Любовь последняя...

Федотов Гавриил Николаевич

В ТЫЛУ

 

 

#img_4.jpeg

 

1

Полковник средних лет, рослый, широкоплечий, с крупным волевым лицом, хорошей военной выправкой, целым набором разноцветных орденских планок и Золотой Звездой Героя говорил о войне.

Его звали Андрей Леонович Бурлаков. Он ехал в область, где пробежало его детство и где произошло все то, о чем он рассказывал.

* * *

Война очень рано постучалась в дом колхозного пчеловода Леона Денисовича Бурлакова.

Двадцать четвертого июня он провожал на фронт своего сына Михаила.

Ушел ранней зорькой из родного Ольшанца его первенец, лучший тракторист села.

Ушли первые, а за ними и пошли, и пошли: редкое утро не приносили повестку кому-нибудь из соседей, ближних или дальних. Почти каждый день в том или другом конце села Ольшанец плакали невесты, рыдали молодайки, умывались слезами матери. Бестолково суетились взбудораженные мальчишки. И громко пели под гармошку подвыпившие новобранцы, еще не понимающие, какая их ждет война.

— Пусть поют, — поощрительно кивали головами старики. — Солдат испокон веку с песней живет!

А зеленовато-серые повестки районного военкомата все разносила и разносила по Ольшанцу шустрая девочка-подросток. В конце лета один за одним начали уходить на фронт и пожилые семьянины.

Все чаще ольшанцев провожали не подвыпившие на расставанье друзья, а виснущие со всех сторон ребятишки, да неузнаваемо изменившаяся за одну бессонную ночь жена.

Тут уж как-то сами собой отпали и песни, и гармошки первых традиционных проводов, шумных, но еще сдержанных в проявлениях горя.

Остающиеся с оравой ребятишек женщины не сдерживали себя, как стыдливые молодайки, в беде и плаче: вопили по уходившему на фронт «кормильцу» без смущения, в голос, на всю улицу. А пожилые, уже испытавшие, что такое война, мужики шли трезвые, злые, с каменно сжатыми губами.

С усилием оторвав от себя плачущих ребятишек и рыдающих жен, они матерно ругали Гитлера и долго перекидывались друг с другом короткими и тяжелыми, как свинец, фразами:

— Сводку управился послушать?

— Ага… жмет, проклятый!

— Неужто, опять отходят наши?

— Ты что… или в гражданскую не воевал! Ведь можно, допустим, сегодня и отойти, а назавтра… ка-ак жахнуть! Тут, может, еще тактика?!

Многие из уходивших уже знали, что, поднимаясь в атаку, человек в минуту проживает целую жизнь. Но не было сейчас ничего тяжелее, чем оторвать от себя детей, жену, старых родителей…

Время летело. Ушли на фронт последние забронированные комбайнеры и механизаторы; и еще не убранная техника тут и там сиротливо торчала на полях, точно обиженная земля-кормилица напоминала людям, что ушли от нее лучшие ее сыновья — ее работники.

По утрам ольшанцы жадно приникали к репродуктору. Всем было нужно хоть на время притулиться душой к добрым вестям. Но, прослушав радиосводку, они уходили еще более расстроенные, опечаленные.

— Ну, что? Отходят наши или наступают? — спросит молодайка, опоздавшая послушать сообщения Информбюро.

— Покуда отступают, — мрачно отрежет сивоусый дед. И, завидя в ее глазах слезы, сердито добавит: — Ну, что полыхаешься-то? Не понимаешь еще, баба, что на войне так оно и бывает: то отступают, то наступают! Передали вон и нынче, под конец, что в полном порядке отошли наши на новые укрепленные позиции…

Люди не теряли веры, со дня на день ждали, что немца погонят обратно и, как могли, утешали друг друга.

От фронтовиков вести пока нерадостные. Некоторые подолгу молчали. Но и те, кто присылал в Ольшанец свои треугольником сложенные письма, — больше писали о том, что фронту нужен хлеб, подробно интересовались делами колхоза; или занимали полписьма поклонами и приветами родственникам, хозяйственными советами и тревогой за домашних. О себе же писали скупо, туманно, глухо — о тяжелых непрерывных боях, о раненых односельчанах… И, прочитав такое письмо, женщины подолгу держали его в руках; и за первой бурной радостью, что «жив», тяжко потом вздыхали и ворочались ночами без сна.

Затем одно за другим пришли в Ольшанец несколько извещений об убитых.

На селе после этих «похоронных» стало еще печальнее и суровее. Однако работы в колхозе не прекращались ни на один день, и шли они не только на токах и фермах, по и в поле.

Не сидела праздной и семья Леона Денисовича Бурлакова. Сам он с утра до ночи работал на пасеке. Помощников забрали, и он один готовил пчел к зимовке. Жена его, Анна Герасимовна, не очень старая, но болезненная, хлопотала по хозяйству — как всегда. Рослая и красивая сноха — Любаша — все еще трудилась на стареньком маломощном тракторе в садоводческой бригаде, а бригада эта состояла теперь из двух человек: до садов не доходили руки. Шестнадцатилетний сын, Андрейка, заканчивал на току подработку семенного проса, немного прихваченного обильными, как дождь, последними росами.

Правда, такая расстановка держалась очень недолго и первым порушил ее сам Леон Денисович. Кроме неизбежных хлопот с пчелами, он решил отремонтировать и утеплить колхозные омшаники. Работа была не из легких, этим занималось, обычно, целое звено плотничьей бригады; и, намереваясь своими силами подготовить все три омшаника к зиме, он ежедневно плотничал дотемна. Герасимовна шила на дому трехпалые солдатские рукавицы. А Любашу и Андрейку очень скоро послали в поле — поднимать зябь.

 

2

Удивительная была та осень. Лист долго зеленел, а потом вдруг подернулся багрянцем, пожелтел и яркий, солнечный изредка падал на сухую землю. Но дунет ветерок — и сыплется обильное червонное разноцветье на еще зеленую лесную траву. А его и так там уже без счета — нет этому золоту в лесу ни конца, ни края. Идешь, а оно под ногами: шур! шур! шур! Только что не звенит…

Прежде чем взвалить на плечи осиновые жерди, Бурлаков снова шуркнул ногой по разномастному ковру из листьев. Послушал. Отметил, что трава еще по-летнему густа, а кое-где даже белеют цветы дрёмы. Присел на пенек и закурил.

В лесу — тишина. Слышно, как жужжат пригретые последним солнцепеком большие полосатые осы, картаво лепечет и наборматывает невдалеке овражный ручеек. Но все эти шорохи осеннего леса так прозрачны, что совсем не мешают ему слышать и осторожный писк птицы, и едва внятное перешептывание нарядно расфуфыренных осинок, чувствовать с детства знакомый аромат дозревающей мяты. На безоблачном белесо-голубом небе неправдоподобно красиво плавятся багряные вершинки кленов — сплошь залитые ярким солнцем. Тени на земле еще по-летнему отчетливы и густы.

Мягкая ласковая тишина загрустившего леса вдруг так зацепила пасечника за душу, что ему даже собственная молодость вспомнилась — бурная, боевая. А следом подкралась и защемила сердце тревога за старшего сына, знакомая неуемная тревога за все это незабываемое, родное и дорогое, что уже несколько месяцев топчется сапогом врага.

Задумавшийся Леон Денисович даже вздрогнул, когда услышал сзади себя треск валежника под чьими-то решительными шагами. Торопливо оглянулся. Держа автомат наизготовку к нему быстро подходил молодой белобрысый солдат. Пасечник успел заметить, что его вспотевшее, облепленное паутиной лицо строго, белесые брови сердито насуплены, густо унизанные колючками и репьешками полы длинноватой шинели подоткнуты за ремень. Сразу было ясно, что солдат провел в лесу не один час.

— Документы! — коротко сказал он, приблизившись вплотную.

Солдат был плотен, но низкоросл, и, когда крупный Бурлаков поднялся с пня, то дуло автомата как раз уперлось ему в пояс.

— Да ты что, сынок, очумел? — невольно подтянул живот Бурлаков. — Какие ж у меня в лесу могут быть документы? А жерди я срубил не самоуправно, а с разрешения… И не для себя лично, а для ремонта колхозного омшаника! Так что ты автомат свой, если заряжен, убери-ка покуда от греха…

— Нет документов?

— Да откуда же им быть?

С виду невозмутимый, но внутренне настороженный, думая, что дело в самовольной порубке, пасечник прямо глядел в лицо солдата и светло улыбался.

Но из-за кустов подошли еще два солдата, а белобрысый, взглянув на левую руку пасечника, принялся еще суровее допрашивать про его изувеченную кисть; и, нетерпеливо поталкивая автоматом, даже высказал предположение, что это случай самострела…

— Совсем рехнулись?! — возмущался Бурлаков. — Рана-то старая и человек я старый!!

Отпустили Леона Денисовича, даже подсобили ему поднять на плечо тяжеленные сырые жерди.

Про случай этот он почему-то долго молчал, даже дома. Но узнав, что Любаше и Андрейке весь сентябрь придется работать в поле и ночами, — не выдержал, рассказал со всеми подробностями.

— Бороду мне, оказывается, пора отпускать дедовскую, — пошутил он под конец. — Чтоб мои полста никого с толку не сбивали. — И, посерьезнев, добавил: — Тебе, Андрейка, надо взять в сельсовете хоть простую справочку с годом рождения. А то плечи у тебя — шире дедовых! Кто поверит, что такому могутному парню только шестнадцать?

— И не подумаю, — запетушился Андрейка. — Все одно я не нынче-завтра утеку добровольцем. Сказал, уйду — значит, уйду! Все равно мне скоро семнадцать и тогда возьмут не в летчики, а в пехоту!!

— Кто — про всякого, а сорока — про Якова! — с невеселой усмешкой отмахнулся Леон Денисович. — На всех хлопчиков самолетов не напасешься.

— Мне нужен только один! — перебил Андрейка.

Бурлаков-старший строго нахмурился, тревожно и испытующе покосился на жену, но промолчал, низко уронив лохматую голову. Любаша вскинула лицо и с любопытством поглядывала то на разошедшегося Андрейку, то на заметно побледневшую свекровь. А Герасимовна с минуту крепилась. Потом лицо ее пошло пятнами, покраснело, сморщилось, она судорожно потянула пальцами кончики головного платка к глазам, заплакала.

— Н-ну, опять все сначала, — поднялся Бурлаков с табурета и, прихватив с лежанки полушубок, хлопнул дверью. Но еще из сеней вернулся и уже тоном приказа сказал: — Справку, Андрейка, возьми с утра! А ты, старая, хватит хлюпать: оставь назавтра… Тебе, Любаша, тоже надо помнить, что, стало быть, всякий люд в поле может шататься: раз уж в нашем лесу ловят — значит есть кого! Гасите свет и укладывайтесь, я лягу в омшанике — там, небось, скорее меня в холодке сон сморит… Что-то я больно плохо сплю?!

— Всегда ты, Андрейка, с полоборота заводишься! — упрекнула Любаша, когда дверь за Бурлаковым-старшим опять закрылась, а расстроенная Герасимовна ушла доплакивать за занавеску. — Как будто и в самом деле возможно всех желающих взять в летчики! Ты все-таки ведешь себя не как настоящий мужчина, а как мальчишка!!

— Тебе легко так рассуждать — ты женщина и тракторист! — обиженно сказал Андрейка. — А я — прицепщик… Уж лучше получить рану в бою, чем быть зарезанным плугом в борозде!

— Тс-с-ссс! — оглянулась на занавеску Любаша. — Ты больше спи перед второй сменой! Как же другие прицепщики ночью работают?

— Те уже привыкли, а я без всякой практики, — упавшим голосом оправдывался он и, чувствуя неубедительность своих слов, безнадежно махнул рукой.

Здесь он был прав. Любаша сдала маломощный старенький трактор и, подчиняясь приказу, пересела на трактор Михаила. И сама недавно уверяла, что этот ничуть не труднее.

У Андрейки совсем иное. Ему пришлось заново осваивать капризную работу прицепщика, учиться на ходу, хотя в глубине души он считал эту должность мальчишеской. Мечтал он теперь, в войну, накануне своего семнадцатилетия, отнюдь не о такой деятельности.

Он знал, что его выпросила к себе в прицепщики Любаша. Слышал, как на этом настаивал отец. Да и сам искренне хотел, чтоб Любе, с которой он по-братски дружил, работалось в поле без страха. Но теперь для Андрейки каждая ночь означала еще и борьбу с наваливающимся сном. Неожиданно выяснилось, что прицепщика ночью здорово укачивает. А заснуть во время работы или даже чуть-чуть задремать опасно.

Впрочем, недовольны были оба: и прицепщик, и тракторист. Любаша тоже изрядно нервничала и по секрету как-то сама призналась Андрейке, что если б не одно особое обстоятельство (о чем сказать пока нельзя!), то она, наверное, тоже подумывала бы сейчас о том, чтобы стать медсестрой или даже зенитчицей. Разве она больная или слабенькая?

Однако пока она была трактористом и всерьез опасалась, что задремавший Андрейка когда-нибудь свалится прямо под острые лемеха плуга. Или сама не выдержит ежедневной тряски. В поле день ото дня становилось холоднее, а каждый гектар нелегко достающейся зяблевой пахоты невольно будил в них новые тревожные сомнения.

 

3

Война шла и шла. Советские войска все еще не гнали почему-то немцев назад. Больше того: фронт неумолимо приближался — даже через стоявший в стороне от железной дороги Ольшанец, расположенный в глубинке Воронежской области, несколько раз прошли небольшие подразделения солдат. Вид у них был такой, точно они прошагали без сна и отдыха многие километры и теперь стараются избежать неизбежного: вопросов жителей.

А вопросы сыпались — тревожные, нетерпеливые.

Можно ли и нужно ли в такое время — рассуждали Любаша и Андрейка — заниматься подъемом зяби? Они оба думали, порой, что это почти бессмысленное занятие.

Андрейка говорил об этом только дома, а горячая Любаша не утерпела и сказала в правлении колхоза.

— Муж твой весточки подает? — спросил в ответ председатель.

— Редко… А что? — враз затревожилась Любаша. Похолодев, она успела подумать: «Господи! Уж не пришла ли на моего Мишу похоронная?!»

— И, небось, в каждом пишет, как нужен хлеб фронту? — продолжал председатель.

— Писал…

— Вот видишь! — сказал председатель. — Выходит, и муж твой считает, что зябь нам нужна? — И поднял на нее усталые глаза: — Иди и паши́… И чтоб качественно! Сеять весной по этой зябке самой придется!..

Выйдя из правления, Любаша с досадой упрекнула себя за излишнюю стыдливость, за то, что так и не посмела сказать напористому председателю о своей беременности, что ее от тряски тошнит, попросить другую работу. Да и работать в поле осталось уж не так долго — скоро ляжет зима.

Очередная пахота, хоть и дневная, оказалась особенно трудной: погода выдалась холодная и ветреная. Оба вернулись домой по-темному, пропыленные и продрогшие. За ужином Любаша снова невесело сказала:

— Пашем мы с Андрейкой, пашем… Другие тоже изо всех сил стараются… А сеять-то нам весной доведется по этой зяби?

— Это, если так глупо рассуждать, то и мне, значит, омшаники не надо к зиме ухичивать? Пусть все пчелы мерзнут и пропадают? И пасеку, значит, всю нашу, знаменитую, — к чертовой бабушке? — Леон Денисович долго выжидал ответа снохи, потом твердо сказал: — Прошла, давеча, воинская часть… Подстроился я к ним на ходу, поговорил… отходят они. Но отходят на переформирование. А как полностью переформируются — пойдут в наступление. Врага скоро непременно назад погонят…

— Ох, дай господи! — тяжко вздохнула Анна Герасимовна. — Чтобы скорее полная победа пришла, и чтоб Миша быстрее к нам вернулся целым и невредимым!..

— Ну, это ты, мать, уж чересчур заторопилась, — строго оборвал ее Леон Денисович. — Конечно, будем всемерно надеяться, что и Михаил наш останется жив-здоров… Но покуда врага вовсе не спихнут с нашей земли, и тебе надо рукавицы шить, не зевать: зима не за горами…

Слова были сказаны, в сущности, суровые, а после них дышалось как-то легче. Легче дышалось и работалось от подобных слов Бурлакова-старшего не только в семье. И Леон Денисович это отлично знал. Изредка проходившие Ольшанец солдаты были измотаны боями и переходами. Большинство в ответ на укоряющие взгляды и вопросы жителей молча отводили глаза. А те, которые поотчаяннее, позубастей, громко ругались. И не все ольшанские жители решались приставать к ним с расспросами.

Но Леон Денисович смело подходил к солдатам и даже к командирам. Иногда его резко обрывали на полуфразе, требовали предъявить документы, грубо советовали «попробовать самому», даже грозились «привлечь» за «подозрительные» расспросы. Ждавшие в сторонке односельчане не могли слышать подлинного разговора, и Бурлаков возвращался озабоченный, но неизменно бодро докладывал:

— Опять не утерпел: по душам поговорил… Загодя сказал им, конечно, что сам, мол, было время, повоевал за Советскую власть и все такое прочее… Не просто отступают, а на переформирование отходят. Правда, после больших боев. Спешат в распоряжение резерва Главного командования. А там, говорят, собралась та-акая страсть нашего войска и техники, что не нынче-завтра непременно пойдут в самое решительное наступление. Кулак, говорят, для ответного удара собрался там просто громадный!..

— Где — там?

— А дислокация войска самая, что ни на есть наисекретнейшая вещь, — не моргнув глазом, отвечал Бурлаков. — Хорошо, что хоть это нам сказали: доверились, значит, жителям на собственный страх и риск…

И тревожно было собравшиеся женщины и старики расходились по рабочим местам. Некоторые, воспрянув духом, сами пытались потом, как могли, подбадривать других, на разные лады повторяя: «Ну, конечно… Леон Бурлаков правильно говорит: добро, что хоть это сообщение теперь знаем. А обо всех намерениях и планах армии разве ж кто рискнет заикнуться?!»

В Ольшанце не забывали, что Леону Денисовичу в молодости довелось много воевать.

Старики помнили, как забрали его в четырнадцатом году в солдаты. А служил он там больше трех лет не кем попало, а заправским пулеметчиком в Восьмом кавказском полку. Да еще не на германском, а на турецком фронте. Был ли турецкий фронт опаснее или важнее — никто никогда этого не утверждал, но теперь каждый при случае подчеркивал: «Верно, аж на турецком фронте он служил в первую германскую войну!..»

Да и в гражданскую он воевал пулеметчиком и тоже не абы где, а в Первом революционном полку, в пулеметной команде. Затем воевал против Деникина и Мамонтова. Под Ельцом был ранен, но остался в строю. Под Касторной — снова ранен и контужен и на несколько месяцев угодил в госпиталь. Потом поправился и успел повоевать на других фронтах, пока не оторвало ему осколком два пальца на левой руке… Вернулся он в Ольшанец уже в самом конце гражданской. Изрядно на своем веку повоевав, он облюбовал и выбрал себе, «беспалому», самую мирную профессию: пчеловода и пасечника.

Так как же было односельчанам к рассуждениям такого бывалого солдата не прислушиваться?

 

4

Но однажды Леон Денисович потерял обычное самообладание.

Дело было так. Вскоре после первых ночных заморозков вдруг на сутки зарядил нудный и мелкий осенний дождь. Леон Денисович заторопился убрать ульи в только отремонтированный омшаник. Уже перед вечером надумал перенести туда и все лишние рамки. Шагая с ними к омшанику, он издали увидел, сквозь сетку дождя, небольшую группу солдат. А завернув за угол, вплотную столкнулся еще с одной группой: из трех солдат и сержанта.

Бурлаков приостановился. Поздоровался. Испытующе оглядел солдат с ног до головы и, обращаясь к сержанту, коротко спросил:

— Ну, как там?

— Воюем едрена-матрена! — отводя в сторону глаза, неопределенно отозвался высокий, плечистый сержант, в насквозь промокшей шинели. — Претерпели, отец, уж всякого-якова по горло…

— Ну? — загородил ему Бурлаков дорогу.

— Ты, папаша, заместо своих никчёмных расспросов под дождичком, лучше скажи, где нам можно обсушиться? И чтоб под крышей переночевать?

— Не торопитесь, значит… А на дождь нечего кивать: он спокон веку идет не когда его просят, а когда жнут и косят! Так почему же, ребята, отходите? — тихо, но настойчиво, повторил свой вопрос Леон Денисович. — Как же это… так получается?!

— На переформирование, отец, идем. На соединение с другой частью, — неохотно пояснил сержант.

Бурлакову еще никто из проследовавших через Ольшанец солдат или командиров не говорил об этом «переформировании». Но то, что сержант объяснял отход именно тем словом, которое за последнюю неделю очень часто употреблял и сам он, — утешая односельчан, — почему-то необыкновенно встревожило и рассердило. Сам того не замечая, он даже голос повысил:

— Больно долго, сынки, переформировываетесь! — почти кричал он. — А как же жителям теперь быть? А?! Вашим, говорю, матерям и сестрам, женам да детишкам-то кровным вашим как же? Им-то, спрашиваю, на кого прикажете надеяться?!

— Сюда он нипочем не докатится…

— Да ты что ж, сержант… иль думаешь, я только за один свой Ольшанец душой-то болею?!

— У тебя, значит, душа, а у нас балалайка: не болит и не горит, а лишь бренчит? — уже не сдерживая ярости, оскалил сержант в подобии улыбки крупные белые зубы. — Я вот, к примеру, с боями от самой погранзаставы и уж два раза из окружения выходил. Это — как? И после ранения из строя не ушел… И теперь саму смерть ежеминутно в ладошках нянчу и вот этим рогачиком ее, сволочь железную, каждодневно щупаю! Мины всякие ставлю и снимаю… Потому — род войска такой: сапер! Все мы уж насквозь прокоптились и пороховыми газами провоняли. Но от тебя вот, как от старушки-канунницы, покуда только вощинкой и медком сладко попахивает? Пчелками, стало быть, занимаешься? А ты бы — туда!

— Я еще когда ты был… с горошину, воевал, сынок, по-хорошему, — обозлился за упрек Бурлаков. — В гражданскую еще…

— Ты гражданскую с этой не равняй! В гражданскую танки и самолеты считались штуками, а в эту он, гад, по земле прет дуром целыми танковыми колоннами, и небо тоже гудит от его самолетов. На один прорывной участок тысячами их бросает!..

— Сказали бы, где попросторнее… Да и шли бы уж себе, папаша, по собственным делам, — скороговоркой, но с нескрываемым укором в голосе, порекомендовал молодой, сероглазый солдатик.

Другие два солдата, нахохлившись под дождем, молчали.

Однако Бурлаков уходить не собирался. Он наскоро пояснил, что ему пятьдесят лет и, опустив на землю рамки, даже демонстративно растопырил перед сержантом беспалую руку.

И снова настойчиво повторил свои тревожные вопросы.

Но сержант вдруг начал остервенело совать ему к самому носу свою темную левую ладонь, на которой тоже не хватало пальца.

— Нет, ты все ж скажи мне вот что, — запальчиво упорствовал Бурлаков, отводя прокопченную руку сержанта. — При таком положении ведь скоро он допрет…

— Ах, иди ты… — громко и многоэтажно выругался сержант, перебивая его на полуфразе. — Без тебя душа горит, лучше уж не береди! Понятно?

Бурлаков вернулся на пасеку, в свой летний сарайчик. Сердито смахнул с верстака стружку и, чтобы хоть чуть-чуть отвлечься и успокоиться, ухватился за работу: ожесточенно шмурыгал рубанком по отсыревшей тесине. А когда сгустились сумерки, Бурлаков вышел наружу и, не обращая внимания на мелко сеявший дождь, выкатил из-под навеса припасенное для стояков бревно. Деловито примерился, прицелился к нему. Умело отбил наугленным шнуром черту: наметил, как надо его обтесывать. И тут же, без передышки, меткими и точными ударами острого плотничьего топора ловко погнал вдоль бревна длинную щепу…

 

5

С первых чисел октября начали жать землю утреннички. Густо толпились над озимью мутные осенние тучи. Ветер менялся по несколько раз в сутки и гнал их то в одну сторону, то в другую. Но и Андрейке, и Любаше всерьез казалось, что упорнее всего они кружатся над зябью, усердно укутывая ее по ночам белесым покрывалом тумана и изморози. Работать на тракторе без кабины было так холодно, промозглый ветер так быстро прохватывал сквозь ватник, что они порой мечтали уж не о тепле, а о том, чтобы поскорее легла зима: с настоящими морозами, пургой, снегами.

Но теперь, когда работа подходила к концу, им хотелось опередить морозы, чтоб никто из фронтовиков не упрекнул колхоз за неуправку со взметом зяби.

Вот почему и в эту памятную смену они приступили к ночной работе не мешкая. Остался один загон в десять гектаров. Если даже строго по норме — всего на три смены.

Над пашней еще висел густой вечерний туман, а они уже поставили первые вешки, включили обе фары — и переднюю, и ту, что к плугам. Деляна была неровная, и Любаша побаивалась, как бы ночью не осрамиться: не наделать ненароком кривулин.

— Эти колесища со шпорами сами заносят в сторону, — оправдываясь, говорила она нетерпеливому Андрейке. — Если б не война — дождались бы и мы гусеничных тракторов. Легко тянут пятикорпусный плуг и имеют удобную кабину… Ну, ладно, начали: садись побыстрее…

Трактор, потянув за собой трехкорпусный плуг, сразу же надсадно завел свою железную песнь, строго держа курс на освещенную фарой вешку.

В первые часы работы Андрейка внимательно регулировал плуг. А если между лемехами набивалась стерня и старая солома — он уже привычно устранял эту помеху.

В конце загона приподнимал плуг, очищал отполированные лемеха чистиком, заливал в широкую горловину радиатора воду. Загон оказался метров семьсот длиной, и залитая для охлаждения вода выпаривалась из радиатора скоро. Как только круг обошли — так и добавляй! И прицепщик не ждал напоминаний: бодро бежал к стоявшей на конце загона бочке, зачерпывал из нее ведром и, стараясь не расплескать, аккуратно вливал в ненасытную машинную глотку шесть-семь литров ледяной воды.

Ближе к полуночи все это делалось уже с понуканием Любаши. По ее совету, Андрейка брызгал себе в лицо водой, тайком от нее кусал себя за руку и с силой дергал за вихор. Ничего не помогало: сон уже необоримо охватывал его мягкими объятиями. А когда он, все еще сопротивляющийся, пытался дотянуться до стрелы плуга, чтобы отрегулировать сбившуюся глубину, Любаша не выдерживала:

— Замучил ты меня, Андрейка! Я просто дрожу от страха, что ты спросонья угодишь под лемеха… Думаешь всегда так дешево отделаешься, как третьеводни? Хоть одну ночь не клюй носом!..

— Не боись, не чкнусь… Я не дремлю, — вздрогнув от окрика, вяло оправдывался Андрейка. И чтобы подтвердить, что он бодрствует, зная слабость Любаши, даже советовал: — Ты требуй себе весной гусеничный…

— Ведешь себя как мальчишка! — сердито бросала Любаша свой обычный упрек, без труда разгадав его хитрость. — Вместо того, чтоб собраться в комок и не дрыхнуть, опять, как попугай, мои слова повторяешь?

— Ну, почему? Я ж только сказал, что гусеничный лучше…

— Конечно, лучше! — стараясь перекричать гул мотора, вдруг азартно принималась утверждать Любаша, надеясь хоть в споре расшевелить скисающего прицепщика. — Во-первых, там не штурвал, а очень удобный рычаг и вместо одной фары спереди и одной к пашне, как у нашего — по две фары, на обе стороны… Ты слышишь, Андрейка? А на пятикорпусном плуге есть даже сиденье для прицепщика. И чтоб такая сонная тетеря, как ты, не выпала и не свалилась под лемеха — к сиденью сделана особая защелка с крючком! Правда ведь: хорошо, да и только?

— Угу, толково…

— Да ты опять, наказание мое, дремлешь? — уже зло кричала Любаша и тут же со слезами в голосе, умоляла и приказывала: — Андрейка, не спи! Слышишь, сонная рожа? Возьми себя в руки хоть в эту предпоследнюю ночную смену!..

Видя, что парня еще больше разморило, и он уже совсем ненадежен, Любаша в сердцах обругала его и отослала поспать к бочке с водой.

Одной ей стало жутковато. В просветах туч ненадолго выныривал узенький серпик месяца и в его неверном свете Любаша раза два увидела неподалеку силуэт человека. А кто это может бродить в поле, не подходя к работающим?

Отгоняя невольную тревогу, она сколько-то времени работала одна. По-прежнему старалась не искривлять борозду, не делать огрехов, аккуратно проверяла глубину вспашки самодельной линейкой. Но какая пахота без прицепщика? То и дело приходилось останавливать трактор.

Во время очередной остановки в конце загона, она опять сама залила воду в радиатор, но ей показалось, что похрапывающий помощник вздремнул уже достаточно, и она безжалостно его растолкала.

— Вставай, вставай, Андрейка! Соснул немного — и хватит! — тормошила она его. — Я боюсь одна! Трактор кто-то сторонкой обходит… Ты слышишь, соня? А вдруг это кто недобрый?!

— Все может быть, — приподнимаясь и растирая ладонями лицо, сказал очнувшийся Андрейка. — Мы ж теперь почти в прифронтовой полосе очутились и, быть может, это уж диверсанты-парашютисты? А таких надо ловить и обезвреживать…

— Молчал бы уж, ловец, — иронически протянула сразу повеселевшая Любаша. — Если б диверсанты — так они, небось, прыгают с неба вооруженные до зубов, а ты с чем его будешь ловить?

— Хоть с большим нашим гаечным ключом и вот этим чистиком, — не задумываясь, ответил Андрейка.

— Давай-ка лучше не похрапывать, а спорее работать: чтоб и с этим загоном быстрее пошабашить… Диверсанты твои не стали б нас обходить, а наоборот — подкрались бы к тебе сонному — и готово! И я с твоим дурацким сном дождалась бы беды…

— Не боись… Я больше не засну!

— Это я сто раз от тебя слыхала… Защи-итничек! Давай, Андрейка, быстрее поужинаем, да надо наверстывать упущенное.

Андрейка не стал спорить, хотя говоря так с Любашей, он ничего не преувеличивал. Ему давно грезился подвиг. Поимка диверсанта. Короткая схватка с приземлившимся парашютистом. А чаще в его мечтах воздушная атака — подвиг летчика. Ну, а что проку распинаться в этом перед женщиной, да еще родственницей? Чтоб она как-нибудь ненароком проболталась дома?

* * *

Любаша присела под передней фарой, развязала увесистый узелок и не без любопытства в него заглянула. Герасимовна опять положила им по куску мяса, и трактористка недовольно поморщилась. Молодого барашка зарезали уже давно, а экономная свекровь присолила полтушки и недели две дает им в поле вареную солонину. Как будто у самой не было детей и не может без лишних слов догадаться, что теперь невестку мутит от одного вида мяса.

Она отдала оба куска баранины помощнику и, нехотя жуя зачерствевшие домашние пшеннички, умышленно глядела в сторону. Тот так энергично раздирал зубами застывшие сухожилия, что Любашу снова начало поташнивать.

— Андре-ейка, — вдруг глухо сказала она и испуганно опустила недоеденный пшенничек на колени: — Накаркали мы с тобой: к нам кто-то идет! Военные…

— Не боись, — бегло взглянув, успокоил ее Андрейка, продолжая хрустеть хрящиком. — Шинели наши.

— Кому надо, тот запросто переоденется…

Из темноты будто вынырнули два солдата с винтовками, и один из них, высокий и сутулый, жмурясь от света фары, требовательно протянул руку к сидевшей ближе Любаше:

— Документы!

— У меня всех документов — брачное удостоверение! — убедившись, что это свои, смело пошутила трактористка, еще глубже нахлобучивая ушанку. И, посмеиваясь, пояснила: — Да и то — на хранении у свекрови… В горке с посудой лежит.

Солдат, не отвечая на шутку, повернулся к Андрею:

— Есть документ?

Андрейка положил мясо и хлеб на натрушенную солому и, расстегнув ватник, стал добывать из кармана комбинезона ту самую справочку, взять которую настоял отец. Сделать это быстро мешала завязанная рука. Несколько дней назад он все-таки слегка «чкнулся» ночью о плуг и поранил себе краешком лемеха правую ладонь. Герасимовна промыла свежий порез настойкой из березовых почек (которая, по ее уверению, помогает от всего!), и ранка действительно подсохла. Но чтоб не загрязнить ее, Любаша перед работой туго забинтовала ему правую кисть полоской чистой белой материи.

И вот теперь, заметив это, сутулый солдат вдруг быстро схватил Андрейку выше забинтованного запястья и, с силой отводя руку в сторону, грозно скомандовал:

— Встать! Руки из карманов!!

Другой солдат, даже в свете фары очень смуглолицый, рывком придвинулся вплотную и молча приставил штык к ватнику прицепщика.

— Да вы хоть скажите: кого ищите-то? — выкрикнула возмущенная Любаша. — Что ж вы так с безвинным парнишкой обращаетесь?!

Но ей не ответили, а сутулый солдат, прощупав карманы комбинезона, еще суровее спросил:

— Где тебя ранило? А ну, развяжи бинт!

— Да царапина это простая, — смущаясь, что Любаша так закрутила ему сущий пустяк, сказал Андрейка и быстро развязал руку. — О плуг это я недавно порезал… — Затем торопливо добыл из кармана удостоверение и, предъявив его солдату, криво улыбаясь от неловкости, растерянно сел на прежнее место.

Справка трижды переходила у солдат из рук в руки. Они поочередно изучали ее в ярком свете фары, испытующе поглядывая то на трактористку, то на прицепщика.

— Ну-ка, встань, — несколько сдержаннее сказал сутулый, не возвращая удостоверения. И когда Андрейка поднялся, — шапкой в темноту, косая сажень в плечах, — сутулый еще раз подозрительно его оглядел с ног до головы и, полуобернувшись к товарищу, вполголоса сказал:

— Будем брать?

— Конечно, лучше проверить…

Не меньше четверти часа воевала с ними горячая Любаша, отчаянно отстаивая своего помощника.

— Не дам! — шумела она на все поле, обеими руками уцепившись за ватник Андрея. — Нечего попусту таскаться ему с вами… Я вот, баба беременная (даже открыла она впопыхах свою тайну), всю осень на тракторе трясусь и ночами мерзну, а вы за здорово живешь нацелились прицепщика забрать?! А как же это пахать без прицепщика? А? Мужья наши воюют, да и то в каждом почти письме наказывают, чтоб колхоз непременно зябку поднимал! Вы, похоже, не знаете, как хлеб нужен фронту? Раз нам палки в колеса вставляете! Понаели брылы толстые, — запальчиво кричала она, хоть и видела, что солдаты скорее худощавы, — да и крутитесь тут, возле чужих баб… Бесстыдники! Не дам я вам уводить прицепщика — хоть стреляйте, а не дам! Нам срочно работать надо… Раз шестнадцать только ему и удостоверение у него законное, с печатью — нечего вам тут больше выверять. Не дам зазря его от машины забирать! Сказала «не дам» — значит и не дам!!

В конце концов солдаты хоть и очень неохотно, но отдали прицепщику его «законное удостоверение, с печатью». Но сам он ни на минуту не сомневался, что будь вместо красивой и горячей Любаши трактористом кто-нибудь еще, не помогла бы никакая печать, и ему бы шагать от машины под конвоем.

Даже в голосах невольно оправдывающихся солдат, уже мявшихся в нерешительности, он чувствовал потом что-то вроде того необъяснимого смущения, какое испытывал и он сам.

— Ты, молодайка, видать чересчур шустрая, но тоже не больно кричи, — строго, но уже примирительно сказал сутулый уходя. — Наша теперешняя патрульная служба тоже не легкая: и опасная она, и просто позарез сейчас нужная! Понятно?

— А на фронте, красавица, мы тоже были: не думай, что с начала войны ходим и документы проверяем! — нашел нужным добавить почти все время молчавший смуглолицый солдат. — Оба мы недавно из госпиталя, сами, считай, из команды выздоравливающих…

Андрейка напряженно прислушивался к удалявшимся шагам солдат, но монотонно тарахтевший трактор, оставленный с незаглушенным мотором, чтобы поужинать при свете фар, сразу же их оборвал. К еде он больше не притрагивался: и недюжинный аппетит его, и сонливость разом будто смахнуло. Он молча поглядывал, как Любаша, все еще сердитая, с раздувающимися ноздрями, не спросив, убирала ужин обратно в узелок. Затем покрутил головой и, коротко усмехнувшись, сказал:

— Ну и ну! Ведь точь-в-точь, как батя рассказывал… Вон, оказывается, какие строгости пошли у нас! Отец еще тогда толковал это как знак, что фронт уже на носу… Но откуда у тебя смелость такая появилась? — снова покрутил он головой… Ты… как клушка на них налетела!

— Да что бы я делала тут одна? Или, по-твоему, мне не страшно в поле? Тут и взаправду скоро на какого-нибудь вражину можно напороться…

— А вот я так давно как раз о таком случае мечтаю, — придвинулся к ней поближе Андрейка. — Просто с самого того часа, как отец про рубку жердей рассказал. Ты только смотри, дома помалкивай: не то мать загодя начнет слезы проливать! Но мне с тех пор — вот честное комсомольское! — стоит остаться одному и закрыть глаза, как тут же представляется все до тонкости… Лесная чащоба. Глухомань. Тишина. Слышу — пробирается кто-то… Вглядываюсь сквозь кусты — крадется он и все время озирается по сторонам. Наставил я на него похожий на пистолет сук: «Стой, вражина! Руки вверх! Ни с места!!»

— В лесу-то, конечно, можно при случае подсидеть, — помедлив, согласилась Любаша. — А вот если совсем на открытом месте?

— Или даже чистое поле, а я один, — снисходительно улыбнулся Андрейка. — Ежусь, как сейчас, от знобкого ветра, кутаюсь в ватник, нахохлился. Но услышал гул самолета и вытянул шею из стеганки, задрал к небу лицо. А там ма-ахонькое белое облачко парашюта… Схоронился я в чернобыльник, лежу не дышу, а с парашютиста, понятно, глаз не спускаю. И еще не коснулся он путем земли, а я к нему с чистиком! Навалился, конечно, внезапно. Короткая схватка и руки его надежно скручены. И пистолет его, и граната — все у меня. «Иди, иди, вражина, не упирайся! — свирепо вдруг выкатил глаза Андрейка. — Там расскажешь, гад, зачем к нам сиганул, а я твою собачью речь не понимаю!!»

— Мальчишка ты еще! — Будто одумавшись, засмеялась Любаша. — Кому надо тот и язык наш выучит… Фантазируешь тут вовсю, а я слушаю, уши развесила… Ты ведь все о сражениях самолетов толковал мне, все хотел бить врага только в воздухе, а теперь уж, выходит, мечтаешь…

Она не договорила и по выражению ее настороженного лица, по вдруг сузившимся, устремленным вдаль глазам было ясно, что она опять кого-то увидела.

— Ты что?

— Гляди, Андрейка: они ведь на лошадях к нам возвращаются! — протянула она руку. — Ну и ночка выдалась…

На этот раз прицепщик даже забыл сказать свое излюбленное «не боись». В зеленоватых лучах фары то появлялись, то исчезали две конские головы: свернув с накатанной дороги, лошади по глубокой и свежей пахоте шли грузным шагом. Он приподнялся, лицо его все больше и больше светлело.

— Так это ж конюха Иняева Федька! — обрадованно сказал прицепщик. — Ей-богу, он! И лошади наши, колхозные… Разве ж ты не угадала? Сам он на плюгавой пегашке, а в поводу зачем-то Гнедого ведет?!

Теперь и Любаша увидела, что на пегой кобыленке, — с очень смешной кличкой Далдониха, — верхом Федька! А заводным порожняком рядом с ним — злой и норовистый Гнедой, на котором, обычно, подвозят трактористам воду. Старик ездовой так обычно и шутил: «На злых воду возят!»

Однако тревога ее не улеглась, а возросла, особенно когда она заметила, что и Гнедой оседлан.

— Это зачем ты к нам? Ночью, да еще пароконный? — испуганно выкрикнула она, едва лошади приблизились. — Неужто с Михаилом моим беда? Да говори ты, ради бога, скорее — не томи!!

— Не пугайся… От Михайлы твоего, наоборот — письмо! Правда, дома оно… — прерывисто сказал Федька, еще не отдышавшись, с разгоревшимся от быстрой езды лицом. — А я вот за ним… Повестка ему срочная!..

— Где она?! — одним рывком поднялся Андрейка и шагнул к низкорослой лошадке.

— За нее Леон Денисович расписался, — ловко соскочил Федька на землю. — Но тебе сейчас скакать: на рассвете уж подвода всем нам будет…

— И тебе?

— Ага… И Сережке Журавлеву, и Колчану, и Седому, и Лешке Зимину, и Митьке Акимову… Всем, кому скоро семнадцать сполнится… Садись, велено, как можно шибче ехать! Потому — можем не поспеть к сроку…

— Где ж ты раньше был?

— Да Нюшка Крокина и повестки по-темному принесла… И вперед сказали — до утра! А потом в сельсовет звонок — приказ, чтоб к утру быть в самом райвоенкомате.

— Ну, как же так, — засуетилась Любаша. — Вы, ребята, как хотите, но я одна здесь не останусь… Ты слышишь, Андрейка? — почти плача говорила она: — Я теперь в одиночку и час в поле боюсь пробыть…

— Глуши мотор, — решительно сказал Андрейка, точно прицепщик и тракторист поменялись местами. Он, как видно, сразу почувствовал себя мужчиной. — Уступим тебе Далдониху, а мы, как-нибудь вдвоем на Гнедом… Не боись!..

— Не больно ловко и этак получится, — мялась в нерешительности Любаша. — Опасаюсь я верхом, ребята…

— Да чего бояться вам? — немедленно подхватил и Федька своим ломким баском. — Далдониха ведь страшно смирная, и все ж вы в настоящем седле будете! Разве при таких условиях упасть можно? А Гнедой хоть и любит, собака, если кто зазевается, за коленки хватать, ну да я его, тигру, знаю: спереди я сам сяду!!

— Вы, небось, шибко поскачете?

— Вдвоем не больно расскачешься, — наспех утешал Любашу Андрейка. — Не боись!..

 

6

Среди ночи затопили хозяйки печи. Суетливо готовились, чтобы успеть покормить на зорьке, в останный разочек, своего зеленого новобранца горячим борщом, положить ему в холщовый мешок хоть десяток домашних пышек. То тут, то там вился из труб погрузившегося в сон Ольшанца тонкий столбик пахучего синеватого дымка.

Только что отполыхала большая русская печь и в доме Бурлаковых. Раскрасневшаяся, опухшая от слез Герасимовна уставила под затоп незатейливое варево и, выждав, когда перестанут переплясывать по догоревшему хворосту синеватые огоньки, умело загребла жар. Но, закрыв трубу, она уже изнеможенно опустилась на сундук.

— Поторапливайся, Любаша, — сказала она снохе. — Уж больно чересчур красоту им наводишь…

— Сейчас, мама, сейчас, — послушно откликнулась Любаша.

Тоже заплаканная, с высоко подкатанными рукавами на полных смуглых руках, она ловко лепила на покрытой клеенкой столе крутолобые калачики. От слез и горячего дыхания печки скулы ее разрумянились, в глазах светилась ревнивая забота: она все делала с азартом.

— Ну, а ты, старая, чего расселась! — отводя душу, командовал Леон Денисович. — Поставь, покуда печь пуста, хоть чугун воды согреть… Надо ему помыться после поля или нет? Он, небось, наскрозь пропылился!

— Потом поставим, — устало отмахивалась Герасимовна. — Не ори зря и в бабье дело не лезь… Сейчас нам печку нельзя студить.

— Ботинки мне обувать в дорогу или сапоги? — ни к кому особо не обращаясь, спрашивает вдруг Андрейка.

Женщины понуро опускают головы, молчат: ясно, что тут советовать не им, а тому, кто сам бывал в походах — отцу. Бурлаков-старший тоже сколько-то времени молча наблюдает, как разувается сын, долго расшнуровывая скользкие, туго затянувшиеся сыромятные ремешки. Задумчиво берет в руки сброшенные ботинки — тяжелые, грубые, изрядно испачканные черноземом. Долго пробует пальцами толстенную подошву.

— Сапоги наденешь — в сапогах ноги сильнее! — уверенно говорит наконец Леон Денисович. — Только пару портянок непременно ему в запас положи.

И снова изнемогшей Герасимовне нет времени дать волю слезам. Она через силу поднимается, открывает тот самый сундук, на котором сидела. Вынимает новые сапоги. Порывшись, достает небольшой скаток холстинки и с треском рвет от него четыре ровных куска — на две пары новых портянок.

Андрейка уже натянул сапог на правую ногу, энергично топает ею по полу, вопросительно смотрит на отца.

— Что-то очень тесно пальцам? — говорит он. — И в подъеме тоже… будто ссохлись они!..

— Не может этого быть — весной их шили! — стремительно шагает к нему отец и, присев на корточки, с силой давит носок своими заскорузными пальцами. — Тут, говоришь, жмет?

— Ага…

— Д-дааа… Тесная обувка в походе — хуже всего… А ну надевай второй сапог! Давай уж сразу пробуй их по носку и портянке… Не так! Сначала левым концом потуже бери… Вот теперь добро. Обувай и второй!..

Сын топочет обеими ногами. Круто поворачиваясь, проходится короткими шажками взад-вперед. Останавливается. Отлично сшитые сапоги сидят ладно, как влитые, при ходьбе слегка поскрипывают. Новые, ненадеванные, они и должны немножко поскрипывать.

— Командирский сапог! — елозя на корточках по полу, пощупывая то носок, то подъем, тоном знатока говорит отец. — Неужто за такой короткий срок опять нога выросла? Они и работались по весне с запасом… Ну как теперь: обошлись чуток или нет?

— В носках вроде лучше стало, правда, без запаса, впритык, — уже мнется в нерешительности Андрейка, которому ужасно не хочется уходить в своих грузных, как гири, ботинках. А в подъеме все же будто резиновой портянкой обмотал: вроде немножко теснит…

— Они, сынок, обомнутся, — поднимается Леон Денисович с пола. И решительно повторяет: — Надевай их — в сапоге нога сильнее! Просто ты лапищи свои за лето здорово разбил босый и в этих вот кораблях-бутцах… Если обувь чересчур просторная — при долгой ходьбе тоже ить запоешь «зачем я маленький не помер?». Потому что враз ноги собьешь…

— Да разве ему там казенных сапог не выдадут? — не удерживается Герасимовна.

— Ты, мать, о чем не больно понимаешь — помалкивай! — бесцеремонно советует жене Бурлаков-старший. — Конечно, в армейской части ему все выдадут… И обувку выдадут… Сапоги — вряд ли, а ботинки под обмотки непременно получит! Но тебе известно, когда он в часть попадет? Вот то-то и оно… Может, завтра уж сугробы лягут! А нам сапоги его не впрок солить… О чем толковать: сына отдаем, а сапоги его, выходит, жалеем?

— Да ты что, да ты что?! — даже руками всплескивает возмущенная Герасимовна. — Мне разве сапогов жалко? Боюсь я, не обезножил бы Андрейка!..

— Обомнутся, — опять заверяет Леон Денисович. — Давайте ка, однако, собираться поживее: подвода ждать не станет…

Казалось, эти сборы — кропотливые и одновременно суматошные — поглотили в эту ночь энергию, помыслы, внимание семьи Бурлаковых. Они словно нарочно, не сговариваясь, толковали о мелочах и старательно обходили главное: куда Андрейка уйдет сегодня на рассвете. И эти хлопоты порой так живо их захватывали, что даже Анна Герасимовна переставала плакать. Сбитая с толку кажущимся спокойствием домашних, она лишь испытующе поглядывала на увлекшихся приготовлениями мужа и сноху, пытаясь хоть по их деловито нахмуренным лицам установить истинный размер горя.

Но всему приходит конец. Закончились и самые последние приготовления, и необычный сверхранний завтрак семьи. Уже и в вещевом мешке все уложено, проверено, пересчитано. Теперь он лежит наготове, с намертво притороченными лямками — вот он, «сидор», на лавке, бери, новобранец, и неси до Берлина! Остались на столе лишь пустые неубранные тарелки от последней совместной трапезы; да совсем уж, кажется, немного времени до ухода Андрейки из дома. Ах, как хотелось, чтобы ночь эта тянулась и тянулась без конца! Хоть и трудно вот так сидеть, томиться и умышленно говорить не о том, что сверлит душу (а о первом заморозке, о важности сухих портянок), но все одно — пусть время тянется, пусть даже остановится.

И потому будто пушечный выстрел раздалось и тарахтение колес по засохшим грязевым кочкам и, следом, чей-то дробный, но настойчивый стук кнутовищем в оконный наличник.

— Выходим, сейчас выходим! — неестественно громко заорал в ответ Бурлаков-старший.

— Давайте, мама, помогу вам одеться, — быстро подошла к затрясшейся Герасимовне Любаша.

— Погодите, — с неожиданной хрипотцой в голосе сказал Леон Денисович. — Давайте прежде по старорусскому обычаю трошки посидим. Вот так… Сядь и ты, Андрейка, поровнее, чего развалился?!

И не успели они посидеть и минуты, по-положенному, молча, как Герасимовна опять затряслась, заголосила, запричитала.

— Н-ну, видно пошли! — строго сдвинув брови, скомандовал Бурлаков-старший и первый встал. — А то… долгие проводы — лишние слезы, да и подводы ждут.. Постойте! Давайте уж заодно и расцелуемся дома, а не на улице!..

* * *

Подошли к сельсовету. Две подводы почти заполнены новобранцами. В поредевшей предрассветной темноте сдержанно гомонили перебегавшие с места на место ольшанцы. Покачиваемый ветром фонарь выхватывал то заплаканное лицо женщины, то озябшую девчонку или подростка. На грядке передней телеги, рассеянно болтая спущенными ногами, сидел Иняев Федька… Кивнув ему, Андрейка бросил свой «сидор» на устланное соломой дно, примостился было и сам рядом с дружком.

Но Любаша, оставив на минутку безутешно рыдавшую свекровь, шепнула что-то Андрейке на ухо, и его как ветром сдуло с телеги. Быстро сдвинув на самую бровь ушанку, застегнув на все крючки ватник, он вмиг будто растворился в темноте. В общей сутолоке его исчезновение не заметил даже отец.

Леон Денисович стоял на крыльце в тесной и немногочисленной мужской группке, словно умышленно отделившейся от исходивших плачем девчонок, баб и старух — со всех сторон облепивших подводы. В эти последние минуты перед отправкой, ему казалось, что Герасимовна — давно поддерживаемая Любашей — кричит больше всех и, не говоря жене ни слова, он без осуждения думал: «К чему это? Если б голошением можно было помочь?»

Прослезился кое-кто и из древних стариков, по второму, а то и по третьему разу провожающих своих племяшей и внуков. Зато остальные, точно им в отместку, нарочито громко балагурили на крыльце, старательно острили и даже шутливо подтрунивали над сидевшими в телегах юнцами:

— Уж эти, орлы, насыпят теперь жару хрицу в самую мотню!

— Во-во! Они еще, вовзят, самого Гитлера замордуют!!

— Намедни слыхал я, братцы, как Федька Иняев отцу завидовал… Просто — и смех, и грех! «Тебе, говорит, хорошо было в гражданскую на кониках скакать да сабелькой помахивать!..»

«И это ни к чему», — опять без осуждения подумал Бурлаков и невольно посмотрел в сторону сына. И только тут заметил, что на телеге его нет. Пошарил взглядом вокруг и, нигде не увидя, торопливо шагнул с крыльца к Любаше.

— Куда Андрейка исчез? — строго и беспокойно опросил сноху.

— Не знаю…

— Кто ж должон знать? Ты ведь в сельсовет, когда я там был, не заходила… — упрекнул он. И, обращаясь к всхлипывающей жене, добавил: — Ну, помолчи ты, старая, хоть трошки! Ведь слова путного не даешь сказать…

— О боже мой! — рассердилась Любаша, измученная виснувшей у нее на руках свекровью. — Да может он просто побежал по своей нужде?

— Я к тому, что подводы сейчас тронутся, — заметно сконфузился Леон Денисович. — И в сельсовете решили — поеду я их сопровождать…

— Да что ж нельзя ему тогда покричать? — не сдавалась Любаша.

А Бурлаков-младший был в это время на ближайшем огороде. Он стоял среди несрезанных будыльев подсолнечника и, держа Нюру Крокину за обе ладони, старался получше рассмотреть и запомнить ее глаза. Так они стояли здесь уже минут пять, и в этом наступающем сереньком и промозглом рассвете по-новому глядели друг на друга. И каждый из них думал: каким бы одним золотым словом разом сказать теперь и о своей неизменной верности, и о своей неизмеримой нежности, и о неизживной тяжести этой нежданной разлуки? Но, как и все очень юные, они меньше всего говорили о любви.

— …Пиши, — горячо шепчет она. — Я прошу тебя, ну, я просто наказываю тебе писать мне ежедневно…

— Мы ж так и договорились! — стискивает он ее руки. — Но если когда и замешкаюсь — не серчай… Слышишь, Нюрец?

— Мне что обидно… сама тебе повестку принесла! — глотая слезы, говорит она. — А вдруг тебя там убьют?

— Твоей повесткой, что ли? — снисходительно улыбается он, чувствуя себя намного сильнее. — Не боись! Я ведь непременно выпрошусь в летчики! Настоящие асы вон по несколько боевылетов в день делают — и ничего…

— А я б тебе и сейчас ничего-ничего не пожалела! — даже жмурится она, медленно поводя из стороны в сторону своей русой непокрытой головой.

— Ни-чего, ни-чего? — переспрашивая, притягивает ее к себе Андрейка. И тоже горячо шепчет: — Не тебе, Нюрец, своим собственным ушам не верю…

— Ей-богу, как есть ничего, — скороговоркой божится она. И, упершись ему в грудь руками, торопливо переводит разговор: — Знаешь еще чего до смерти боюсь? Станешь ты этим самым асом и меня тогда забудешь, небось, навсегда…

— Тю, чудачка! — не находя слов, трясет он ее за плечи. И, помедлив, добавляет: — Зачем опять придумала? Зачем придумала?!

И в это время они оба слышат издалека ауканье Любаши — точь-в-точь такое же, когда вместе ходили в лес по ягоды, по грибы.

На миг испуганно отпускают руки друг друга. Стоят замерев и слушают это знакомое — звонкое и протяжное ауканье.

— Какая ваша Любаша хорошая…

— Ты — лучше!!

Опомнившийся первым, Андрейка вдруг притягивает Нюру — гибкую, тоненькую — одним порывистым объятием и, запрокинув ей лицо, без спроса целует в глаза, нос, губы. Оба целуются первый раз в жизни, торопливо, неумело. Голова ее безвольно откидывается; все больше чувствуя ее зубы, и ощущая на своих губах что-то соленое, он лишь на все лады твердит ее имя:

— Нюша! Нюра! Анюта! Анечка!! Ты знаешь: я ведь тоже для тебя…

— Андрейка, Андрейка, Андрейка… — уже задохнувшись в этих первых горестных поцелуях, испуганно и монотонно повторяет она. — Ты слышишь, Андре-ейка…

Но он уже мчится, что есть духу, к самовольно оставленным подводам. И через несколько минут, забыв, что это уже было, его снова исступленно расцеловывают домашние; опять его лицо обильно смачивается слезами матери и Любаши, а на плече снова лежит твердая рука отца. Уже усевшись на телеге рядом с Иняевым Федькой, он словно со стороны слышит какой-то зачужалый голос отца, обращавшегося теперь ко всем:

— Ну, ребятки! Что вам приказано, все позабирали? Ложку, кружку, харчи на три дня?

— Все, все, — раздается в ответ.

Застоявшиеся лошади дружно берут с места. Продрогший Гнедой и без кнута так зло и норовисто вырывается вперед, что телега с грохотом катится по засохшим колеям, тряско прыгает по окаменевшим кочкам грязи. И сразу же вслед, заглушая даже этот неумолчный стук колес, раздается дружный и отчаянный бабий плач — теперь уже несдерживаемый, в голос, с выкриками, с причитаниями…

Подводы осторожно спустились к пойме, к речке. Долго стояли на покрывшемся прозрачными закраинами берегу, поджидали оледенелый паром. После громоздкой переправы дорога пошла круто в гору, ехали шагом. Этим воспользовался сидевший посредине Леон Денисович, обстоятельно рассказывал о чем-то Иняеву. Смешливый Федька громко хохотал. Несколько раз отец заговаривал и с ним. Андрейка отвечал, но, кажется, больше невпопад, потому что дружок опять смеялся, теперь уже над ним, а отец обиженно умолкал. Правда, помолчав, сам пояснял потом Федьке, что сына так сморило потому, что он несколько ночей не спал — работал в поле.

Андрейку и впрямь совсем невозможно укачала, будто на тракторе, эта тряская телега. Порой он слышал стук колес, хрипловатый бас отца, ломкий смех Федьки, даже говор на задней подводе. Но следом в его ушах, заглушая все, опять напевно и убаюкивающе звенели необычные Нюрины слова: «Ни-ичего, ни-ичего: ну как есть ничего для тебя я, Андрейка, не пожалею!»

И только, когда вдруг разом оборвали телеги свои разболтанные песни у самого райвоенкомата — он очнулся совсем; и очень подивился, что все семнадцать километров пути остались позади.

 

7

Противотанковый ров тянулся по пологому склону холма от небольшой деревушки Гусыновки до самого леса. Местами он был уже по пояс работающим в нем людям. Где грунт оказался каменистым — лишь едва намечен. А со стороны леса косогор спускался гораздо круче, там вместо рва был пока отрыт только невысокий эскарп.

Множество людей вгрызались в неподатливую мерзлую землю лопатами, ломами, скарпелями, кирками… Здесь были и саперы, и нестроевые воинские части, и заводские рабочие, и студенты.

Ольшанцам тоже удалось продержаться этот трудный день рядом. И даже на первый ночлег в летний барак пустующего кирпичного завода они ухитрились попасть вместе. Переволновавшиеся, промерзшие, намахавшиеся за день тяжелым кайлом, они развязали свои «сидоры», пожевали домашних харчей, выпили по кружке кипятку и улеглись на холодные, прикрытые соломой нары.

Устали, а заснуть не могли.

То в одном, то в другом месте шуршала под ворочающимися ребятами солома. Ближайший сосед Бурлакова и тут — Иняев Федька. Он громко вздыхал и снова переворачивался на другой бок, близко хрустя соломой. Андрейка дотянулся, ткнул дружка пальцем в спину:

— Не спишь, кавалерист?

— Отвяжись, летчик! — отозвался тот злым шепотом, не повернув головы.

Андрейка оставил его в покое, долго лежал с открытыми, неподвижными глазами. Этот длинный и трудный день поколебал то, о чем он уверенно — месяцами думал и мечтал дома. Не раз представлялось, как он будет «выпрашиваться» в летчики: вопреки скептическим предупреждениям отца, горячо расскажет в райвоенкомате о своем желании стать настоящим «небесным» асом. «А если на флот? — испытующе осмотрев его и переглянувшись с офицерами, компромиссно предложит военком. — Моряком хочешь быть?» — «Давно стремлюсь в летчики, товарищ военком!.. Очень прошу направить…»

На деле оказалось так, что он и в глаза не видел военкома, даже не был в райвоенкомате. Просто собрали всю молодежь допризывного возраста в нетопленном клубе, что наискось от военкомата — и велели ждать. Часа через полтора приказали выйти и построиться. Военный, заметно приволакивающий ногу, с двумя зелеными матерчатыми кубиками, сделал перекличку по списку и скомандовал посадку в грузовики. А куда их повезут, не смог распытать у прихрамывающего военного и дотошный отец. Сегодня он, кроме строгого писаря — неподступно перегородившего своим столом вход в военкомат, не смог поговорить ни с кем.

Вот так и оказались они сегодня на этом многолюдном строительстве оборонительного рубежа. Ни оружия, ни солдатской книжки, ни торжественной присяги — ничего, о чем давно привык думать Андрейка и чем, как выражался батя, служба крепка. Кто ж он теперь: все еще человек гражданский или уже военный? Хотя отец, подбежавший попрощаться перед посадкой в машины, прямо сказал: «Считайте себя, хлопцы, уж окончательно мобилизованными! И старайтесь держаться вместе!»

Хлопцы и старались. Но с каждым днем держаться рядом было труднее: разрытый рубеж протянулся далеко, а распоряжался зелеными новобранцами не только приволакивающий ногу лейтенант Васенин. Да и работы были, как постепенно выяснилось, не одни земляные. Смышленые ольшанцы, подолбив до кровавых мозолей закаменелой глинки, при случае показывали знания в каком-либо нужном деле, и саперное начальство охотно снимало их с земляных работ.

Уже в первые дни бывший в Ольшанце подручным молотобойца Колчан снова попал на свою работу — помогал наваривать в переносном горне ломавшиеся о каменистую почву кирки и скарпели. Деловитый Седой с утра до вечера стругал новые черенки и насаживал на них, вместо поломанных, тяжелые совковые лопаты.

— Поперла наша братва на выдвижение! — иронически говорил про них языкастый Федька, считающий, что сам он не имеет никаких особых талантов, кроме врожденного таланта конника.

Однако Сереже Журавлеву, Акимову и Лешке Зимину даже язвительный Федька искренне посочувствовал. Их сняли с земли и под командой очкастого здоровяка-студента направили в лес, на распиловку заготовленных там кряжей для надолб. Оказывается, противотанковый ров подойдет к шоссе справа и слева, а перерезать дорогу не будет. Но чтоб и ее надежно закрыть в крайний момент — надо срочно подготовить надолбы из дубовых бревен. Еще бы лучше, конечно, поставить каменные или бетонные надолбы, да нет их, а лес стоит рядом.

Ребята мрачнели, в лес собирались с ругачкой. Между собой говорили, что им и без верзилы студента все дело понятно: метр или полтора наружу, два с половиной или три в землю. Вот тебе и надолба. А под каким углом потом ее врывать на полотне дороги, чтобы прицеливался каждый комель торцом прямо в гусеницу фашистского танка — все равно будут указывать напоследок саперы, а не этот самозванец.

Андрейка понимал — студент лишь предлог. «Уж если мобилизовали нас, так давайте боевое оружие, а не топоры-пилы! Когда же мы попадем под команду строевых офицеров, настоящих фронтовиков, на передний край? Ведь сводки невозможно спокойно слушать!!» — думали ребята. Догадаться об этом Бурлакову было легко потому, что именно так думал и он сам.

Скоро ольшанцы очутились в разрытом котловане по соседству с солдатами и, чем глубже становился противотанковый ров, тем больше с ними перемешивались во время работы. Грунт этого стыкового участка состоял, как нарочно, из крепкого мергеля, поддавался только скарпелю и кувалде. Пожилые, в большинстве уже побывавшие в госпиталях нестроевики не все могли махать полупудовой кувалдой, а зеленые новобранцы охотно ею грелись и все чаще оказывались в добровольных напарниках у бывалых солдат.

Вольно или невольно, разлучились такие дружки, которых, казалось, водой не разольешь. Бурлаков и Иняев работали теперь порознь.

В последние дни Андрейка сработался с солдатом лет сорока пяти со странной фамилией Депутатов. Это был человек крупного сложения, сильный, на широкой груди его посверкивала медаль «За отвагу», но всего два дня небритый — он походил в глазах своего юного напарника на старика. Депутатов ловко применил нехитрое колчановское нововведение, и работать с ним было легко — без страха, что угодишь кувалдой вместо скарпеля по руке. «Изобретение» Колчана, как впрочем и некоторые настоящие, было очень просто и заключалось, по существу, в полуметровой ясеневой палке, срезанной тут же, в лесу. У конца ее делался окованный расщеп, чтоб не полз дальше. А в этот тугой расщеп, иногда просто обмотанный проволокой, плотно вгонялся стальной скарпель, по которому уж с плеча били кувалдой.

Вот и все приспособление. Колчан не скрывал от непосвященных, что оно отличается от обычных держаков деревенских кузнецов разве только длиной палки. Но оно сразу приглянулось и Андрейке и, особенно, раненному в левое предплечье Депутатову. С их легкой руки оно через денек-другой было в ходу у всех «скарпелистов» — везде, где толстым слоем залегал крепкий ломовой мергель.

Сближало их и общее, как выражался Депутатов, «полевое довольствие».

Посланные на рытье противотанкового рва заводские рабочие с питанием перебивались на свой страх и риск, кое-как. Коллективно «отоваривали» по карточкам свой скудный продуктовый и хлебный паек. В общий котел шла и приобретенная в окрестных деревнях картошка, нередко выменянная на личные вещи. У студентов тоже был собственный закоптелый полутораведерный котелок, под которым очередной дежурный бдительно поддерживал огонь небольшого костра. От вскипавшего варева за версту тянуло распаренными бураками. Впрочем, собранную в поле свеклу изобретательные студенты предпочитали величать сладким корнем.

А на участок, где работал Бурлаков, дважды в день подкатывала полевая кухня. Чаще старого типа, двухколесная, на лошадях. Иногда и новенькая, на резиновом ходу, квадратной формы, с вместительным ящиком для продуктов и прицепленная к грузовику.

Старая была кухня или новая, в ней постоянно дымилась пшенная каша.

Тут Андрейка всегда поминал добрым словом батю, решительно выбросившего из походного «сидора» всунутую матерью мисочку и настоявшего взять свой алюминиевый солдатский котелок. Правда, не терялись и те, что по незнанию вымахнули из отчего дома лишь с кружкой и ложкой. Голод не тетка: кто разыскал вместительную жестяную банку из-под свиной тушенки (съеденной саперами), а кто изобретательно обжег на костре и любовно подвесил на самодельной проволочной дужке еще вчера валявшееся зазря ведерко — помятое, а все ж не худое!..

— Проголодаются — догадаются! — поглядывая на расторопных юнцов, одобрительно приговаривал Депутатов.

С хлебом вот было плохо. Мука причиталась по норме, а с печеным хлебом было так перебойно, что попадал он зачастую только немногочисленным тут саперам.

— Ничего, ничего: не теряйся! — утешался сам и утешал в таких случаях Андрейку Депутатов. — Саперов тут кот наплакал, и все они ребята боевые… Им, небось, обидней нашего: строевики, а поскольку второй эшелон — все одно весь харч по второй норме…

— Вот я скоро сбегу отсюда на первую! — не удержался Бурлаков. — Примут там?

— Должны принять… Только оттуда, парень, смотри не драпани!

— Еще чего! — вспыхнул Андрейка. — Не боись! Это почему же так мне говорите?

— Вот потому и говорю, что настоящий солдат ни от чего не бегает… По пословице: ест, что поставят, а делает — что заставят! А там, сынок, иной раз не только волосы на голове, а и сама матушка-землица дыбом встает…

— Ну и что?

— Вот и то! Опять же по пословице: не хвались едучи на рать, а хвались едучи… обратно. Понял?

— А я и не хвастаюсь… Но землю долго рыть не согласен: пусть хоть сегодня посылают на передовую!

— За несогласие на войне полагается штрафной батальон… А рытьем этим и на переднем крае солдат сыт по горло: как к земле прижало — так и окапывается, что ни ноченька — то и ладь, солдат, окопчик в полный профиль… Ну, ладно, не петушись, Бурлаков, зря и не серчай! Лучше налегай повеселее на кашу, потому в ней тоже, как и в непривезенном ржаном хлебе, полно витаминов… Чуешь, аж на зубах хрустят?!

«А что это за батальон?» — даже не улыбнувшись на шутку, хотел спросить Андрейка. Но, встретившись с цепкими глазами солдата, почему-то не спросил. Наклонил голову и, обжигаясь, стал молча есть щедро налитую в котелок жидковатую кашицу-размазницу.

 

8

Депутатов каким-то чутьем отыскивал в мергеле незаметные глиняные прослойки, вставлял в найденную жилу скарпель, Бурлаков с разворота бабахал по разбитому грибу стальной шляпки, часто отваливая целую глыбу породы.

Они не сразу заметили остановившихся над бровкой лейтенанта Васенина, командовавшего саперами младшего лейтенанта Солодова и молоденькую девушку в штатском — с красивым и, как показалось Андрейке, нагловатым лицом.

— Депутатов, иди сюда! — позвал лейтенант Васенин. — И ты, Бурлаков, тоже вылезай… Да поживее!..

— Слушаю! — на миг выпрямился Депутатов и проворно, как по лестнице, выбрался по сделанным в эскарпе лункам наверх.

Андрейка вытер ладонью лоб, положил кувалду и молча полез следом. Еще не ступив на бровку, заметил, что Депутатов весь напрягся. Видимо опыт бывалого солдата подсказал — речь пойдет не о земляной работе.

— Ты, бойцы говорят, пекарь? — спросил у него Васенин.

— Так, точно! В гражданке был, товарищ лейтенант, мастером первой руки… А вчера, верно, ненароком проговорился об этом…

— Вот командир Солодов и рекомендует нам самим хлеб печь, — усмехнулся Васенин. — А она, — кивнул он на красивую девушку, — говорит, что видела удачную полевую печь и что такую же самоделку можно быстро устроить здесь… Под ее, конечно, руководством, — снова усмехнулся Васенин, видимо не очень веря в эту затею.

— Можно, товарищ лейтенант, попытаться, — сказал и опять замер, как по команде «смирно» Депутатов.

— Вот и попробуй, братец, вместе со своим напарником Бурлаковым, ну и… под командой, конечно, техника!.. Бузун Августина, — повернулся он к девушке, — а дальше, как вас величать? По-батюшке как зовут?

— Августина — и все! — смело ответила девушка. — Фамилия просто не нравится и я ее скоро переменю, а отчество меня оглушает с непривычки. Так что ни по-батюшке, ни по-матушке — не надо!

Васенин и командир саперов невольно улыбнулись, Депутатов как ни в чем не бывало стоял с серьезным лицом, навытяжку. Бурлаков, вопросительно взглянув на его непроницаемое лицо, неожиданно выдвинулся на полшага вперед и, нарушая устав, заговорил без разрешения командира.

— Назначьте меня лучше, товарищ лейтенант, на фронт! — с тревогой и надеждой в зазвеневшем голосе взмолился он. — Ведь это законное требование? А хлебы я, между прочим, сроду не пек… Направьте меня туда, где идут бои! Я ведь не на самолет у вас прошусь, а хочу только одного: чтобы с оружием в руках стоять насмерть…

— Ишь, какой горячий! — улыбнувшись, перебил его малоразговорчивый Солодов. — Тут для тебя тоже фронт и не до конца войны тебе приказ такой, а у времянки будешь.

— Ну и сырые еще, товарищ Васенин, ваши орлы! — рассмеялась девушка.

— Вот так, товарищи бойцы… Начинайте работать! — строго сказал Васенин, не приняв шутку Бузун. И, полуобернувшись к опешившему Бурлакову, на ходу добавил: — А хлебы и я, голубчик, никогда не пек…

Место для печей нашли не сразу, зато очень подходящее и невдалеке от котлована. Через полчаса туда сбросили саперы с грузовика пустую металлическую бочку, маленький помятый лист котельного железа, ворох закоптелого кирпича и несколько коротких ржавых патрубков — Бузун действовала быстро и напористо. А глины и без ее стараний было кругом — хоть отбавляй.

— Теперь парадом командую я! — едва проводив грузовик с саперами, театрально заявила она. — Эту бочку вам предстоит побыстрее распилить пополам, но не поперек, а — вдоль!.. Понятно? Чтоб были два совершенно одинаковых окоренка.

— Слушаю, товарищ воентехник! — будто ненароком присвоил ей звание Депутатов.

— А ты почему молчишь? — прищурилась она на Андрейку. — Совсем отсырел?!

И, странно, это так разозлило Бурлакова, что он не выдержал:

— Не знаю, что вы за шишка на ровном месте, — мрачно огрызнулся он. И так же зло добавил: — Железная бочка — не репа и пряжкой от ремня ее не распилишь… Я все ж, как никак, прицепщиком у опытного тракториста работал. Всяческую технику люблю не меньше вашего.

Теперь он особо остро чувствовал себя обиженным, обманутым, даже опозоренным в самых лучших своих стремлениях и чувствах. И надменно красивая, издевающаяся над ним девушка теперь олицетворяла все это. В душе он уже отчаянно решил: будь, что будет! Как отец приговаривал: чему быть — тому не миновать, хоть и, к примеру, этот самый штрафной батальон.

— Я не шишка, а дипломированный техник-механик, — опять наигранно гордо сказала Августина, словно и не слышала недозволенной дерзости новобранца. — Вот сейчас добуду у саперов две ножовки и погляжу, как ты, прицепщик, распиловку металла понимаешь!

— Не говорит, а вещает, — угрюмо буркнул Андрейка, едва она повернулась спиной.

Депутатов терпеливо выждал, пока она скрылась из вида, и сердито сказал:

— И чего ты, Бурлаков, петушишься с ней и задираешься? Вон и сам Васенин признался, что понятия не имеет, как эту полевую хлебопекарню ладить. А ты, что — обойдешься без техника, сам знаешь?

— Она, думаете, знает? И никакого военного звания эта рыжая девка не имеет — зря вы ей так подобострастно его присвоили. Я же сам сто раз видел, что она вместе со всеми заводскими совковой лопатой наворачивает и еще скандальничает, — с ненавистью вспомнил он ее выпады: — Не Бузун она, а — бузотерша!..

— Не в этом вопрос, а в том, что она над тобой поставлена твоим главным командиром. Ты, однако, Бурлаков, потихоньку к службе привыкай. Пока тут есть к тому полная возможность… Генералы ведь нигде и никогда солдатом не командуют. Будь эта Августина парнем — так у него бы, как техника, не меньше кубаря в петлицах было! А сейчас с кубарем люди уж не двумя нестроевиками, а целой боевой ротой зачастую командуют! Чувствуешь? Поглядел бы ты, кто в госпиталях, да и в медсанбатах распоряжается…

— Бабы?

— И они, — кивнул головой Депутатов. — А как же, если они начсостав? Врач — шпала, фельдшер — кубарь! Но для нашего брата рядового, по совести тебе скажу, не только командира с кубарем, а и просто обыкновенного ефрейтора за глаза достаточно!

— Понятно, — рассмеявшись, сказал Андрейка.

— А что? — засмеялся и Депутатов, довольный, что расшевелил своего помрачневшего напарника. — Гитлер был всего навсего в чине ефрейтора! Знаешь ты это или нет?

— Не-ет…

— Вот то-то и оно, что ты еще, как правильно сказала эта техник Августина, совсем сырой.

* * *

Железная бочка оказалась крепким орешком, они распилили ее на две продольных половины только через три дня. Пилили и отдыхали поочередно. Бузун приходилось несколько раз добывать у саперов новые ножовки. У Депутатова левая рука была еще слабой, но правая орудовала ножовкой — дай боже! Не отставал и Андрейка.

Две печки из этих просторных перерезов соорудили быстрее. Выложили по команде Августины солидный кирпичный под — с поддувальцем. С тщанием обложили кладкой на глине и наружную сторону железного свода, чтоб жарче дышал сверху на посаженные хлебы и не выгорал. Приладили к вырезанному в полуднище хайлу плотную заслонку из котельного железа. Отвели патрубками дымы. Надежно присыпали сверху печных сводов толстый слой земли, да так споро и азартно притаптывали его ногами, что издали можно было подумать — танцуют они, пошабашив с работой, «камаринского».

Андрейка ошибся: Августина твердо знала, что предлагает — две полевые времяночки получились добрые.

После первой нормальной выпечки их даже Васенин благодарил. Правда, не в торжественной обстановке, не перед строем, а просто самолично зашел на место.

— Здорово, солдат-пекарь! — сказал он, приблизясь вплотную и точно не замечая, что рядом стоит Бурлаков.

— Здравия желаю! — громко ответил Депутатов.

— Молодцы, теперь и я верю, что будем с хлебом. Времянки оказались замечательные… Садитесь, садитесь, — кивнул обоим Васенин и, морщась, сам торопливо опустился на березовый чурбак. — А чтоб они не испортились, мы немножко обмыли удачу, — с улыбкой договорил он, растирая рукой коленку.

И, странное дело, это домашнее словцо «обмыли» будто разом расковало напрягшегося Депутатова.

— Болит? — заботливо спросил он.

— Мозжит, проклятая…

— Это к погоде. Я уж такое без осечки плечом чую!

— Тоже осколок?

— Пу-у-уля, — протянул Депутатов таким тоном, точно был от пуль заговорен. — И та по дурости… Столкнулся я в окопе с зеленым немцем, вскрикнул он: «мутти!!» Ну и… словом, жалко его стало!..

— А фриц не посочувствовал тебе?

— Не-ет, — виновато улыбнулся Депутатов. — Он, сволочуга, видит я автомат опускаю и враз выстрелил в меня из пистолета! Хорошо еще не в живот бабахнул.

— В плен его взяли?

— После такого подвоха не стали брать, — опять виновато улыбнулся Депутатов. — Рассерчали ребята. Но так бы в плен, конечно, забрали…

Васенин долго и сосредоточенно молчал, потом задумчиво сказал:

— Да, не копили мы впрок ненависти к врагу… Добрый мы народ. И теперь ожесточение накапливается недешево. Многие еще «не рассерчали!..»

— Точно, — согласился Депутатов, — они, фрицы-то эти, еще наплачутся. Ох, как они на нашей земле нагорюются!! Я так понимаю, товарищ лейтенант, что на фашистские злодеяния каждый фронтовик должен…

Но Васенин вдруг сузил глаза, нахмурился, приложил палец к губам: «помолчи, мол, братец: потом доскажешь!..» Настороженно повел ухом, будто прислушиваясь к пению невидимой птицы и, вскинув лицо, долго глядел в мутное осеннее небо.

— Третий раз их разведчик пролетает над нами, — сказал он вставая и ни к кому особо не обращаясь. — Надо сказать, чтоб за воздухом смотрели получше…

После ухода Васенина прибежала Августина, быть может, хотевшая застать его здесь. И разговор пошел совсем в другом направлении.

Депутатов теперь не козырял перед ней, не называл воентехником; обращались они друг к другу проще и нормальнее, но неизменно вежливо, всегда на «вы». А Бурлакова она теперь звала только Андрейкой, то ли подчеркивая, что до полного имени он в ее глазах пока не дорос, то ли утверждая этим, что они, невзирая на стычки и ее показное фамильярничанье, еще могут и даже обязаны быть товарищами. Бурлаков в глубине души тоже считал, что по имени-отчеству и на «вы» зовут только людей вполне уважаемых или тех, кто намного старше. Ей же, оказывается, всего девятнадцать (подумаешь — три года разницы!), а с уважением тоже не вытанцовывалось. И потому, обращаясь к Августине (чего совсем избежать во время работы невозможно!), он упорно сбивался на «ты» и нарочито громко, точно на поверке, произносил ее имя, считая, что оно чудное и странное — вроде прозвища. Или, когда настраивался терпимее, — совсем не называл.

Маленький у них был конфликт, даже глупый, но они будто не замечали этого.

— Ну, как мои подопечные? — первым делом спросила Августина.

— Пекут, — по-своему понял ее Депутатов. — По форме, конечно, не буханки, как в гражданке бы сказали: вид не товарный! Но пропекаются насквозь!

— Вполне хороший хлеб, — улыбнулась она. — Солоноватенький, вкусный…

— Вкус нормальный, — согласился польщенный Депутатов. И, расщедрившись, от себя добавил: — Все солдаты много благодарны вам за эту придумку.

— А ты? — привычно перевела разговор Августина, ткнув пальцем в молчавшего Бурлакова. — Благодарен мне или все еще обижаешься?

— Ничего я не обижаюсь, — тоскливо сказал Андрейка. «Отвяжись, мол, ты от меня ради бога!..»

— А почему тогда не благодаришь?

— Как еще я должен тебя благодарить?

— Не знаешь? — заговорщицки подмигнула она Депутатову. И тут же подставила Бурлакову надутую щеку: — Целуй!

— Нужна ты мне, как прошлогодний снег…

— Ах, так? — сверкнула веселыми зеленоватыми глазами Августина. — Тогда я сама тебя, орясину, поцелую: на правах будущей невесты!..

— У тебя и так всевозможных женихов, небось, богато, — на всякий случай отодвинулся Андрейка: — Раз тебя не целуют, а ты уж губы подставляешь!..

— Дурак ты, — обиженно сказала Августина. — Еще зеленый дурак — «женихов» у меня на языке густо, а на деле — пусто. Было мне когда этим заниматься…

— То дело твое, — не глядя на нее, буркнул Андрейка, — тебе виднее.

Она тоже демонстративно отвернулась к Депутатову:

— Вы думаете легко детдомовской девчонке после семилетки техникум с отличием окончить? У нас полно было двоечников и с десятилеткой… Я даже, если хотите знать, танцевать по-настоящему научилась только за этот год, в заводском клубе — танго и медленный фокстрот…

— Верно. Учиться на отлично по специальности трудно и тем, кто при родителях, — тактично пропустив мимо ушей о танцах, сказал многосемейный Депутатов. — Ну, а если сирота — еще, конечно, тяжельше! Тут уж точно: при таком положении не забалуешься!..

Наверное, это слово «сирота», да еще в устах солдата, нечаянно растревожило в душе Августины что-то давнее. Посерьезнев, она гордо смерила Бурлакова прищуренным взглядом, кивнула Депутатову и ушла.

— А что? — сказал Депутатов, сочувственно поглядев ей вслед. — Хорошие, не набалованные девки часто прикрывают свою любовь показной смелостью и озорством!..

— Ну, это уж вы тоже хватили через край, — недовольно хмыкнул Андрейка. — Вдруг ни к селу, ни к городу: любовь?!

 

9

Письма Депутатов писал во время общего отдыха. Он и сейчас намеревался заняться именно этим, но, пошарив бумажки у себя по карманам и в вещевом мешке, огорченно покрутил головой. Перевел озабоченный взгляд на Бурлакова. Тот, словно на ковре, растянулся без сапог на хвое, приткнув ноги в шерстяных носках к теплой стене времянки.

После нескольких слякотных дней снова подсушило раскисшую глину морозцем. Сплошная наволочь низких свинцовых туч перемежалась кое-где светлыми окнами. Вместо дождя и мокрого снега, сверху теперь споро сыпалась мелкая крупа; по кочкам хрустко шуршала первая ленивая поземка.

— Хо-орошо страдать у печки, — глядя на развалившегося во весь рост Андрейку, непонятно проговорил Депутатов. И насмешливо добавил: — Ножки в тепленьком местечке! Ни сырости тебе тут, ни остуды — лежи, да думай о чем-нибудь приятном! И ты еще возражал против назначения в помпекаря! А сапоги, неслух, опять сушить поставил?

— Просто скинул я их с ног долой… Там нисколько не жарко…

— Н-нну, студенты похоже, напитались до отвала своим «сладким корнем», — прислушавшись, с улыбкой заметил Депутатов. — Опять горланят свою любимую, без конца и начала, вроде как: «у попа была собака…» Только, стало быть, петь ее на этот мотив им не с руки: не в лад словам получается!

— Нашли время…

— А что? — сказал Депутатов. — На действительной мы тоже, бывало, с песнями и вставали, и ложились… Это уж потом песня, почему-то, осталась в армии без внимания. Но ты бы сходил и послушал… А заодно бы листиком бумажки у студентов разжился! А? Хочу домой письмишко отправить…

— Вот так бы прямо и сказали, — поднялся Андрейка с еловых лап и, взяв с кирпичного приступка сапоги, стал обуваться.

— А чего ты скривился так?

— Потому, что сапоги невозможно жмут, — продолжая морщиться, сказал Андрейка. — И были они, правда, немножко тесноваты, а теперь и вовсе жмут — хоть забрось их и ходи в одних носках.

— Значит, еще вчера засушил! Вот беда-то… И говорил ведь, чтоб не ставил на теплое!

— Но если совсем отсырели?

— Все одно — только нормальная воздушная сушка! Нагольный сапог — не валенок. Ну, ничего, не теряйся… От этой беды есть лекарство — надо их в натуральном деготьке хорошенько побанить! Остается, правда, вопрос: где его тут можно добыть? Не то подсунут тебе мазут или нефтеотходы, тогда сапог вовсе пропал…

— Здесь в мороз льда не достанешь.

— А ты — прямо к Августине! А что? Советую! Она и очень шустрая, и почти местная: одну-единственную банку она тебе, при желании, просто из-под земли выроет… Ей-богу!.. А то ведь если сапог крепко жмет — так это, брат, просто беда, да и только… В тесных или сильно ссохлых сапогах ты слезьми заплачешь…

Андрейка обулся, потопал обеими ногами и, не дослушав, отправился к студентам. Он уже знал разговорчивого Депутатова — если тот не занят и в хорошем настроении — никогда не переслушаешь.

Участок студентов почти примыкал к лесу, и, пробираясь к ним вдоль противотанкового рва верхним склоном, он думал о том, что сам очутился здесь без клочка бумаги. Кажется, уж как старались всей семьей при его сборах ничего не забыть? Ахали, если удавалось вспомнить о какой-нибудь совсем необязательной мелочи, вроде пары запасных крючков к ватнику. И вот, что нужно было положить хоть пару школьных тетрадей, и хоть огрызок химического карандаша — никому невдомек!

Депутатов не ошибся: когда Андрейка подошел к студентам, они еще сидели кружком у дымящегося котла, но уже никто не ел. Напрягая и без того сильные голоса, азартно горланили свою бесконечную:

…и-а-аах, зачем ты меня целовала, жар безумный в грудях затая, ненаглядным меня называла и клялась: я твоя, я твоя… и-а-ааах, зачем ты меня целовала…

Коноводил ими студент Ватагин: очкастый здоровяк, знакомый Андрейке еще как бригадир посылаемых в лес ольшанцев. Все сидели, а он один, как и полагается дирижеру, стоял и вдохновенно вздымал над головой кукурузную будыль, и яростно вдруг низвергал ее, и даже сам точно складывался под углом.

— Надолба! К тебе, кажется, пришли!! — вдруг перекрыл все голоса сильный, звучный баритон.

Андрейка хоть и знал, что этого верзилу окрестили «Надолбой», невольно смутился. Сам Надолба, как ни в чем не бывало, оглянулся на окрик и дружелюбно протянул свою большую ладонь.

— У нас такой принцип, — посмеиваясь, пояснил он. — Пой песни, хоть лоб тресни — только есть не проси! А так как я начхоз — я этот тезис, естественно, развиваю… А ты, Бурлаков, с чем ко мне пожаловал? Надеюсь, не за нашей трофейной кукурузой?

— Не боись! — поспешил успокоить его Андрейка. — Мне бы еще разок бумажки для письма…

— Да что у меня: бумажная фабрика?

— В последний раз…

Ватагин медленно извлек из кармана едко-зеленого макинтоша тощую клеенчатую тетрадь и со вздохом ее пролистнул. Андрейка видел, что она густо исписана в столбик, наверное стихами.

— Вот ведь и весь мой НЗ, — сердито показал он чистый сдвоенный лист в середине. — Ты кому собираешься писать: домой или, быть может, ей?

— Ей, честное слово ей! — сообразив, закивал головой покрасневший Андрейка.

— Ну, тогда на, — разделил Надолба свой НЗ по сгибу и царским жестом протянул Андрейке: — Валяй ей на целом тетрадочном листе!..

Крупное лицо студента было теперь таким добрым, что Андрейка невольно протянул руку и за остатком:

— Депутатов тоже очень просил один листок…

— Э-ээ, нет, — быстро отдернув руку, опять сердито сказал Ватагин и, загладив, решительно разорвал остаток еще раз пополам: — Тому хватит четвертушки! Он ведь многосемейный? Ну вот то-то… Напишет хоть только одно: «Жив, здоров! Солдат Петров». И все равно письмом будут зачитываться дома, как поэмой!.. Там главное, чтоб этот Депутатов был жив и здоров…

Поблагодарив за бумагу, Андрейка не спеша пошел назад. И тотчас же за его спиной, вспугнув ворон, словно прорвалось громкоголосое:

Надолба, Надолба… Чего ж тебе «надобна-аа»? И зачем, начхоз кургузый, Заморил нас кукурузой?!

«Нашли время выкаблучивать! — опять неодобрительно подумал Бурлаков. — Плетут, абы что… Это, конечно, уж наспех они про своего «начхоза» придумали — пока я с ним говорил? Вот так, наверное, и разыгрывают, и подначивают все время друг друга!..»

* * *

У самого леса, где косогор спускался гораздо круче, вместо рва по-прежнему торчал лишь невысокий эскарп. Здесь натолкнулись на совсем уж непробойный камень, и Андрейка знал, что не нынче-завтра саперы поднимут в воздух толом и взрывчаткой это неподатливое местечко.

Он спрыгнул с эскарпа и пошел вдоль противотанкового рва низом. Но внимание снова привлекла небольшая группа студентов. Обирая от скользких волокнистых рыльц подмороженные кукурузные початки, они о чем-то спорили. Бурлаков приостановился, послушал.

— …И все равно, — громко настаивал белокурый кудрявый крепыш. — Очень важно, чтоб весь народ вовремя и без прикрас узнавал о самых ужасных коллизиях войны! На то она и названа: оте-ечестве-енная… Народу надо озлиться! Вдумайся-ка хоть в само слово: ополче-ение! Как это можно ополчиться не разозлясь, не рассвирепев?

— Не согла-асен! — рубил ладонью длинный и черноволосый. — Это может принести моральный урон… Сейчас куда важнее широким планом показывать тех, чье мужество непоколебимо!!

«Коллизии войны… Широким планом… Непоколебимое мужество… Вот ведь как разговаривают!» — с удивлением и уже вполне благожелательно подумал о них Бурлаков.

— А Гитлер этот кончит не лучше, чем две с половиной тысячи лет назад кровавый Кир!! — еще громче закричал кудрявый. — Символично, что он сам и через Геббельса орет, будто имеет дело со скифами…

— Да, он, конечно, захлебнется в крови! — согласился черноволосый. — Весь вопрос: когда?

— А кто был, любопытствую я, этот самый Кир? — глядя кудрявому крепышу в рот, спросил подсевший нестроевик, с некогда золотистой, а теперь грязновато-желтой нашивкой за тяжелое ранение. — И как же, интересуюсь, он пошабашил?

— Кир — это персидский царь, такой же кровожадный захватчик, — охотно пояснил за товарища черноволосый. — Кир этот тоже был любителем чужих земель на востоке… Но скифские племена, наконец, доказали ему, что он — зарясь на Хорезм и Бухару — забрался слишком далеко от Персии… Его отрубленную голову они погрузили в бурдюк, доверху наполненный вражьей кровью. «Ты хотел крови, — приговаривали они. — Пей!!»

Очень хотелось присесть и дослушать, но, представляя нетерпеливое ожидание солдата, Бурлаков быстро пошел низом вдоль противотанкового рва.

Он не сделал и сотни шагов, как за его спиной кто-то протяжно выкрикнул:

— Во-оздух!

— Воздух! Воздух! Ло-жись!! — точно многоголосое эхо, отрывисто пронеслось уже по всей линии рубежа.

В долю секунды он увидел, как сыплются в ров, точно вытряхнутые из мешка, сидевшие на бровке рабочие, студенты, солдаты. И это, вместе с повторными криками, дошло до сознания. Сначала он подумал, что просто дурачится кто-то из студентов. «Какая ж тут угроза налета?»

Но в следующие секунды уже различил в поднявшемся шуме зловещее урчание самолета. Вдруг страшно захотелось его увидеть, и Андрейка на миг задрал к небу лицо.

— Да ложись… тебе говорят! — с силой дернули его сзади за рукав и, матерясь, грубо столкнули, почтя швырнули в противотанковый ров.

Потирая ушибленное колено, он и со дна котлована, чуть-чуть приподнявшись, глянул на небо. И, не успев испугаться, замер. В окно между высокими облаками будто вынырнул из посветлевшей небесной глуби темный силуэт пикировщика. С нарастающим ревом он круто развернулся над опушкой леса, а при выходе из виража от корпуса легко отделились и пошли вниз, одна за другой, две посверкивающие черные капли.

Торопливо ткнулся Андрейка лицом в холодную глину, зажмурил глаза. Но, опережая его, гулко вздрогнула земля, больно стряхнув с бровки комки мерзлой глины; и даже сквозь сомкнутые веки он дважды ощутил заревную вспышку.

«Как? Уже! — сжался он от этой чудовищной внезапности. — Ну хоть сбросил, кажется, над лесом!.. Если не развернется снова…»

Вдоль котлована словно дунул гигант ветром и мусором. Взрывная волна, сотрясая воздух, опять посыпала спину комочками земли и мелкими камешками с бровки. Но заложенные взрывом уши теперь жадно ловили затухающее осиное завывание уходившего самолета — круто взмывшего за облака.

Со стороны леса уже явственно неслись крики и приглушенные стоны раненых, отчетливые и громкие призывы на помощь. Это сразу встряхнуло Бурлакова. Не раздумывая, он вскочил, привычно выбрался по сделанным в эскарпе лункам наверх и, что есть духу, помчался к лесной опушке, готовясь в душе к первому испытанию. Успел тревожно вспомнить недавние слова Депутатова, что на войне самое тяжкое, особенно с непривычки, видеть тяжело раненных.

На знакомом «студенческом» бугре не было ни уютно потрескивающего костра, ни сидящей кружком молодежи. На том месте, где висел на рогульках дымящийся закоптелый котелок — глубокая воронка. Вокруг нее, на разных расстояниях и в разных позах, неудобных и страшных, наполовину заваленные землей, трупы студентов.

Что-то подсказало Бурлакову — должна быть и вторая воронка. Он торопливо огляделся и увидел ее ниже и правее, недалеко от места, где студенты перебирали кукурузные початки и спорили о персидском царе Кире. Боковым зрением увидел на миг, как знакомый ему кудрявый крепыш вдруг поднялся с земли и, прижав к груди окровавленные остатки рук, быстро-быстро бочком пошел в сторону, точно силясь поскорее отбежать. Походка шаткая, неестественная. Так ходят лунатики. Через несколько шагов студент по-пьяному качнулся и снова рухнул на землю.

Дальше Бурлаков помнил все смутно и отрывочно, как бы отдельными кусками. Кто-то из женщин навзрыд плакал. Кто-то из раненых громко стонал и кричал. И чей-то простуженный бас, перекрывая всех, надрывно требовал лопаты и носилки. Гулко топая кирзовыми сапогами по зачугунело утрамбованной земле пробежали запыхавшиеся, пожилые санитары. Невесомо промчалась молоденькая и худенькая девушка — санинструктор. До этого он хоть и видел ее много раз, но она всегда держалась строго, особняком. Солдаты тоже с ней почти не заговаривали — быть может, в душе суеверно надеясь избежать с ней знакомства и в дни боев.

Не сразу узнал Андрейка в истекающем кровью раненом Ватагина, Поспешно завернул полы опаленного макинтоша, не в силах смотреть — обе ноги были оторваны выше колен.

Но Ватагин, видимо, узнал его.

— Запиши, — внятно сказал он и замолчал. Андрейка видел, как все обильнее проступал и поблескивал пот на его бледном высоком лбу и уже боялся, что больше ничего не услышит. Но Ватагин собрался с силами и опять внятно сказал: — Матери пока не надо… А ей сообщи немедленно… Запиши: Школьный переулок, дом 7, квартира 17…

— А город, город? — лихорадочно шаря по карманам карандашный огрызок, хрипло закричал Андрейка.

— Да ты, парень, что? — с неожиданной властностью и энергией оттолкнула Бурлакова от раненого худенькая девушка-санинструктор. — Не видишь, он в шоковом состоянии? Нельзя ему никаких разговоров, не то и перевязать не успею…

— Город наш… областной, — по-прежнему внятно, но с большой расстановкой сказал Ватагин. И еще раз требовательно взглянув на Бурлакова через склонившуюся к ногам девушку, уже смежив глаза, добавил: — Запиши, на память не надейся…

— Эх, сколько студентов побило… Вот ведь теперь переживания у родителей, — сокрушенно сказал возникший рядом Депутатов и торопливо сунул Андрейке ручки носилок.

Андрейка послушно таскал вместе с ним и убитых, и раненых. Два раза становилось совсем невмоготу и, бросив носилки, он уходил. Но, попив заледенелой водички, оба раза возвращался к терпеливо поджидавшему Депутатову и снова принимался за дело.

И еще помнит он, как бросил носилки в третий раз.

— Фамилию, фамилию и имя девушки не спросил?! — вдруг выпустив ручки освободившихся носилок, ошалело выкрикнул он и побежал.

— Какой девушки-то? Бурлаков, постой! — во весь голос орал ему вслед Депутатов, быть может боясь за его рассудок. — Вернись-ка на одну минуту!.. Слышишь, что я говорю, или нет?!

Андрейка не слышал. Через считанные минуты он стоял возле санитарной машины, на которую грузили тяжело раненных, и, теребя за рукав девушку-санинструктора, торопливо спрашивал:

— Разрешите, товарищ сержант, обратиться?

— Ну? — недовольно повернулась занятая медсестра, понимая, конечно, что этот зеленый новобранец думает, что обращается к ней, как и положено, по всей форме. — Опять ты, парень, мне мешаешь!.. В чем дело?

— Фамилию и имя девушки забыл узнать!

— Какой девушки? — переспросила и она. — Раненой в голову?

— Нет, товарищ сержант, — горячился Бурлаков. — Просто знакомой… этого студента Ватагина, что с оторванными ногами… Адрес которой полностью… вы же тогда еще помешали мне записать, — путано, сбивчиво, но смело говорил он. — Закричали, что он в шелковом состоянии…

— Аа-а, — устало сказала медсестра. И строго поправила: — Не в шелковом, чудак ты этакий, а в шоковом… Помню! Теперь у него не узнаешь, — кивнула она на бугор, куда сносили убитых и умерших от ран. — Постарайся найти кого-нибудь из его друзей и спросить, пока не поздно…

Потом — когда все раненые были отправлены, а все убитые похоронены — его и Депутатова благодарил за стойкость и лейтенант Васенин, и командовавший строевыми саперами младший лейтенант Солодов.

Покачивающийся Андрейка слушал их точно спросонья, но никто будто не замечал его чудовищной подавленности. Он пристально смотрел на мешковатого Васенина, на вылинявшие зеленые матерчатые кубики лейтенанта. Когда заговорил Солодов, медленно перевел взгляд на его лицо, на красивые саперные топорики в петлицах ладно сидевшей шинели. И поняв, что младший лейтенант тоже благодарит обоих за то, что прибежали первыми, а ушли последними, подражая Депутатову, громко ответил:

— Служу Советскому Союзу!

Очень хвалил его потом с глазу на глаз и Депутатов.

Но теперь, когда можно было не отвечать, Андрейка отмалчивался. Весь остаток этого дня и вечером из головы не выходили побитые студенты, то и дело возникал перед ним Ватагин, его последний требовательный взгляд, его вспотевший и мертвенно желтеющий лоб. «Погиб парень, так и не сделав ни единого выстрела! — даже скрипнув зубами, вдруг вспоминал он про уже нигде не существующего студенческого начхоза. — Вот ведь что особенно горько и обидно!!»

Андрейка еще не понимал, что он впервые примеривал увиденную смерть к себе и невольно сравнивал судьбу беззащитного под огнем, безоружного человека со своею собственной судьбой. И его все это время тяготило, пугало и обижало именно то, что нет в руках боевого оружия, а работы он не боялся никакой.

И еще Бурлаков, скрипя зубами, думал о том фашистском стервятнике, что поспешно удрал в бездонную глубь и от винтовочных выстрелов. Словом, сработал совсем без риска!

Почему он, совершив свое черное дело, ушел у всех на глазах совершенно безнаказанно? Ушел не темной непроглядной ночью, а средь бела дня, отлично освещенный солнцем!

Вот поэтому-то сегодня снова, после недолгого перерыва, совсем замучила Андрейку старая несносная мысль: все ли он сделал, чтобы любой ценой попасть в летчики? И то ли он делает здесь сейчас, покорно роя землю и даже дисциплинированно заделавшись помпекаря? Куда ж ему теперь надо податься? Быть может, его в состоянии понять лишь летчики? Может, его дорога лежит через аэродром, куда и надо бежать, не страшась наказания? О, если бы ему только попасть на большой военный аэродром! Или хотя бы на обыкновенный полевой! Он бы с таким рвением заносил там поначалу хвосты самолетов, что понимающие люди сразу бы распознали его авиаторскую душу…

Бурлаков снял ушанку, вытер тыльной стороной ладони вспотевший лоб и, пользуясь наступившей темнотой, подставил разгоряченную стриженую голову бодрящему вечернему морозцу. От трудных самоотверженных мыслей, от необоримо охватившего возбуждения стало жарко. Ему опять грезился подвиг.

А ночью он увидел себя во сне асом. Он долго барражировал над оборонным рубежом, охраняя и противотанковый ров, и его строителей. И вдруг увидел черную точку пикировщика. Фашистский стервятник воровски крался к опушке, чтобы разбомбить Ватагина и его товарищей. Но послушный Андрейке «ястребок», круто набрав высоту, перенял пикировщика с черным крестом еще над лесом и, заложив стремительный вираж, мастерски зашел ему в хвост. Испытывая мстительное ликование, Андрейка с невероятной быстротой обрушил свой истребитель сверху вниз на фашиста и короткой пулеметной очередью прицельно рубанул по черным крестам…

Когда его «ястребок», выходя из пике, снова с визгом взмывал свечой вверх — фашистский пикировщик, объятый пламенем и дымом, падал на землю…

 

10

После налета на строительстве рубежа запретили варку пищи, кипячение воды, костры для обогрева. Заводским рабочим и оставшимся студентам выдали консервы. Прибывавшие на участок солдатские полевые кухни ставили в надежное укрытие, в лесу.

Приказ безжалостно прихлопнул и неплохо отлаженную полевую хлебопекарню. Депутатов отнесся к этому чисто по-солдатски — будто оставлял открытый окоп.

— Правильный приказ, — сказал он Бурлакову. — Полевая пекарня без хорошего жару, а дровяной огонь без большого дыма не бывают! Ориентир это для фашистских самолетов и днем и ночью. А эскарпы, и такие вот рвы фрицы иной раз долбают злее, чем сам передок: проходы для танков нужны…

Выходит, Бурлаков напрасно терзался, что завяз в пекарях навсегда. Он конфузился своего невольного «выдвижения» и не написал об этом ни домой, ни Нюре Крокиной. Страшно боялся, как бы хлопцы ненароком не сообщили в Ольшанец эту новость.

Вот и конец. Теперь он опять, как и все ольшанцы, на прежней землеройной работе. Хрен редьки не слаще. Но пока не прибился к какому-нибудь аэродрому, ничего не попишешь. Депутатову должно быть обиднее, и то делает невозмутимый вид, да только ругается, что младший напарник не уберег их «личный» инструмент.

«При чем тут «личный»? — понимающе усмехался Андрейка. — Ворчит первый денек с отвычки рыть твердокаменную землю. Скарпель и кувалда, хоть и подобранные по руке, не личное оружие! В этом уж и зеленый новобранец не заблудится…»

Однако, чтобы ублажить бурчавшего Депутатова, на другой день, еще по-темному он сбегал к Колчану. И земляк вне очереди наварил ему отличный стальной скарпель, надежно оковал расщеп нового держака. Получилось, пожалуй, удобней прежнего.

Желая поскорее обрадовать Депутатова, возвращался от Колчана быстрым шагом. Не валяется на земле то, что они снова работают вместе: не всегда в напарники попадешь с тем, с кем хочется.

Еще едва развиднело, когда он заметил вдалеке пробиравшиеся целиной две легковых машины. Теперь они стояли, тарахтели неприглушенными моторами недалеко от участка, почти на середине разрытого рубежа. И отчаянная Августина запросто здоровалась за руку с приехавшими дядьками, по виду солидными, похожими на начальников, о чем-то расспрашивала, пока не подбежали, козыряя, Васенин и Солодов.

Бузун неожиданно направилась в сторону Бурлакова, и безотчетное предчувствие несчастья, похожее на то, что охватило позавчера, при виде вынырнувшего из-за облаков пикировщика, заставило его подождать девушку.

Августина подошла и остановилась, даже поздоровалась за руку, будто не помня обиды. Видно было ей не до недавних мелких ссор.

— Получен приказ — наш завод эвакуировать!.. — тревожно сказала она, не дожидаясь расспросов Андрея: — Новый огромный заводище, всего лет десять назад пущенный!..

— Чей приказ? — растерянно переспросил он, чтобы только не молчать.

— Какое имеет значение: чей приказ? Может даже ГКО. Приказ окончательный и сегодня всех заводских рабочих отсюда снимают… У самих теперь будет сплошной аврал!..

— А что это — ГКО?

— Придуриваешься или правда не знаешь? — Государственный Комитет Обороны.

— Так бы и сказала, — уклончиво буркнул он. И бесцеремонно протянув руку со скарпелем, спросил: — Кто это в желтом пальто, пузатый?

— Директор завода. Опусти руку, нехорошо так показывать…

— А рядом?

— Своего командира Васенина не узнаешь?

— Да не, — нетерпеливо поморщился Андрейка. — С другого бока?

— Кораблев. Тоже с нашего завода. Главный инженер… С ним сейчас говорит парторг ЦК Порошин…

— А вон тот плотный? Который сейчас закуривает, в полувоенной форме?

— Дронов.

— Откуда он? Тоже с вашего завода?

— Из области. Секретарь по промышленности…

Андрейка помолчал немного и уже не так смело спросил:

— Ты где ж во время налета была?

— На завод ездила, но позавчера про эвакуацию никто не знал. Ох, как мне жаль побитых студентов… Какие это были товарищи! — слезы быстро покатились по ее лицу. И, глубоко вздохнув, она без перехода продолжала: — Ты, говорят, уж отличился, а я стреляю неважно и гранату кидала в техникуме хуже других… Быстро можно научиться? Как считаешь?

— Зачем это тебе? — покраснев, спросил Августину Бурлаков.

Не откровенничать же было с девчонкой, что и сам он, кроме рогатки, учился в своем Ольшанце стрелять только из плохонького мелкокалиберного ружья, да еще из старого отцовского дробовика. А боевую трехлинейную винтовку довелось в школе лишь разбирать и собирать…

— Затем, что фрицы эти просто зверствуют, — поколебавшись, сказала она. — И вообще такое может случиться, такое я тебе скажу, Андрейка, в спешке этой эвакуации может случиться!..

А где и что может случиться — так ему и не объяснила. Опять вдруг заплакала и убежала, хоть и была, похоже, совсем не из слезливых. Быть может, боялась, что ее не эвакуируют с заводом? Или она имела в виду не себя и тоже подумывала о фронте?

Только успел Бурлаков опробовать новый скарпель и поделиться с Депутатовым услышанной новостью, как передали приказ всем построиться. Впрочем, если бы поголовно всем — так это было бы не удивительно, так было много раз. По построиться приказали лишь всем молодым новобранцам, недавно мобилизованным на строительство рубежа через райвоенкомат. И в самый разгар работ? Даже опыт бывалого солдата не подсказал на этот раз Депутатову, в чем тут дело, и на недоуменный вопрос напарника он лишь многозначительно покрутил головой.

* * *

Когда Андрейка выбрался из глубокого котлована на бровку — машин с приезжавшими начальниками не было. Сутулясь и заметнее обычного приволакивая ногу, ходил взад-вперед, поглядывая на недружно подбегавших ребят, лейтенант Васенин. Младший лейтенант Солодов стоял, как всегда, прямой, подтянутый, но на его твердом молодом лице сейчас тоже была озабоченность.

Наконец ребята кое-как построились. Ольшанцы, чуя перемену, постарались стать все вместе, жались плечо к плечу.

Васенин испытующе оглядел ребят: в разномастных пиджачках и кожушках, в ватниках, ушанках, стеганках, в разнокалиберной обуви — они, должно быть, произвели на него, недавно командовавшего боевой ротой, невеселое впечатление. Он строго нахмурился и оглушительно скомандовал:

— Тот из вас, кто когда-нибудь имел дело с машинами, механизмами или вообще работал по металлу — пять шагов вперед!

Разрозненно вышли человек пятнадцать. Из группы ольшанцев не раздумывая шагнули вперед Колчан и успевшие немножко покрутиться возле автомашин Лешка Зимин, Акимов.

— Чего ты, Андрейка, выходи! — благожелательно шипел на ухо Иняев Федька. — Не чуешь, отбирают мастеровитых хлопцев? Небось в автомобильные части или в танкисты! В летчики отсюда все равно не вторкаешься…

— Отвяжись, сам знаю! — сердитым шепотом отбивался от услужливого дружка Андрейка, уже смутно догадываясь в чем дело. — Чего ж сам стоишь?

— Я конник, — коротко пояснил Федька. — Подождем, может скоро еще покличут в кавалерийские части…

— Жди и помалкивай, кавалерист на стальном кайле… Какой я «металлист»? Чего мне вперед вылетать?

Видя, что многие перешептываются и мнутся, Васенин еще раз, уже подробнее, объяснил, кому надо выйти вперед.

— А кто с трактором чуток знаком?

— Выходите, обязательно…

Шагнули через эти неизвестные четыре-пять метров еще человек семь.

Но Васенин, видимо, считал, что и этого мало: он молча, выжидательно и требовательно глядел на шеренгу, хоть его и раздражали непрекращающиеся перешептывания ребят в строю.

— А если опытный прицепщик? — раздался вдруг сбоку звонкий женский голос.

Все невольно обернулись. Васенин недовольно покосился в сторону, готовый обрушиться на непрошеное вмешательство. Но увидев вездесущую Августину, скупо улыбнулся и ответил тоже вопросом:

— Что это еще за прицепщик?

— Не знаете? — искренне удивилась Бузун. Заплаканное лицо от волнения пошло пятнами. — Ну, он плуги регулирует, заправляет горючим трактор, заливает в радиатор воду… Короче говоря, это первый помощник тракториста!..

— А кто тут прицепщик?

— Вот он, — не колеблясь показала Августина на стоявшего с краю Андрейку. — Он мне сам говорил, а теперь, наверное, скромничает…

— Выходи, Бурлаков! — едва приметно усмехнувшись, приказал Васенин.

— Да я ей не это говорил, — попробовал уточнить обстановку покрасневший Андрейка, не двигаясь с места. — Я ведь ей только сказал, при случае, что поработал, мол, немного с опытным трактористом, а прицепщик я без настоящей практики, совсем даже неопытный еще… И курсы не кончал…

— Пять шагов вперед!! — выкрикнул Васенин, рассерженный непривычным для него пререканием в строю. — На передовую просился, а солдатской службы до сих пор не понимаешь?! Ты думаешь, мы сами потом не проверим?

Добровольно вышли еще трое, а всего набралось человек тридцать. Васенин вытащил из планшетки лист бумаги, всех переписал. Возле ребячьих фамилий он аккуратно ставил, со слов опрашиваемых, лаконичные пометки: «ученик кузнеца», «начинающий слесарь», «молотобоец», «тракторист», «прицепщик — курсы не кончал», «немного знаком с автомобилем», «подручный механизатора фермы»…

— Уводишь от нас самый цвет, — без улыбки сказал, заглядывая через плечо, младший лейтенант Солодов.

Бурлаков не понял — пошутил сапер или сказал серьезно. Васенин буркнул в ответ мрачновато:

— Не надолго… Ты ж сам слышал!

— Это еще, как придется, — не согласился Солодов. — Мы тоже здесь на днях заканчиваем…

Дальше все пошло точь-в-точь так, как было недавно возле клуба. С часок подождали транспорта. А когда машины подъехали, Васенин так же сделал перекличку и так же скомандовал посадку в грузовики. И по-прежнему никто из ребят, кроме догадывающегося Бурлакова, не знал, куда их везут теперь вместе с заводскими рабочими…

Похоже было на недавнее даже то, что вместо отца подбежал попрощаться перед самой посадкой Депутатов.

— Ничего, Андрейка, не теряйся, — залпом проговорил он в напутствие свою излюбленную фразу. — На Августину, мой тебе совет, не серчай: это она любя тебя сосватала. А что? Скажешь, по злобе? Ну и интересы родного завода она не забывает, тоже значит крепко любит его…

Бурлакову не хотелось на прощанье вступать с Депутатовым в пререкания, а знакомые слова солдата опять будто сами собой больно взяли за живое.

— Ну, об этом вы уж говорили, — сухо, с озлоблением оборвал он разглагольствования Депутатова. — При чем тут любовь? Ни с того, ни с сего…

— Ладно, Андрейка, толкач муку́ покажет! — примирительно похлопал его по плечу Депутатов. — Ты не петушись! Неизвестно придется ли повидаться…

— Васенин говорил — ненадолго…

— И я не до конца войны буду землю долбить, хоть и не такой, как ты, нетерпеливый… Говоря честно, тоже хочу, чтобы поскорее уж откомиссовали меня в строевики и на фронт. Мне, конечно, не семнадцать, если, к примеру, рано о фронте думаю — могу и еще подождать. Война, похоже, только начинается… Правда, сводки жгут и торопят!.. Вот, может, там и встретимся? А что? Скажешь, такого не бывает?

— Говорят, что бывает, — глухо сказал Андрейка. И, уже заслыша команду «По машинам!», крепко стиснул мозолистую руку солдата: — Ну, пока, счастливо оставаться!..

— Ну, пока, счастливо и тебе воевать!! А война покажет: может еще и самолет свой получишь!..

Проселочная, чуть припудренная снежком дорога вся в заледенелых колеях и выбоинах. Еще недавно разъезженная грязища была тут, наверное, под силу лишь самым мощным грузовикам. А теперь даже переполненные людьми кузова швыряло из стороны в сторону и трясло так, что зубы стучали.

Разговаривать было трудно. Бурлаков молча смотрел на мелькавшие по обеим сторонам одиночные березы, деревни, поля, будки трактористов, небольшие перелески.

Впереди погромыхивали на колдобинах машины с заводскими рабочими, а он был на предпоследнем грузовике и, прижавшись спиной к кабине, время от времени с ненавистью поглядывал на ехавшую в последней машине Августину.

Она сидела на бортовой лавке рядом с лейтенантом и, наверное потому, старалась казаться веселой. Или, быть может, Васенин в самом деле рассказывал ей что-то смешное. Но только и этот ее смех после недавних слез, и ее белозубая улыбка, и это задорное встряхивание светло-золотистой куделью — невольно заставляли теперь Андрейку хмуриться от злости. При всем уважении к Депутатову, он не мог послушать его совета и не злиться на Августину. Простить, что она, как злой рок, опять отодвинула от него и военное обмундирование, и оружие. «Как будто эта рыжая выскочка не видела, что работы на рубеже к самому концу идут! — возмущался он. — Ясно всякому и без Солодова!..»

С проселочной дороги свернули на шоссе. Поехали быстрее, навстречу чаще стали попадаться машины. Через полчаса догнали идущую в сторону фронта большую воинскую часть, и шоферы, прижимая машины к обочине, долго и осторожно, шажком обгоняли ее растянувшиеся порядки, зачехленные орудия, автоприцепы, полевые кухни…

Бурлаков разглядывал уставших от длительного марша солдат, их потные небритые лица, суровое выражение глаз. Никогда не видевший столько войска на марше, он взволновался даже от простой мысли, что каждый из этих шагающих солдат — частица колоссальной организованной силы, которая именуется армией и которую создал народ для своей защиты. Ему казалось, что именно такое укрепляющее и возвышающее душу подчинение воинскому долгу, всесильному и всевластному, было выражено и на лицах солдат, и на скуластом волевом лице вон того командира с двумя красными кубиками в петлицах…

И опять будто сам собой, как и после бомбежки противотанкового рва, возник старый проклятый вопрос: а правильно ли он снова поступает, намереваясь дисциплинированно заделаться теперь… наверное такелажником? На неопределенное время и в воину, в разгар боев? А быть может, именно этот всесильный и всевластный воинский долг и не дает ему права насильно загонять в гроб мысль о подвиге авиатора? Как будто летчик рискует меньше фронтовых солдат или сам он, Андрей Бурлаков, еще не понимает, что ас должен иметь железную решимость схватиться в воздухе с врагом насмерть.

Эта старая мысль мелькнула во время вынужденной остановки. Но вот уж и колонна войск давным давно осталась позади, а мысль мучила Андрейку все настойчивее, все сильнее сверлила в мозгу.

Остаток дороги он уже не мог думать ни о чем другом. С этими трудными мыслями и доехал до завода.

 

11

Васенину и его ребяткам не пришлось долго ждать. Прибывшее пополнение почти с ходу встретил главный механик завода Ковшов, и через полчаса всех распределили по бригадам.

Еще в начале лета, при переходе на военный заказ, заводу не хватало людей. К осени много молодежи из цехов призвали в армию, и голод на рабочие руки с каждым днем ощущался все тяжелее. Но особенно остро эта нехватка чувствовалась теперь — срочный и одновременно кропотливый демонтаж заводского оборудования пожирал уйму времени даже у самых опытных рабочих. На тяжелые погрузочные и такелажные работы тоже были нужны привычные и сильные мужские руки.

Вот почему и получили все хлопцы, не успев оглянуться, это назначение.

Васенин и механик поколдовали в стороне от ребят, вполголоса посовещались над списком и вызвали почему-то первым Андрейку.

— Пойдешь в бригаду демонтажников! — оглядев Бурлакова с ног до головы, тоном приказа сказал пожилой Ковшов. — Стало быть, пока под полное начало бригадира… Что Коломейцев прикажет — то для тебя и закон. Особенно предупреждаю насчет дисциплины… Поскольку вы мобилизованные и будете на казарменном положении, а завод наш большого оборонного значения — за все, про все отвечаете по всем строгостям военного времени…

— Вплоть до трибунала! — обращаясь уже ко всем, вставил Васенин.

— Вплоть до этого, — подтвердил механик.

«Для начала пугают, а никому, похоже, не страшно? — с любопытством покосившись на ребят, подумал Андрейка. — Не попытаться ли именно отсюда пошукать аэродром? Что ни говори, а попасть под гражданскую команду вряд ли еще доведется?! А ведь с военного-то аэродрома, как и из настоящей армейской части, могут, наверное, потом за особое старание и в краткосрочную летную школу направить!!»

Пока задумавшийся Андрейка так и этак поворачивал и прикидывал в уме свой застарелый вопрос — назначение получили все хлопцы. Медлительный на слова, Ковшов был опытен и скор на решения. С остальными хлопцами разговор был еще круче и короче, под конец он вовсе буркал ребятам лишь фамилии бригадиров. Заглядывая в список, он быстро рассовал всех по разным бригадам.

Немного таинственный в устах Ковшова и уж, бесспорно, грозный и всевластный Коломейцев на самом деле оказался симпатичным парнем лет двадцати трех — на голову ниже Андрейки ростом, зато, пожалуй, еще пошире в плечах. Прямой, твердый взгляд умных серых глаз и открытое лицо сразу вызывали доверие; и в столовой, вечером, случайно попав с ним за один столик, Бурлаков запросто, как давнему знакомому, пожаловался на недюжинный аппетит.

— В воинских частях, хоть и не строевых, кормят куда сытнее, чем у вас, — говорил он тоном бывалого человека, с жадностью дохлебывая жиденький ячневый супец, — Там весь остальной харч хоть и по второй норме, а каши почти хватало… А тут за крупинкой — гоняйся с дубинкой. Съел и обед, и ужин зараз — и голодный.

— В гражданке с питанием сейчас всюду туго, — спокойно рассуждал Коломейцев. — Потому, что вперед надо армию накормить. Но так скудно и у нас впервые. До этого наши орсовцы выкручивались подходяще.

— Почему же перестали?

— У нас за эти сутки все поменялось, — вздохнул Коломейцев и, что-то вспомнив, отстегнул нагрудный карман спецовки. — Говорят, что эвакоштаб дал команду беречь продукты для эшелонов. Может, что и так — теперь ничему удивляться не приходится. На наш завод, бывало, недели по две оформляли: фотографировали анфас и в профиль… А сегодня я тебе мигом пропуск со швеллерком выправил! Разница? На, полюбуйся, да не потеряй! Запомни номер, пропуск остается в проходной…

— Что же эта печатка-швеллерок означает? — рассматривая свой пропуск, с пометкой «мобилизованный», не удержался Андрейка.

— Много означала… Допуск на заводскую территорию и в третий механический цех. А вот будет ли она что означать дальше — никто не скажет. Станки из цеха вытаскиваем к подъездным путям… Говорят, ломать не строить — душа не ноет… Нет, брат, — ноет, да еще как ноет-то. Сердце кровью обливается… Ну, пошли, пожалуй, спать, — первым встал он из-за стола, — если, конечно, ночью снова тревоги не будет… А то мы и так заужинались с тобой дольше всех.

В непроницаемой темноте добрели до одноэтажного корпуса, где на казарменном положении находилась вся бригада Коломейцева. В тамбуре нащупали дверную скобу и вошли в оборудованное нарами, густо заселенное помещение. Даже в проходах стояли топчаны. Несколько человек лежали сверху неразобранных постелей: курили, читали газеты. Многие, укрывшись одеялами, спали. По этой необычной общежитейской тишине чувствовалось, что люди за долгий рабочий день смертельно устали и, не сговариваясь, порешили отдыхать молча.

Окна были тщательно закрыты светонепроницаемыми шторами из плотной темной бумаги.

Андрейка подошел к своему топчану, повесил на торчавший из стены гвоздь ушанку и ватник. Молча стоял, рассеянно ероша отросшие волосы. Вдруг ярко представил, что и Любаша, и мать, и Нюрок — наверняка теперь толкуют, вопреки запретам отца, о том, как тяжко страдает их Андрейка на войне. И у всех трех с этим страшным словом связано представление о мерзлых окопах, походах, жутких штыковых атаках, рвущихся бомбах… А он вот сейчас отвернет новое грубошерстное одеяло и заберется в такую же чистую, теплую постель, в какой спят и они…

— Чего Бурлаков задумался? Поужинал и ложись — набирайся сил без всякой критики и самокритики! — точно угадав ход его мыслей, вполголоса посоветовал раздевающийся рядом Коломейцев. — С рассветом заставлю вкалывать не за страх, а за совесть. Отсыпайся, покуда тепло, светло и пули не кусают… Словом, пока не подошел твой черед лежать на снегу, в обнимку с винтовкой. А черед этот сам нас найдет…

Андрейка хотел возразить, но бригадир уже нырнул в постель и натянул одеяло на голову.

«Да, война, наверное, только начинается! — уже лежа, думал Андрейка. — Не зря же и отец, и Васенин, и Солодов, и теперь вот Коломейцев, точно сговорившись, твердят об этом? Да и кто может считать ее у конца, или даже у середины, если немцы захватили столько городов? Правда, вот такой, как Коломейцев, имеет, пожалуй, право ждать «свой черед», потому что уже приносит фронту немалую пользу. А потом, если не окажется со своим заводом где-нибудь на Урале, сам он выберет себе род оружия по душе и отправится на передовую. Такие, небось, сами выбирают, — умеют и знают, как это сделать, не то что мы, ольшанцы-новобранцы…»

Андрейка силился сейчас же додумать и свой вопрос до конца, а глаза сами собой слипались, мысли расплывались и ничего путного не придумывалось. Спать опять хотелось необоримо, просто храпеть бы, не просыпаясь, целые сутки!

Но получилось так, что и совсем немножко вздремнуть не пришлось — хлопнула дверь, и в казарму кто-то шумно вошел. И потому, как разом зашелестели свертываемые газеты, заскрипели нары, одним броском вскочил на ноги Коломейцев, — Андрейка понял, что это не возвращение «заужинавшегося» собригадника и тоже откинул с лица одеяло.

Посредине прохода стояли дежурный по казарме и Кораблев. Одет главный инженер теперь в замасленную стеганку. Но у Андрейки цепкая на лица память — узнал.

— Сколько вас здесь? — громко и властно спросил Кораблев. — Где бригадир?

— У меня уж не бригада, а вроде рабочего полка… Целых семьдесят человек! — выдвинувшись вперед, смущаясь, что в одном белье, полушутливо ответил Коломейцев.

— Вот и хорошо, — не принял шутку Кораблев. — По семь человек на вагон — нормально. Нужно срочно ваш станочный парк у подъездных путей погрузить в вагоны! Знаю, что здорово устали, но кроме некому, а дело не терпит… Срок погрузки поджат до предела и вообще сейчас с железной дорогой рядиться не с руки! Мы можем твердить им только одно: давайте, составляйте, формируйте нам, товарищи железнодорожники, как можно больше эшелонов — ни одного вагона зря не задержим! Ясно?

— Ясно, Юрий Михайлович! — коротко сказал Коломейцев и, присев на койку, молча стал натягивать шерстяные носки.

И люди без лишних слов поняли, что погрузка теперь состоится при любых обстоятельствах: десятки рук торопливо потянулись к одежде. Тех немногих, кто еще додремывал, осторожно, но настойчиво расшевеливали соседи.

— У вас что же… и радио здесь нет? — спросил Кораблев.

— Тут проводка в порядке, а репродуктор утром заглох, — охотно пояснил дежуривший молодой парень. — Мы его отдали исправить…

— Надо срочно исправить, — нахмурился Кораблев. — Как же это можно без радио? — И, порядочно помолчав, вдруг совсем другим голосом сказал: — Вязьму наши войска оставили… Сейчас только об этом сообщили, в вечерней сводке…

Пожилой рабочий на крайнем топчане, не спуская глаз с главинжа, сокрушенно покрутил головой.

Кораблев с минуту молча понаблюдал за сборами бригады и, кивнув всем, ушел. Уже двое суток он замещал начальника штаба эвакуации завода, и его ждали десятки самых неотложных дел. А лишний раз агитировать бригаду Коломейцева — это ему сразу стало ясно — не было необходимости: здесь люди сами отлично понимали и свой долг, и сложившуюся обстановку. Если бы так — везде.

Одевались дружно и молча: позвякивая пряжками поясных ремней, потопывая сапогами. И только когда кто-то насмешливо пробасил: «А Горнов и Пронькин сидя досыпают!» — Коломейцев коротко и сдержанно поторопил:

— Давайте-ка, кто там спросонья, повеселей!

Андрейка хотел спросить: надолго ли эта погрузка, не маловато ли будет семи человек на вагон? Сколько ночных налетов было на завод? И, главное, как же теперь придется работать завтра: в первую смену или, быть может, во вторую?

Но, взглянув на бригадира, не спросил. Не передумал, по-прежнему хотел — но не посмел. Добродушного и разговорчивого Коломейцева будто подменили. Рядом был совсем другой человек — подтянутый, немногословный, властный.

«Не зря, видать, толковал главный механик Ковшов о командном заводском составе, — вздохнув и поплотнее запахиваясь, застегивая на все крючки ватник, подумал Андрейка. — Отсюда будет не так просто, как показалось давеча, попытаться махнуть на военный аэродром!.. Ну, хоть не сунули меня впопыхах абы куда: народец тут, похоже, подобрался и деловой, и толковый — не трепачи!..»

 

12

Невеселую картину представлял третий механический цех…

Целые десять лет в нем, как и во всем заводе, кипела жизнь, созидательная работа.

Еще совсем недавно, при переходе на военный заказ, цех щедро пополнялся оборудованием.

И вот теперь, когда все это уже в полную мощь работало на фронт, люди всеми способами и силами разбирали, разрушали: во что бы это ни стало надо успеть демонтировать то, что сами усердно монтировали месяц, год, несколько лет назад. А начальник цеха Холодов — осунувшийся, небритый, давно ночующий в своем цеховом кабинете — подходил то к одной бригаде, то к другой и, отдав нужные распоряжения, неизменно добавлял:

— Поторапливайтесь, товарищи! Кто хочет помочь фронту — не может станки оставить врагу! Он и так берет нас только техникой, не будь этого — давно бы остановили и погнали назад…

Бригада Коломейцева разбилась на тройки, развернулась своеобразными «расчетами» на центральном пролете; и здесь ее опустошительная деятельность сразу бросалась в глаза, печаля и радуя пустыми разворошенными фундаментами.

Андрейке еще до приезда на завод выпал жребий работать вместе с Горновым и Пронькиным. Третьего демонтажника накануне убило осколком при погрузке эшелона. Уцелевший «расчет» из двух станочников, плохо между собой ладивших, просил бригадира с кем-нибудь их объединить. Неумолимый Коломейцев решительно отказал. «Нечего пятерым около одного станка лбами стукаться, — сказал он. — Работайте, покуда, вдвоем, а подвернется кто — опять дам третьего!»

Появился Бурлаков, и теперь они втроем, как и все остальные, делали свое скорбное дело.

Громоздкие станки торопливо разбирали, как выражался Горнов: «раздевали донага». Крупные детали быстро метили кернышками. Мелкие и отдельные узлы спешно укладывали в грубо сколоченные ящики. А тяжеленные «голые» станины и небольшие станки, навалившись гурьбой, выкатывали к подъездным путям целиком. Особо точные и чувствительные обертывали толем, наспех обшивали тесинами. Все остальные лишь густо смазывали тавотом — надеясь, что крытый пульмановский вагон сохранит их в пути от непогоды.

Сейчас разрешал это и главный механик Ковшов, всегда относившийся с особой рачительностью к оборудованию.

Бешеная работа валила с ног тех, кто послабее. Да и Андрейку, наделенного от природы недюжинной силой, нередко выматывала к концу смены до изнеможения. Казалось, что он так устает не только от физической нагрузки. Даже ему, вроде не кровно связанному с этим заводом, не уходившему корнями в его традицию — было подчас до слез горько и трудно глядеть на эту картину вынужденного разорения давно и любовно отлаженного производства.

Бурлаков не удивлялся, когда замечал, что в глазах то одного, то другого нет-нет, да и сверкнет ненароком, в потай от близких товарищей, пощипывающая веки предательская влага.

Впрочем, такое не ускользало и от совсем уж не наблюдательного Пронькина.

— Ты чего это, мужик? Никак слезу пустил? — насмешливо и растерянно спросил он у напарника, когда принялись они «раздевать» огромный карусельный станок.

— Работай, знай, не выдумывай!

— А чего отверткой тычешь мимо риски винта?

— Соринка в глаз попала, — пробовал спокойно оправдаться перед «старшим» Горнов. Но не выдержал, взорвался: — Чего, чего — сосунок! Я на этом станке десять лет работал!!

— Понимаю, — усмехнулся обидевшийся Пронькин. И верный себе добавил: — Значит, за то, что этот карусельный столько лет от тебя плакал, теперь и ты решил пролить слезу над ним?

— Тьфу! — даже плюнул Горнов. — От тебя, как в старину говаривали: ни перстом, ни крестом не отобьешься! Как от черта!.. И когда это, жду — не дождусь, Коломейцев нас поставит порознь… Ведь как его просил!..

— Теперь, похоже, нас с тобой только фриц разлучит, только смерть одна, — подмигивал Пронькин Андрейке, никогда не встревавшему в их спор.

По возрасту Горнов годился бы своему насмешливому напарнику в отцы и потому не хотел, как сам не раз заявлял, потакать ему и давать поблажки. Но у двадцатилетнего Пронькина, поступившего прошлой осенью в вечерний техникум, был выше разряд. Вот и нашла коса на камень. Тем более что Коломейцев старшим в каждой тройке упорно и ревниво считал того, у кого хоть на один разряд выше квалификация.

Бурлаков, на правах новичка, придерживался в этих стычках строгого нейтралитета. В душе он считал, что оба станочника, очень разные по характеру, лишь невольно срывают друг на друге накипевшую горечь и злость.

Особенно расходились они в мнениях по поводу воздушных тревог, которые все учащались.

— Бросай, Горнов, гаечный ключ! — ехидно советовал толстогубый и лобастый Пронькин своему узкоплечему сухонькому напарнику, едва доносился до них нарастающий вой заводской сирены. — Да беги порезвей — не то в щелях места не достанется.

— И побегу! — сердито топорща подстриженные усы, полуобертывался на миг Горнов, торопливо рассовывая инструмент. Уже на ходу, запыхавшись, он выкрикивал: — Щели эти и газоубежища… и приказ хорониться люди поумнее тебя придумали! Тут ты мне не старшой и не указчик!..

На заводе существовал приказ, подписанный директором и начальником штаба ПВО. В нем говорилось, что при объявлении воздушной тревоги надо выключить оборудование и идти в заранее указанные укрытия. В цехах висели глазастые афиши-распоряжения, кому где укрываться, а в каждом переходе и коридоре посверкивали яркой краской или даже светились огромные стрелы с такими, примерно, надписями: «Вправо и вниз — бомбоубежище формовочного отделения», «Здесь выход к щелям четвертого пролета», «Под эстакадой во время налета не стоять»…

Августина ничего тогда не сказала об этом; но теперь Бурлаков знал, что на завод недели две совершаются налеты, и в каждом цехе есть жертвы. Выходя из дома или казармы утром, теперь никто на заводе не мог утверждать, что вечером обязательно встретит семью, товарищей. Ложась спать, никто твердо не знал, проснется ли он утром жив-здоров. И все же той лихорадочной беготни, какая, говорят, была вначале всюду, — теперь уже нет. Один за другим, рабочие во время дневных тревог перестали уходить в укрытия, продолжали работать. Начальники всех рангов, сами не покидавшие цехов, глядя сквозь пальцы на строптивых мужчин, энергично прогоняли с рабочих мест подростков и женщин: из отделов, с конвейеров, станочниц, работниц ОТК, формовщиц.

Однако и женщины все чаще отсиживались во время тревоги где-нибудь под станиной, чтобы не попасть, ненароком, как работницы сборочного цеха, под пулеметный обстрел. Правда те, что помоложе, последнее время убегали из цехов, едва заслышат вой сирены. Но не в бомбоубежища и не в щели. За стоявшими поодаль, на берегу небольшой, речки, корпусами электростанции — открытое поле, принадлежавшее заводу и на официальном языке именуемое «площадью золоудаления». Отчаянные заводские девчата пережидали угрозу там на воле, под открытым небом — уверяя всех, что так и гораздо безопаснее, и все решительно видно. Для их способа «хорониться» всего только и требовалось — быстро, как стометровку, пробежаться назад при отбое.

Теперь Андрейка это наблюдал своими глазами. Он не брался судить и раскладывать по полочкам, какую тут долю занимает самоотверженность и чувство долга, мужество и бесстрашие, а какую — риск и азартный расчет на счастливый исход. Но он знал, какой огромный перелом в сознании многих рабочих вызвал приказ об эвакуации завода.

Он уже видел полузасыпанные бомбежкой щели деревообделочного цеха, которые с непонятной суеверной осторожностью никто не решился восстановить; уже пощупал своими руками срезанный фугаской угол промкорпуса, под которым, говорят, находилось самое большое на заводе бомбоубежище.

 

13

С заводских подъездных путей уходило в сутки по несколько эшелонов. От зарядивших погрузочных авралов не освобождался ни один участок, кроме пока еще действующей электростанции.

Грузили и днем, и ночью, всегда с неизбежным риском, нередко с бо́льшими жертвами, нежели в цехах.

Очередная ночная погрузка, не миновавшая бригаду Коломейцева, едва не кончилась трагически для Андрейки.

Железная дорога вдруг подала вместо товарных вагонов балластные платформы. Фронт неумолимо приближался и отказываться от них было бы безумием. Но неугомонный Ковшов сумел добиться от штаба по эвакуации распоряжения прикрыть дорогостоящее оборудование от непогоды — «всем, чем только возможно!» И потому из заводских складов и кладовых демонтажники тащили прямо к путям рубероид и пергамин. Над каждой груженой платформой спешно сооружалась своего рода мягкая крыша. Задержку это, разумеется, вызывало немалую.

Эшелон был смешанный. Помимо двадцати платформ, в нем были четыре вагона-теплушки для матерей с маленькими детьми.

Половину платформ погрузили нормально: при полной темноте, присвечивая лишь электрофонариками с засиненными стеклами.

Небо было в сплошной наволоче туч.

Управились погрузиться и в теплушки. Для женщин и детей открыли северные ворота — совсем рядом с подъездными путями. В темноте долго проходили мимо работающих те, кто сегодня покидал заводской поселок. Матери несли детей на плечах, вели спотыкающихся малышей за руки. Рядом шли провожающие, до отказа навьюченные ребячьими постелями, узлами, позвякивающими кастрюлями и чайниками.

Но скоро ветер разогнал тучи и на небе выплыла яркая луна. Тревожно поглядывая на очищающийся горизонт, нервничал начальник эшелона; рабочие заторопились еще больше. Погода явно становилась летной.

— При таком фонаре выйдет эта погрузочка боком! — раздался с вагона ворчливый голос Горнова.

— Да ты хоть не каркай! — сказал Пронькин.

— Я не ворон, — сердился Горнов. — Еще числишься комсомольцем… Словно не знаешь: сейчас завод с самолета — как на ладошке!

— Ты летал?

— Не летал. А вон на той шестидесятиметровой водонапорной башне слесарил и, что такое вышина, знаю. Да ты, умник, взгляни на него сейчас хоть с вагона!

— Сто раз смотрел, — отрезал Пронькин.

Андрейка внимательно огляделся по сторонам. Старый рабочий говорил правду: все было, как на ладони. Большие заводские корпуса и днем не прятались. Раскрашенные защитными пятнами и полосами они все равно имели внушительный вид. Но лунный свет выделял их резче, делал громаднее. Плотно «задраенные» изнутри окна цехов, забрызганные снаружи побелкой, местами теперь — омытые дождями и обитые ветром — тревожно поблескивали стеклом. Ориентирами торчали высоченные заводские трубы и подпиравшая само небо водонапорная башня…

Горнов хоть и ворчал, что он не ворон, а все же накаркал. Раздался тревожный сигнал сирены, и ее пронзительный надсадный вой басово подхватил заводской гудок. Разноголосый дуэт, от которого мороз бежал по коже, длился никак не меньше двух-трех минут, показавшихся Бурлакову целой вечностью.

А когда наконец он смолк, было слышно, как кричат и плачут в теплушках перепуганные дети, и гулко топают сапогами рабочие, стремглав мчась из поселка в отряды ПВО.

К головным вагонам-теплушкам уже бежали запыхавшиеся Кораблев, парторг Порошин и опередивший их высокий военный. Он кричал и распоряжался прямо на ходу. Не успели еще коломейцы снять погрузочные тросы и тали, как лязгнули буфера отцепленных платформ. Паровоз, будто обрадовавшись, коротко взревел и, выбрасывая ватные клубы дыма, с грохотом покатил вместе с теплушками.

На тормозной площадке заднего вагона стоял начальник эшелона и, сложив ладони рупором, кричал, что скоро вернется.

Семьдесят три человека разом вздохнули с облегчением.

— Кто вон тот, высокий, в военной форме? — не утерпев, спросил Андрейка у Коломейцева.

— Тренин. Начальник нашего штаба ПВО.

Все трое подошли и поздоровались с бригадой.

— Почему вы, товарищи, не в укрытиях? — спросил Кораблев.

— По тем же соображениям, Юрий Михайлович, что и вы, — за всех ответил бригадир.

Рабочие засмеялись. Кораблев поглядел на них и невольно улыбнулся.

— Нам во время тревоги и положено быть на территории завода, — охотно пояснил Тренин. — Устава ПВО мы не нарушаем!

— А можно, товарищи начальники, с вопросом к вам обратиться? — вдруг спросил Горнов.

Коломейцев с опаской покосился на выступившего вперед карусельщика.

— Пожалуйста, — сказал Порошин.

— Вот мы все грузим и грузим оборудование, — покашляв, издали начал карусельщик. — А не время и самим нам в теплушки погружаться? Не оказаться бы и нашей бригаде, ненароком, в окружении? Попадем, как кур во щип, в этот самый фрицевский «котел»!!

Кораблев, точно прося слова, поднял руку.

— Вперед я отвечу, — тронув его за плечо, сказал Порошин. — Буду, товарищи, говорить коротко, потому что общая тяжелая обстановка на фронтах вам известна из сводок… Но сейчас условия для полной эвакуации завода даже лучше, чем были, скажем, вчера и позавчера: именно в этом районе наши войска закрепились и не только остановили немцев, но и заметно их потеснили. А насчет дальнейшего порядка с эшелонами скажет главный инженер: он сейчас замещает начальника штаба эвакуации завода.

Находившиеся поодаль рабочие, стараясь не шуметь, придвинулись ближе.

— Хорошо, — кивнул Кораблев. — Но порядок остается прежним! Командный состав покинет завод после всех. Ясно?

— А рядовой?

— Рабочие, как вам известно, едут вслед оборудованию или его сопровождают. Какой цех раньше заканчивает демонтаж — тот раньше и уезжает. К примеру, первый и второй механические цехи, уже полностью отбыли. Ясно? Вопросы есть? Впрочем, все это вы уже знаете…

— Как гражданское поселковое население?

— Кого вы под этим понимаете? На заводе военных нет — все гражданские… Три детсада и часть многодетных матерей уже отправлены. Вплотную подготовлены к эвакуации школы… Все наши ясли, как вам известно, выехали в первую очередь — с мягким инвентарем, детьми, матерями и даже нянями!.. Больше нет вопросов?

— Есть…

— Выкладывайте живее: отбоя ведь не было!

— Об этом и вопрос… Будет, что ли, в этот раз налет или нет? — под общий смех выкрикнул кто-то из молодых.

— Думаю, что обойдется, — невольно поглядев на небо, сказал Кораблев. — А вот товарищ Тренин считает, что до отбоя всем надо быть в укрытии.

— Да, да, товарищи, давайте! — подтвердил Тренин. — Помитинговали на морозце пяток минут и хватит — погрейтесь немножко в укрытиях.

Порошин приблизился к вагону вплотную и придирчиво ощупал хваленую «крышу». Уже втроем они внимательно оглядели все погруженные платформы и опять заторопились в цехи: каждого ждали неотложные дела. Спать им приходилось урывками — по три-четыре часа в сутки.

— Как, ребята, у всех прояснилось? — поинтересовался Коломейцев, едва они отошли. — По совести сказать, стыдно мне кой за кого стало, как проявились эти узко бригадные болельщики. Чтоб потом не было никаких нареканий, еще раз во всеуслышание объявляю: кто считает, что в щелях и подвалах безопаснее — могут, конечно, туда идти.

— Возможно, тревога не надолго?

— Гудок и сирена погромче объявили, все слышали, — заметил Пронькин. — Но сегодня даже Горнов проявляет сознательность и храбрость — не бежит в свою персональную щель.

— Нет, я иду, — упрямо сказал Горнов. — Война, конечно, эвакуация, а на погрузке этих железок все же людей губить не годится!..

— Нам тоже сподручнее покурить в тепле, — поднялись со своих мест несколько рабочих.

И тут же в щели и бомбоубежища из бригады ушло человек двадцать — кто молча, кто старательно прикрываясь шутками и прибаутками.

— Ну, а мы будем загорать? — спросил Пронькин. — Может отбоя этого теперь до утра не дадут? А днем, может, опять налет за налетом?

— Давайте грузить, — подал голос Бурлаков. — В щели эти меня на аркане не затянешь — я видел какой глубины воронки бывают!..

— Верно, хлопцы — не узнаешь, где найдешь, а где потеряешь, — веско сказал пожилой рабочий. — Давайте начинать, а то новый паровоз пришлют и опять у нас — десять платформ порожняком стоят!

Поддержали и все сопровождающие эшелон. Коломейцев словно только этого и ждал.

— Грузить, так грузить, — поднялся он на ноги. — Тем более что остались здесь одни добровольцы. Остерегаться, конечно, надо, но и совесть иметь надо. Бери, Бурлаков, человек шесть покрепче и давай на катках вон тот трансформатор поближе к путям. Бросили, без соображения, за сто метров! Мы его сейчас автокраном в два счета на середину платформы посадим. А вы, ребята, по-прежнему все по своим вагонам!..

Полдюжины рослых здоровяков подвели под тяжелый трансформатор деревянные катки. Но только хотел Бурлаков дать команду начинать подвижку, как ему смутно послышался характерный прерывистый рокот немецкого самолета. Будто мигнули освещенные луной стекла цехов, дрогнула мерзлая земля и дважды — раз за разом! — прогромыхали за стоявшим поодаль промкорпусом оглушительные взрывы фугасок: немцы бомбили завод.

За северными воротами часто-часто забили зенитки, открыли стрельбу установленные на крышах пулеметы. Яростная скороговорка зенитных орудий и пулеметные очереди не дали Андрейке разобрать, что кричал ему в самое ухо сосед. Но, взглянув по направлению его вытянутой руки, он понял, что на многострадальный сборочный цех опять сбросили зажигательные бомбы. Он увидел, что рубероидная кровля двухэтажного корпуса местами горит, а по ней, озаренные отбликами огня, снуют безоружные заводские рабочие — запасшиеся лишь песком, водой и специальными щипцами для сбрасывания на землю мелких «зажигалок».

И тут же он с ужасом увидел вынырнувший из-за водонапорной башни силуэт самолета. Спикировав, стервятник прорвался через заградительный огонь и, развернувшись, поливая из пулеметов выскочивших из цеха сборщиц, устремился прямо на эшелон…

— Прячьтесь под вагоны! — надрывно кричали рабочие обреченной семерке. — Скорее, быстрее сюда!!

Шесть человек молча поднялись и дружно рванули с места. Андрейка не двинулся, точно оцепенел. Он слишком хорошо запомнил поразившую его чудовищную внезапность, чтобы надеяться пробежать эти сто метров до вагонов. Зная, что в его распоряжении всего несколько секунд, он лихорадочно шарил глазами какое-либо укрытие поближе. И вдруг увидел сзади себя полуоткрытый бетонный приямок. Одним броском, ободрав ватник, он ввалился в заиндевелую каменную яму с маслянистой жижей на дне. Его сковал ужас — чудовищный оглупляющий рев и огромный самолет были уже над головой. Судорожным рывком он инстинктивно захлопнул люк и тотчас услышал, как проливным градом стегнули по зазвеневшему чугуну пули.

Когда гул самолета затих, Андрейка поднял люк, выбрался из приямка. Первое, что он увидел, — распростертые на перетоптанном со снегом песке фигуры четырех убитых. Только двум из шести бежавших удалось спастись. Раненые были и среди работниц-сборщиц; и среди тех недогадливых, к счастью очень немногих, грузчиков, кто впопыхах спрятался под порожние, пробиваемые пулями платформы.

Но главные потери оказались не здесь. Одна из двух разорвавшихся за корпусом фугасных бомб угодила в щели работавшего в ночь инструментального цеха… В этих недавно отрытых крепленых щелях находилась бо́льшая половина ушедших в укрытия из бригады Коломейцева.

Андрейка снова таскал на носилках убитых и раненых, всю ночь догружал оставшиеся вагоны. Вернувшийся на попутной машине начальник эшелона молил поторапливаться. Теперь бригада знала, что четыре теплушки с плачущими детьми и женщинами стоят рядом на беззащитном глухом полустанке, и машинист ждет окончания погрузки, чтобы забрать платформы. Никакого другого паровоза не будет, потому что его нет. А если и окажется — дадут под новый эшелон.

До утра было еще два налета. Однако бригада с горем пополам догрузила эшелон и на рассвете он в полном составе отправился куда-то за Урал.

Только в эту ночь по-настоящему понял Андрейка, что такое мужество безоружного человека.

 

14

После очередного аврала Бурлаков еле доплелся до места.

Все пришли в казарму, изнемогая от усталости, повалились на койки и уснули мертвым сном.

А он долго потирал онемевшие ступни ладонями и думал, как быть. Недавнее купанье в мазутной жиже не пошло сапогам впрок: немножко было разносившиеся, они опять ссохлись и теперь жмут с утроенной силой. Куда он годен без сапог, когда у двора ноябрь, метели и сугробы?

Не успел заснуть, как опять очнулся от шума. В проходе стояла Августина и своевластно требовала человека из бригады. Коломейцев отчаянно сопротивлялся, не отдавал. Потрясая бумагами, она напористо спрашивала:

— Это последнее слово?

— Да, да, — твердил бригадир: — Люди проработали без сна всю ночь!

Но она уже заметила, что Бурлаков проснулся и, как ни в чем не бывало, шагнула к нему.

— Здравствуй, Андрейка! — сказала, будто сто раз его здесь видела. — Есть возможность познакомиться с заводом. Хочешь? Ты ж технику любишь!

— У него пропуск лишь на территорию и в третий механический, — позевывая, вставил Коломейцев.

— Неважно! Я разовый мигом выправлю… Пойдешь? Можешь выручить?

— Пойду, — к изумлению бригадира, сказал Бурлаков.

— Тогда я жду тебя снаружи…

— Уу-ух, — нарочито глубоко вздохнул ей вслед Коломейцев. — До чего трудно искать родных среди чужих!

Августина хлопнула дверью. Бурлаков торопливо одевался. Те немногие, кого разбудил разговор, молча натянули на головы одеяла.

— Ты спросонья или от радости про ссохлые свои скороходы не забыл? — не выдержал Коломейцев. — На строительстве рубежа, что ли, с ней познакомился?

— Ага, — кивнул Бурлаков. — Про сапоги эти, проклятые, и во сне помнишь… А вы разве Августину знаете?

— Кто ее не знает? — усмехнулся Коломейцев. — Работает техником в отделе главного механика, снует по всем цехам — у всех на виду… Короче сказать: повезло тебе. Так ей можешь и передать!..

Андрейка с трудом дошел до промкорпуса и, надеясь на передышку, остановился возле разрушенного угла.

— Много здесь народа пропало? — кивнул он на кирпично-бетонное крошево и покореженные балки подвала.

— Говорят, полно, — вздохнула Августина. И озабоченно добавила: — Давай все же поторапливаться: задание срочное!

— Сказать легко, а вот как сделать? — поморщился Андрейка. — Согласие дал, а идти ей-богу не могу.

Он коротко объяснил, в чем дело. Только чуть-чуть пообстоятельнее поведал о советах Депутатова.

Без долгих расспросов она повела его в противоположную сторону.

— У нас в цехе ширпотреба насчет спецобуви хоть шаром покати, но ремонт, кажется, еще делают, — на ходу говорила она.

Через несколько минут ее энергичными хлопотами «сверхсрочный заказ» был принят. Пожилой усатый дядька забрал для осмотра обувь. И обнадеженный Андрейка, сидя в застекленной клетушке в одних носках, с нетерпением ждал первого заключения: лицо усатого было непроницаемо.

— Это не сапоги малы, — скосил в его сторону глаза усач, — это нога велика!

Сказав это, он засмеялся, засучил рукава на могучих руках и с усердием принялся за сапоги: размачивал, растягивал, разминал, разбивал их на колодке сапожным молотком… Достал из шкафа банку с дымчатым маслом, яростно их «пробанил», сапоги переливались, как муаровые.

— Это ведь не деготь? — осторожно побеспокоился Андрейка.

— Нет. Это оле-о-нафт! — прищелкнул языком усач. — Получай — бесплатно!..

Бурлаков надел сапоги: ногам было просторно, хоть сейчас обувайся, как наказывал отец — по портянке.

— Толково! Спасибо!

— Носи на здоровье!! — вытирая руки, удовлетворенно гаркнул веселый усатый дядька и подмигнул уходившему Андрейке.

Августина ждала у входа. Иронически оглядев «муаровые» сапоги, с усмешкой сказала:

— Не имей сто рублей, а имей сто друзей! Пока он старался, и я тебе пропуск выправила с шестеренкой. Подумай только: во все цехи и даже на ТЭЦ! Совсем по другому завод стал охраняться…

— Если б и не дали — так потому, что мне спать надо, — сказал довольный удачей Андрейка. — Что ж я диверсант, что ли, какой?

— Ничего ты еще в заводских делах не смыслишь…

Его так и подмывало без всяких проволочек и обиняков выкрикнуть ей: «А зачем же тогда, смышленая, вылетела со своим «прицепщиком»?!» Вместо этого негромко спросил:

— Как ты меня нашла?

— Вот так и нашла, — задорно тряхнула она золотой куделью. — Нужно — вот и разыскала! Кто бы мне сейчас люки открывал и тяжелые моторы переворачивал? А главное — мне срочно нужен сейчас рыцарь без страха и упрека для хождения по нашим техническим подземельям. — И озорно добавила: — Такой рыцарь, чтоб не лез лапать, а и помогал и охранял надежно и бескорыстно. Были на заводе и такие, да теперь все на фронте… Но у меня ведь нигде ни брата, ни свата. Я в самом деле, к сожалению, понимаю, что нелегко искать родню среди чужих. Правдой — не задразнишь!

Она стала вдруг очень серьезной.

* * *

По дороге Августина рассказала, что ей приказано сличить натуру и списки еще не вывезенного цехового оборудования. И в первую очередь — уточнить номера, паспортные данные намеченного к эвакуации оборудования электростанции, которая тоже цех и собственность завода, хоть и снабжала энергией всю окрестность.

— У нас не просто электростанция, а теплоэлектроцентраль, — говорила она. — Работает сегодня последний день. Завтра начнут демонтировать…

— Впотьмах будем сидеть?

— Запустят тот агрегатик, что работал, когда ТЭЦ строилась, — горько сказала она, — а тепла теперь в казарме не жди: завтра все паропроводы застынут…

И когда он сам увидел эту теплоэлектроцентраль, тоскливо сжалось сердце. До сих пор он знал одну Ольшанскую: натужно выхлопывающий движок «Орел», да устало жужжавшее старенькое динамо неизвестной марки…

Как завороженный глядел он на гигантский вертикальный паровой котел, хоть знакомо в нем — одно название. Перед глазами совсем неведомое, высотой с многоэтажный дом, сооружение: со множеством сложнейших приборов и устройств, с целой системой металлических промежуточных площадок, лесенок, переходов… И сколько тут рядом всяческого вспомогательного оборудования. Недаром все это большое и высоченное помещение, в свою очередь, называлось котельным цехом ТЭЦ. Государство в государстве!

А турбинный цех? Пораженный его светлым простором, чистотой и малолюдством, он издали, но с острым вниманием, поглядывал на бесшумно работавший турбогенератор, возвышающийся посредине выстланного цветной плиткой зала. Пока Августина возилась со своими списками, видел, как подошел к нему мужчина в белом халате, приставил трубку к блестящему кожуху машины. Спокойно и, казалось, от всего отрешенно, точно жрец, слушал — словно и не бушевала рядом война и ничто не угрожало этому мощному турбогенератору. Трубка формой была точь-в-точь как у Ольшанского фельдшера — только побольше.

— Зачем тут врач?! — неожиданно даже для себя, выпалил удивленный Бурлаков.

— Тише ты, чудак, — зашипела на него усмехнувшаяся Августина. — Это дежурный инженер, турбинист…

Зашикала, замахала своими ведомостями, точно уж в этом святая святых непосвященным и говорить-то нормально нельзя!

Депутатов был прав: знала она, видимо, немало. Между делом толково рассказала о назначении хитроумной топливной галереи, где течет день и ночь, на широкой ленте транспортера, размолотый уголек. С гордостью пояснила, что на ТЭЦ сжигается совсем бросовый уголь: что на вот таких оглушительных шаровых мельницах он доводится до угольной «пудры» и вдувается в топку особыми форсунками, а горит во взвешенном состоянии и полностью догорает в самой верхушке котла…

Побывали они и внутри невысокой береговой насосной станции. Снаружи она, рядом с тридцатиметровым главным корпусом, выглядела просто карлицей. Но оказалось, что служебные этажи ее, с механизмами и оборудованием, уходят глубоко в землю. А в самом низу станции есть устройство для забора речной воды насосами через особые окна-затворы с решетками и сетками…

— Сердце разорвется на части, — сказала она, когда, наконец, с делом было покончено и они заторопились в завод.

— Не боись, — ответил Андрейка, но и сам уходил отсюда с навалившейся на душу тяжестью.

Заводские цехи, хоть и очень внушительные, но все же такие простые снаружи, поразили его своей умной слаженностью внутри.

Их недавняя напряженная и полнокровная жизнь сейчас больше угадывалась: почти все были остановлены. И многое из того, что представлялось возможным погрузить и увезти — уже было эвакуировано.

В термическом цехе рабочие сосредоточенно «раздевали» последние калильные печи: снимали приборы, арматуру.

В инструментальном цехе проходы загромождены наспех сбитыми из нестроганых тесин коробами: и наглухо заколоченными, и еще пустыми. А не занятые упаковкой инструментальщики с усталыми лицами пилили новые тесины, торопливо сбивали ящики. Разворошенным выглядел литейный цех: новые электропечи стояли голые, сложная вентиляция была лишена наиболее ценной арматуры, наготове лежали демонтированные конвейеры. С огромных мостовых кранов литейщики снимали тележки, моторы, разливочные ковши, тросы, крюки… То есть тоже все, что представлялось возможным погрузить и увезти.

В первом и втором механическом цехах — пустые фундаменты. Оживленным оказался лишь последний пролет. Приходили и уходили рабочие, торопливо подтаскивающие металл. Вспыхивали и дрожали яркие сполохи. Автогенщики тут, прямо на цементном полу, сваривали из старых рельсов и двутавровых балок противотанковые ежи. Слесари, потея от напряжения, лихорадочно шмурыгали ножовками: распиливали снятые звенья узкоколейки на колья под колючую проволоку. Работа шла бодро: ежи, рогатки и колья не успевали забирать, и они грозно топорщились вдоль перехода.

Неожиданно Андрейка увидел: Лешка Зимин и Акимов таскали на грузовик многопудовые ежи, а Колчан уже орудовал автогенным аппаратом. Руководил работой сам Васенин.

Похудевший лейтенант заговорил с Августиной. Улыбаясь, сострил, что она «подцепила в адъютанты прицепщика». Вскинув брови, подивился, что долго нет ответа на какое-то письмо.

Бурлакова он будто не заметил, хоть тот и поздоровался с ним во всеуслышанье, как и полагается здороваться с командиром.

— Адъютант у меня временный и по совместительству, а письма теперь вообще идут очень долго! — оправдывалась кумачово зардевшаяся Бузун. Торопливо перевела разговор: — Чем вы тут занимаетесь?

— Роем на «золоудалении» противотанковый ров и окопы, — уже суше пояснил Васенин.

Он молча козырнул и, сильно прихрамывая, заспешил за Лешкой Зиминым и Акимовым к грузовику с ежами. Не оглянувшись, сел в кабину и уехал.

— Почему он так? — невольно затревожился Андрейка. — Поздоровался с ним, как и положено, а он даже не ответил?

— Шут его знает, может приревновал, как «адъютанта», — расхохоталась Августина. И, посмеиваясь, рассказала: — Вспомнил лейтенант, на целых пяти страницах, что до тридцати трех лет не умудрился полюбить и жениться… Нечего сказать: выбрал, наконец, подходящее время для объяснений, да еще, кажется, обижается! А что я ему, старику, отвечу? Просто не представляю, как он узнал мой адрес… И зачем это сто раз называть в письме не просто Августиной, а какой-то «Тиной» и даже «милой Тиночкой»? Словом, не имя придумал, а тихий ужас: «Ти-ина»! Бр-ррр…

Бурлаков впервые в жизни сам ощутил что-то похожее на ревность.

— А еще оспаривала, что у тебя женихов не богато? — сказал он. — И еще Депутатов поверил тогда тебе…

— Как будто я ему письмо посылала?! Вот, если я тебе хоть на семи листах накатаю, ты будешь виноват? А?!

Андрейка промолчал.

Они проработали весь одиннадцатичасовой военный рабочий день, но все равно сделали лишь половину задания. И едва державшаяся на ногах Августина, выйдя из проходной, устало говорила, что Кораблев оказался со своим сверхсроком просто торопыгой. А ее непосредственный начальник Ковшов, как всегда, прав: сразу он сказал, что работы тут на добрых два дня.

 

15

На другой день Бузун опять пришлось воевать с непокладистым Коломейцевым — не хотел отдавать Андрейку на целую смену.

С трудом охлопотала она себе помощника, при посредничестве Ковшова, со ссылками на то, что осталось самое трудное: действующие цехи и все подземное заводское хозяйство.

Бурлаков думал, что запальчивая Августина говорила это бригадиру просто так, для пущей важности. Но к его немалому удивлению, два цеха и в самом деле еще работали: сборочный и автоматный.

Правда, в глубину сборочного цеха его не пустили, невзирая на пропуск с шестеренкой. Лишь из дверей он видел анфиладу светлых отсеков с убегающей вдаль перспективой нескольких конвейеров, густо облепленных с обеих сторон сборщицами. Да с удивлением понаблюдал минут десять сквозь стеклянную переборку, с каким тщанием и бросающейся в глаза осторожностью упаковывали и увязывали девушки небольшие изделия.

— Чего они с этими штучками цацкаются, как с хрустальными? — спросил он, когда Августина вышла к нему.

— С ними и надо осторожнее, чем с любым хрусталем. Ты разве не знаешь, что это? Но, если нет — то и говорить нельзя…

— Не боись, — усмехнулся Андрейка. — На теплоэлектроцентрали все насквозь поясняла, а про эти фитюльки нельзя?!

— Впрочем, цех дорабатывает последние смены, — махнула она рукой. — Это ж готовые взрыватели!

— А вдруг зазевается какая и уронит?

— Потому тебя и не пустили, — сощурилась она: — заглядится какая-нибудь, а кончится бедой! Вот в автоматном девчат нет и тебе — пожалуйста! А сюда по соображениям техники безопасности нельзя было…

Августина говорила хоть и шутливо, но, видимо, правду. По крайней мере в автоматном цехе вахтер только взглянул на всемогущую печать с шестеренкой и, слова не сказав, пропустил.

Бузун торопилась тут, как нигде. В цехе висел сизоватый липкий туман, тускло горели большие электролампы без плафонов. Пахло перегретым железом и маслом — жарко и душно. Огромные цеховые окна сверху донизу плотно заделаны фанерой. И в этом наглухо замаскированном аду без дневного света и воздуха мерно пульсировали ряды станков-автоматов: неутомимых, могучих, сплошь промасленных, будто потных от усердия.

Быстро прошла за колонны Августина; мимо ушей тек размеренный шум станков, неумолчное позвякивание укладываемых заготовок и деталей. Андрейка весь был — зрение: автомат глотал стальной прут и выбрасывал готовые изделия. Делал это непрерывно, безостановочно, почти без участия станочника, потому, наверное, что придуман был человеком на совесть.

— Или никогда не видал? — подошел к Бурлакову чернявый паренек лет двадцати.

— Не-ет, — признался Андрейка: — Чудеса, да и только! Но работать тут по одиннадцать часов, небось, тяжко? Угоришь?

— Нам на это обычно отвечают, что в окопах еще тяжелее! — сказал парень. — А если спросишь любого заводского автоматчика, то он не меньше двух-трех раз сбега́л отсюда в военкомат, просился в армию! Видишь руки какие?

— Что с ними?

— Пио-дер-мия, — спокойно, по слогам ответил парень. От перегретого масла это… Попроси любого сдернуть рубаху — то же самое! Мы тут в масле, как фитили: насквозь пропитались.

— Да ты б насчет армии-то прямо к директору! — как умел, зондировал Андрейка обстановку.

— Чудак ты, как я погляжу, — снисходительно ухмыльнулся парень, — сразу видно, что на заводе без году неделя… Думаешь не ходил?

— И что ж он?

— Ни-че-го… Если, говорит, ты по-настоящему хочешь помочь Родине, если ты патриот, то твое место в этой Отечественной войне именно у нас в автоматном цехе. Ты, дескать, со своими станками-автоматами куда больше фашистов изведешь, чем с боевой трехлинейной винтовкой или даже с новеньким боевым автоматом ППШ! Да еще кто, мол, тебе его сразу даст? Их, вроде, покуда нехватка. Пришлось ему сказать, что я стремлюсь в автомобильные или механизированные части… Я ведь и с мотоциклом отлично управляюсь!

— Ну? — с жгучей заинтересованностью поторопил Бурлаков.

— Ну и опять: «Ступай, Зуйков: иди и работай с чистой совестью, с утроенной энергией!» Понимаешь, кричит, какую деталь делаешь?

— А на что военком! — загорячился Андрейка.

— Да у завода с ним контакт, — засмеялся недогадливости собеседника парень. — Брони-то наши кто подписывает? Он! Вот как кто из цеха с высоким разрядом заявится — похвалит военком за намерение, и сразу назад… «Молодец, мол, а покуда валяй обратно к станку и хорошенько жми на свою технику, активнее помогай фронту! Потребуешься — позовем!»

— Никакой, значит, разницы?

— О том и речь, что отвечают они в один голос. Это уж нашими ребятами сто раз проверено. Но я в армию все равно — уйду! — с неожиданной силой заключил парень. — Видел, кто за северными воротами в зенитчиках? Я не хочу, чтоб потом каждая такая девка тылом в нос тыкала! Ей потом про гнойнички эти масляные и высокий разряд неинтересно будет слушать… Думаю покрепче попроситься у заводского парторга ЦК, у самого Порошина!

— Тот разве может помочь?

— Он все может… Если, понятно, захочет и тоже не скомандует: за Урал со своими станками-автоматами, комсомолец Зуйков, готовьсь!! Боюсь, не уперся бы и он в мою незаменимую деталь…

— А какую ты деталь делаешь?

— А что?

— И знаешь, куда идет?

— Вот, чудак, ей-богу, — опять снисходительно улыбнулся парень. — Конечно знаю, как и все, что на взрыватель. Иначе бы из-за нее третья девчачья «Сборка Г» не психовала до последнего дня…

Неожиданно появившаяся Августина услышала конец разговора, осуждающе покрутила головой.

— Ты, я вижу, Зуйков, похож на засекреченного болтуна? Слыхал про такого? — ехидно поинтересовалась она.

— Он же не посторонний, а свой, заводской! — смущенно оправдывался Зуйков. — Я гляжу, вошел вместе с тобой, в руках у вас еще какие-то листы бумаги…

— Я, получается, только на погрузках свой! — огрызнулся Бурлаков. — Когда над вашим сверхсекретным оборудованием надо животы надрывать под бомбежкой!!

Но этим он, видимо, лишь усугубил положение. Зуйков пожал плечами и, виновато взглянув на Бузун, заторопился к своим автоматам.

Два или три перехода они миновали молча. Затем Андрейка не удержался и обидчиво спросил:

— Тебе, стало быть, про взрыватели можно было мне сказать, а Зуйкову даже и про детали к ним нельзя? Сразу, значит, нужно было и огвоздить и разыграть?

Ему сделалось еще обиднее от мысли, что интересная беседа с этим чернявым пареньком была так грубо оборвана. Казалось, что он кое-что уже намотал себе на ус и только не вовремя возвратившаяся Августина помешала довести нужный разговор до конца.

— Ничуть я его не «гвоздила», а одернула — правильно, — помедлив, сказала Августина. — В другой раз окажется умнее и будет держать язык за зубами. А номера или литеры цехов, тем более сборочных, нельзя разглашать!

— А как же прикажешь тогда называть, скажем, наш третий механический?

— Очень просто: цех, где начальником товарищ Холодов, — не сдавалась Августина. — И это совсем иное дело: ваш цех тоже имеет совершенно другой литер, а под третьим номером вообще на заводе никакого цеха нет… Это просто называют его так — как говорят, например: вторая формовка, седьмая сушильная камера…

Бурлаков понял — хитрая Августина юлит, и прекратил расспросы.

А ей было совсем невдомек, с какой стороны наносился ему удар и травма. Он и до разговора с Зуйковым наблюдал, что за северными воротами в зенитчиках полно девчат.

— Ну, хватит об этом, — помолчав, сказала Августина. — Нам еще предстоит и наругаться, и налазиться в наших технических подземельях, а срок почти истекает…

Он считал, что с ними давным-давно покончено, что речь тогда шла лишь о подземных этажах береговой насосной станции. Оказалось, что под многими цехами имеются просторные вентиляционные камеры — тоже с моторами и ценным оборудованием, которые было бы преступлением оставить немцам.

Вот тут только и понял он по-настоящему, для чего это технику понадобился «адъютант». Открывал люки и тяжеленные металлические двери, нянчил моторы и приставные лестницы. Нетерпеливая Августина, экономя время, подводила его к входному отверстию небольшого тоннеля:

— Рискнем, что ли: тут всего сотня-полторы метров?

— Давай, если не боишься заплутаться, — осторожно соглашался он.

Он был все еще угрюм: недавний разговор с таким же невезучим Зуйковым взбудоражил и невольно заставил вспомнить все «чаяния и отчаяния», начиная с отъезда из Ольшанца. Но таинственные блуждания по подземному заводскому хозяйству, о котором он и не подозревал, постепенно расшевелили его. Только раз попался освещенный отопительный тоннель, где они смогли идти рядом и во весь рост. Чаще он пробирался за Августиной, согнувшись пополам, низкими тоннелями и коллекторами, с заизолированными трубами и кабелями, видя впереди ее слабо мерцающий фонарик. И, сам того не замечая, он постепенно разговорился.

Невозможно было в такой обстановке работать молча. Теперь он вслух опасался, что самонадеянная Бузун забредет туда — откуда и не выбраться; громко радовался, когда видел впереди горевшие лампочки очередной вентиляционной камеры.

Правда, он пробовал протестовать.

— Ну, в эту дыру, спасибо — я не лезу! — иной раз решительно говорил он. — Тут надо мне не пополам складываться, а в три погибели.

— Тогда стой и жди меня здесь, — немедленно находила решение Августина. — Не выбираться же наверх и кружить снова здорова по пролетам и цехам из-за несчастных семидесяти метров?!

Иногда Андрейка, уже терзаясь раскаянием, напряженно ждал скользнувшую в неизвестность Августину. Тогда даже минуты проходили томительно. Но чаще, устыдясь, что бросает девушку одну, снова двигался следом, осторожно ощупывая теплую плюшевую пыль на плотной изоляции труб.

Наконец они попали в большую, центральную камеру — с общей площадью никак не меньше ста метров. Работы в ней оказалось порядочно, потому что в отпечатанном машинисткой листе обнаружилась путаница, пришлось описывать все оборудование камеры заново.

Андрейка с любопытством шарил глазами по камере. Перевел взгляд на Августину — ждал команды лезть смотреть номера моторов; и впервые беспристрастно отметил, что она очень хороша собой.

Она стояла сейчас, прислонясь спиной к колонне, неровно освещенная сверху лампочкой, и, уставшая, намаявшаяся, сосредоточенно делала пометки в блокноте. Ее непокорные золотистые волосы совсем выбились из-под берета. Гулявший по камере сквознячок то высоко вздымал их, то совсем опускал на лоб.

Облокотясь на перильца из тонких прутков, отдыхая, он задумчиво засмотрелся на эту игру света и тени на ее лице.

— Ты что молчишь и надулся, как мышь на крупу? — почувствовав пристальный взгляд, неожиданно повернулась к нему Августина.

— И не собираюсь дуться, — примирительно сказал он. — Наговариваешь ни с того ни с сего…

— Сапоги теперь совсем не жмут?

— Совершенно… Просто, как другие надел, — с улыбкой потопал он ногами.

— И даже спасиба мне, невежа, не сказал!

Он вспомнил веселое подтрунивание Депутатова и мрачные косые взгляды Васенина, шагнул к Августине, крепко повернул ее за плечи и поцеловал.

Губы у нее были твердые, сердито сжатые. Опущенные глаза глядели на стиснутый в руке блокнот.

 

16

Обязанности по противовоздушной обороне на заводе имели все. Только самых пожилых штаб ПВО освобождал от дежурства на крышах цехов.

Бригаду Коломейцева, как многочисленную и боевую, Тренин в интересах дела поперемешал в своих штабных списках с работниками двух отделов, и дежурить Андрейке на литейном цехе выпало вместе с Бузун.

— Тебе везет, — узнав об этом, сказал бригадир: — то под землей свидание, то над землей… Сам подстроить сумел или она?

— Больно нужно было подстраивать, — отмахнулся Андрейка. — Если берут завидки, идите вы или давайте замену. Я и вчера, и позавчера тоже почти не спал. Днем в цехе до седьмого пота намахаешься, ночью то погрузки, то тревоги, а теперь вот еще дежурить на крыше. Так можно и разорваться.

— Нет, уж теперь хоть плачь, хоть пляши, а на крыше литейки шесть часов отсиди, — сказал бригадир. — За эти замены перед самым дежурством Тренин по головке не гладит. Твои часы — с восьми до двух ночи, а на работу к семи. Успеешь еще и сладкие сны посмотреть.

Бурлаков хоть и отмахивался, но в душе против неожиданного совпадения не возражал, даже был рад ему.

Он теперь понимал, что Бузун, которой знакома всякая лестница, каждый лаз, давно и по праву здесь своя. А сам он, всего несколько дней назад не сумевший самостоятельно выбраться из последней вентиляционной камеры, не знавший, в какую сторону податься, пока еще, кажется, по-настоящему заводским считаться не может.

Он, конечно, обманывал себя, объясняя так свою радость. К Августине тянуло его другое. Но когда он пытался разобраться в этом — вспоминал Нюшу Крокину и чувствовал, что кругом виноват. Он хотел докопаться до причин своей вины, но не мог и невольно отступался от больного вопроса.

Андрейка захватил два противогаза и пошел за Августиной.

Погода была мерзкая. В кромешной темноте по поселку посвистывал пронизывающий ветер, порой лицо больно стегал сухой колючий снег. Правда, ночь обещала обойтись без воздушных тревог, но предстоящая вахта на крыше обоим не улыбалась. Недавний поцелуй их не поссорил, но еще и не сблизил. Разговор не клеился.

Недалеко от проходной Бурлаков заметил на третьем этаже ближайшего дома ярко светившееся окно и без слов показал на него Августине.

Она остановилась, нагнулась и, найдя обледенелый ком, как пружина, выпрямилась, по-мальчишески ловко запустила его в перекрещенное бумажными полосами окно.

— С ума, что ли, спятила? — схватил ее за руку Андрейка.

Зазвенело и посыпалось разбитое стекло. Вот-вот должен был разыграться скандал.

Но к окну даже никто не подошел, а свет в нем моментально погас.

— Пока еще не спятила, — заверила Августина. — Этих растяп только так и учить! Тренин именно это и рекомендовал.

— Разве можно. Не лето. Замерзнет теперь твой нарушитель. А нового стекла ему не достать.

— Ничего, — жестко сказала она. — Забьет завтра одну шипку фанеркой, а в следующий раз не завалится спать, не проверив выключатель и не зашторив окно. Думаешь он эту… ледяшку не предпочтет трибуналу?

На обширной крыше целого корпуса, со многими перепадами, метровыми выступами брандмауэров, различной высоты пристроями, Бузун без труда разыскала нужную деревянную площадочку с перильцами. Она делалась под пулемет, который здесь не установили. Для дежурства место было подходящее: и с подветренной стороны, и открытое. С восточной стороны, удобно прикрывая от непогоды, тянулся по коньку крыши сплошь застекленный световой фонарь, возвышаясь метра на полтора.

— Толково, — присаживаясь на край площадочки рядом с Бузун, одобрил Андрейка. — Я бы один тут заплутался! Не зря твой завидущий Коломейцев соврал, что эти два дежурства не сами, мол, столкнулись, а охлопотаны.

— А ты, значит, решил, что это совпадение просто с неба свалилось? Или думаешь, что согласилась бы с Горновым дежурить? Еще как пришлось хлопотать-то, даже к Тренину бегала… Я всегда боюсь на этих крышах! На земле, вроде, не очень трусиха, как и все, а вот как заберусь сюда — так просто ничего с собой не могу поделать: дрожу и зубы от страха стучат, точно я одна-единственная мишень для самолетов.

— Не боись. В такую погоду какие ж самолеты? — поспешил успокоить ее польщенный Андрейка. И перевел разговор: — А что-то нашего директора нигде не видно?

— Так он слег в постель, болеет.

— Нашел время, пузан, хворать…

Августина сердито стукнула его по руке:

— Не смей так говорить! Ты разве не знаешь, что он сердечник?

Он, конечно, ничего такого не знал. И она рассказала, что директор очень тяжело воспринял приказ об остановке и эвакуации завода; что он и теперь, совсем больной, руководит штабом эвакуации завода, и дома у него частенько заседает весь заводской комсостав. Попутно она упомянула, что и Тренин работает сутками без сна, на пределе, что, попав с самого начала войны политработником на фронт, он вскоре был тяжело контужен и оттого теперь, порой, вспыльчив, как взрывчатка…

— Ты знаешь, что он был комиссаром? Заметил, у него на рукавах еще сохранились звездочки? — заподозрив в его равнодушном внимании неладное, спросила Бузун. — Да ты никак дремлешь? Замерзнешь! Ну-ка пойдем проверим песок и воду… И, кстати, поглядим в сторону Гусыновки: Васенин сказал, что солодовский противотанковый рубеж бомбят, а в район Гусыновки дважды прорывались немецкие разведчики на мотоциклетах… Спать я тебе на дежурстве все равно не разрешу: не забывай, что я ИТР — тоже, значит, начальство.

Песок в ящиках оказался сыпучий, как летом — молодцы, просушили! Вода в двух громадных утепленных войлоком бочках с крышками подмерзла нетолстой коркой. Андрейка пробил ее кулаком, хотя несколько пар специальных щипцов для «зажигалок» лежали на месте.

Они постояли сколько-то времени у самой парапетной решетки, напряженно всматривались в сторону Гусыновки. Но нигде ни вспышки, ни зарева: туман снегопада смешался с ночным мраком — не видно ни зги; и, проверив утепленный шланг водопровода, почти ощупью вернулись на свою площадочку.

— Андрейка, мне страшно здесь! — торопливо сказала она. — Послушай: ведь это самолеты гудят?

Бурлаков поднял голову. Сдернул ушанку.

— Это наши с бомбежки возвращаются, — уверенно сказал он. — Если б так немецкие зашумели — тут давно бы целое светопредставление шло!

— Именно светопредставление, — с облегчением вздохнула Августина. — И стоит этой музыке начаться, как сразу до тоски чувствуешь, что безумно хочется жить, дышать, работать, любить… В общем: жить! — повторила она. — У тебя, Андрейка, не бывает так?

— Ну почему не бывает, — снисходительно отозвался он. — И опять нахлобучил треух, сбросив холодные брезентовые рукавицы, поглубже засунул кисти стынувших рук в рукава и принял прежнюю позу.

Ему казалось, что он не успел как следует уснуть, когда снова почувствовал торопливые тумаки в бок.

Он непонимающе глядел на лицо Августины: прежде неразличимое, оно теперь светлелось в сизом полумраке и казалось не таким знакомым. На ее лице застыл ужас.

Медленно спускалась над рекой осветительная ракета. В ее мертвенно-бледном свете ясно обозначились все заводские сооружения: силуэт теплоэлектроцентрали, все соседние корпуса, заводские трубы, водонапорная башня, раскинувшийся за оградой большой многоэтажный рабочий поселок.

— Не боись, — торопливо сказал Андрейка, чувствуя, что она дрожит. — Наверное опять, как и позапрошлую ночь, самолет-разведчик люстру нам подвесил!

— Зн-на-аю я, — ответила она, вызванивая зубами. — И сама по-онимаю, что когда разведчики скроются, появятся бомбардировщики. А ты еще говорил, в эту ночь не полетят! Почему ж наши зенитчики бездействуют?

— Я, что ли, ими командую? — не удержался он.

Его уже тяготило и злило собственное бездействие; и, как всегда во время налетов, он сейчас мысленно клял и фрицев, и Гитлера, и так дурно сложившиеся обстоятельства, помешавшие ему вступить в авиацию. Вместо этого воюй вот теперь на крыше мокрым мочальным квачом с зажигалками.

Впереди, еще далеко за рекой, возник и полого лег луч прожектора. Рассекая тьму, он поднялся и, тревожно шаря по небу, осветил тучи. Справа и слева тоже замахали по черному небу яркие мечи и, разрубая темень, поднялись, задрожали, грозно скрестились в зените. Завыла сирена. Хриплой низкой октавой, будто спросонок, заревел среди ночи заводской гудок. Разом ударили, озаряясь огневыми вспышками, орудия зенитных батарей — и те, что за северными воротами, и вокруг завода и за рекой. Яростно застучали на крышах пулеметы. Особо тревожно захлебывались два на соседнем корпусе, взмывали ввысь Пулеметные трассы. Скрещенные щупальцы прожекторов, вздрагивая, скользили по небу и вместе с ними передвигались, точно конвоируя, кучно грудившиеся ватные клубочки частых зенитных разрывов. Но стоило ярким мечам чуть соскользнуть — и зенитные разрывы вспыхивали высоко в небе уже не крошечные, не белые, а большие и грозные, исчерна-багровые.

— Не боись! — крикнул он Августине. — Сквозь такой заградительный огонь не прорвутся!!

«Однако она права: музыка жуткая! — тут же угнетенно и озлобленно подумал он. — Сиди под ней на этой самой крыше и безоружный, и беспомощный — действительно, точно голый вылез!..»

До двух часов ночи налет возобновлялся трижды. Но сильный зенитный огонь всякий раз отгонял стервятников, и к концу дежурства неожиданно дали отбой воздушной тревоги.

Довольный Бурлаков проводил Августину до крыльца и, помогая снять с плеча противогаз, сказал:

— Ну вот и все дежурство… А ты уверяла, что добром не кончится!

— Выходит, я еще счастливая… Правда, с вашим Горновым я бы и до удачного окончания не дожила: умерла бы со страха! — откровенно призналась она. — И сегодня, конечно, я здорово перетряслась, но в общем отделалась намного легче, чем в прошлый раз…

— Помогло и то, что погода все же не больно летная, — уклончиво сказал Андрейка.

Ему хотелось постоять с продрогшей Августиной около крылечка еще; но и сам он намерзся, намаялся, веки слипались и, забрав противогаз, пожелав ей спокойной ночи, почти бегом ринулся в казарму досыпать оставшееся ему время.

 

17

Технический персонал теплоэлектроцентрали на заводе назывался: эксплуатационники.

Они ревностно содержали машины и агрегаты, непредвиденная остановка и разборка рядового мотора или насоса считалась у них уж ЧП. Обычно все устройства первой и второй очереди — большие и малые — останавливались лишь на плановый профилактический ремонт, по строго разработанному графику.

Страшным делом показалась им эта вынужденная остановка. Причем не первой или второй очереди порознь, а — разом всей теплоэлектроцентрали. Ужасной работой представился им и повальный демонтаж оборудования и полное разорение целой системы сложных паропроводов…

Но грозные обстоятельства и приказы торопили.

Теперь эти машинисты, монтеры, механики, техники и инженеры, привыкшие лишь искусно эксплуатировать и опекать свою красавицу ТЭЦ, с отчаянной решимостью начали ее спасать. На такелажные и погрузочные работы в помощь им Кораблев немедленно бросил, по определению Ковшова, «самую ударную и боевитую» бригаду.

Коломейцы было дружно запротестовали. Горнов громче всех закричал, что не дело бригады тягать чужие трубы, если в родном третьем механическом еще стоят свои станки.

Но в бригаду прибежал запыхавшийся Порошин и разъяснил, что эти большого диаметра стальные цельнотянутые трубы для высоких давлений пара изготовлены на уже утерянных южных заводах, и теперь для страны — огромный дефицит.

Вволю насмотревшийся на священнодействие эксплуатационников при демонтаже паровых котлов и двух мощных турбогенераторов, сам наворочавшийся с трубами и оборудованием до радужных кругов перед глазами, Бурлаков первым устало притащился из столовой в опустевшую казарму.

Чувствовал себя голодным и злым. На ужин была тарелка жиденькой темноватой похлебки из кормовой чечевицы и две ложки противно-сладкого пюре с горьковатой зеленой половинкой соленого помидора.

Апатично взял с подушки записку. Коломейцев напоминал, что завтра с четырех утра надо дежурить в корнечистке. «Не вздумай спросонья орать, что не так давно, мол, дежурил на крыше! — предусмотрительно писал бригадир на тот случай, если не застанет его бодрствующим. — Словом, пресное с кислым не мешай! Это твое дежурство подошло законно. А что довольно скоро — тебе даже на пользу: почти разом от всех повинностей освободишься, а заодно и в столовой завтра основательно подзаправишься. По себе сужу и понимаю, что больно отощал…»

— Завтраками бабка сучку годувала — пока та не сдохла! — сердито откинув бригадирское послание, проворчал Бурлаков. — А вот ты скажи, как быть не жрамши сегодня… Я ведь эту похлебку в одну затяжку через край выпил!

Поднимая с пола брошенную записку, он просто так, без всякой надежды заглянул под дощатое изголовье топчана. Не каждый ведь день бывают чудеса! Но и сегодня белел большой газетный сверток. Развернув, он снова увидел пяток увесистых, хорошо протомленных сахарных свекол. Он хоть и называл этот даровой харч от смущения «студенческим силосом», а в душе радовался и ему.

После двух килограммов этого «студенческого силоса» или «мармелада», почувствовал себя сытым и таким добрым к догадливой Августине, что впору было бежать ей это сказать. Глаза уже сами собой слипались от сытости и усталости.

«В окопах еще тяжелее, — натягивая на голову одеяло, подумал он, — там после вахты на топчане с матрацем не развалишься».

Только и успел подумать.

Но уже безжалостно будил Коломейцев — идти в столовую. Не на почетное контролерское дежурство. Нет. Таких через администрацию не добивались. Столовой просто-напросто был нужен кухонный мужик.

И Бурлаков часа три, с присущей ему добросовестностью и усердием, таскал из подвала и пустеющего овощехранилища кошелки с репчатым луком, чувалы с бураком и картофелем, увесистые окоренки с квашеной капустой. С последним полубочонком плохо засоленных сине-зеленых помидоров, ходко идущих теперь и в суп и на второе, он ввалился, кажется, не вовремя: четыре круглотелые тетки, чистившие до этого картошку, откровенно загораживали подолами сумки. Даже неискушенному в таких делах Бурлакову все стало ясно.

Кормили в столовой все хуже и хуже. И чем плоше «отоваривали» по карточкам талончики «жиры и мясо», чем невесомее делалось второе из сладкого подмороженного картофеля и солоновато-кислого незрелого помидорчика, чем жиже и прозрачнее готовился борщок из квашеной капусты, тем гуще закручивались разговоры о разбазаривании продуктов поварами, стряпухами и раздатчиками.

— Ты чего это уставился, как баран на новые ворота? — проследив его взгляд, врастяжку сказала полная черноволосая тетка.

— А что мне еще делать?

— Вот бери нож, полчувала картошки, садись в посудомойке и чисть! ТЭЦ стоит и корнечистку не велено включать и на минуту…

«Вот ведь как тут сердитые тетеньки эти раздобрели», — с осуждением подумал он, неохотно принимаясь за новое нудное поручение. Он вспомнил и ольшанских колхозниц, и исхудавших заводских работниц. Среди тех и других встречались ему и уставшие, и изможденные, И понурые — казалось гнетет их такое горе, которое уж непоправимо.

Он неумело ошкурил одну картофелину, вторую, третью… десятую; и сделал для себя непреложный вывод, что это «бабское» занятие — самое что ни на есть сильное, необоримое и быстро действующее снотворное. Он изо всех сил пытался встряхиваться, добросовестно бодрился, но мелкая картошка по-прежнему рябила и плыла перед глазами, а сам то и дело вздрагивал: поминутно ронял на гремучий жестяной лист звонко стукавшийся нож.

Когда измучившийся Андрейка совсем отчаялся справиться с собой и хотел опять выпрашиваться на живую «мужскую» работенку грузчика чувалов, в посудомойку шумно ворвался запыхавшийся Пронькин:

— Брось, Бурлаков, эти кожурки к чертовой бабушке! И по-военному, на носках к секретарю замначштаба эвакуации завода!..

— Почему ж это по-военному? — насторожился сразу протрезвевший от сонливости Андрейка.

— Потому, что Тренин тоже не пешка в штабе эвакуации и наверное это он сосватал тебе назначение в эшелон, — сказал Пронькин, и его широкое круглое лицо расплылось в улыбке еще шире. — Или позабыл и сам, что мобилизованный? Да ты что так ошалело на меня воззрился-то? Бери, говорю, живее, у секретаря главинжа свое удостоверение и валяй себе с богом за Урал!!

— А еще из бригады кто едет?

— Кроме господа-то? — засмеялся Пронькин. — Сам Сережа Коломейцев! Вот, может, он тебя и просватал?

— Ты-то едешь?

— Меня покуда сосватали на вридзамзавбригадой, — верный самому себе скаламбурил он. И досказал, уже серьезно: — Ну, я побежал, занят… Не забудь — промедление сейчас смерти подобно: чтоб к секретарше этой летел, как на крыльях, одним мигом!

Бурлаков думал, хорошо бы перенестись туда мгновенно, чтобы не опоздать это ужасное решение опротестовать. Он еще не мог отвыкнуть от своих планов заделаться асом, хоть и видел теперь, что цель очень дальняя, осуществление ее полностью зависит только от того, сумеет ли он попасть в действующую армию. Это назначение в эшелон — гроб его планам! Да ведь он не так и родом оружия дорожит, как дорожит возможностью принести наивысшую пользу. Несмотря на нетерпеливое ожидание завершения демонтажа и погрузок, он не был готов к такому непредвиденному концу и настойчиво, торопливо искал сейчас выход из создавшегося положения.

Ему и самому хотелось мелькнуть к этой секретарше птицей, потому что совершенно невозможно даже и подумать о согласии, а не пришлось без помех и просто по-людски добежать.

Едва успел припустившийся Андрейка пересечь половину заводской территории, объявили воздушную тревогу и чересчур ретивый дежурный штаба ПВО почти насильно спровадил его в ближайшее бомбоубежище.

Правда, получилось, что вовремя: раздались приглушенные, почти слитные взрывы. Человек сорок точно по команде вперили глаза в потолок.

— Это не на завод — за рекой упали, — тоном знатока сказал один из рабочих. — А сюда, к примеру, если прямым попаданием хоть четвертьтонная — только щепки полетят от нашего бомбоубежища!

— Хватит и ста, или даже пятидесятикилограммовой, — немедленно поправил его другой. — Вместо такого частокола организовали бы, не мудря, на территории рассредоточенные полевые блиндажи: этак в два-три наката! Верно: как бывший сапер говорю! А такое «усиление» перекрытия что, — безнадежно махнул он рукой: — в случае чего — братская могила…

Андрейка невольно поднял глаза: под перекрытием подвала вдоль и поперек, точно путевые рельсы, пролегали двутавровые балки усиления, подпертые доброй сотней бревенчатых стоек — наставленных на каждом шагу. Но чувства надежности и безопасности ничто здесь не вызывало; и он с тоской думал, что это душное глухое убежище и впрямь будет «в случае чего» — погостом.

К счастью, тревога оказалась короткой, и через двадцать минут после отбоя он стоял перед седоватой секретаршей с накрашенными губами.

Она тоже прибежала из укрытия, на лице еще играл нездоровый румянец, но отнеслась к торопливому посетителю даже с интересом.

— Вот ведь как повезло вам, молодой человек! — возбужденно тараторила она, вынимая из ящика стола отпечатанное на машинке удостоверение и раскрыв разносную книгу. — А моего племянника опять оттеснили… Снова оттерли, а ведь он заочник, на втором курсе…

— Мне везет, как утопленнику! — сразу сорвался, перебивая ее, Андрейка. — Просто, как заклятие: я хочу в действующую армию, а меня то в землерои, то в помпекаря, то в демонтажники, то в грузчики… От кого ж хоть теперь это назначение в эшелон зависит?

Секретарша остренько взглянула на него, молча закрыла «разноску», суетливо выбралась из-за стола и, обойдя его, засеменила с удостоверением в руках к кабинету.

— Я сейчас доложу! — шепнула она, уже берясь за дверную ручку.

Она вернулась и опять полушепотом, тоном заговорщицы посоветовала:

— Пройдите, молодой человек, и поговорите с ним смело, как здесь! Он прямых и настойчивых любит…

В сдвоенных, как тамбур, дверях кабинета Андрейка столкнулся с Горновым, который, кажется, не узнал его — был чем-то расстроен. Кораблев говорил по телефону и из отрывочных его фраз можно было понять, что где-то вне завода погибло при бомбежке много людей. Его крупное волевое лицо выглядело усталым, возле углов рта пролегли жесткие складки.

— Ты чего это мудришь, не хочешь удостоверение брать? — положив на рычажки трубку, строго спросил он. — Почему отказываешься вагон с ценным оборудованием сопровождать?

— Потому, что думаю в действующую армию, на фронт, — упрямо повторил Бурлаков.

— А тут не фронт?! — крикнул Кораблев знакомую Андрейке фразу. — Мы давно на переднем крае… Час назад двадцать семь человек на участке золоудаления головы свои сложили — на важных оборонных работах погибли! И кроме этих… разве мало наших заводских рабочих пали смертью храбрых прямо у станков под пулеметным огнем и бомбежками? Я не оговорился: именно так о них надо сказать! А потом час за часом, день за днем, опять зачастую ценою собственной крови, а нередко и жизни спасали станки и все другое заводское оборудование?! А ты, значит, считаешь это маловажным?

Бурлаков горько усмехнулся:

— Я тоже, кажется, грузил предостаточно.

— Знаем! А чего так криво усмехаешься? Выходит, считаешь, наряду с самыми отсталыми, что не стоит спасать такой ценой эти «железки»? Вот только перед тобой разговаривал я с одним из таких — точно в душу он мне наплевал… Пожилой уже, а совершенно ему невдомек, что спасают люди не «железки», а — железную силу страны!.. Ту — без которой не выстоять!!

— Что вы, — торопливо вставил Бурлаков. — Я теперь это понимаю. И сам я не по всякой тревоге в убежище бегал!.. Но если б я был кадровый заводской рабочий и делал, например, такую важную деталь? А то ведь я просто мобилизованный… Никакого тут ущерба завод не претерпит.

Кораблев чуть заметно усмехнулся, а складки в углах губ заложились еще глубже.

— Мы тебе большее доверяем: сохранить Родине то, на чем куется очень грозное оружие, — сказал он. — А оружие сейчас — Победа! С эшелоном, конечно, тоже может всяко случиться: и задержки, и бомбежки, и перегрузки вагонов… Но ничего: справишься… Уж коль попал на завод — так помогай до конца! Не зря ж тебя со всех сторон мне хвалили. Да и сам я в свое время повоевал и теперь, вроде, неплохо разбираюсь, с кем можно идти в разведку, а с кем и на печи ненадежно… Забирай, Бурлаков, без долгих разговоров удостоверение и поторопись валенки в дорогу получить… И помни, что для мобилизованного любой приказ ГКО — боевой приказ!!

Андрейка выскочил от грозного замначштаба красный, как из бани. Даже лейтенант Васенин, со своими недавними косыми взглядами, показался ему теперь более уступчивым и покладистым. Растерявшийся, он, только выйдя наружу, подумал, что не взял ли его напористый замначштаба этим высоким приказом на пушку и, лишь сейчас, вынув из кармана стеганки, пробежал глазами свое удостоверение. Но нет, все было непоправимо солидно: отпечатанное на плотной бумаге жирными синими буквами, с большим штампом в углу и скрепляющей три размашистых подписи глазастой круглой печатью внизу, оно и начиналось весьма внушительно: «Согласно приказу ГКО оборудование номерного завода направляется…» Торопливыми мелкими шажками к нему подбежал ревниво поджидавший Горнов и озабоченно спросил:

— Ну?

— Еду, — так же коротко ответил ему Андрейка, пряча в ватник удостоверение.

— Понятно, — обиженно топорща подстриженные усы, сказал Горнов. — Чего уж там, известно! Ты вот молодой, и нервы нетронутые, селянские — и уже отправляешься! А мне, как отрезал: поедешь, говорит, когда вся бригада поедет. Ему, вишь, железки эти всего важнее: не все, мол, еще в вашем цехе машинные ошкурки пособраны…

«А ведь, разбирая свой карусельный даже прослезился», — с удивлением вспомнил Андрейка, расставшись с Горновым. И, странно, этот в сущности неприятный разговор быстро попал в орбиту его торопливых думок. То обстоятельство, что кроме забракованного племянника секретарши есть еще на его вагон конкретный живой охотник — повернуло мысль о неизбежности поездки, и он поддался новому ходу обнадеживающих соображений.

«Валенки эти, дорожные, пока получать не буду, — думал он. — Поговорю сейчас сначала с Васениным, а потом и с самим Порошиным можно потолковать… Не на свадьбу отпрашиваюсь! А может, Лешка Зимин или хоть Акимов полюбовно вызовутся? Все одно они автомобилисты-то липовые… В конце концов хватит мне отираться в тылу хлебным токарем. Фриц прет так» что душа горит. Радиосводку слушаешь, а руки сами просят ППШ!»

Однако через пять минут от новых его соображений решительно ничего не осталось. Потому, что встретил Бузун и она поделилась с ним такими новостями, от которых все его в спешке построенные надежды развеялись в прах.

Она остановилась около него сильно заплаканная. В глазах ее были слезы и тревога.

— Ужас! — сказала она. — На площадке золоудаления, на рытье рва и окопов, почти все бомбежкой побиты. Васенин тоже насмерть… — Голос у нее сразу сорвался, она всхлипнула и досказала полушепотом: — И твои дружки… Акимов и Зимин тоже убиты наповал.

— Ты сама видела?

— Всех видела, а теперь жалею, что ходила смотреть, — плакала она. — А ты туда не ходи — их уже увезли…

— Як парторгу ЦК Порошину шел…

И Андрейка даже сообщил, зачем ему понадобился Порошин. Он не смог сказать ей, что шел именно к Васенину и ребятам-землякам.

Августина торопливо вытерла глаза и, проглотив слезы, зло спросила:

— Один думал?! Да ты что: маленький или умом рехнулся? Да ведь Порошин сам твердит, что эвакуация оборонной техники вопрос жизни и смерти! Зуйков-то как в армию рвался? Просто гремел, как жесть на ветру, а сунулся с этим к Порошину — и теперь отправляется, точно миленький, со своими станками-автоматами на восток! Кажется, десятый у него вагон, моим соседом поедет… А твой двенадцатый, у Коломейцева тринадцатый… Он, чудак, даже хотел с Зуйковым меняться, но Холодов запретил: говорит в документах будет путаница… У тебя тоже в удостоверении указано, что сопровождаешь двенадцатый вагон!..

— Ты разве едешь?

— А ты считаешь, что техник ни в эшелоне с оборудованием, ни за Уралом не нужен? Еду, конечно… Я только во сне увижу, что попала к гитлеровцам в плен — и то в жар кинет. Я даже пистолета в руках не держала… Я ж совсем необученная! Васенин хоть и говорил, что, дескать, в крайнем случае, тут каждый цех пригоден для упорных баррикадных боев… Здесь, мол, любой бетонный приямок — отличное пулеметное гнездо! Но ему можно так рассуждать об уличных боях, он обучен и хорошо владе…

Она вспомнила, что Васенин уж нигде теперь не существует, осеклась в своей тревожной скороговорке на полуслове и опять заплакала.

Подавленный, он ничего не ответил ей. Не обронил своего излюбленного: не боись.

Первой совладала с собой все же Августина. Она отерла лицо рукой и деловито сказала:

— Не валяй, Андрейка, дурака: не ломись головой в стенку… На твоем ведь документе и подпись парторга ЦК Порошина! И ты вообразил, что он теперь от своей подписи враз откажется? Он и от слов своих ни за что на свете не откажется! Лучше пойдем на склад получать валенки, пока не закрыли. Кроме того, у меня нет зимнего пальто и мне, как ИТР, обещали выдать полушубок… Или ты боишься, что в валенках будешь не боевито выглядеть?

— Ничего я не боюсь, — тоскливо протянул он, снова дивясь проворности и энергии Августины.

Она настойчиво повлекла его в склад и обескураженный Андрейка шел туда угрюмо и понуро, как в тумане. «Кто ж все-таки сосватал меня в этот эшелон? — опять подумал он. — Кто больше виноват, что я по сю пору и не обучен, и без воинской формы, и без оружия, и почти голодный?»

Больше всего винил он в дурно складывающихся обстоятельствах Васенина и вот теперь, с его смертью, вдруг почувствовал себя совсем одиноким, никуда не приблудившимся. И вспомнив утверждение Депутатова, что «нет в войну худшего, чем оказаться, хоть на время, ничейным и бесхозным», торопливо проверил в кармане свое удостоверение.

* * *

На двенадцатый вагон-платформу грузили шаровые мельницы, насосы, но большую часть его отвели под станки-автоматы.

Бурлаков был доволен, что на его громадном открытом четырехосном «пульмане» покатит на восток и то, на чем непосредственно куется оружие. Это в его глазах крепче оправдывало неизбежность и необходимость поездки.

Но в душе он сожалел, что главное оборудование теплоэлектроцентрали не подпало под начальство Холодова.

Эксплуатационники опять проработали всю ночь напролет. Они, оказывается, успели закончить демонтаж основных агрегатов и к утру погрузили не только два разобранных паровых котла и оба турбогенератора, но и автоматизированные устройства топливоподачи; и даже догрузили остатки тех труб, о которых так хлопотал Порошин.

Все это, как узнал теперь Бурлаков, благополучно отбыло с территории завода еще на рассвете. Строгий приказ ничего не оставлять врагу, эксплуатационники выполняли, как и все на заводе: не щадя себя.

Когда «пульман» Бурлакова догружали, он тоже, по своему обыкновению, трудился изо всех сил. Но торопясь от вагона за грузом, он уж заметно припадал на ноги и сдержанно морщился от боли: сапоги опять немилосердно жали ступни.

Пробегавшая мимо Бузун — ее вагон тоже заканчивали — немедленно это заметила и приостановилась:

— Ты чего это, Андрейка, снова вроде хромаешь на обе ноги? Или устал, а от устали конь о четырех ногах и то спотыкается? — озабоченно пошутила она. — Неужели этот усатый дядька, который мазал твои сапоги дегтем, не помог тебе навсегда избавиться хоть от этой несносной напасти?!

— Если б дегтем! — помрачнел Андрейка. — А то каким-то олеонафтом. Я, наверное, потому и хожу опять как в колодках, что он тут усердствовал не по разуму… Не зря, видать, Депутатов специально предупреждал, что если подсунут вместо чистого дегтя мазут или другие какие нефтеотходы — тогда и вовсе слезами заплачешь! Боюсь вовсе б не пропали теперь сапоги!..

— Ничего, Андрейка, не расстраивайся так, — заторопилась утешить его Августина. — Мы по дороге непременно что-нибудь придумаем: или уж самого разнастоящего дегтя добудем, или — вернее всего — поменяем взятые из склада валенки на подходящий тебе размер… Потерпи немного… вот честное комсомольское я тебе в дороге все быстро устрою!!

Августину кто-то громко позвал и, проговорив это, она снова помчалась к своему соседнему одиннадцатому вагону.

А его опять с прежней силой заняла другая, гораздо большая, впрочем уже давно тревожившая мысль: как же это их эшелон будет обходиться в пути без теплушки? Семнадцать четырехосных «пульмановских» платформ для оборудования и ни единой крыши для людей? Быть может, с паровозом что-либо подадут?

Покончив с погрузкой своего вагона, он решился спросить Холодова, что это затевают плотники на первой платформе? Но приблизясь к ней и сам понял, что делают небольшой тепляк. Оказалось, что начальник эшелона был озабочен тем же и заметно нервничал, когда у плотников получалась хоть минутная заминка.

Подошел Порошин и, узнав о чем речь, немедленно подтвердил, что железнодорожники окончательно заявили — ни теплушки, ни даже простого крытого товарного вагона к этому эшелону не будет: их нет! А как появятся — немедленно будет сформирован очередной эшелон для рабочих и их семей.

— Они там толкуют, что все равно, дескать, сопровождающим нельзя оставлять груженые платформы беспризорными и на час, — добавил Порошин. — Иначе, мол, вместо ваших моторов, на восток может уехать чья-то картошка или сундук…

— Да об этом и наши пишут, — мрачно согласился Холодов.

— Вот ты, говорят, из породы умельцев? — вдруг положил Порошин руку на плечо Андрейки. — Так ты бы, чем попусту глазеть, взял сам топор, да и сбил бы себе маленький теплячок: в этот разве все уместитесь? А заодно бы и соседке помог будашечку сделать… Ведь не в Крым едете, в Сибирь! А что три плотника успеют кроме сделать? — подадут паровоз, и конец! Или, думаешь, тебе и на открытой платформе будет жарко?

Плотничьему-то делу он и впрямь не плохо поднаторел от отца. На самом конце двенадцатой платформы скоро вырос ладный тесный теплячок, с войлочной прокладкой и квадратиками стеклышек на все четыре стороны.

Завиду́щий Коломейцев лишь руками развел:

— Ты что это, прицепщик, не полевой вагончик для зимовья трактористов устроил? — пошутил он.

— А тебе б хотелось на обухе рожь молотить? — огрызнулся запарившийся Бурлаков на бывшего бригадира. — Или что б я до Урала, а то и дальше зябликов ловил в темном фанерном скворечнике?

Коломейцев посмеялся, а потом и он, и Зуйков засучили рукава и сбили себе такие же. Намного хуже, конечно, но — похожие, как подобные параллелепипеды.

На другой день утром, за несколько часов до отхода эшелона, Бурлаков делал самое трудное в своей жизни: хоронил своего первого командира и друзей недавнего босоногого детства, своих земляков-ольшанцев.

Они еще с вечера условились с Августиной принять в этом скорбном деле посильное участие. И на рассвете она аккуратно заявилась, но едва державшаяся на ногах от бессонницы. Ее заплаканные глаза смотрели строго, лицо за ночь осунулось и казалось напряженным.

Мертвый Васенин не выходил у нее всю ночь из головы, она теперь не простит себе «ответа молчанием» на его почти предсмертное письмо… Эта мысль заслонила у нее сейчас все остальное, даже предстоящую отправку эшелона. В конце концов она разрыдалась и, сказав, что остаться не в силах, — ушла.

А «нетронутые, селянские» нервы Бурлакова ничего, выдержали.

Тренин распорядился было похоронить всех семерых побитых новобранцев по-фронтовому: без гробов и в братской могиле.

Но Бурлаков добился разрешения похоронить своих земляков в такой же «смертной сряде», как и убитых заводских рабочих.

Вдвоем с Колчаном сбили из наспех поструганных тесин гробы, выкопали глубокие могилы.

Труднее оказалось сообщить о смерти ребят родителям.

Андрейка долго грыз в задумчивости карандаш, размышляя, как же о таком написать. Он не забыл слова бывалого Депутатова, что с фронта всем родителям сообщают о погибших сынах «пал смертью храбрых», если даже засыпало кого в окопе сонным. Но ведь то с фронта, а они погибли на рытье противотанкового рва, не имея в руках боевого оружия, не сделав ни единого выстрела.

Смущало его и то, что письмо это потом непременно будет читаться многими односельчанами, быть может, вслух в сельсовете. И потому очень не хотелось Бурлакову упоминать тут про эту самую… землеройную работу.

Однако вспомнив, как отзывался об убитых Кораблев, как высоко вообще ценил он стойкость и мужество павших под пулеметным огнем и бомбежками заводских рабочих и работниц — Андрейка, уже не колеблясь, приписал:

«Алексей Зимин и Дмитрий Акимов геройски погибли на важных оборонных работах! — И, еще подумав, добавил: — Сложили свои головы, спасая бок о бок с презирающими опасность безоружными рабочими оборонную технику и станки, на которых куется оружие! А оружие и хлеб сейчас — это Победа! Потому, что с голыми руками или, к примеру, с чистиком и гаечным ключом даже и одного вооруженного до зубов фрица не свалишь. Но всем нам еще предстоит остановить злобного врага, и, повернув его вспять, беспощадно гнать и громить всю гитлеровскую армию! И окончательно добить напавших фашистов в их же логове!!»

«Вот теперь пусть хоть и в сельсовете читают», — подумал он.

 

18

Эшелон под начальством Холодова продвигался в пути очень медленно. В первый день он не столько двигался, сколько ждал.

Еще недавно Бурлакову казалось, стоит поживее произвести демонтаж, порискованнее — не чересчур отсиживаясь в щелях — завершить отгрузку, и оборудование — на востоке!

Оказалось, что поездка с такими же ценными эвакуационными грузами — с техническим оборудованием, станками, зерном, сельскохозяйственными машинами — шли на восток один за другим; с тормозной площадки в хвоста идущего эшелона почти всегда был виден дымивший по пятам паровоз следующего.

Так же спешно эвакуировались другие промышленные предприятия, элеваторы, шахты, МТС, склады.

Грузопоток был так велик, а особый военный график так решительно пропускал в первую очередь встречные поезда с войсками и воинскими грузами, что уж никто не удивлялся частым остановкам и долгим ожиданиям.

Эшелон Холодова и на второй день продвигался в пути очень медленно. На некоторых перегонах пешеход мог быстрее добраться до ближайшей станции, чем люди, сопровождавшие эшелон. Тогда их обгоняли бредущие по обочинам беженцы. Молча шагали с узлами и палками притомившиеся деды. Плакали, ругались женщины, волочившие санки с закутанными ребятишками, с трудом катившие оледенелые самодельные тележки с домашним скарбом. Иные, обессилев, останавливались на отдых табором: сообща, сложив из камней примитивный очажок, варили пищу, грелись у костров.

Порой по тянувшейся возле насыпи грунтовой дороге проходила в том же направлении воинская часть со своими забрызганными подмерзшей грязью, продымленными обозами, помятыми полевыми кухнями, опаленными в боях танками с развороченными башнями…

А навстречу этому потоку мчались на запад скоростные литерные поезда с войсками и военной техникой. Эшелоны с солдатами перемежались с составами зачехленных орудий, самолетов, танков, полевых кухонь, ящиков с боеприпасами и другим воинским снаряжением.

На заводе Бурлаков сто раз слышал, что главное — миновать две-три большие станции, которые нередко подвергаются налетам и днем и ночью. Теперь он знал, что эшелоны бомбят и в пути. По обеим сторонам насыпи то в одном, то в другом месте еще валялись неубранные остовы разбитых и обгорелых вагонов. Лежали на боках и спинах, страшные в своей мертвой бесполезности, поверженные под откос паровозы. Бурлаков, еще не добравшись до крупных железнодорожных узлов, понимал, как важно миновать и забитый составами беспомощный полустанок или разъезд. На узловой хоть есть надежда, что стервятников отгонит удачный зенитный огонь. А чем от них спасешься, если они налетят в пути или на степном разъезде?

Именно на таких уязвимых глухих станциях, полустанках и разъездах по многу раз в день томились люди Холодова. И на второй день эшелон больше ждал в сторонке, чем продвигался вперед: строгий военный график опять то и дело переключался на полное использование двухпутки. И тогда можно было видеть необычную тревожную картину: уже по обеим стальным колеям мчались на запад скоростные воинские эшелоны, внеочередные литерные поезда с военными людьми и боевой техникой.

Несмотря на частые и затяжные остановки, Холодов запретил любые отлучки. Питались лишь тем, что везли.

Теперь Бурлаков оценил дальновидность штаба эвакуации завода, зарезервировавшего немного продуктов для эшелонов с рабочими и их семьями.

Правда, такой неофициальный паек становился скуднее, холодовцам выдали всего-навсего по мешку картофеля на троих. Но в группе Бурлакова (одиннадцатый, двенадцатый, тринадцатый вагоны) с одной подмерзшей буханочкой хлеба был только он. Местные оказались с кое-какими домашними запасами. Бузун погрузила целых два мешка сахарной свеклы. Сергей Коломейцев — почти полпуда плохо вызревшего гороха.

Вполне оценил теперь Бурлаков и вовремя данный совет Порошина насчет «будашечки». Плотники в самом деле едва управились закончить небольшой теплячок на первой платформе и, кроме Холодова, в него одновременно могли втиснуться не больше трети сопровождающих эшелон людей.

Самодельную клетушку на ходу пронизывало, мерзли ноги в проклятых тесных сапогах. Но, по сравнению со многими, он ехал, пожалуй, сносно. И если б валенки не лежали рядом на фанерной полочке, а были, как и полагается, на ногах — он бы, наверное, чувствовал себя в этой каморке даже уютно. Беда в том, что на заводском складе не нашлось ни одной пары по ноге. И взял он валеные сапоги только потому, что разбитной кладовщик клялся и божился, будто это самый ходовой размер и можно будет запросто обменяться с кем-либо в дороге. Кладовщика тогда поддержала Августина, а вот теперь попробуй: поменяйся! Хоть размер валенок и в самом деле порядочный.

Бурлаков сейчас уж думал, что не надо гневить судьбу. Народ, сопровождавший «эвакогрузы», ехал всяко: кто как сумел и успел.

Он видел и зябко притулившихся к ящикам и машинам, и глубоко забравшихся под заиндевелый брезентовый полог, и сидящих просто сверху оборудования, неподвижно подставив себя морозу и ветру. Несколько человек «ловили зябликов», с головой накрывшись рогожными кулями и мягкими полосатыми матрацами.

Особенно холодно было по ночам. Тощий соломенный матрац и одеяло простывали насквозь.

И на вторую ночь эшелон поставили в тупичке небольшой и черной, как сама ночь, станции. С наступлением темноты все на железной дороге подчинялось режиму светомаскировки. Правила работы в ночное время при маскировочном свете были так освоены, что и действующие станции погружались в обманчивую кромешную темноту.

Холодов еще раз наказал никому не отлучаться от вагонов, а сам, как всегда на остановках, побежал к местному железнодорожному начальству доказывать важность груза и требовать немедленной отправки своего эшелона. Телеграмм, убедившись в их бесполезности, он теперь не давал.

Гудел пронизывающий ноябрьский ветер, морозный туман смешался на станции с ночным мраком — не видно ни зги. То и дело слышен перестук колес проносившихся в сторону фронта воинских эшелонов. Отправила станция несколько составов и на восток. А эшелон Холодова все стоял, начальника все не было.

Пришел он уставший, продрогший от стужи, охрипший от ругани. Но, отдышавшись, бодро сказал:

— Совсем уж нежданно с ребятишками и женой повидался… И со многими заводскими — инструментальщики наши поехали! Мы все ворчим и ругаемся, а на восток поезда пропускаются тоже с разбором. Есть указание давать предпочтение людским эшелонам… При мне отправили четыре поезда с рабочими и их семьями. Два — наши, заводские…

— А нас скоро отправят? — спросил Коломейцев.

— Да обещали по возможности не задерживать, — ответил Холодов бодрым голосом.

Он так и не обмолвился ни словом о других новостях, всего час назад услышанных на этой станции. Путейцы рассказали ему, что бомбят уже не только прифронтовые железные дороги, но и сравнительно отдаленные, такие как Пензенская, Казанская, Горьковская…

* * *

Поняв, что под суконным одеялом не угреться, Бурлаков быстро вскочил со своего узенького топчана и, как был, в ватнике, минут пять в бешеном темпе приседал и выбрасывал руки.

Заглянул сквозь стеклянный квадратик в одну сторону, в другую. Поезд по-прежнему стоял в тупике. Чуть брезжил ленивый ноябрьский рассвет. Мороз усилился: хруст шагов у вагона даже отдался, как эхо, внутри его заиндевелой каморки.

Рывком отклеив прихваченную морозом дверь, вошла Августина, неся большой чайник с кипятком и полный котелок дымящейся картошки. Поставив все это на фанерный столик, взглянула на Бурлакова и руками всплеснула:

— Ведь ты посинел, Андрейка! Замерз?

— Просто окоченел, — кривя непослушные губы, признался он. — И руки, как грабли, видишь?

Поощряемый Порошиным, он успел тогда сбить и на одиннадцатой платформе такую же каморку. Но войлок попался под руку не строительный, а настоящий. Хватило его, правда, на узенькую клетушку, крошечного пристенного столика негде было приколотить. Получилась «будашечка» на треть меньше, но во много раз теплее. Помогал там Бузун и примус. А главное — надежно спасал новенький, добротный полушубок-маломерка, выданный на заводском складе.

— Переодевайся поживее! — прикрикнула она, торопливо расстегивая крючки своего беленького полушубочка. — Разве так можно? За едой я и в твоей стеганке не замерзну!

— Не надо, — с трудом шевеля замерзшими губами, остановил ее Бурлаков, не дав снять полушубок. — Думаешь я его на себя напялю? Сразу расползется по всем швам… Как на Пугачеве заячий тулупчик! Помнишь?

— Все помню, — упрямо сказала Августина. — Я даже помню, кто мне отдельное купе сбивал… Согрейся хоть так, — она плотно запахнула его теплыми овчинными полами, но вдруг густо покраснела от смущения.

И в этой минутной стыдливой беспомощности она показалась Бурлакову милой, доброй, доверчивой и необыкновенно красивой, он сгреб ее в свою могучую охапку и стал молча целовать.

Августина испуганно мотала головой, но он, склонившись, целовал ее в щеки, лоб, нос, глаза. Пока его неживые, холодные губы не начали гореть, а ее — робко отвечать. Они бы, наверное, стояли и целовались еще, хотя она, задыхаясь, шептала, что убежит без завтрака. Но звонкий хруст шагов у вагона заставил их быстро отпрянуть друг от друга.

Опять гулко отлепилась дверь, снова посыпался в углах иней и в будку осторожно протиснулся Коломейцев:

— Не помешал? Не опоздал?

— Хотели без тебя за стол садиться, — поправляя волосы, сказала Августина. — Доставай, Андрейка, из-под топчана наши ящики-кресла!

— Молодец, — неопределенно похвалил Сергей, окинув взглядом и ее, и послушно нагнувшегося Бурлакова, и аппетитно дымящуюся картошку. — Нигде не теряешься!

— А если б я терялась, так ты бы, Сережа, завтракал в обед, — постаралась она дружелюбно придать его словам лишь одно значение. И со вздохом добавила: — Господи, даже утреннюю радиосводку негде послушать!

— Холодов слушал, — угрюмо сказал Коломейцев: — Ожесточенные оборонительные бои в районе Москвы…

Едва они успели съесть картошку и выпить по кружке кипятку с подмерзшим присоленным хлебом, — буфера лязгнули, состав несколько раз дернулся.

— Ого! Как долго ни стояли, а все же, кажется, поехали, — поднялся на ноги Коломейцев. И, выйдя из будки, ревниво крикнул: — Давай, Августина, по коням!..

Бузун то ли не управилась соскочить за ним следом, то ли помешкала немножко умышленно, но момент был упущен, поезд тронулся.

Прыгать с высокой пульмановской платформы на ходу — остаться без ног.

— А шут с ним, — сказала она с грудным смехом. Не важно, где сидеть, важно, что мы едем! Ничего моим станкам и транспортерам на ходу и без меня не поделается…

— Скоро опять остановимся, — в тон ей сказал Бурлаков. — А покуда кипяток не остыл — можно греться…

Он не ошибся: всего с полчаса ехали без всяких задержек, довольно бодрым ходом. Среди чистого поля поезд резко сбавил скорость и через несколько сот метров стал пробираться совсем шажком, точно по ненадежному мосту.

Андрейка взглянул сквозь чистые квадратики стеклышек в одну сторону, в другую и, толкнув дверь, не говоря ни слова, метнулся из каморки. Напуганная его поспешностью, Августина торопливо выскочила за ним.

То, что они увидели, заставило их остановиться у борта вагона, как вкопанным, молча замереть. Место, где они проезжали, было усеяно посверкивающими белой жестью консервными банками, а все поле вокруг густо и далеко-далеко припудрено цементом. По обеим сторонам насыпи валялись сгрудившиеся, покореженные вагоны. Видно, оба поезда попали под бомбежку в момент сближения: два паровоза лежали под противоположными откосами почти друг против друга, тревожно задрав к небу огромные колеса. Участок свежего пути, по которому шажком пробирался эшелон, ярко желтел новыми шпалами. Разрушенная бомбежкой двухпутка была исправлена, но восстановительный отряд и специальная воинская часть еще работали: железнодорожники и солдаты резали автогеном сгрудившиеся металлические остовы товарных пульманов, разбирали и по кускам оттаскивали их от железнодорожного полотна тягачами и даже танками.

Бузун взглянула на часы — было ровно девять. Вот, оказывается, что означали глухие, далекие, но очень сильные взрывы, разбудившие ее в четыре утра!

Она заметно присмирела.

Осторожно миновав восстановленный участок — поезд дальше помчался под уклон, точно радуясь надежному простоту, совсем как скорый пассажирский. Он летел вперед так, словно стремился теперь наверстать все упущенное время. А это — невольно бодрило.

К тому же выглянуло солнышко, от него сразу посветлело не только в небе, а и на душе Августины. И как ждущего своей очереди больного не всегда накануне пугает трагический исход в операционной, а иногда, вопреки здравому смыслу, даже позволяет ему надеяться, что вероятный «процент смертности» у хирурга уже исчерпан… так и Бузун вдруг показалось, что все самое страшное на этом участке железнодорожного пути уже случилось, осталось позади и ей лишь долго будет вспоминаться потом это необычное жуткое поле — усеянное жестяными консервными банками, густо присыпанное вокруг цементом.

Они снова вошли в каморку, получше закрыли покоробившуюся дверь, и ожившая Августина опять обрела дар речи.

— Выходит, я еще счастливая! — говорила она возбужденно, невольно придвигаясь к промерзшему Андрейке. — Помнишь страшное дежурство на крыше? Уж на что, кажется, было опасно? А ведь обошлось! Как-нибудь пронесет и здесь… Что же ты своей Нюше… так больше ничего и не написал? Ну и выдумал ты тоже имечко, вроде «Тины» — куда лучше звать Нюра или Аня!..

— С самого дежурства на литейке молчу и, стало быть, никак не называю…

— Во-от бесстыдник, — укоризненно, нараспев сказала она, но в зеленоватых глазах мелькнули радостные искорки. — И совесть тебя не мучает?

— Сперва очень даже мучила, а потом вроде меньше, особенно, когда ты рядом…

— И не врешь, Андрейка?

Вместо ответа, он дотянулся — сминая нестойкий упор девичьих рук — до ее лица и, придерживая за плечи, крепко целовал. И она, задыхаясь, отвечала ему поцелуем.

— Сейчас вот и вовсе меня совесть не мучает, — прикрывая неловкость, сказал он.

— Нюша еще школьница, подросток, — смущенно, но охотно поддержала его Августина. — В таком ребячьем возрасте еще не может возникнуть любовь. Когда мне было пятнадцать, я была убеждена, что по-настоящему влюблена в преподавателя черчения… Это на первом курсе техникума было…

— Поначалу еще надо войну закончить, — мрачно сказал он. — Покуда идет такая война, и с самой разнастоящей любовью повременить можно…

Августина не знала, что он моложе на целых два года, но безошибочным женским чутьем поняла, как попала впросак со своим неосторожным разглагольствованием насчет «ребячьего» возраста и, стремясь перевести разговор, торопливо спросила:

— Ноги, Андрейка, так ничуть и не согрелись?

— Хоть отруби, — невольно скривился он. — Наверное совсем сгубил сапоги этот олеонафт! Моим ногам даже «внутрькипятковое отопление» не впрок… И жмут, проклятые, прямо беда!!

— Сделай побольше энергичных маховых движений ногой… Вот так! Не сгибай в колене! — учила она и старательно показывала ему, как это надо делать. — Нам физрук только так советовал… Ну?

— Да вроде ничего вредного физрук этот вам не советовал, — с ревнивой крестьянской осторожностью заметил Андрейка. — Вроде и правда чуток на пользу…

— Вот видишь! Потерпи лишь пока мы зону налетов не проскочим… А там я и тебя в тепленькие валеночки обую, — не завидуй! Не веришь? А ты знаешь, какая я насчет лотерей, выигрышей и мен-перемен счастливая? Еще в детдоме, бывало, все просто поражались! Я и в семейной жизни буду очень счастливая! — вдруг заявила она, то ли забыв о намерении переменить разговор, то ли нарочно к нему возвращаясь, чтоб исправить свою досадную оплошность. — И знаешь почему?

— Нет, конечно…

— Потому, что герой моего романа не модный хлыщ — пусть хоть от его неотразимости посойдут с ума все на свете девчонки!. Мой муж будет молодой, широкоплечий, сильный, высокий, энергичный, и хоть очень и очень простой, но отнюдь не простецкий или простоватый, а вполне «лобастый», то есть и деловой, и с характером, и со здравым смыслом… Вот только за такого я и выйду!

Продолжая поочередно, но уже недозволенно медленно крутить ногами, Андрейка слушал ее сорочью болтовню с замороженной на лице улыбкой, полураскрыв рот, как слушают очень впечатлительные дети свои самые любимые сказки.

Но потом вдруг нахмурился и, совсем перестав крутить ногой, с сожалением попросил:

— Подожди, Августина, минуточку! Сейчас ты все свое доскажешь… Очень даже любопытно — дай мне секунду послушать другое.

— Перестук колес? — не удержалась разошедшаяся Августина.

— Постой ты! — строже сказал он и сосредоточенно повел ухом.

У Бурлакова был очень тонкий охотничий слух — чему постоянно дивился на охоте даже отец. И сейчас ему показалось, что сквозь неумолчный шум поезда, сквозь поминутное щелканье колес на сносившихся проседающих стыках и звонкий девичий голос он уловил тонкое осиное завывание самолета. Чтобы убедиться, сдернул ушанку, но поезд все же так громыхал, это могло ему и просто показаться.

Не успокоившись, он встал, толкнул дверь носком сапога и, как был, без шапки, вышел на платформу и лишь с минуту постоял там, вскинул лицо кверху.

— Не ошибся, — сообщил он вернувшись, не закрыв дверь и не сев опять на топчан рядом с девушкой, а останавливаясь против нее. — Кружится над эшелоном проклятый разведчик.

— А может это наш?

— Ихний, фрицевский… Разве еще не слышишь, визжит прерывисто?

— Так я и знала, — подавленно сказала Августина, хотя недавно утверждала совсем другое. — Вперед эти маленькие стрекозы-разведчики… А следом двухмоторные с черными крестами бомбардировщики…

Бурлаков сверху вниз взглянул на понуро сникшую девушку, и еще неизведанная жалость болью толкнулась под сердцем. Обычно свежее и розовощекое лицо ее как подменили. А всегда яркие округлые ее губы стали серыми и словно привяли. Вся она в этот миг была такой беспомощной и растерянной, что в порыве нежной жалости ему вдруг и самому захотелось назвать ее не Августиной, а потеплее, поласковее: хоть и этой Тиной или даже Тиночкой!

— Не боись, Тинок! — сказал он. — Это ведь всегда всем так кажется, что главнее их цели у него нет… А он, проклятый, летает высоко и ему сверху черт те куда видно!! Он, может, совсем другое, как ястреб, высматривает, а на наш эшелон и внимания-то никакого не…

Бурлаков не договорил: поезд вдруг так резко затормозил, что, сброшенный этим с ног, он невольно уперся протянутыми руками в грудь девушки и, не удержавшись, все равно крепко стукнулся лбом о тесовую стенку.

Августина раскрыла рот и что-то сердито проговорила. Но он не расслышал ни одного слова: близкий страшный удар впереди, сотрясая землю и воздух, сразу оглушил его. А притормозивший было поезд резко дернулся вперед, Андрейка опять не устоял на ногах. Теперь он, ломая хрупкий фанерный столик, ударился о тесовую стенку спиной и затылком. На пол со звоном полетели чайник и котелок. Следом опять громыхнул тяжелый и страшный удар — уже сзади поезда.

— Живее выбрасывайся наружу! — изо всех сил крикнул приподнимающийся Бурлаков. — Прыгай по ходу! И — беги!! Напротив лес!..

— А ты? А Холодов не заругается?! — быстро вскочив на ноги, пролепетала побелевшая Августина, сдергивая неизвестно зачем с гвоздя «сидор», а с полочки — валенки. И уже стоя на открытой платформе, торопливо добавила: — Вон и Зуйков побежал и даже Коломейцев…

Паровоз снова неожиданно «тормознул». Бурлаков с силой схватил ее под мышки и одним рывком опустил на землю. Следом соскочил и сам. И в это время поезд совсем остановился (как потом он увидел — перед глубокой воронкой), а паровоз вдруг басово заревел на все поле страшной хрипатой октавой, точно тоскливо взывал о помощи и защите.

Августина было на миг подняла голову. В небе висели два пикировщика. Оба пока держались высоко, но их прерывистое урчание все равно было слышно даже сквозь истошный неумолчный рев паровоза.

Андрейка сильным рывком повернул ее за плечи в сторону леса, решительно подтолкнул в спину:

— Жми, Тинка, за Коломейцевым, как рвут стометровку!! — проорал он ей в самое ухо отчаянным голосом. — Да не оглядывайся ты!.. Споткнешься со всего маху и разобьешься! Не боись!! Я не отстану!..

И они в самом деле сколько-то секунд бежали к лесу, стараясь не упустить из вида Коломейцева, не оглядываясь, точно в дурном сне или в страшной сказке, запрещающей это делать под страхом смерти. Не оглядывались, несмотря на то или, быть может, именно потому, что сзади подстегивал и рев моторов, и пронзительный нарастающий визг часто падающих бомб, и их чудовищные взрывы…

То, что показалось из вагона лесом — на самом деле было жиденьким перелеском и, стремясь выбрать кусты погуще, он все кричал Августине, чтоб она бежала за Коломейцевым дальше. И лишь когда упругая, как резина, воздушная волна от близкого взрыва, догнав, толкнула его в спину, а мимо просвистели осколки — он опомнился и крикнул ей высоким срывающимся голосом:

— Ложись! Ло-жись!!

Августина изнеможенно опустилась на снежок возле голых кустов лещины. А Бурлакову — которому казалось, что он сжег на морозе в этом безумном крике и беге свои легкие! — пришлось плюхнуться в совсем открытой небольшой воронке метрах в десяти от кустов. Но, вспомнив утверждение Депутатова, что в воронку никогда и ни за что второй снаряд не попадает, — он поднялся и нашел в себе силы быстро поменяться с покорной Августиной местами. И даже подобрал у кустов брошенные ею «сидор» и валенки, хоть и удивленно при этом подумал: «Вот ведь какая заботливая, чудачка! Да когда же она успела их выхватить?!»

До железнодорожной насыпи было не меньше ста пятидесяти метров и, почти успокоившись за скрывшуюся в воронке девушку, он с болью и ужасом глядел на ожесточенно терзаемый эшелон. С ним расправлялись уже не два, а четыре самолета. Видимо убедившись, что на нем нет даже зенитных пулеметов, они поочередно сбрасывали фугаски и, низко спикировав — так низко, что на их распластанных крыльях Андрейка отчетливо видел черные кресты, — с оглушительным воем строчили из пулеметов. Он видел, как бомба прямым попаданием, высоко вздымая столбы земли и щепок, угодила в самую середину эшелона, как ужасно вздыбились и полезли в обе стороны друг на друга, точно пустые спичечные коробки, огромные четырехосные «пульманы», тяжело нагруженные оборудованием… Видел, как один за другим выскочили из паровозной кабины два человека… Но именно в этот момент, стреляя из пулеметов вдоль эшелона, пронесся истребитель и оба, взмахнув руками, упали. Паровоз и угольный тендер окутались паром и дымом. Как факел вспыхнул тепляк на первой платформе. А бомбардировщики все еще сбрасывали свой смертоносный груз, все еще пикировали. Они гвоздили, молотили и жгли остановившийся беззащитный эшелон совершенно безнаказанно и, видимо, потому мстительно, остервенело и ожесточенно, словно на нем находилась решительно вся оборонная мощь терзаемой ими страны…

И если некоторые вагоны и закутавшийся дымом паровоз и угольный тендер еще стояли на рельсах, так это просто потому, что стервятники все же торопились, и бомбы их ложились не кучно, а зачастую и вовсе не прицельно, вразброс…

Одна из таких разорвалась даже сзади Бурлакова и так близко, что сверху на него посыпалась земля и больно ударил по голове комель вырванного с корнем куста. Так больно, что он, кажется, хоть и не потерял сознания, а на миг вроде забылся… Однако слышал и близкий рев спикировавшего самолета, и его яростную стрельбу из пулеметов, и даже успел, как сквозь туман, подумать: «Ох, не задело бы Коломейцева! Он ведь где-то там, сзади меня!..» За Августину он и в этот миг был почти спокоен…

 

19

Бурлаков медленно открыл глаза (ему казалось, что он прижмурил их совершенно сознательно и всего лишь на один миг: чтоб не засорило землей!).

На насыпи по-прежнему стояли, окутанные паром и дымом, тендер и паровоз. Но уже ни одного вагона на рельсах не было (он не знал, что и самих рельсов не было). Разбитые, обгорелые и покореженные все семнадцать вагонов-«пульманов» валялись под откосом, многие кверху колесами. И самолетов нигде ни одного — не видно и не слышно. Только едва различимо тарахтит мотором, метрах в ста от паровоза, большая дрезина с красным крестом на кузове, похожая на заводской автобус. Да бегают, мельтешатся около уничтоженного эшелона люди в синих и белых халатах.

Андрейка рывком вскочил на ноги и опять на миг зажмурился: в голове разом так зазвенело и загудело, точно в ней включили моторы…

— Августина, поднимайся! — крикнул он, приближаясь к ней шагом, стараясь переждать этот внезапно возникший перезвон в голове и ушах; и, увидя ничком лежавшую девушку, сказал: — Не боись! Кончилась бомбежка!!

Она не откликнулась, не встала, не подняла головы и, предчувствуя недоброе, он спотыкаясь добежал до воронки: стараясь не сделать больно, одним осторожным рывком перевернул девушку на спину. И, вздрогнув, на миг отпрянул: Августина глядела на него остекленевшими от ужаса глазами — уже начавшими тускнеть, уже мертвыми.

Он низко уронил голову на подплывший кровью беленький овчинный полушубок. В голове его еще не укладывалось, что Августина перестала существовать, и именно сейчас.

А когда, наконец, это полностью дошло до сознания, он не закричал, не зарыдал на все поле, а лишь негромко, со всхлипом, застонал, заскулил тоскливо и тихо, без слез, по-щенячьи. И счастье еще его, что он сам себя в этот миг не слышал.

Опять он не помнил, сколько это длилось: несколько секунд или несколько минут? Подняв страшно посеревшее лицо с совершенно сухими, одичалыми глазами, он увидел над собой без стеснения плачущего Сергея.

Обгоняя своего напарника, подбежал запыхавшийся санитар, волоча носилки. Но увидел — и здесь его помощь бесполезна. Однако спрыгнул в воронку, с профессиональным проворством сдернул с убитой окровавленный полушубок и, заглянув на спину, на миг приложил ухо к груди.

— Вместо меня ее убило, — сдавленным голосом сказал Бурлаков.

— Эх, какую деваху загубили!! Да, где тут остаться ей живой, — не поняв, согласился санитар. И, показан продырявленный полушубок, добавил: — Вон ведь как ее пулеметной очередью стегануло: через всю спину! Вы, может, ребята, сами ее и приберете? Лопаты вон на бугре… Ведь мы тоже не могильщики, нам еще надо вокруг поискать живых! А?

Санитара громко позвал к обнаруженному раненому напарник; и он, так и не дождавшись ответа, волоча носилки убежал.

Бурлаков и Коломейцев все глядели на немигающе уставленные вверх остекленевшие глаза Августины, точно ждали чуда.

— Сережа, а Сережа? — хриплым шепотом сказал вдруг Андрейка, никогда до этого так его не звавший. — Давай мы ее сами похороним?!

Коломейцев согласно кивнул и, придерживая одной рукой голову, а ладонью другой размазывая катившиеся слезы, торопливо пошел к бугру за лопатами.

Но и с лопатами в руках, они все еще медлили.

— Холодно будет ей так, в одном свитере, — зябко передернув плечами, мрачно сказал Сергей.

— Это верно, — немедленно согласился Андрейка, точно ей и в самом деле могло теперь быть холодно. — И лицо, конечно, надо прикрыть…

Они расстелили полушубок мехом наверх на самом дне воронки; и на одну его полу, совсем слипшуюся от крови, бережно опустили Августину, а другой, сухой и чистой — навсегда закрыли лицо.

С минуту молча постояли друг перед другом: вопреки обычаю, каждый из них не хотел первым сбросить землю на служивший гробом белый полушубок. Ох, до чего же обоим трудно было бросить в эту безвременную могилу по первой лопате начавшей подмерзать глины!

Потом, не сговариваясь, заспешили, в молчаливом исступлении заработали тяжелыми совковыми лопатами. В их душах уже возник страшный вопрос: что же дальше?

Закопав свою Августину, они торопливо обежали из конца в конец то, что четверть часа назад было поездом. Ни начальника эшелона, ни одного живого человека из сопровождающих! Возле накренившегося угольного тендера полуприкрытые брезентом трупы паровозной бригады. Два мрачных дядьки в синих халатах поверх ватников сносили в глубокую воронку все, что осталось от попавших под разрывы фугасок. Из настежь открытой дверцы санитарной дрезины вырывался наружу одиночный вопль, — наверное, кому-то обрабатывали рану и было, бедняге, совсем невмоготу…

Стараясь не слушать этот жуткий нечеловеческий крик, Коломейцев и Бурлаков невольно поискали глазами свои вагоны, но в железном хаосе по обеим сторонам откосов их уж не узнать. Правда, Андрейка увидел в ямке закатившийся стальной мячик от «внутренностей» шаровой угледробилки и машинально поднял его. «Значит, эта вот зарывшаяся в землю, обгорелая и покореженная груда металлолома — все, что осталось от моего вагона с пропитанными маслом станками-автоматами, транспортерными лентами углеподачи и шаровыми мельницами, — решил он. — Ведь кроме шаровых мельниц ни у кого, кажется, не было?»

«Нет, не мой это вагон! — тут же растерянно перерешил он, заметив, что перемешанный с песком снег обильно здесь пропитан кровью. — Это, стало быть, десятый, а Зуйков, выходит, погиб прямо у своего вагона?!»

Уже знакомые им санитары бегом вынесли из кустарника еще одного раненого. Он лежал на носилках, протяжно постанывая, с закрытыми глазами, с залитым кровью лицом. Но оба сразу опознали в нем Зуйкова и, громко окликая товарища, побежали рядом с носилками.

«Значит, не Зуйков погиб возле вагона, — обрадованно, но лихорадочно, как сквозь туман, думал Андрейка, стараясь не отстать от санитаров. — Жив он, а сейчас без сознания… Верно, ведь мы сами с Августиной видели, как он бежал в лес впереди Коломейцева!..»

Они бы, наверное, дошли за санитарами до самой дрезины, но их властно остановила незнакомая дородная женщина в белом халате поверх пальто — от чего она казалась еще внушительнее, маститее.

— Вы, ребята, самостоятельно до станции доберетесь? — загородив дорогу, спросила она. — Не зацепило вас, не поранило?

— Мы оба на ногах! — громко ответил Коломейцев, держась левой рукой за голову. — Меня лишь встряхнуло, а он целехонький… Но ведь и ранило, конечно, много наших?

— Вместо меня девушку убило, — торопливо вставил Бурлаков. — Августину…

— Нет, раненых мало, — испытующе посмотрев на уцелевших хлопцев, сказала женщина. — Вот с этим, — кивнула она на носилки, — трое…

— И убитых совсем немного?

— Да откуда ж — много-то? Если б, не приведи бог, напасть такая на настоящий людской эшелон или, скажем, на целый санитарный поезд… — помолчала женщина. — Они ведь и санитарные составы бомбят. А вас и всего было — горстка!..

Возмущенный профессиональным спокойствием женщины, вроде даже не посчитавшей их эшелон за «людской», Коломейцев почти с неприязнью рассматривал ее массивный подбородок, с наспех подстриженными кустиками седой щетины на многочисленных родинках. Угрюмо сказал:

— Ничего себе: горстка! С поездной бригадой — двадцать один человек!! А начальника эшелона в санитарной машине нет? Кто это кричит? Можно пройти к этому товарищу?

— Вы, ребята, идите сейчас прямо на станцию, — опять властно распорядилась женщина. Эшелона все равно теперь нет, а начальника, своего там и найдете. Так и он наказывал… Если по дороге, упрямец, не свалился вместе с хлопчиком… Вот, значит, получается: вас двое, их, можно сказать, полтора, да трое тяжелораненых в дрезине. Всех остальных уж, похоже, недосчитаетесь.

— Начальник наш не раненый?

— О том и речь, что обоих зацепило. Вроде не тяжело, но лучше б им было остаться у нас… Начальник ваш упрямец, службист, торопыга и больше ничего: побежал на станцию акт составлять, беспокойная душа, — усмехнулась она. — Идите туда и вы, тут всего-навсего километра три. А здесь делать нечего — без вас управимся.

Коломейцев больше ничего не стал расспрашивать у женщины. Врач она была, фельдшер или просто опытная медсестра — он не знал. Она ему не понравилась. «Мало по ее мнению у нас жертв! — с неприязнью отметил он. — И раненого Холодова на свою тупую критику взяла!..» Молча повернулся и споро зашагал в сторону станции, словно боялся свалиться на полпути или торопился подобрать на дороге раненого Холодова. Прихрамывающий Бурлаков с трудом за ним поспевал.

— Ты чего отстаешь? — сердито оглядывался Сергей. — Убедился, кажется, что оборудования уже нет?!

— Сапоги, проклятые, — виновато бормотал Андрейка. — Жмут — спасу нет!

— Снова они, — непонятно усмехался все более бледневший Коломейцев. — А меня, похоже, контузило… Меня ведь аж приподняло и оземь вдарило!..

— Слушай, Сережа: давай хоть на минуту присядем, — взмолился Андрейка. — Я хоть портянки смотаю… Все, может, чуток полегчает…

— Ну, ну, давай, — опять непонятно усмехнулся Коломейцев. — А хуже нам от этого сиденья не станет? Ишь ты какой… хозяйственный, и «сидор» выхватил и даже валенки!

Андрейка с удивлением ощупал за спиной тощий вещевой мешок, покосился на туго связанные бечевкой, зажатые под мышкой валенки. Оправдываясь, негромко буркнул:

— Августина выхватила… — И, переобувшись, точно новость сообщая, сказал: — А сама вместо меня погибла… В яме теперь лежит… В мерзлой земле зарыта, в могиле…

— Ну, пошли, рассиживаться некогда, — сердито вскочил на ноги Сергей: — Заладил, точно сорока, как будто ему известно, кто в эшелоне за кого умер! — И торопливо перевел разговор: — Я вот дивлюсь, как это мигом санитарная дрезина на месте оказалась? Еще воронки дымятся, налет не кончился, а она уж, с родинками-то, тут как тут! Или я здесь путаю, потому что порядочно времени без сознания был?

— Все верно! — подтвердил Андрейка. — Значит, ринулась со станции, когда эшелон еще бомбили…

Они подивились еще больше, когда навстречу промчался особый состав с путеукладочной машиной, тяжелым планировщиком, балластером, готовыми шпально-рельсовыми звеньями и даже с песком и гравием…

На двух последних платформах тесно, один к другому, сидели железнодорожники из восстановительного отряда и солдаты специальной воинской части. На усталых лицах одинаковое сурово-уверенное выражение, как и на запомнившемся дородном лице пожилой медички с санитарной дрезины, точно всех их роднило и ровняло общее чувство полнейшей физической и душевной готовности к предстоящему трудному делу.

Сойдя с железнодорожного полотна на обочину, за кювет, Бурлаков и Коломейцев с уважением и завистью проводили глазами эти платформы с техникой и людьми, видя в них частицу хорошо продуманной, не дремлющей и организованной силы. Глядели им вслед с горькой мыслью, что сами выбиты из колеи.

Они снова перебрались на полотно и молча продолжали свой путь на станцию, все прибавляя шагу. Андрейка для удобства засунул валенки в вещевой мешок и, хоть связанные голенища их торчали над затянутой вздержкой, — идти стало, размахивая уже обеими руками, вроде полегче.

 

20

Станция оказалась большой и заметно разрушенной. Еще на окраине они поняли, что ее часто бомбят, увидели, что многочисленные вокзальные пути забиты составами.

По присыпанным шлаком оледенелым шпалам выбрались на крытую платформу. Верх ее наполовину сорван, покрашенные «под серебро» столбы свернуты, а в торце перрона зияла глубокая, полузалитая подмерзшей водой воронка.

Не зная, куда направиться, на минуту приостановились. Подошел солдат с автоматом:

— Документы!

Андрейка подал заводское удостоверение, почти уверенный, что этим дело не кончится. Но, видимо, уже начальная строка: «Согласно приказу ГКО…», удовлетворила хмурившегося солдата и, молча вернув документ, он требовательно протянул руку к Коломейцеву.

Придирчиво перечитал военный билет и форменное «Удостоверение об отсрочке от призыва по мобилизации».

— Это, стало быть, и есть бронь?! — на свет проверил он узенькую полоску напечатанного в типографии удостоверения, с крупными красными цифрами посредине. И иронически спросил: — Тоню-усинькая, а, значит, ничего, загораживает?

— Кого как, — мрачно сказал Коломейцев. — Меня вот… — Он вдруг позеленел, его стошнило и, отерев платком бескровные губы, с усилием договорил: — Меня вот от контузии не загородила… И еще семнадцати моим товарищам, час назад, ни от пуль, ни от осколков не помогла… А если вообще-то по заводу — сотни погибли прямо у станков под пулеметным огнем и бомбежками! Или при погрузочных авралах, спасая оборонную технику… Понятно?

Автоматчик кивнул головой и, ободренные, они коротко объяснили свое положение и даже попытались было выяснить, к кому лучше им обратиться. Но солдат еще короче напомнил им, что он патруль и, перехватив шедшего мимо с чайником в руках полного пожилого железнодорожника, потребовал у него документы.

Ребята остановили бегущую по перрону невысокую молодую женщину, медсестру или санинструктора, одетую в полувоенную форму, с подвешенным через плечо противогазом и сумкою с красным крестом. Они загородили ей дорогу и в два голоса принялись расспрашивать.

— Не знаю, не знаю, ребята, — пытаясь их обойти, устало и однообразно твердила женщина. — Обратитесь к станционному начальству, если сумеете до него добраться, а я ничем вам помочь не могу… За двенадцать часов дежурства столько побывало на станции раненых с различных эшелонов, что где ж мне их всех в памяти удержать? Пропустите, ребята, я буквально с ног валюсь…

— Где нам теперь Холодова искать?! — отступив в сторону, обращаясь уже к Коломейцеву, горестно сказал Андрейка. — Вот попали в переплет, так попали: совсем бесхозные и неприкаянные…

— К начальнику станции обратитесь! — опять машинально, на ходу проговорила женщина. — Но, видно, в голосе Андрейки было такое, что пробилось и сквозь ее непомерную усталость, снова заставя медсестру приостановиться: — Как, как, говоришь, фамилия-то?

— Холодов! Хо-ло-дов! — дважды повторил Андрейка.

— Ну вот: бывает же так! — слабо улыбнулась медсестра. — Надо же… Ведь и моя девичья фамилия: Холодова! Муж погиб в первые дни войны, но три брата еще воюют — тоже Холодовы… Перевязывала я вашего начальника, а раздумалась, каюсь, о родных своих братьях… Вот и запомнила!..

— Где его можно увидеть? — обрадованно перебил Коломейцев.

— А он вам, значит, очень нужен? — наивно спросила она и огорченно покачала головой. — Опоздали, ребята, всего минут на десять: крови он много потерял, просто на ногах не держится, и после перевязки посадили мы его в санитарный поезд… Уехал он!..

— Ку-уда? — уже недоверчиво спросил Коломейцев. — Вы лично сами в поезд его сажали? С ним еще кто-либо был?

— Как это: куда? — озадаченно переспросила медсестра. Ясно, куда санитарные поезда с ранеными направляют: на восток, в тыл. Точнее мне известно только то, что через Пензу… А был при нем низкорослый такой парнишка, лет восемнадцати…

— Сами сажали и его?

— Да вы что, ребята, или мне не верите, сомневаетесь? Я даже помню — обоим достались продольные полки и еще ваш Холодов пошутил… Спросил, через сколько, мол, времени можно вторично плеврит схлопотать? — скороговоркой дотараторила она и, боясь, что ее задержат расспросами, торопливо ушла.

— Про плеврит натачала верно, — тяжело перевел дух Коломейцев. — Плевритом он недавно переболел… И хлопец, конечно, наш! А вот что теперь дальше делать?

— Верно она сказала о поезде, — одышливо пробасил рядом пожилой железнодорожник (оказывается, все слышал). Запрятав в бумажник проверенные документы, переждав пока патруль удалился, он неторопливо договорил: — Большой санитарный состав ушел двадцать минут назад! Но потолковать с начальником станции вам, хлопцы, не мешает… Конечно, добраться теперь до него не просто… В кабинете-то он если и сидит, то по горло занятый, туда к нему не пробьешься.

— Как же его поймать? — волновался Коломейцев.

— Да он только пробежал вон за ту водокачку: там ремонтируют приемо-отправочные пути, дело первостепенной важности… Значит, и он там! Сейчас я вас провожу, наш эшелон как раз в той стороне парковых путей на приколе стоит, только кипяточку наберу…

Но набрать кипяточку ему не пришлось. Сверху, наверное с башни водокачки, надрывно завыла сирена, на окраинах станции ее истово продублировали гудками паровозы. Некоторые из находившихся на путях коротко взревели, эшелоны пришли в движение. Но большинство составов стояли неподвижно, иные без паровозов, из вагонов их торопливо выбрасывались люди…

— Давайте-ка переждем и мы эти страсти-мордасти покуда, хоть возле вон того пакгауза, вон где девочка присела, — быстро оценив обстановку, предложил железнодорожник. И легонечко подталкивая замявшихся ребят, отрывисто им говорил: — Идемте, идемте: там и стена, как крепостная, и контрофорсы толстые, надежные… И крытый бетонный водосток рядом… Я уж в нем раз отсиживался!

После короткой перебежки по шпалам и рельсам, они молча плюхнулись на деревянный настил у складской стены, рядом с девочкой.

— Ишь какая — умница! — отдышавшись, похвалил соседку словоохотливый железнодорожник. — Школьница еще, но как быстро и верно сумела выбрать подходящее место: за спиной — стена, по бокам — надежные ребра-стенки контрофорсов… А иная и взрослая женщина — станет под навес из гофрированного железа и полагает, что в укрытии!..

— Я учительница, — покраснев, сказала худенькая, черноглазая девушка, смущенно теребя большие смоляные косы. — И сижу на станции сутки: пора немножко ориентироваться!

— Тогда — простите! Уж очень вы юно выглядите! — охотно извинился железнодорожник. И со старомодной галантностью, живо протягивая руку, добавил: — Я даже вторые сутки эту станцию изучаю… И поскольку уж судьба свела, давайте знакомиться по-настоящему: Николай Степанович Грунюушкин!..

Фамилию свою он произнес протяжно, нажимая на «у», ласково и тоже охотно. А учительница, с улыбкой и готовностью пожав протянутую руку, себя не назвала: то ли от смущения просто забыла назвать, то ли не сочла нужным.

Через несколько минут дотошный путеец уже знал о ребятах все самое главное; и теперь, используя эти считанные минуты затишья, охотно рассказывал о себе. Самолетов вначале не было слышно совсем. Потом они гудели так высоко, что невольно казались не очень страшными, а зенитки тоже пока молчали.

— Я ведь старый железнодорожный волк, — говорил он. — Я, хлопцы, еще в гражданскую основательно и попотел, и претерпел и в Подремах этих самых, и в Гаремах! Белыми был ранен и дважды контужен… Под Кирсановом набожный «зеленый» бандит Антонов «присудил» к расстрелу за то, что нательного креста на мне не было… Случайность спасла, а четверых из нашего Гарема так и расстрелял! Простите, что не оговорился сразу, — повернулся он к учительнице, сообразив, что слушают его не одни хлопцы: — Но разговор не о тех гаремах, о которых вы, наверное, читали в исторических романах, а сейчас недоумеваете…

— Нет, я знаю о тех Гаремах, о которых говорите вы. У путейцев это — Головной аварийно-ремонтный поезд! — опять густо покраснев, заверила учительница. — Я из семьи железнодорожника, отец о них частенько вспоминал… Он и сейчас на транспорте работает, в Пензе… Я туда и пробираюсь.

— А я вот тоже добираюсь до места, где из нашего эшелона бывалых железнодорожников опять сформируют Гарем, — сказал Грунюшкин. — Оно и не легкое это в моих годах дело, сердце пошаливает, да и старых специалистов фронт требует. Иначе фрица этого не повалишь!

— Верно, это тоже передний край, — вставил снова позеленевший Коломейцев. — Как и у нас было на заводе…

— Да, о подвигах и жертвах наших железнодорожников потом поэмы и песни сложат! — осторожно покосился Грунюшкин на учительницу, опасаясь не выразился ли чересчур выспренно и ходульно, хоть и знал — здесь трудно преувеличить. — Работают не щадя живота… Недаром указом «О введении военного положения на всех железных дорогах» они всюду поставлены рядом с солдатами.

— Теперь им достается, — поддержала учительница.

— А вы смотрите, ребята, что сейчас происходит? — продолжал Грунюшкин. — За каждую магистраль, за каждую стальную коммуникацию, за каждую узловую станцию и даже какую-нибудь сортировочную горку идет бой! Уже перерезаны Московско-Курская, Московско-Донбасская, Октябрьская дороги… Враг уж, небось, ликует, что транспорт наш дезорганизован! Но Москва-то ведь все равно связана с районами страны через Горьковскую, Рязанскую, Ярославскую и Казанскую магистрали? А что днем фашистской авиации удается разрушить — то ночью железнодорожники и железнодорожные войска восстанавливают… И воинские эшелоны простаивают после налетов считанные часы!

— А саму Москву немцы не возьмут? — негромко спросил Бурлаков.

— Нет, не возьмут Белокаменную! — уверенно сказал Грунюшкин, хоть и снова опасливо покосился на примолкшую учительницу. — Побегут от нее, как бежали французы… Не разглашаю военного секрета, потому что фриц и сам это наблюдает с воздуха, но сейчас с Урала и Сибири железнодорожники московской сети принимают такое огромное количество эшелонов с войсками и боевой техникой, что весь секрет остается тут лишь в том, как они это, безымянные герои, выдерживают? Читали в газетах, как машинист с перебитыми ногами довел воинский эшелон до места назначения? А у другого машиниста убило кочегара и, чтоб не задержать поездку, к топке стала жена? А про израненную девушку-стрелочницу читали? Озверел фриц и свирепствует!..

— Уничтожать этих подлых гитлеровских фрицев надо! — неожиданно громко выкрикнул Коломейцев. — Израненная девушка, убитая девушка, зарытая девушка… Дожили!!

Коломейцев закашлялся, его опять стошнило.

Глядя, как заботливо склонилась над Коломейцевым учительница, совсем по-матерински поддерживая ему лоб, Грунюшкин покачал головой:

— Раз рвота — не простая контузия, но и сотрясение мозга, — убежденно сказал он. — Я еще в Гражданскую на такие осложнения нагляделся… Сгоряча-то человек вскочит и идет, от других не отстает, но потом — вот такая картина! Кончится воздушная тревога — надо ему в станционный приемный покой…

— Какой покой?! — вскинув позеленевшее лицо, опять выкрикнул Коломейцев. — Говорю, бить их, гадов, надо нещадно и плакать не велеть! На земле и в воздухе без никакой пересменки бить, насмерть!!

Он с ненавистью выкрикнул что-то еще, но обрывок его фразы беззвучно исчез во внезапных оглушительных ударах. Взрывы поближе и более отдаленные раздались почти слитно и с такой силой, что с верха полуразрушенной складской стены посыпалась кирпичная труха.

— Станцию бомбят? — встрепенулся Бурлаков.

— Да, сортировочную горку хотят доконать… Понимают ее значение! — вскочил на ноги Грунюшкин. — Дело принимает серьезный оборот, давайте-ка поживее в водосток! При прямом попадании тяжелой фугаски, как говорится, в животе и смерти бог волен, а от осколочных обязан и сам уберечься…

— Нет уж, благодарю, — отмахнулась и опять густо покраснела учительница: — Туда я не полезу! Этот ваш водосток видела… От двух бомбежек здесь спасалась, отсижусь и третью…

Грунюшкин тревожно взглянул на небо, рассмотрел в вышине повисшие самолеты. За водокачкой, наконец, ударили зенитные батареи и, стараясь перекричать отдаленную скороговорку их орудий, он стал еще горячее убеждать и торопить девушку.

Но к учительнице неожиданно присоединился Коломейцев, решительно заявив, что и он ни в какие вонючие водостоки и земляные щели не полезет — он не крот.

— Ну, друг, тебе это совсем не к лицу… Не желторотый птенец, чтоб из-за дерева не видеть леса! Если вы такие чистоплюи — забирайтесь в водосток с того края! — догадавшись в чем дело, настаивал сердобольный Грунюшкин. — С той стороны гораздо чище…

Отдышавшийся Коломейцев неожиданно согласился и даже сам принялся уговаривать учительницу.

Удовлетворенный Грунюшкин, не теряя времени, ухватил замявшегося было Андрейку за рукав и почти силой повлек его к недалекому водостоку. Метров через сорок они спрыгнули в полуосыпавшийся котлован незавершенной стройки и, пробежав по оледенелому дну шагов пятнадцать, низко пригнулись, гуськом нырнули в темневший прямоугольник бетонной горловины.

— Ничего, ничего, это ведь только с краю, — подбадривал железнодорожник невольно упиравшегося Андрейку, продолжая тянуть его за руку в глубь коллектора. — Люди не мухи, а обе вокзальные уборные начисто смахнуло, говорят, прямым попаданием еще неделю назад…

Согнувшись почти пополам, они прошли по душному, низкому тоннелю метров десять и присели на кем-то затащенную сюда старую шпалу. Андрейка бегло огляделся: заиндевелые бетонные стенки водостока перекрыты металлическими ребристыми плитами. И, главное, это сборное стальное покрытие соединялось не просто, а в «четверть»: ни осколки, ни пули никак не могли попасть внутрь и через стыки. Только местами через них все же пробивался робкий изломанный луч, перемежая сгустившиеся здесь сумерки слабыми проблесками света. Заброшенный водосток строился, как видно, в сложных условиях действующей станции отдельными «очередями» и затем соединялся. Этот участок тянулся всего метров на шестьдесят и, приглядевшись, Андрейка различил мутноватое пятно света у противоположного конца.

— Наверное, наши упрямцы с того бока зашли, — сказал он, заметив, что пятно это вдруг закрылось.

— Счастливы они, бузотеры, что еще время терпит, — сердито сказал отдувавшийся Грунюшкин. — А то могло бы, как градом, накрыть осколочными! Фугасных-то к самолету подвешивается несколько штук, а мелких осколочных — целые кассеты…

Словно в ответ ему, тяжелые и страшные удары потрясли мерзлую землю, хоть и были новые взрывы, кажется, не ближе. Даже внутри водостока воздух сотрясался от этой жестокой отдаленной бомбежки, яростной стрельбы зениток и истошного рева паровозных гудков. За всеобщим грохотом и гулом самолетов не было слышно, но, судя по гулким бомбовым ударам, налет был не малый и они, наверное, висели теперь над злополучной сортировочной горкой просто черной тучей. Так по крайней мере думалось замершему Андрейке.

— Даже не дают себе труда пикировать! — выждав паузу, гневливо выкрикнул железнодорожник. — Бомбят, похоже, прямо с вышины и горизонтального полета: станция не маленькая, куда, мол, никуда, а все равно попадем!..

Видно, и добряка Грунюшкина одолевал сейчас нестерпимый гнев.

Он осторожно погладил левую сторону груди ладонью, расстегнув крючки верхней одежды, морщась, добыл из внутреннего кармана тужурки металлическую коробочку и, вынув из нее большую белую таблетку, бережно положил ее в рот, под язык.

И вдруг уж совсем близко захлопали вокруг не очень громкие, но необычно частые взрывы мелких осколочных бомб. Наверное, и впрямь фашистские стервятники, опасаясь зенитного огня, совершенно бесприцельно и с очень большой высоты освобождали над станцией свои кассеты: вытряхивали эту двух- и трехкилограммовую мелочь, как из мешка. Минут пять осколки щелкали и звенели о стальную плиту неразборчиво и слитно, точно град.

Едва удавалось различить отдельный стук о металлическое перекрытие водостока самых крупных осколков: клюнув непробойную сталь, они со злым визгом и воем отлетали прочь. Пока не раздался близкий бомбовый удар крупной фугаски и весь водосток затрясло, точно это был брезентовый пожарный шланг; с плит перекрытия посыпалась окалина.

Вблизи что-то горело: и без того смрадный воздух тоннеля наполнялся дымом и гарью. Входное отверстие совсем заволокло густо взметнувшейся известковой пылью, едкой и непроницаемой: должно быть, бомба прямым попаданием угодила в старые руины.

Эту взбудораженную смесь из воздуха, пыли, дыма, зловония и гари с трудом вдыхал семнадцатилетний здоровяк Бурлаков. А Грунюшкин и вовсе через силу глотал широко открытым ртом: дышал шумно, с напряжением, тяжко. Покашляв, он посветил себе зажигалкой (в тоннеле стало темно, как ночью) и снова достал из маленькой коробочки белую таблетку.

— Сердце, — коротко пояснил он. И прерывисто, одышливо добавил: — Ну и денек опять выдался… Такой и молодого не красит: у иного преждевременно инеем на висках пробрызнет… Ну, а кто и был с седым зазимком — держись за сердце! Впрочем, тебе это, покуда, непонятно: за семью печатями еще…

— Нет, я тоже знаю: у меня мать сердечница, — сказал Андрейка. И уж совершенно непроизвольно у него следом вырвалось: — Не боись!

Должно быть, это «не боись» в устах зеленого новобранца — бездумно брошенное прошедшему огни, воды и медные трубы ветерану — не на шутку обидело железнодорожника. Он больше ничего не сказал, хотя спохватившийся, Андрейка несколько раз пробовал с ним заговаривать.

Андрейку слегка поташнивало — то ли от голодушки, то ли от дурного воздуха, то ли от контузии… Разговаривать, когда кругом гремит и звенит, было ему трудно и тоже не хотелось. Подмерзший комель вырванного с корнем куста ударил его, наверное, покрепче, чем показалось сгоряча: при сильном шуме больно не только говорить, а даже думать. Нахохлившийся Бурлаков упрямо молчал, с каменным терпением ожидая окончания налета. И лишь сообразив, что бомбежка, пожалуй, окончена, а непрекращающийся шум и звон только в ушах и голове, снова заговорил с железнодорожником:

— Николай Степаныч, а Николай Степаныч! — с искательными нотками в голосе позвал он. — Вы, ненароком, не задремали? Как эта станция называется? Сто раз собирался узнать, да все забывал… Может, пора из этой вонючей трубы выбираться? Вроде, малость стихло…

Не получив ответа, он торопливо и грубовато дернул привалившегося к стенке железнодорожника за руку: она мотнулась бессильная и холодная.

Озаренный жуткой догадкой, чувствуя холодок решимости, он схватил грузного железнодорожника за плечи и, стремительно пятясь, одним махом проволок его к выходу. Но едва свет коснулся головы, испуганно отпустил плечи. Лицо Грунюшкина было пепельно-восковым, мертвые серые губы закушены, закрытые глаза плотно прижмурены, точно от нестерпимо яркого света. Тело его было совершенно холодным: видно, просидел он бездыханным не менее полчаса.

 

21

Дальше Андрейка помнил все как во сне. Вопреки недавним своим предположениям, что «упрямцы» тоже зашли в водосток, он опрометью бросился к стене пакгауза.

Крупная бомба и впрямь угодила в его южное, еще прежде разрушенное крыло, и теперь снег далеко вокруг, даже на соседних крышах, был густо усыпан разметанным взрывом кирпичным крошевом.

Но прочная северная торцовая стена длиннющего Г-образного склада, с толстыми контрфорсами по бокам, стояла по-прежнему, около нее Андрейка еще издали с ужасом заметил две темные, неподвижно распростертые человеческие фигуры. Тоже — на прежнем месте!

Преодолев последние заваленные метры в несколько скачков, он как вкопанный остановился над двумя изуродованными телами. Учительницу он признал только по светлому клетчатому пальто: лежала она ничком, осколок попал в голову. Вытянувшийся Коломейцев напряженно прижимался к грязному снегу обеими лопатками, точно положенный в неравной борьбе навзничь. Лицо его, с полуприкрытыми глазами, было густо припудрено бурой пылью, и Андрейке на миг показалось, что широченная грудь Сергея еще дышит.

Он опустился на колени, торопливо, обрывая крючки, расстегнул будто исщипанный ватник — тело друга в самом деле хранило слабый остаток тепла, но сердце уже не билось: весь он был буквально иссечен и изрешечен осколками.

Андрейка с трудом поднялся на сразу ослабевшие ноги и, мертвея от жалости и ужаса, несколько секунд, покачиваясь, молча постоял над учительницей и боевым товарищем, даже забыв сдернуть треух. И, дрогнув, вдруг сорвался с места, спотыкаясь побежал к центру вокзала: захлестнутый невыносимой этой жалостью, бессильной, свирепой ненавистью, подгоняемый страхом. Точно трижды пережитое им сегодня — в перелеске над Августиной, а здесь над Грунюшкиным и Коломейцевым — выпустило, наконец, на волю и этот еще неизведанный страх: мучительный, постыдный, не управляемый…

Только позже он горестно сожалел, что не похоронил, достойно, как положено другу, Сергея Коломейцева. Сокрушался, что недостойно оставил в таком неподходящем месте и грузное тело добряка-Грунюшкина, по сути дела спасшего ему жизнь.

Но это — потом.

А в первый момент одна-единственная сложная мысль, задавив и оттеснив все другие, полностью овладела его контуженной головой: скорее, как можно быстрее выбраться с этой злополучной станции, где совсем зря, без единого выстрела, гибнут такие мужественные люди, как Сергей и Николай Степанович! И, выбравшись за зону налетов, снова заявиться в военкомат: попросить, потребовать, наконец, самое грозное оружие и бить этих фашистов, как говорил Коломейцев, без всякой пересменки и до смерти!

Вокзал во многих местах дымился, отбоя воздушной тревоги еще не было. Но железнодорожники уже то здесь, то там — действуя стремительно, как на пожаре, — отвинчивали и сменяли покореженный рельс, лихорадочно исправляли сбитый стрелочный перевод или флюгарку, по одному и группами в два-три человека хлопотали около поврежденного подвижного состава…

Миновав начисто стертую кубовую, где Грунюшкин собирался «набрать кипяточку», Бурлаков пробежал мимо горевших вагонов (их тушили люди в армейских ушанках и брезентовых робах). Не задерживаясь, промчался мимо по-полевому развернувшего работу перевязочного пункта, с короткой очередью легкораненых у полуразрушенного крыльца и вездесущими санитарами. Слышал, как кто-то, уже положенный на носилки, пронзительно закричал. И без оглядки, обогнув зиявшую прямо среди парковых путей воронку, инстинктивно свернул туда, откуда явственно доносился самый обычный для любой станции звук стрелочного рожка: требовательного, настойчивого, но, как всегда, делового и мирного… Точно ничего вокруг и не случилось!

Многочисленные станционные пути по-прежнему были забиты замершими составами, но сквозь прогалы и просветы напряженное внимание его привлек длинный товарный поезд, несколько раз дернувшийся взад и вперед.

Пробравшись между неподвижными товарными вагонами, Андрейка увидел, что почти весь он состоит из металлических полувагонов. Такие посудины, наверное, приспособленные для сыпучих материалов, подавались на завод и под эвакуируемый инструмент, и под мелкое оборудование: он запомнил, что рабочие называли их «хопперы», а запросто — корытами… К составу был прицеплен пыхтевший паровоз, машинист негромкими отрывистыми гудками переговаривался с рожком стрелочника…

— Интересуюсь: куда эти спальные вагон-салоны отправляются? — раздался за спиной хрипатый, насмешливый басок. — На восток или на запад?

Бурлаков обернулся: его в упор сверлил колючими глазами, требовательно ожидая ответа, подозрительный тип. Ему уже попадались на разъездах и станциях растерянные и ожесточившиеся, и просто выбитые войной из седла бездомные, оборванные и голодные люди… Но такого он видел впервые. Тип был в измызганной летней пилотке, в самодельных суконных наушниках, а из обоих карманов армейской шинели — такой грязной, что теперь она больше походила на черную «ремесленную», — торчало по бутылке.

— На восток, — чтоб только скорее отвязаться, буркнул Андрейка, со злостью глядя на оттопыренные карманы шинели.

— Доноровская! — перехватив его взгляд, подмигнул тип. И опять насмешливо проговорил: — Имелись у нас шансы распить ее за компанию… Но, увы: не по пути нам! Я тороплюсь Дон форсировать…

Из-под вагона — с увесистой масленкой и легоньким молоточком в руках — вынырнул железнодорожник, и подозрительного собеседника точно ветром сдунуло.

— Много в войну дерьма всякого повсплывало, — посмотрев ему вслед, сказал железнодорожник, очевидно совмещавший должности смазчика и осмотрщика. — Ты, парень, около таких поосторожнее… Валенки не продаешь? Впрочем, вижу сам: домой в подарок везешь? Откуда едешь?

— С номерного завода… Я оборудование там грузил… Для эвакуации…

— Понятно, понятно… Завербованный?

— Завербованный, завербованный, — обрадовался выручающему слову Андрейка, довольный, что железнодорожник не настаивает на подробностях и не ставит его на одну доску с шмыгнувшим за вагон типом. — А куда этот поезд идет?

— До самой Таловой весь состав проследует… Подходит маршрут?

«Теперь, когда с эшелоном уж совсем покончено, не все ли равно? Лишь бы отсюда сейчас убраться… Не зря же говорил Грунюшкин, что все районы страны даже с Москвой надежно связаны?» — мелькнуло в голове Бурлакова. А вслух он, помолчав, смущенно сказал:

— Еще бы… Очень даже знакомая станция… С нее остается только на Калачеевский пересесть — и считай, что дома. Правда, еще пехтурой километров пятьдесят: потому как наш Ольшанец в большой глубинке…

— Вот и езжай на здоровье… Благо на пехтуру билет не приобретать, да и тут без него обойдется, — подняв крючком крышку буксы и заливая масло, благожелательно говорил железнодорожник. — Повидай родителей… А то ведь сейчас время какое: сегодня человек жив, а завтра, может — пар вон!..

И едва железнодорожник снова нырнул под очередной вагон на ту сторону, как тип словно из-под земли вырос:

— Такой маршрутец и меня устраивает… — хитро подмигнул он. — Какой же это: восток? Вы этот спальный вагон облюбовали или следующий?

— В любом и на двух места хватит, — не подумав, бросил Андрейка; поезд уже трогался…

— Э-ээ, не-ет! — засмеялся тип. И уже перебирая ногами, прицеливаясь к следующему вагону, хрипло выкрикнул: — Забарабать двух зайцев в одном хоппере — больно жирно!..

Андрейка, стиснув зубы, промолчал, у него была одна мысль: «Только бы прочь с этой злополучной станции…» Догнав «свой» вагон, ухватился обеими руками за борт, несколько секунд повисел. Собравшись с силами, подтянулся и, перевалив послушное тело, бесшумно плюхнулся на металлическое пологое дно хрустко промерзшего вагона-порожняка.

Зачихал от взметнувшейся черной пыли, закашлялся…

Потом освоился. Когда оставшаяся на дне вагона угольная мелочь от тряски перемещалась — менял положение и он. Став на четвереньки, не спеша выбирал место почище. Прежде чем лечь — сметал пыль рукавом стеганки подальше от лица… Не белоручкой рос! Когда невыносимо замерзал — вскакивал на ноги и минут пять в бешеном темпе приседал и выбрасывал руки. Если чувствовал, что после этого сильнее обычного гудело и звенело в голове, точно в ней включали моторы, заглушавшие даже перестук вагонных колес, а ноги по-прежнему леденели — ложился на спину и старался сделать ими побольше энергичных движений… С щемящей сердце тоской и болью вспоминал Августину…

Боясь, как бы к Таловой не остаться без ног, несколько раз переобувался, с опаской потирая ладонями окоченевшие ступни, получше перематывал портянки… Глотая голодную слюну, вдруг зримо представил те подмерзшие буханочки солдатского солоноватого хлеба, обладателем которых был он совсем недавно — утром этого длинного и жуткого дня. Мучимый голодом, вывернул свой вещевой мешок и, собрав в черную от угля ладонь осколки сухариков и хлебные крошки, осторожно подул на них, высыпал в рот…

Мороз крепчал с каждым часом и долго оставаться без движения было невозможно. Все сильнее давал о себе знать голод, мешавший даже подремать, хоть и это было на железе, ветру и морозе не безопасно…

На одной из «полевых» остановок подозрительный сосед, забыв свое нарочитое, насмешливое «вы», кричал:

— Завербованный! Завербо-ованный! — лезь сюда, пока поезд стоит: доноровской погреешься… Обмоем встречу…

— На черта ты мне сдался с обмывкой этой и с новой встречей, — негромко буркал Андрейка, не двигаясь с места.

Но хрипатый сосед не унимался и через несколько минут снова раздавался его надрывный зов:

— За-авер-бова-анный! Что ты там, щенок, заглох? Дрыхнешь, что ли молокосос? Перебирайся, покуда совсем не окочурился…

— Сам ты, матерый кобель, смотри не окочурься, — под нос себе говорил Бурлаков. — Налакаешься доноровской, задрыхнешь — вот и будешь готов, не проснешься.

Не дозвавшись, ошалевший от водки сосед со всей силы запустил в вагон пустую бутылку. Блеснув, как граната в воздухе, она звонко стукнулась о железо и разлетелась вдребезги.

— Вот привязался, синерожий пьяница… Убить, сволочь, мог, — со злостью, сквозь зубы процедил Бурлаков, по-прежнему не откликаясь. И торопливо перебрался к задней торцовой стенке вагона.

Оказавшись ближе, невольно слушал пьяные выкрики и грязную ругань соседа; слышал, как он, прокашлявшись, вдруг натужно заорал своим хрипатым голосом:

Не го-орюйте, не го-орюйте, скоро кончится война: Геббельс, Гитлер — околеют, а Вермахт — сойдет с ума…

По ходу поезда, от длительной тряски, возле задней стенки вагона скопилась почти вся угольная мелочь, сидеть тут приходилось в пыли. Но Андрейка помнил, что у дикого соседа есть вторая бутылка, и свое неподходящее место так и не сменил до конца пути.

Тем более что по мере приближения к Таловой его все сильнее охватывала тревога. А завидев замелькавшие знакомые дальние подступы к ней, он и вовсе забыл о подозрительном соседе: сердце опять защемило от проклятой злополучной бесхозности, от многих старых и новых горьких думок: «Ну вот… до Таловой добрался, а что дальше? Какой маршрут отсюда избрать? Не к матери же, в самом деле, заявляться теперь на блины, как говорил железнодорожник, хоть отсюда и недалеко… Да еще не бомбят ли и эту станцию?»

Закоченев, он с трудом выбросился из остановившегося хоппера и едва удержался на ногах: так они замерзли, затекли от неподвижного сидения, одеревенели в тесных сапогах. Опасливо покосившись на соседний вагон, неторопливо огляделся. Разминая ноги, прошелся вдоль состава.

В морозном воздухе заметно серело, станционные строения выглядели, как в тумане. А наискось от него, еще хорошо видимая, шла бурная посадка в куцый товарно-пассажирский поезд. И прямо против этого поезда пританцовывала, греясь, озябшая девочка лет тринадцати, чем-то похожая на Нюшу Крокину. Прижимая к груди укутанный в ветошь чугунок, она привычно выкрикивала высоким пронзительным голосом: «Ко-ому ка-артошки? Горячая и рассыпчатая!»

Голодный Андрейка торопливо доковылял до нее, и, истратив весь свой капитал, бережно переложил драгоценную покупку из дымящегося чугунка прямо в шапку. За свои заветные сорок рублей (еще недавно — это были деньги!) он купил всего четыре картофелины: по десять рублей за штуку.

Подставив морозу стриженую голову, он с жадностью ел картошку и невольно дивился тому, как отчаянно «берется на абордаж» — и мужчинами, и женщинами — этот местный товаро-пассажирский, с каким непонятным ожесточением и даже самоотверженностью сдерживают их, наверное безбилетных, охрипшие от крика проводницы.

— Куда этот поезд идет? — без особого интереса спросил он у сильно обросшего дядьки, с толсто замотанной рукой на перевязи.

— В Калач…

— Да неужто и туда так трудно уехать?

— Просто отрубили они мне все возможности! — сразу же озлился расстроенный дядька. — Потому, что порядка здесь вовсе нет… А ходит он теперь, когда бог пошлет, и — видишь? — всего три пассажирских вагона!..

«Ему-то, конечно, могут еще сильнее раненую руку разбередить, а я бы, если б только можно было домой, запросто сел! — дожевывая последнюю картофелину, подумал Андрейка. И вдруг в голове его тревожно мелькнуло: — А что я буду делать здесь без копейки денег, без довольствия, без хлебных карточек, да еще в этих треклятых ссохлых скороходах и весь вываленный в угле? Может, и в самом деле гнать прямо до Ольшанца? Хоть харч себе из дома на самый первый случай прихвачу, помоюсь и, главное, переобуюсь?!»

Не зная, на что решиться, он собрал из ушанки крошки картофеля и снова огляделся по сторонам. Глаза его совсем нечаянно зацепились за маячившую знакомую фигуру в летней пилотке и суконных наушниках: сидя верхом на борту хоппера, бывший сосед что-то требовательно кричал ему, жестикулируя руками.

«Вот привяжется и здесь этот ужасный тип — и, чего доброго, в самом деле могут посчитать, что я с ним вместе, в одной компании…» — подумал Бурлаков.

И, странно, это сразу как бы перевесило и столкнуло его с места. Нахлобучив обеими руками, как перед дракой, шапку, Андрейка уже не раздумывая ринулся к находившемуся перед ним вагону.

Поезд тронулся, когда он крепко ухватился обеими руками за поручни и вскочил на подножку.

Взбешенная проводница, с жестким, сразу же исказившимся лицом остервенело толкала его с верхней ступеньки в грудь, не заботясь о том, что он может не выдержать и, опрокинувшись навзничь, удариться затылком об лед. Но Андрейка собрал в комок всю свою недюжинную силу, напрягая до предела мускулы, подтянулся на руках и втиснулся в переполненный тамбур вместе с проводницей.

— Вот, буйвол, немытый, — грубо кричала она. — Да что ж ты, чертов лошак, всю меня углем-то так изгваздал? Пропусти, чумазый дьявол, в вагон!!

— Проходите, пожалуйста, если вы такая сильная, — вежливо прохрипел ей в ответ задохнувшийся Андрейка. — Не я вас задерживаю…

До самого Калача, битых пять часов, простоял стиснутый Андрейка в тамбуре, дыша кому-то в макушку и чувствуя чье-то влажное дыхание на своей шее.

А когда наконец вывалился на онемевших ногах в Калаче из тамбура, то сразу понял, что в этих проклятых сапогах ни за что не пройти почти пятьдесят километров до дома.

Однако, узнав, что попутных подвод или машин в сторону Ольшанца теперь нет и не предвидится, все равно «взял курс» к дому и, пошатываясь и прихрамывая, побрел в темноте по заснеженной дороге на транзитную Меловатку… А что ему оставалось делать?

И хоть крепко сомневался Андрейка, удастся ли пройти — не разуваясь до носков — и эти немногие километры до Меловатки, он уже зримо видел и находившуюся далеко за ней маленькую, по-ночному прикорнувшую Семеновку. Мысленно представлял себе, как будет проходить затем большую уснувшую Журавку, с ее злейшими собаками, всегда провожающими целым скопом за околицу… Как он, еще в начале пути, из первого подходящего плетня выломает себе надежную палку и будет ею отбиваться от особо лютых деревенских псов, а заодно и опираться… Все, может, чуток полегче будет идти.

Только о доме, домашних, о встрече с односельчанами он сейчас изо всех сил старался не думать вовсе.

До Ольшанца Андрейка добрался уже на рассвете. Да и то лишь потому, что в Меловатке, несмотря на поздний час, счастливый случай помог ему обменять свои добротные аккуратные валенки на старые и огромные — грубо подшитые двойным войлоком, с опаленными голенищами.

* * *

А вечером, за плотно занавешенными окнами, трепетно вздрагивал в доме Бурлаковых огонек дотапливаемой русской печи.

Выждав, пока хворост догорел, опухшая от слез Герасимовна привычно-умело загребла жар, закрыла трубу и, не удержавшись, со слезами и стоном уронила, точно новость сообщила:

— Только на рассвете Любашу с Нюркой проводили и по-темному — сызнова большие проводы…

— Ладно, мать, слыхали, — твердо остановил ее причитания Леон Денисович. — Давай-ка лучше я сам хоть чугуняк этот с водой вытягну… Она, небось, давно согрелась!..

Опять, как и месяц с лишним назад, шли в доме Бурлаковых кропотливые и, одновременно, суматошные сборы. С той лишь разницей, что помогать хватавшейся за сердце Герасимовне теперь было некому, а на лавке лежали не один вещевой мешок, а — два. И в обоих «сидорах» все уложено, проверено и пересчитано самим Леоном Денисовичем.

Андрейка увидел, что и отец куда-то собирается, но еще не знал надолго ли и как далеко. Все время думал, как лучше об этом спросить, но вслух еще никак не спросилось. А расспрашивать мать и вовсе не решался: на ее осунувшемся заплаканном лице и без того словно заморозилось до предела растерянное, испуганное и виноватое выражение. Да и сам он в своих отношениях с матерью чувствовал теперь, особенно рядом с отцом, непонятную скованность: неведомую еще и неиспытанную им никогда.

Мать порой приостанавливалась около него, замирала, как вкопанная, растерянно жевала губами — точно собираясь с мыслями, хотела вспомнить и сказать очень важное. Но так ничего и не промолвив, вдруг опять срывалась с места, снова хлопотала и суетилась молча.

Больше всех говорил, рассуждал и командовал, как всегда, Леон Денисович. Отец и сын поменялись сапогами и глядя, как Андрейка обувается в простецкие старые кирзовые, Бурлаков-старший негромко покрикивал:

— Не так! Ведь сколько разов тебе объяснял, что вперед надо левым углом потуже брать! И через одно это, промежду прочим, можно обезножить… Вот теперь — хорошо. Обувай таким же манером и второй!..

— Ты сам хорошенько мои пробуй, — наученный горьким опытом, сдержанно советовал Андрейка. — Может, и тебе будут потом жать?

Леон Денисович еще раз подтянул, по очереди, густо смазанные дегтем голенища, снова потопал обеими ногами и, не утерпев, сказал тоном знатока:

— Чего ж это будут жать? В самую они мне пору: не велики и не малы… Просто лапища у тебя почти на полвершка больше отцовской вымахала, а эти, кирзовые, были ж мне страшно просторны! Ошмурыгал ты, конечно, свои, как зря, не ухожены они были, а так, если по форме, чего лучшего еще желать: командирский сапог!..

Постепенно закончились все дорожные приготовления сына и отца. Торопливо, но очень плотно, поели они в останный разочек не важенный домашний харч, если ие считать сунутых в «сидоры» пышек, выпеченных еще Любашей, да прибереженных «на случай» Анной Герасимовной двух небольших кусков старого, уже тронутого ржавчиной сала.

Вот, наконец, и оделись они, застегнули на все крючки ватники, поправили друг у друга за плечами «сидоры» и, с шапками в руках, по старорусскому обычаю присели на минуточку перед дорогой. И плачущая Анна Герасимовна послушно и покорно опустилась на краешек табурета. Ее блеклое морщинистое лицо было мокро от слез. Она не вытирала их, но и не голосила, не причитала по своему обыкновению: то ли потому, что уже не было на это сил, то ли теперь суеверно страшилась выкрикивать по живым в голос, будто по покойникам. Ведь не даром подметили бабы с цепкой памятью: кто, мол, дюжей всех нажимал при проводах на крик, те и похоронные первыми получили!

— Н-ну все — в добрый час! — первым поднялся Леон Денисович. — А то долгие проводы — лишние слезы, да и без того мы припозднились… Целуй, Андрейка, мать покрепче и выходи без шума во двор…

Сын горячо расцеловал мать, а она, едва держась на ногах, изнемогая, обливаясь слезами, трясясь каждой морщинкой лица, с укором и испугом подняла свои опухшие глаза на шагнувшего к ней мужа:

— И ты, значит, Леон Денисович, не раздумался: навовсе уходишь?

— Как это: навовсе? — заставил себя улыбнуться Бурлаков-старший. — Непременно, мать, вернемся к тебе, все трое, живые и здравые! Только не плачь… Ты ж сама, старая, может, не хуже меня понимаешь, что в Ольшанце мне дольше оставаться никак нельзя? Никому, конечно, под немцем жизни нету, ну а мне и вовсе это не к лицу и не с руки… Ты ж знаешь, сколько я за Советскую власть повоевал… Вот и не плачь! Боже упаси тебя тут по нам, живым и здравым, плакать!.. Говорю, все одно — не в армию, так в партизаны бы мне скоро подаваться…

— Да, может, еще Ольшанец они не возьмут… Ты бы, Денисыч, хоть трошки обождал… может, разом… — она хотела сказать, что, может быть, и она бы собралась. Уж очень ей жутко показалось остаться одной, но слова будто застряли в горле.

Она сделала спотыкающиеся полшага и, вся трясясь, молча уткнула сморщившееся мокрое лицо в стеганку Леона Денисовича.

Эх, и трудное это расставанье, когда, прожив полвека своего вместе, люди не знают, увидятся ли они вновь!

— Ты, мать, лучше не плачь… Самое это для тебя теперь главное — не плакать! Не то еще опять свалишься… Все равно ведь, говорят, до пятидесяти пяти всех начисто мобилизуют! Только угодишь тогда абы куда, а я все ж воевал, не кем зря — в пулеметной команде… Ей-богу, мне, еще месяц назад, сам военком по секретности сказал, что, мол, готовься, Леон: до пятидесяти пяти годков будем, говорит, брать! Потому война эта — Отечественная… А мне еще до этих лет порядочно, да и здоровьицем, хоть и чуток беспалого, бог не обидел… — приводя, как ему казалось, напоследок наиболее веские и понятные доводы в свое оправдание, бодрился Бурлаков-старший.

Но голос его подозрительно вздрагивал.

Андрейке все стало ясно: и то, что отец тоже идет в армию, и сколько было у него об этом трудных разговоров с плачущей матерью, и что отца теперь уж никто не сможет разубедить: никакая сила не сумеет заставить его изменить это твердое решение.

Поглядев еще с минуту, как прощаются отец и мать, чувствуя, что и его веки уже пощипывает предательская влага, Бурлаков-младший молча вышел из дома.

«На меня, бывало, за одну мечту о самолете постоянно шумел, — смахнув непрошено навернувшиеся слезы, тепло подумал он об отце. — А сам, выходит, тоже норовит… только в пулеметчики попасть? Ему, вишь, как старому вояке… получается, можно самому и род оружия избирать?!»

Во дворе он подождал отца и уже вдвоем — по той же проторенной в снегу тропинке, по которой утром пришел в Ольшанец, — они молча направились огородами в неизвестное.

Только за околицей Леон Денисович заговорил, да и то о предмете, с проводами как будто ничего общего не имеющем.

— Припозднились мы, однако, — взглянув на морозно сверкающую луну, сказал он. И, словно продолжая все время ведущийся разговор, задумчиво уронил: — Да-а… По такому вот яркому месяцу очень способно на волков охотиться… Помнишь, какого матерого мы в позапрошлом году приволокли?

— Мне мать жалко, — не поддержав его намерения, сказал Андрейка.

— А мне, думаешь, нет? — сердито наддал шагу отец. — Да много толковать об этом тоже — без толку… Слезами делу не поможешь… Ты свое заводское удостоверение, что давеча мне показывал, выбросил или с собой несешь?

— Захватил… Я его никогда не выброшу…

— Да я разве заставляю выбрасывать? Речь о том, чтоб понадежнее и поближе положить то, что заставил я тебя осенью взять в сельсовете, с годом рождения…

— Не боись, я его надежно запрятал, — торопливо ответил Андрейка. — А в утренней радиосводке, что сегодня передали? Про Москву было сообщение?

— Было, — умерив шаг, чтоб не так громко скрипел под сапогами снег, сказал Бурлаков-старший. — Седьмого числа, по случаю праздника Октября, прошел на Красной площади военный парад — как всегда! Правда, с той лишь разницей, что колонны пехоты и танков направились потом прямо в бой… Потому, что в районе Москвы покуда еще идут ожесточенные оборонительные бои… Но враг там остановлен намертво и, по всему видать, не нынче-завтра должны наши войска перейти в контрнаступление. Я так предполагаю, что еще в ноябре погонят собаку бешеную назад!! А там и мы с тобой, глядишь, трошки подсобим, — без улыбки добавил Леон Денисович. — Конечно, двое — это только две капли в море, да ведь и вел армия набирается таким манером — по одному! Вот, значит, в какой-то армейский миллион и мы с тобой уже, считай, входим добровольцами…

Отец все это проговорил негромко, но в его голосе была такая сила надежды, что Андрейке снова захотелось получше перед ним оправдаться. Вспомнив, что так и не поведал ему всего-всего пережитого, он принялся торопливо рассказывать отцу о своей работе на заводе, о бесконечных погрузочных авралах под пулеметным огнем и бомбежками, о целых караванах спасенной оборонной техники на железных дорогах… И, главное, о мужестве заводских рабочих и железнодорожников — людей совершенно безоружных.

— В ноябре непременно погонят собаку бешеную назад, — внимательно выслушав сына, еще категоричнее повторил Бурлаков-старший. — Потому, что под немцем нам жизни нету.

Теперь в словах Леона Денисовича была не только неизживная надежда. Столько чувствовалось в нем самом душевной силы и незыблемой веры в победный исход войны, что и воспрянувший духом Андрейка совершенно определенно подумал: «Верно отец говорит: война эта продлится, конечно, порядочно: может, два, может, даже два с половиной года! Но мы этих нечеловечески жестоких, озверелых, уже со злорадной упоенностью свирепствующих фрицев в конце концов победим!!»

На спуске к скованной льдом речке отец приостановился, с особой остротой посмотрел вокруг, задержал свой прощальный взгляд, на еще видневшемся при лунном свете родном Ольшанце.

И, споро зашагав под горку к завьюженной пойме, уже сам испытывая потребность оправдаться, будто продолжая все время ведущийся разговор, раздумчиво сказал:

— Ну к что ж, что они безоружные — рабочие и железнодорожники… Крепко понимают, что надо быть мужественными! Конечно, как ты рассказывал, нелегко: и бомбежки эти, и ночные погрузки, и голодновато… Семья уже эвакуировалась, а он еще на заводе… Или наоборот: семья покуда остается, а сам едет с эшелоном… Но как же теперь сделаешь по-другому? Если идет — Отечественная война! Значит, они понимают, что в войну мужчина обязан от женщины отличаться… Если встает вопрос: он или семья? Стало быть, надо сказать ему — семья. А семья или государство? Тут, конечно, приходится сказать — государство. Так, значит, они и делают… И получается, Андрейка, что ты на меня уж почти напрасно… вроде как обижаешься за мать. Тебе она, понятно, родная мать, но и мне ведь не чужая тетка: полвека своего прожили вместе, двух сыно́в с ней вырастили… Однако в войну у мужиков всегда так: вперед — Родина, затем — семья, потом — сам…

Андрейка ничего ему не возразил, дорога после речки пошла трудная, и они стали взбираться на скользкую крутую гору противоположного берега.