудилась первобытная тайга людскими голосами да стуком топоров. Снизу по реке доносились удары железных наконечников о камни — это шестовики поднимали груженые лодки.
За суетой и не заметили, как с гор спустился вечерний сумрак, как потух закат, как увяла даль, прикрывшись сиреневой вуалью.
Устраиваясь на ночь, я заметил на сучке бурундука. Светлорыжий зверек, видимо, был хозяином этого небольшого клочка земли, где мы расположились биваком. Наверное, никогда на его поляне не появлялось столько гостей, и таких беспокойных.
Он, изредка поворачивая свою крошечную головку, осматривал то коней, то костер и подолгу останавливал взгляд на Левке и Черне.
Вдруг зверек завертелся на сучке, задергал хвостиком и издал странный звук. Это не был писк, которым обычно он выдает себя или дразнит собак. Звук походил на квохтанье.
Бурундук соскочил на валежину, пробежал по ней до края и хотел было прыгнуть под колоду, но задержался. Оказывается, мы вьюками заложили вход в его нору. Зверек попытался проникнуть в нее с другой стороны, подлазил под груз, но тщетно. Тогда он вспрыгнул на пень, напыжился и продолжал тихо квохтать.
Бурундук почуял, что где-то близко за горами собирался дождь. Зверьку нужно было укрыться на ночь, но где? — нора заложена вьюками. В поисках надежного укрытия он бросился под валежину, но там сыро и холодно. Я видел, как позднее бурундук торопливыми прыжками удалился от поляны и исчез в лесном хламе. У него где-то имелось запасное убежище.
Над нами было голубое небо. Мы верили ему и не поставили на ночь палаток, не укрыли как следует багаж. Тогда еще мы не знали, что этот маленький зверек обладает способностью предчувствовать непогоду и квохтаньем предупреждать других.
Павел Назарович не разделял нашей беспечности. Он укрылся под кедром.
Зудов имел большой опыт промышленника и хорошо приспособился к скитальческой жизни. Суровая первобытная природа: лесные завалы, наводнения, снегопады, гнус, холод, обвалы — вот что сопутствует человеку в Саянах, Но Павла Назаровича трудно захватить врасплох. Не обмануть его соболю, не изнурить голодом. Домотканный зипун, котелок и горсть сухарей — это все его «снаряжение». Остальное у него в тайге: мягкая постель, мясо, рыба. Даже в лютый январский мороз он уютно переночует под защитой скалы или в глухом ельнике.
Я с удовольствием забирался к нему под кедр. Павел Назарович умел устроиться удобно и уютно. Одежду и обувь на ночь развешивал на жердочке для просушки, ружье ставил у изголовья, прислонив к дереву, а рюкзак укреплял где-нибудь на ближнем сучке. Всю ночь у него над огнем, не смолкая, шумел чайник. Дрова не бросали искр, горели ровно и долго. Но самым интересным были рассказы старика о соболином промысле, о ночевках на гольцах, когда, застигнутый бураном, он спасался, зарывшись в снег, и у маленького костра ждал перемены погоды. Не раз соболь заводил его далеко от стоянки, и он сутками голодал, но не бросал преследования, пока не приторачивал к поняжке этого ценного зверька. Тогда наступали минуты величайшего удовлетворения. Соболиный промысел — это своеобразная школа, где выращиваются смелые, выносливые и сильные человеческие натуры. В ней и Павел Назарович получил свое таежное образование. Путешествуя по Восточному Саяну, мы многому научились от нашего спутника.
Словно боясь нарушить покой приютившего нас леса, мы долго молчали, сидя у костра. Потом кто-то тихо запел:
Неуверенно вступил второй голос, потом третий… и песня полилась. Павел Назарович оказался прекрасным песельником. И скоро приятная мелодия Широкой волной разнеслась по долине. Старик запевал:
Даже Прокопий, не имевший ни голоса, ни музыкального слуха, уселся против Павла Назаровича и, подражая ему, открывал рот, хмурил брови, тужился, но все это делал беззвучно, а лицо было довольное, словно он главный запевала.
Я смотрел на нашу «капеллу» с восхищением. Все было хорошо: и костер, и люди, и старые ели, прикрывавшие нас густой кроной.
С наступлением темноты исчезли звезды. Мы беспечно спали у костра и не заметили, как надвинулся дождь. Слабый, но настойчивый, он погасил огонь. Пришлось подниматься, а пока ставили палатки, все промокли до нитки.
Утром трое товарищей во главе с Курсиновым отправились искать погибшую лошадь, чтобы содрать с нее шкуру для поршней. Я же пошел вместе с Прокопием обследовать Мраморные горы, расположенные с левой стороны Тумановки. С нами увязался и Черня.
Еле заметная тропа, по которой изюбры, дикие олени и лоси совершают переход от Тумановки на Кизиро-Казырский водораздельный хребет, скоро привела нас к бурному потоку, впадающему в реку с левой стороны. Словно разъяренный зверь мечется он между каменных глыб, ревет, пенится и злится. Летом это, видимо, небольшой горный ручей, через который легко перейти, не замочив ног. Весной, собирая воды тающих снегов со склонов долины, он представляет собой уже грозный поток.
Выискивая брод, мы с полчаса ходили вдоль берега, пока не оказались у самого устья. Неожиданно с высоты донесся легкий шум крыльев. Пролетела скопа.
Летела она тихо, лениво покачивая огромными крыльями. Казалось, ничто ее не интересует. Скопа — большой хищник, почти со степного орла. Размах крыльев у крупных особей достигает ста семидесяти сантиметров. Хотя скопа и считается речной птицей, но плавать она не умеет. Зато вряд ли какая другая птица может поспорить с ней в ловкости по ловле рыбы. У скопы очень острое зрение. Например, она замечает в воде хариуса с высоты более ста метров, да еще сквозь речную волну.
Увидев птицу, мы затаились у края чащи. Через толстый слой воды скопа, несомненно, видела все, что творилось там, на дне быстрого потока. Рыбу не спасет даже защитная окраска. Вот птица у самого слива. Вдруг на мгновенье она замерла на месте и, свернув крылья, камнем упала вниз. У самой воды скопа далеко выбросила вперед свои лапы. Раздался громкий всплеск; еще секунда — и хищник, шумно хлопая крыльями, поднялся в воздух. В его когтях трепетал большой хариус.
Из всех птиц, питающихся рыбой, пожалуй, только скопа ловит добычу когтями. Как мне приходилось неоднократно наблюдать, бросается она в воду против течения, а пойманная ею рыба всегда обращена головою в сторону полета, то есть вперед. Последнее свидетельствует о той поразительной быстроте и ловкости, с какими хищник нападает на рыбу. Проворный хариус не успевает даже отскочить или повернуться, как уже оказывается пойманным.
Мы свалили кедр и по нему перебрались на правый берег ручья. Солнце стояло высоко. После холодного утра ростки зелени жадно потянулись к теплу. Береза, черемуха и бузина уже выбросили нежные листочки; пройдет еще несколько дней, и они оденут долину в летний наряд.
Ближе к горам смешанный лес уступал место кедровому. Словно поясом, кедровник опоясал склоны Мраморных гор.
Трудно вообразить, какое огромное количество ореха рождает он ежегодно.
Осенью, во время сбора урожая, шумно бывает в кедровом лесу. Накапливая жир, бродят по лесу медведи. Бурундуки, делая запасы на зиму, суетятся от зари до зари. Они шелушат шишку, таскают орехи в свои подземные кладовые и там укладывают в строгом порядке этот ценнейший продукт. Даже хищники — росомаха и соболь — лакомятся кедровыми орехами. Выискивая чужие запасы, они шарят по кедровнику, оставляя на зеленом мху отпечатки своих лапок. Одной кедровке невпрок идут орехи. Ест она их жадно и много, но никогда не жиреет. Зато в кедровых лесах она выполняет благородную роль садовника. Сорвав шишку и набив зоб орехами, кедровка уносит их иногда очень далеко: на вершины гор, на дно цирков, в ущелье. Там она прячет орехи в мох, под валежник, между камней — словом, куда попало, и возвращается в лес за новой порцией. Так всю осень, пока тайгу не покроет глубокий снег, птица очень много запасает орехов. И не все свои кладовые потом использует. Многие из них и являются посевным материалом. Кедровый лес, растущий в подгольцовой зоне, обязан своим появлением птицам, главным образом кедровкам, и другим обитателям тайги, имеющим обыкновение прятать орехи.
Однажды, поднимаясь на высоченный голец Типтур (Олекминский хребет), нам пришлось наблюдать, как кедровка шелушила шишку и прятала орехи. Миновав границу леса, мы по россыпи подбирались к вершине. Неожиданно нас опередил легкий шум крыльев — пролетела кедровка с шишкой в клюве. Она уселась на камень и, не обращая внимания на нас, стала ловко отрывать шелуху, глотая орех за орехом. Работала быстро, и скоро ее переполненный зоб так раздулся, что птица потеряла свою стройную форму. А мы все ждали, что будет дальше. Покончив с шишкой, кедровка сделала несколько прыжков, удивленно посмотрела на нас и, срыгнув орехи, неумело прикрыла их мхом. Затем птица заботливо почистила клюв о камень, взбила перышки и с хвастливым криком пронеслась над нами — дескать, вот какие хитрые кедровки!
Мы подошли к ее похоронкам. Оказывается, орехи она запрятала в старый след сокжоя, глубоко вдавленный в сухую почву. Поднимаясь выше, нам попалось еще две кладовых, наскоро прикрытых ягелем. Крик птиц весь день был слышен на гольце.
Вряд ли кедровки помнят все свои многочисленные похоронки, какая-то часть заготовленных ими орехов остается забытой или неиспользованной. Весною эти орехи дадут ростки и при наличии почвы начнут развиваться, а затем вступят в тяжелую борьбу с холодной россыпью, чтобы отвоевать у ней для себя клочок земли. Так птицы рассаживают по каменистым склонам гольцов кедровые леса и стланиковые заросли.
В полдень мы поднимались по крутому откосу на верх Мраморного хребта. Шли тихо, рассчитывая где-нибудь на склоне увидеть марала. Эти звери любят весною жить в залесенных скалах. Днем они обычно нежатся на солнце, примостившись где-нибудь на верху обрыва, а вечерами пасутся, лазают по карнизам, расщелинам и открытым солнцепекам.
Черня держался настороженно: часто останавливался, натягивая поводок, тянул носом воздух, обнюхивал кусты, камни. В одном месте, переходя разложину, Прокопий вдруг остановился и, показывая на перевернутый камень, сказал:
— Утром медведь ходил, маралов тут не будет.
И действительно, мы нигде не видели их следов, Зато все чаще попадались перевернутые колоды, взбитый мох, а в одном месте мы увидели крошечные отпечатки лапок медвежат. На залесенном склоне жила медведица с малышами, и маралы, конечно, ушли отсюда. Они не терпят такого соседства.
Медленно взбирались мы по каменистому отрогу, и чем выше, тем положе становился подъем. Ветер, стужа и вода достаточно потрудились, чтобы пригладить вершины Мраморных гор. Но еще много незаконченной работы: всюду лежат, чудом удерживаясь на крутизне, руины давно развалившихся гребней, торчат останицы некогда возвышавшихся скал. Склоны гор прикрыты россыпью, украшены сложными рисунками разноцветных лишайников. Под ногами мялся мягкий ягель. Всюду пятнами виднелись заросли рододендронов, только что освободившихся из-под снега.
Уже вечером мы достигли вершины южного отрога. С него открывался почти весь горизонт. Нужно было торопиться до темноты изучить рельеф местности и рассмотреть долину Кизира, по которой лежал наш путь к Фигуристым белкам.
Сквозь прозрачный воздух хорошо виднелась заманчивая даль. Густые тени прикрывали провалы. На их фоне резче выступали освещенные закатом гребни гор. На севере по горизонту тянулось однообразное, плоское Пезинское белогорье с одинокой вершиной — Зародом, господствующей над белогорьем. Ее мы и наметили под пункт. А дальше за Зародом — хаос нагромождений, в котором издали разобраться было трудно. Там начинается Канское белогорье, а от него правее, в вечерней синеве виднелась Кинзимокская гряда и Фигуристые белки, пожалуй, самая длинная и труднодоступная часть этого горного района Саяна. Много раз я с тревогой всматривался в пугающие вершины этих великанов, пытаясь угадать, что ждет нас там?
С отрога была видна и долина Кизира. Выше третьего порога хребет Крыжина как бы отступает на юг, образуя широкую долину, и несколько понижается. Но река неизменно течет близ крутых залесенных отрогов, образующих правый берег. Чтобы продвинуться вперед, нам предстояло снова перебраться через Кизир и проложить проход по высокоствольной дремучей тайге, прикрывающей левобережье долины.
Заночевали мы у кромки леса. Прокопий вскипятил чай, отварил кусок тайменя, и после ужина мы стали укладываться на ночь.
Черня никак не мог подыскать себе места. Сначала он улегся на камнях, потом пришел к огню и примостился у наших постелей. Затем он снова встал, походил вокруг костра и стал рыть лежбище под соседним кедром. Что-то тревожило собаку. Я встал и посмотрел на небо. Тучи прикрывали восточный край хребта. Надвигавшаяся темнота гасила звезды. Ураганом пронесся ветер, оставляя позади себя долго качающиеся деревья. Мы вскочили, пораженные внезапно изменившейся погодой. Вдруг беззвучно и широко распахнулась темная бездна неба и оттуда прорвалось тяжелое рычание грома.
— Дождь… — произнес в испуге Прокопий.
Не было сомнения — надвигался страшный грозовой ливень, какие часто бывают на Саяне. Молния беспорядочно крестила небо, удары грома потрясали голец. Холодным потоком хлынул дождь. Затух костер, куда-то в темноту убежал Черня. Надо было немедленно искать убежище, и пока складывали рюкзаки, основательно промокли.
Жутко бывает ночью в горах, когда над головой бушует гроза и огненной чертой молния крошит свод черного неба. Нужно было спасаться бегством. Мигающий свет освещал крутой спуск, по которому мы сбегали вниз. Над головами взрывались чудовищные разряды грома, непрерывающимися волнами хлестал дождь. Внезапно мы оказались на краю обрыва. Спускаться дальше было опасно, нам ничего не оставалось, как прижаться к стволу кедра с редкой кроной и ждать конца светопреставления.
Буря не унималась. Мокрые, промерзшие, мы стояли под ливнем. Вдруг сквозь шум непогоды снизу до слуха донесся страшный звук — то ли рычанье зверя, то ли просто возня.
— Слышишь? — толкнул меня локтем Прокопий, а сам дрожит, челюсти стучат.
Звук усиливался. В глухой рокот непогоды врывался рев зверя. Не было сомнения, где-то близко, под обрывом в темноте происходила какая-то страшная схватка. Но кого с кем и почему именно в минуты невероятного ливня, это оставалось загадкой.
Наконец буря пронеслась, но еще долго слышались отголоски грозовых разрядов. Прекратилась и возня. Из-за далеких гор показалась запоздалая и ненужная луна. Накинув на плечи котомки, мы спустились ниже. Хорошо, что спички мы, как правило, носили в непромокаемых березовых коробочках, но и со спичками не так просто развести костер после такого ливня. Счастье не покинуло нас в эти минуты: по пути попалось дупляное дерево. Мы срубили его, достали из середины сухой трухи и через несколько минут уже сушили мокрую одежду и сами наслаждались теплом.
На востоке брусничным соком наливалась ранняя зорька. Откуда-то прибежал Черня, мокрый, уставший. Он упал возле костра и мгновенно уснул.
— Кто же мог драться ночью? — спросил я своего спутника.
Тот повел плечами.
— Не знаю. Чаю попьем, сходим посмотрим.
Мы, конечно, не могли оставаться в неведении, не могли не разгадать, что произошло под обрывом.
Мы спустились под обрыв. Поломанный лес, глубоко вдавленные отпечатки лап и не смытая дождем кровь являлись неоспоримыми доказательствами схватки медведей.
— Понять не могу, что тут было. Если звери не поделили добычу, то где она? — рассуждал Прокопий сам с собою.
Но вот взгляд его остановился на кедре со сломанной вершиной, и улыбка расплылась по обветренному лицу охотника.
— Все понятно, — сказал он, рассматривая залохмаченный слом дерева.
Затем, обращаясь ко мне, показал рукою на маленький след медвежонка, очень похожий на тот, что видели мы вчера, поднимаясь на голец.
— Вершина-то эта не сломана, посмотри, — говорил Прокопий. — Ее медведь отгрыз, медвежонка добывал… У этих малышей плохая привычка: чуть какая опасность, сейчас же на дерево! А это и нужно медведю — ведь он большой любитель полакомиться медвежонком.
— Неужели медведь ест медвежат? — удивился я.
— Только попадись на глаза, ни за что не расстанется!
— Так, значит, он съел малыша?
— Наверное, иначе зачем было медведице затевать с ним такую драку? Посмотри, что наделали, — и Прокопий указал взглядом на валявшиеся вокруг вывернутые корни, на ямы, на разбросанные камни, на изломанный кустарник. По ним легко было представить эту ужасную схватку медведицы, защищающей своего детеныша, с матерым медведем. Какой, поистине геркулесовой, силой нужно обладать, чтобы взбить, разметать, изломать все вокруг — на что способен только медведь.
Рассматривая следы драки, мы пришли к выводу, что медвежонок был застигнут медведем на земле и, спасаясь, бросился на молодой кедр. Медведь взобрался на него, насколько позволила ему его ловкость, отгрыз вершину с медвежонком, но тут подоспела медведица. Отбила ли она своего малыша или он был съеден медведем до схватки, этого разгадать нам не удалось.
— Вот потому медведица и щенится через два года, — заключил Прокопий, когда мы уже спустились в долину. — Ведь гон у этих зверей бывает в июне, когда медвежата еще маленькие — сосунки, и если бы в этот же год самка гуляла, то медведь поел бы малышей.
Мы посидели на колоде несколько минут и тронулись в обратный путь к Кизиру. Пройдя всего лишь метров двести, Черня вдруг насторожился и приподнял высоко морду, затяжно глотнул воздух, затем легкой рысцой побежал вперед.
Мы остановились.
— Неужели медведь?
Прокопий сбросил с плеча бердану, и мы бесшумно последовали за собакой. Там, где кончался крутой откос, рубцом огибающий котловину, Черня остановился и стал обнюхивать небольшую кучу, сложенную из мха, содранного кем-то с откоса.
— Странно… кому понадобилось сдирать мох? — сказал Прокопий, разбрасывая ногой кучу.
В ней оказалась похоронка медведя: небольшой кусочек кишки, две лапки, нижняя челюсть медвежонка. Мы удивились, ведь этих остатков зверю было всего лишь на один глоток, зачем же понадобилось ему их прятать? Медведь — своеобразный гастроном, любит притухшее с запахом мясо — иначе незачем было ему оставлять кроху своей трапезы, тем более весною, когда этот зверь ведет полуголодный образ жизни.
Несколько позже, работая с экспедицией по реке Олекме, мы на хребте Илин-Сала нашли аналогичную похоронку и там же недалеко отгрызенную вершину лиственницы. Эти два случая позволили мне сделать вывод, что самым опасным врагом медвежат является прямой их сородич — взрослый самец. Это довольно странное явление в какой-то степени связано с тем, что медведица спаривается через год, после того как медвежата станут способными вести самостоятельную жизнь и уже не следуют по пятам за матерью.