Сказки мегаполиса

Федотов Дмитрий Станиславович

Мейко Татьяна

Комаров Сергей

Акутин Владимир

Фантасты представляют прозаика Владимира Акутина

 

 

Ты молодец, Костик

Рассказ

Сергей Петрович вышел из душного вагона на перрон, выбрал под цветущими черемухами привокзального сквера скамейку поуютнее и, присев, с удовольствием закурил. Вот и дома. Спешить некуда, до родной улицы рукой подать. Он разглядывал немногочисленных пассажиров, вышедших на этой станции, пытался высмотреть знакомые лица, но нет… нет. Приехавшие ушли по тенистой алее в город, стало тихо, пустынно.

Слева послышался негромкий шум. Сергей Петрович оглянулся: по алее в его сторону двигался немолодой рослый человек в неопрятной одежде и катил рядом с собой старенький, изрядно заржавевший подростковый велосипед на спущенных шинах. Человек, склонив к; велосипеду дико заросшую седым свалявшимся волосом голову, говорил непонятно кому:

— Нет-нет, не так! Ты слишком жмешь на педали и зря так вцепился в руль… свободней, свободней!.. Вот… правильно… теперь ты совсем молодец… Видишь, я даже не успеваю за тобой и совсем почти не держу!..

Человек торопливыми шагами пересек перрон и скрылся за низеньким зданием вокзала. Сергей Петрович проводил чудака удивительным взглядом, и что-то показалось знакомым ему в этой нескладной фигуре, голосе… Заросшее щетиной лицо он не смог толком разглядеть, но тем не менее… тем не менее…

Он все же вспомнил.

Это был он, Генка Даринский, бывший его сосед. Начало той, вспомнившейся сейчас истории, было еще при Сергее, а про остальное писали мать, друзья. Вот кого довелось встретить в родном городишке первым через столько лет, прошедших после последнего приезда…

Много лет назад «фэзэушник» Генка Даринский держал «мазу» на их улице Декабрьской. Что такое «маза» и за что ее держут, не знал в этих местах никто, в том числе и сам петушистый Генка. Но понимали почему-то все одинаково — вроде первого парня на деревне.

Вечерами Генка поднимал облаки пыли своими полуметровыми клешами, рассекая вдоль и поперек ухабистую Декабрьскую в сопровождении разнокалиберной кодлы. Руки все держали в карманах, с нижних губ свисали задумчивые охнарики, пыжились все одинаково, нахохленно, задевая приподнятыми плечиками кончики ушей. Веяло от кодлы анархистской бражкой и угаром нэпа одновременно: фигуранты словно вышагнули из старых забытых кинолент. Комизм усиливался откровенной зеленостью парнишек.

Серега с Костей Таенковым в кодле не состояли. К Сереге уже тогда соваться не решались, а с Генкиной попыткой добиться почтительности от маломогучего Кости вышли большие хлопоты. Только «мазист» нахлобучил маленькому вольнодумцу кепку по самые ноздри, как тут же получил такой «привет!» стоптанным ботинком между клешей, что долго икал, катаясь в пыльной колее. А когда встал, Костя уже заносил над ним половинку плохо обожженного кирпича.

— Ты что! Чокнулся? Я же пошутил! — завякал озадаченный Генка.

Из кодлы не нашлось никого, кто кинулся бы на невзрачного Костю. Эти уже учили его почтительности и больше не хотели: Костю надо было или убивать сразу, или вообще с ним не связываться. Побитый, он не только не устрашался, но, напротив, ожесточался. Он подстерегал «околомазистов» по-одному и бил их колом так, что смотреть было страшно.

Генка пал последним. Больше к Косте не привязывались. Кодла соблюдала с ним вооруженный нейтралитет, хотя и вооружения-то всего было — один Генкин шпалер, обычная паскудная самоделка под мелкашечный патрон. Попасть из него было трудно и в банный таз с десяти шагов: из короткого гладкоствольного шпалера пуля летела кувыркаясь, неметко и недалеко. Но доску с того же расстояния эта пуля все же просаживала. Генка постреливал иногда по помойным ящикам, сортирам к удовольствию сопровождающих лиц. Те уважительно обнюхивали дырки:

— У-у! Наскрозь! И пуля в очко ушла!..

Подкатывало лето, томными вечерами гуртилась молодежь у чьего-нибудь заплота…

— Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал… — напевал Генка под треньканье расхристанной гитары в тот замечательный майский вечер, когда сумасшедший черемуховый дурман охмурял притихшую Декабрьскую и нега надвигающегося лета томила души сладкими предчувствиями. Яркая лампочка со столба приветливо высвечивала новый сруб возле дяди-митиного дома, рассевшихся на свежеошкуренных бревнах «декабристов».

Надо сказать, пел Генка хорошо. Вот уж кого не обидел бог ни голосом, ни слухом. Дурацкая песенка звучала у него совсем не по-блатному, а мягко и лирично, мухой входя в незагрубелые сердца. Пел он каким-то самобытным, особым манером, отчего подтягивать ему было невозможно.

Костя с Леной Свириной появились из темноты, как тень отца Гамлета — медленно и таинственно. Первая дама Декабрьской улицы в обнимку с первым вольнодумцем на глазах первого «мазиста»! Это было уже много…

Генка еще теребил струны, но песня оборвалась: при Ленке «мазист» вообще терял свой дивный голос, переходя, сам не зная почему, на клекот бойцовского петуха.

Парочка уже проходила мимо последнего «декабриста», угнездившегося на сосновом комле, когда вслед ей раздался резкий Генкин хмык:

— Цыпленок уточку в одну минуточку…

Костя обернулся, как ужаленный:

— Ты! Трясун мохнорылый! Давно тебе клюв не чистили?

«Декабристы» хохотнули. Генка побледнел, это видно было даже при свете уличного фонаря. Он отложил гитару, медленно поднялся:

— Ты, окурок! Мне?..

— Тебе! — резко осадил его Костя. — Вот этим вот кирпичом! — он быстро схватил из-под ног кирпичный обломок, коими щедро засыпали декабрьские грязи. — Так начищу, как самовар блестеть будет!

«Декабристы» хохотнули громче. Генка вдруг выхватил из кармана свой шпалер, наставил на Костю… Лена вскрикнула, схватила Костю за руку:

— Пойдем! Пойдем отсюда!..

— Пусти! — вырвал руку Костя. — А ну, падаль, бросай пушку! Ну! — он резко замахнулся. — Считаю до трех!

Генка замер со своим нелепым оружием в вытянутой руке, видно было, как подрагивает короткий тупорылый ствол…

— Раз! — сказал Костя. — Два!.. Три!

Счет «три!» и выстрел прозвучали одновременно. Пуля попала Косте в лоб. Кирпич выпал из обмягшей руки.

Умер Костя раньше, чем кто-либо успел произнести хоть слово…

Костиного отца, Николая Изотовича, мужики сумели завалить и связать, когда он с белым лицом шел к избе Даринских с двустволкой в зачугуневших руках. Мужик он был, как и Костя, невеликий, но трое соседей-приятелей отлетали от него как горох от стенки. Семен Иванович Кожарин, бывалый мужичина, изловчился-таки в сумятице свалки вывернуть стволы вверх и саданул дуплетом в ночное небо…

Раздавленному случившимся Генке дали восемь лет, и юность его на этом кончилась.

Костина мать угасла тихо и незаметно…

Николай Изотович остался один. С ним происходило непонятное. Он бросил работу, перестал разговаривать с окружающими и родней, которая мало-мальски присматривала за ним. Как он жил и чем жил — малопонятно. Пыльные окна таенковской избы сиротливо и немо смотрели на мир, не освещаемые никогда ни светом изнутри, ни потухшим фонарем над воротами. Опустившийся, заплошавший старик с остановившимися глазами редко выходил со двора. Любопытные ребятишки слышали иногда бормотание:

— Погодите, я его узнаю… по голосу узнаю…

Всерьез старика давно уже не принимали.

Взрослели и разъезжались «декабристы», другие мальчики и девочки выходили теплыми вечерами под дивные черемухи, и другие песни звучали про все ту же неизменную любовь. Время шло.

Генка объявился через восемь лет постаревшим на все двадцать восемь, был молчалив и необщителен.

А время шло. И уже Генкин сынишка… Костя сравнялся с ним ростом, и похож он был на отца удивительно.

— Вылитый Гена в молодости, — говорила Костику бабка.

И любим был Костик отцом необычайно.

Он и вправду унаследовал от отца многое, а особенно голос, на редкость чистый и настолько проникновенный, что когда он теплыми вечерами пел под гитару новым «декабристам» у старых изб, старухи плакали окрест и деды особо надсадно смолили махру, а подрастающая молодежь обмирала, ошеломленная и растерянная…

И плакал, забившись в самый дальний угол, седеющий Генка и долго потом никому не показывался на глаза…

И в тот чудесный майский вечер, как и много лет назад, теплая нега охмуряла серые шалманы запахом цветущей черемухи, и на Костины песни сходились «декабристы», открывались в домах окна, потихоньку, чтобы не нарушить чудо..

«…бейте в жизнь без промаха, все равно любимая отцветет черемухой…» — пел в тишине Костя, пел так, как не пел никто и никогда…разве только его отец в молодости.

Пуля попала Костику в сердце, и он умер, не поняв, что произошло.

На той стороне улицы у своих ворот стоял старик Таенков с двустволкой в поникших руках…

Сергей Петрович долго еще сидел у пустынного перрона, тихо облетали с веток черемуховые лепестки, горький и пряный запах их еще раз отозвался горькой памятью…

Из-за деревьев вновь показался Генка с велосипедом. Он сосредоточенно смотрел на педали, увещевал неведомого седока:

— Ну что ты, Костик, это же так просто… надо плавно… вот так… я же всегда говорил, что ты у меня мо-I лодец, Костик!

На изможденном Генкином лице зарницей полыхнула робкая радость:

— Ну вот, видишь, как хорошо у тебя получается! Ты молодец, Костик!..