Любовь последняя...

Федотов Гавриил Николаевич

ТАРАС ХАРИТОНОВ

 

 

#img_5.jpeg

 

1

Комната была на четыре человека. Четыре приземистые, узкие, но вполне добротные железные кровати (из тех, правда, что именуются просто койками) стояли вдоль стен, плотно прижимаясь спинками к тумбочкам. Посредине ничем не заставленный проход, а стол и табуреты расположились у наружной стены, под небольшой литографией Чигорина: все жильцы этой комнаты считались начинающими, но подающими надежды шахматистами и не так давно страстно переживали свое первое увлечение шахматами. Еще с зимы уцелел в комнате приколотый кнопками выше портрета своеобразный лозунг — на узкой полосе чертежной бумаги было старательно выведено тушью:

«Шахматы — это не просто игра: они стоят на грани между наукой и искусством!»

И, кроме портрета Чигорина, если не считать лозунга, красивого графина с водой да изящного ящичка-репродуктора, не было в комнате решительно никаких украшений. Койки стояли, однообразно застланные серыми одеялами, непокрытый стол и схожие, как близнецы, тумбочки одинаково холодновато поблескивали масляной окраской под дуб; и хотя, бережно спрятанными, лежало, может быть, немало красивых фотографий и книг, догадаться об этом было трудно: только над одной из коек была настенная книжная полочка, на которой стояло несколько томиков. Комната казалась больше, чем она была на самом деле, производила впечатление пустоватой, не очень обжитой. Этим и отличаются, как известно, все «ребячьи» общежития от домовито-уютных общежитий девушек — с их цветами, шторками, «думочками», затейливыми ковриками и целыми созвездиями из открыток и фотографий на стенах.

А здесь все домоводство было охотно передоверено уборщице Коновой, и немудрящая обстановка этой обычной комнаты общежития, казалось, навсегда заняла свои места. Обитатели комнаты хотя и не часто, но все же менялись. Однако новичок обычно безропотно занимал освободившуюся койку, где бы она ни стояла, и единственная его забота заключалась в том, чтобы выучиться быстро заправлять ее, «как у всех». Только этого и добивалась от него строгая Конова.

— Я тебя ни красоту здесь, как у девчат, наводить, ни фикусов разводить не заставляю, не твоего это понятия дело, — ворчала порой Конова на новичка. — А вот при всех и наперед упреждаю: ежели еще ошметок таких хоть разок принесешь или, боже упаси, заберешься с эдакими сапожищами на одеяло… — От одного такого предположения у нее сразу же перехватывало дыхание, и она взволнованно добавляла: — Тогда, ей-богу, вот этой тряпкой сам поработаешь! Ей-богу! Не погляжу, что ты забойщик или крепильщик.

Но, несмотря на то, что в мужском общежитии явно не хотели сбиваться на девичье украшательство жилья, комната эта сама по себе была очень неплохая: сухая, зимой теплая, летом прохладная. Была бы она вовсе хорошей, если бы не портило ее смещенное к углу окно. Это несколько лет назад при ремонте общежития вздумалось дотошному коменданту перестроить большие восьмиместные комнаты на четырехкоечные — вот и стала случайная перегородка почти к стеклу.

Впрочем, для Тараса Харитонова, койка которого приходилась изголовьем к окну, такая асимметрия была даже удобной: стоило только несколько приподняться, и он уже видел не только какая на улице погода, но и крайние домики поселка, и стройный силуэт копра у самого горизонта, и большой, почти всегда курящийся вдалеке, точно вулкан, террикон шахты «Новая». До затуманенно синевшей узкой кромки леса местность простиралась ровная, открытая: видно было далеко! Лишь в ненастные дни исчезали эти дали, и тогда оставался маячить перед окном старый, потемневший циркуль копра «Соседки».

Койка Тараса стояла так, что даже лежа, не поднимая головы, он видел, как крутятся на вершине копра огромные желобчатые шкивы подъемной машины и быстро бегут то вверх, то вниз натянутые струной прочные тросы.

Порой, правда, окно-экран закрывалось совсем: так бывало зимой, в самую лютую стужу, когда оледенелые стекла точно нехотя пропускали свет. Так случалось иногда на недолгое время в сильный туман или когда вдруг разыграется и разбушуется на улице сердитый буран.

Тарас был в этой комнате старожилом и успел так привыкнуть к своему месту и к этому окну-экрану в углу, что предложи ему перейти в другую комнату, может быть, лучшую, с окном посредине, он не очень заторопился бы. Во всяком случае, один бы он не ушел, наверное. Другое, конечно, дело со своим, например, давнишним приятелем и земляком Василием Кожуховым. Да и то было б жаль: ребятки в комнате подобрались как по заказу, очень и очень подходящие: шахматисты, пьянками не увлекаются, все крепильщики, почти одногодки и все члены его бригады! А главное, характеры у ребят, если не считать Василия, хорошие — с такими товарищами расстаться не легко. Тарасу, как и всем подолгу живавшим в общежитиях, предельно ясен был смысл лаконичной пословицы: «Не купи дом — купи соседа». Соседями по койке у него были отличные парни, так зачем же из такой комнаты, из такой дружной компании было куда-то переходить! И если б Тарасу сказал кто-нибудь еще вчера, что он с сегодняшнего дня начнет хлопотать именно об этом, он только рассмеялся бы.

Однако в воскресенье утром, когда он вернулся из ночной смены, первой мыслью было сходить к коменданту и хорошенько попросить, чтоб тот куда-нибудь его поскорее перевел: «Все равно куда, только сегодня же…»

Он как-то по-новому оглядел комнату, в которой прожил почти три года, и с невеселой усмешкой отметил, что держаться-то особенно не за что. Впервые Тарасу комната не приглянулась, почему-то подумалось, что жить в ней всю жизнь трудно, и мелькнувшую было вначале догадку, что совсем ведь не обязательно уходить именно ему, бригадиру, он тут же отбросил. После того, что выяснилось сегодня, разом рвались привычные отношения и с другом детства и с любимой девушкой, а на смену этому не пришло еще ничего. И Тарас поспешно уцепился, как утопающий за соломинку, за свое намерение немедленно переселиться, точно и комната и прижавшееся к углу окно слишком много знали о его самых сокровенных юношеских мечтах и он хотел как можно скорее избавить себя даже от немых свидетелей своего призрачного счастья. Тарасу было всего девятнадцать лет, но если бы кто-то очень близкий попросил его в этот миг коротко рассказать о случившемся, то он бы мог совершенно искренне признаться, что жизнь не удалась. Таким большим и непоправимым казалось ему все случившееся сегодня: самых близких потерял в это утро Тарас; а родных у него, воспитанника детдома, не было.

Когда Тарас несколько дней назад вернулся из отпуска, оказалось, что два других жильца комнаты только-только уехали в отпуск; и сама мысль, что он теперь почти месяц будет частенько оставаться один на один с торжествующим Василием и вольно или невольно, рано или поздно будет втянут им в разговор о случившемся, была несносна. Он, конечно, знал, что счастье окрыляет всех без исключения, но очень хорошо знал, как опьяняюще оно действует на его бывшего дружка, каким хвастливым и задиристым делает его даже простая, быстро проходящая удача.

«Посплю часика два-три, а потом непременно разыщу коменданта и сегодня же постараюсь перебраться», — решил Тарас.

Обычно, поднявшись на-гора́ из ночной смены, Тарас шел мыться, потом плотно завтракал в столовой и часа четыре спал крепким непробудным сном. Добрая шахтерская баня размаривала больше, чем вся смена, мышцы обмякали, и, придя домой, улегшись под своим окном, он сколько-то времени всеми силами сопротивлялся сну, чтобы как можно дольше помечтать. Любил Тарас мечтать. Эх, и славно ему под этим оконышком мечталось, когда, отработав смену под землей, попадал он в свою светлую сухую комнату и была на нем уже не жесткая брезентовая шахтерка, а мягкая рубашка; и не хотелось пошевелить рукой, чтобы взять с тумбочки книгу, а только хотелось подольше удержать перед глазами милый облик Поли, представить ее блестящие темные глаза… Но ни читать, ни мечтать после ночной смены долго никогда не приходилось: всегда так внезапно и неудержимо наваливался крепкий молодой сон, что Тарас нередко даже не успевал согнать счастливую улыбку со своего обветренного лица. Так с нею и просыпался.

А сегодня спать не хотелось, читать тоже, а мечтать, как ему всерьез казалось, теперь уже было не о чем. Он все же нехотя разделся и, улегшись, стал смотреть в окно.

На самую вершину седого терриконика медленно ползли вагонетки, издали казавшиеся букашками. Светило солнце, небо было в прозрачных облаках, где-то совсем рядом гулко били в футбольный мяч, по-воскресному неистовствовали громкоговорители, с высокой эстакады деловито-буднично прогромыхивали мелькавшие время от времени вагончики с углем, а с улицы то и дело доносились взрывы веселого девичьего смеха. Все было как обычно, но без той радости, что почти два года как бы окрашивала все это в какие-то особенно живые и яркие тона.

Тарасу даже вспомнилось, какими угрюмо-мрачными показались ему эти места по приезде в сравнении с его маленьким, родным, утопающим в зелени городком. Да и позже, после окончания ФЗО, он еще лелеял мысль, что скоро отсюда уедет совсем, не без основания полагая, что крепильщик — тот же плотник. Он все собирался на какую-либо новостройку: сердце его еще замирало от сдерживаемого страха перед каждым спуском в шахту, и он долго не мог освоиться с мыслью, что крепильщик всегда работает «под землею». Потом познакомился с Полей, как-то незаметно за это время возмужал, перестал бояться шахты, обжился и уже ничуть не удивлялся, когда кто-либо из старых шахтеров называл «Соседку» родной. Он и сам теперь с гордостью называл себя шахтером и считал «Соседку» родной и только порой бегло сожалел, что его в свое время так ловко обманули в ФЗО: при приеме заверяли, что крепильщик — чуть ли не центральная фигура, без которой никому ни вздохнуть, ни охнуть, а на поверку оказалось, что погоду в шахте делают забойщики и те, в чьих руках угольные комбайны. Промахнулся, считал он, по молодости и неопытности, но дело всегда казалось поправимым.

Эта старая, почти ребячья обида шевельнулась было на миг в душе Тараса, но он тут же вдруг вспомнил, с какой радостью воспринял свое назначение в бригадиры.

— Самый молодой бригадир крепильщиков на шахте «Соседка» Тарас Харитонов! — шутливо-важно представился он в тот вечер, подавая руку Поле.

Но теперь-то он знал, что именно в этом и вмещалась почти вся радость; в глубине души Тарас считал свое выдвижение преждевременным, и командовать над товарищами ему совсем не хотелось. Кроме того, ему порой представлялось, что поводом к этому выдвижению был просто случай.

Тарас уже не глядел в окно, а беспокойно ворочался на койке. Без спроса всплывали в памяти первый лихорадящий спуск под землю, первое настоящее свидание без насмешливых девчат и глазастых товарищей. Потом вдруг вспомнилось, как провожала их мать Василия и уже на станции, отирая слезы, строго наказывала: «Будьте братьями — и все! Чтоб никогда друг дружку там не обижали… Слышите?!» А он тогда и впрямь плохо слушал и еще меньше понимал, зачем нужен этот наказ: он все конфузливо оглядывался по сторонам, стараясь определить, многие ли из ехавших с ним ребят видели, как его, взрослого, почти шестнадцатилетнего, расцеловала в щеки, лоб и губы, измазав своими солеными слезами, эта женщина. «Правда, Васильку пришлось претерпеть куда побольше, — думалось тогда, — но ему она мать, а мне-то чужая, просто детдомовская сторожиха…» И вот теперь первое житейское испытание, свалившееся на Тараса так неожиданно, снова показалось ему таким большим, настолько непереносимым, что впору было писать письмо и просить эту добрейшую старушку образумить своего Василька.

Проснулся Тарас от грубовато-дружеского поталкивания в плечо и, еще не повернув головы, знал, кто его таким способом может будить. Он быстро, точно по тревоге, вскочил, сел на койку и с минуту молча смотрел прямо в глаза Кожухову.

— Ты что уставился, соня, пошли-ка обедать, — примирительно предложил Василий. Он явно пытался быть и добродушным и серьезным, а губы его против воли растягивались в неуместную улыбку.

— Вот что, друг, — нажимая на последнее слово, негромко начал Тарас, — из комнаты этой уйду я, сегодня же постараюсь это сделать… А уж из бригады, пожалуйста, перепросись в другую ты… Не дело мне ото всех из-за одного тебя уходить. Может, хоть на это совести у тебя хватит?

— Что ж, мы не можем по-прежнему вместе работать?

— Лучше порознь.

— Почему?

— Наша работа какая?

— Ну… ответственная, под землей… — начал перечислять Василий, с удивлением поглядывая на товарища: еще десять минут назад он был убежден, что его покладистый друг Тараска сегодня же пойдет на примирение.

— И опасная она тоже, — перебил его Тарас. — Случись теперь что с тобой или со мной в лаве, и разговор может получиться нехороший… Все ж знают или узнают завтра, какие мы с тобой стали крепкие «друзья», — Тарас невесело усмехнулся.

— Ах, вон ты куда гнешь, тихоня, — зло засмеялся Василий. — Значит, сам за себя боишься, как бы вместо старомодной дуэли своего соперника в лаве не завалил?

— Ду-ура-ак! Ду-ура-ак! — бешено заорал Тарас, и даже глаза его побелели от гнева. Он перевел дух и сказал уже спокойнее: — А наша работа действительно требует… почти как под цирковым куполом… полного взаимного доверия да и взаимной выручки обязательно…

— Но у тебя оно не полное? — уже держась за дверную ручку, полуобернувшись, поинтересовался Василий, сердито кося черным глазом.

— Вот сейчас в самую точку попал, ни вот столько, — показал Тарас кончик мизинца, — теперь совсем тебе не верю!

Василий изо всех сил хлопнул дверью и ушел, а Тарас еще долго сидел на койке и, свесив босые ноги, сжигал папиросу за папиросой. Обида и гнев, охватившие его, точно опустошили и одновременно отрезвили. Горе, правда, не казалось меньше — оно лишь повернулось какой-то другой, более реальной стороной, и мысли стали более конкретными. Думал сейчас Тарас уже не о своей «испорченной жизни», а о том, что совершенно глупо оставил он утром пачку писем в чужих руках, так непростительно смутился и даже растерялся от некрасивого поступка других. «А надо бы, конечно, немедленно забрать все свое, а ее записки к Василию, разумеется, оставить у Симакина…» Даже в краску теперь бросало при одной мысли о том, что его письма к Поле, где были все нежные слова, какие он только знал и какие всегда вырывались у него от всего сердца, из глубины души, сегодня, может быть, гуляют по всему поселку.

Подчиняясь ходу мыслей, Тарас решительно выдвинул из-под койки чемодан и достал Полины письма. С минуту он глядел на этот всегда очень дорогой для него сверток, не зная, как с ним быть: выйти в коридор и сжечь в топке «титана» или молча вернуть все это Поле? Еще доставая письма, он твердо сказал себе: «Просматривать не буду». А через минуту, повернув дверной ключ, брал одно письмо за другим и, не прочитывая целиком, сразу находил в каждом особенно взволновавшие или порадовавшие места.

«…Ты, Тарас, быстро отказываешься верить в верность друзей. Нет, Тарас, я не принадлежу к тем, кто пытается возомнить о себе что-то, и уж, конечно, не способна на вероломство. Так что впредь этого, пожалуйста, не выдумывай…»

— Вранье с курсов, — мрачно усмехнувшись, проговорил он вслух и, поставя согнутый листок на тумбочку, поднес к нему зажженную спичку.

«…Тарас! Так, право же, очень нечестно: требовать искренности от других и не быть искренним самому. Почему ты не написал о своем премировании и что был на вечеринке в нашем «девичнике»? Весело было? Заниматься по-прежнему приходится очень много, потому и пишу редко. Только один раз выступала в самодеятельности, исполняла твою любимую польку, говорят, неплохо. Учиться здесь очень интересно, и на это уходит все время. Завтра пойдем в театр на «Беспокойное счастье». Пиши, Тарас, не считая моих писем, потому что без твоих писем очень, очень скучно…»

— Тоже ложь, — бурчал он и, подождав, пока легкий ветерок из распахнутого окна сдунет остатки невесомого пепла с тумбочки, принимался за следующее письмо.

Все письма были сложены в определенном порядке, вероятно по датам их получения, но он выхватывал из пачки наугад, какое придется, и, пробежав глазами всего несколько строк иногда из средины или даже конца, сжигал. Так он быстро расправился с добрым десятком, пока не подвернулось письмо, надолго оставшееся в его руках.

«…Жду твоего письма, очень жду; жду, когда не жду от других (девочек!). Тарас, я, безусловно, за такую дружбу, за которую ты!

FB2Library.Elements.Poem.PoemItem

И это даже не то, что бы я хотела сказать, но больше я не знаю, как сказать тебе об этом. Вот, немножко ревнивый Тарас, и все мои «сердечные дела», как ты выразился в своем письме. А на Октябрьскую я приеду обязательно. Встретишь? Приехать думаю числа четвертого ноября. Настроение уже чемоданное. В общем, приеду как твой гость. Хорошо? Скорее выздоравливай от своих ранений и больше никогда не болей…»

Начинал перечитывать Тарас с сердитой решимостью проститься со своей мечтой. И, читая, отмечал, что, кажется, немножко протрезвел, уже не понимая, почему его всегда приводили в восторг эти будничные и, сразу видно, неискренние строки. И тем не менее, прочитав это письмо, ему вдруг снова неудержимо захотелось непременно все уладить: во что бы то ни стало! Изнемогавший от тоски Тарас почти с ужасом почувствовал, что пойдет на любое примирение с Полей, даже на унижение, потому что любит ее больше прежнего. Поля действительно приезжала тогда на праздники, и эта неделя была самой счастливой в его жизни. Они часами бродили, взявшись за руки, стараясь избегать шумных мест, и там, в тишине, за седым терриконом, он тогда поцеловал Полю. «Все Василий, все Василий, все он!..» — мысленно повторял Тарас одно и то же, хоть и отлично понимал, что дело не в одном Василии.

Так он и сидел с письмом в руках, отдавшись своему горю, пока в пустом по-воскресному коридоре не послышались приближающиеся голоса и топот ног.

 

2

Роман его начался года полтора назад и совсем просто. Ремонтируя крепь в тесном и темном вентиляционном штреке, Тарас слегка рассек себе топором палец. По совету старого шахтера он присыпал ранку свежей угольной пылью и, не поднимаясь на-гора́, доработал смену. Однако палец разболелся так сильно, что целых две недели пришлось протомиться от вынужденного бездействия. Особенно тяжелы были первые дни: боль порой охватывала всю руку и даже плечо, а палец начинал мучительно «токать». Когда это постреливание становилось трудно переносимым, Тарас вскакивал с койки и бегал по опустевшей комнате взад-вперед, безостановочно нянча правой рукой левую. Потом, кривясь от боли, заботливо отставляя забинтованную кисть, снова ложился на кровать.

Именно так было в то памятное осеннее утро. Погода стояла слякотная, сырая; мелкий спорый дождь сеял не переставая, и от него сразу помрачнело все, что было видно из окна, точно дождь вымыл все краски из давно знакомого пейзажа, но в изобилии оставил серую и черную. По стеклам медленно струились мутные потоки.

Набегавшись под утро по коридору, Тарас осторожно повалился спиной на койку и, стиснув зубы, молча ждал ухода неугомонных ребят на работу: он плохо спал ночь, его измучила боль и потому раздражала даже их обычная утренняя суетня. Когда и в коридоре поредел торопливый топот опаздывающих, мечущихся из сушилки в умывалку, а двери перестали хлопать, Тарас пристроил поудобнее левую руку к стене, на подушку, а в правую взял книгу. Читать было неловко. Прежде чем перевернуть страницу, приходилось класть книгу, но повесть его заинтересовала еще раньше, и, главное, это хоть несколько отвлекало от боли.

Он не прочитал и десяти страниц, как в дверь постучали. Не дожидаясь разрешения, вошли комендант и какая-то девушка в почерневшем от дождя плаще. В одной руке она держала сумку с инструментом и мотки ярких разноцветных проводов, а в другой — целую связку небольших изящных ящичков.

— Ты, Харитонов, никуда не думаешь топать? — вместо приветствия спросил комендант.

— В два часа на перевязку мне, — поморщился Тарас.

— О, еще не скоро, — обрадовался комендант. — Тогда кладите все на этот вот стол и можете не беспокоиться: все останется в исправности, — заверил он девушку. — Харитонов у нас парень сознательный… А насчет ключей — с Коновой: она и откроет и закроет. Договорились?

Комендант ушел, а девушка, сбросив плащ, начала раскладывать свое хозяйство. Видя, что Тарас перестал читать и молча наблюдает, она, не прекращая работу, спросила:

— В шахте руку себе повредили?

— А то где ж…

— Ушибли или порезали?

— Палец топором зацепил.

— То-опо-ором, — сочувственно округлив глаза, пропела девушка.

Больше говорить было не о чем. Девушка ловкими быстрыми движениями перетерла сухой паклей забрызганные дождем репродукторы и один, с белой чайкой на матерчатом квадратике, поставила на уже подготовленную раньше полочку. Пока она крепила к стене розетку, Тарас успел рассмотреть ее лицо: оно было нежным, матовым, без румянца на щеках, с темным пушком над верхней губой и тоже еще хранило, точно росу, дождевые брызги. Черные глаза были широко открыты, опушены мохнатыми, загибающимися на концах ресницами и глядели прямо, чуть-чуть удивленно. Она несколько раз смело перехватывала его взгляд, а Тарас каждый раз торопливо отводил глаза, делая вид, что продолжает читать: впервые в жизни почувствовал он, как от девичьего взгляда вдруг часто и коротко застучало его сердце. Про свой больной палец он забыл.

— Вы, случайно, не немой? — спросила девушка, посмеиваясь.

Видимо, ей было очень неприятно его молчаливое рассматривание.

— Что вы!.. — смутился Тарас. — Рука очень сильно болит, ноготь вон вчера сняли.

— Нарывала?

— Ну да…

— А-а, — сказала девушка. Затем критически оглядела проводку, сделанную из таких же, как у нее, цветных шнуров, и, не обращаясь к Тарасу, добавила: — Сейчас будем слушать…

Однако ящичек-репродуктор по-прежнему молчал. Недовольно нахмурив черные брови, девушка снова отвинтила розетку и, вынув обнаженные, зачищенные до блеска концы проводов, попробовала их языком.

— Да вы что! — испуганно поразился Тарас и даже вскочил на ноги.

— Что ж поделаешь, если наушники контрольные по молодости забыла, — спокойно пояснила она. — Не подключили еще, оказывается, вас в сеть-то, — со вздохом облегчения добавила она, улыбаясь, — а я уж тоже чуточку струсила… Думала, что опять репродуктор подсунули мне неисправный. Ну, ничего, денек потерпите, а то в такой дождь на мокрый столб-то лезть…

— И больше… и больше подождем! — громко вырвалось у Тараса.

Девушка засмеялась и, прихватив под мышку один репродуктор, забрав в руки моток провода и инструмент, вышла из комнаты. Тарас слышал, как она договаривалась с Коновой о том, чтобы та никуда не отлучалась и какие комнаты придется открывать.

Первым естественным стремлением после ее ухода было причесать растрепанные волосы, оправить койку, застегнуть ворот рубахи, может быть даже заглянуть в зеркало; но что-то мужское, упрямое внутренне запротестовало в нем изо всех сил, и он остался как был. Только, прежде чем снова лечь на койку, невольно пересчитал глазами оставшиеся ящички и от всей души пожалел, что их немного. Он все еще держал книгу в руке, хотя не читал, а думал, как хорошо бы с такой девушкой познакомиться, подружиться, и даже прикинул, что скажет ей, если она скоро появится здесь. Но когда минут через пятнадцать она опять стояла возле стола, была совсем рядом, сразу забыл, что приготовил сказать, а девушка-монтер быстро взяла нужное и ушла. Она заходила несколько раз, и Тарасу всякий раз казалось, будто в комнате становится праздничнее, а на улице светлее, и он даже заглядывал после в окно, чтобы убедиться, не посинело ли и впрямь свинцовое небо.

«Молчу действительно как пень, — хмурился он, — еще, чего доброго, правда, подумает, что жил в лесу, молился колесу, ничего не читал и робею перед девчатами… Разве нельзя, в самом деле, разговориться… ну хоть вот про эту книгу, шахматы, да мало ли про что!» Он сердился, но надежду по-настоящему познакомиться не терял. Потом снова слышался звонкий топот ее каблучков по коридору (очень отличающийся от шаркающей походки Коновой), легкий стук в дверь; он с готовностью выкрикивал «Можно!», но когда она входила, вместо непринужденных фраз, только-только мелькавших в голове, по-прежнему лишь с трудом вытягивал из себя отрывочные вопросы: «В шахту спускались?» — «Что вы, я такая трусиха…» — «А в шахматы играете?» — «Пробовала… у меня от них голова болит». — «Эту книгу читали?» — «Какую?» — «Вот: «На краю Ойкумены». — «Не помню что-то, кажется, нет…» — уже с досадой и раздражением мысленно перебрал он все эти «вопросы и ответы», снова оставшись один.

— Тьфу!.. Разговариваю не как товарищ, а точно экзаменатор, или анкету заполняю, — злился Тарас на самого себя.

Ему уже казалось, что девушка отвечает все время сдержанно, немножко, конечно, иронически (да и как же иначе!), но умно, тонко, а он совсем без разбору «бухает», точно топором.

И только когда девушка вернулась за последним ящичком, он, взглянув ей в лицо, вдруг понял, что тему для настоящего душевного разговора незачем извлекать откуда-то из глубины, если она давно лежит на поверхности.

— Как же вы, отчаянная, не побоялись оба провода на язык-то пробовать? Ведь если бы сеть не оказалась обесточенной, вас бы могло убить! — сказал он растроганно, в полной уверенности, что теперь-то она обязательно догадается обо всем сама.

— Если бы да кабы, — непонятно повторила девушка. — Так это ж сла-або-оточие! Радио, телефон… — Ей явно не хотелось продолжать дальше, однако у двери она обернулась, поискала что-то глазами и, увидев низко над столом электророзетку, строго добавила: — Смотрите, ребята, не вздумайте включить репродуктор в электросеть! Смо-отрите! — и ушла.

Опешив от неудачи, Тарас растерянно глядел на разбросанные по столу инструменты и куски проводов. Он был уверен, что девушка пришлет за ними Конову, ни за что теперь не пожелает заглянуть в его комнату еще раз, и искренне удивился, когда та как ни в чем не бывало зашла сама. С довольной улыбкой хорошо поработавшего человека, она уложила свое хозяйство в сумку, аккуратно убрала со стола все обрезки провода, надела плащ и, дружелюбно поглядывая на Тараса, сказала на прощание:

— Ох, до чего же у вас, ребята, в общежитии противно! Окна и стены голые, все раскидано, комнаты прокурены. Просто глядеть тошно: так плохо, так неуютно вы живете!

— Одинаково со всеми! — рассердился почему-то Тарас.

— Да где ж одинаково? — засмеялась она. — Вы попробуйте зайдите в седьмое общежитие, ну, хоть, скажем, в нашу одиннадцатую комнату, а потом уж и утверждайте так…

— Попробуйте… Главное: попробуйте! — вдруг придрался к слову Тарас. — Зайти, когда дома нет? Так, что ли, приглашаете в гости? Похоже это на вас… «Приходите — самоварчик поставим, уйдете — чайку попьем…» Слышали, наверное, побаску про такое гостеприимство? — грубо выговаривал он. И в то же время он очень боялся, что девушка хлопнет дверью и уйдет.

— Тогда вот что, — медленно заливаясь краской, твердо сказала она, — приходите к нам в гости вечером, когда мы все дома… Самоварчика, правда, у нас нет, но приглашаю искренне. Нет, серьезно, забирайте товарищей и приходите: один-то вы, я знаю, не надумаете… Хорошо?

— Ладно, я приду, — помедлив, пообещал Тарас и уже без всякой неприязни снова очень смущенно распрощался с девушкой.

Так состоялось их первое, не очень обнадежившее Тараса знакомство.

С неделю Тарас, как тайну, хранил это от всех. В гости не шел, но думать о приглашении, на которое он, конечно, явно и грубо напросился, все же не переставал. Девушка-монтер так ему понравилась, что он уже ревновал ее к каким-то неведомым ему радистам, с которыми она, вероятно, общается по работе.

Только через неделю рассказал о ней Василию: он любил своего веселого, находчивого, никогда не унывающего друга, но, зная, что тот большой мастер разыгрывать, сделал это не без колебания. Кроме того, впервые принимались во внимание более счастливая внешность друга и его куда большая опытность в «ухажерских» делах.

Все опасения оказались напрасными. Василий отнесся к услышанному с пониманием, совершенно серьезно, по-товарищески, только не утерпел и сдержанно подивился вкусу Тараса.

— Видел я ее, должно быть, еще на той неделе, когда они проводку делали… Чернявенькая такая, большеглазая, быстрая, с усиками… Эта?

Тарас утвердительно кивнул головой.

— Ничего себе, смазливенькая, только уж больно суховатая и цыганистая, — с улыбкой добавил он, потому что и сам был жуково-черен и жилисто-худ. — Парень-то, как говорится, чуть лучше черта — и уж красавец, а девушка все же симпатичнее, если она немножко меня побелее и потолще. Тогда с ней работала напарница… — припомнил Василий. — Вот, Тараска, девушка! Полная, чистенькая, светловолосая, глаза голубые, вроде задумчивые такие… И зовут ту, я узнал, очень красиво: Рита! А эту — Палагея!..

Василий всего на полтора года старше Тараса, но в сердечных делах гораздо его опытнее или по крайней мере старался так изображать себя перед товарищами. Правда, он пользовался бесспорным вниманием у девчат, но обращался с ними почти всегда небрежно, а гордился и хвастался не этим. Однажды в летнюю пору Тарас с удивлением обнаружил, что у его дружка нет больше отличных новеньких ручных часиков. Часы себе они покупали вместе, тщательно их выбирали в Ювелирторге, еще дольше до этого договаривались о предстоящей покупке. И вдруг Василий через несколько дней немножко смущенно справляется о времени. «Ты что ж свои-то… продал или потерял?» — забеспокоился Тарас. Но Василий загадочно улыбнулся и, задумчиво потрогав пальцем белевшее пятнышко на месте часов, сказал, играя своими цыгановатыми глазами: «Не маленький, чтоб терять… И что купил, не продаю, не спекулянт, — хорошим людям так дарю: взял вот да и подарил их одной дамэ! Я не жадный…» Он так и сказал «дамэ», произнеся это подчеркнуто, со значением. А когда заинтригованный Тарас пристал с расспросами, долго отшучивался, потом уступил и рассказал столь невероятно запутанную и одновременно фантастическую любовную историю (главным героем которой, конечно, был он), что Тарас только рукой махнул, сразу решив, что ему друг врет. Другой раз он обратил внимание Тараса на молодую, очень миловидную, но преждевременно располневшую официантку и под большим секретом поведал, что та в него безумно влюблена. Официантка поступила недавно, и Тарас внимательно пригляделся к озабоченно бегавшей по залу женщине: в шелковой форменной кофточке, с накрахмаленной кружевной наколкой на голове, она показалась ему настолько недоступно-гордой и красивой, что он тут же, не колеблясь, посоветовал другу морочить голову своими «романами» кому-либо другому. Но Василий только ухмыльнулся своей широкой нагловатой улыбкой, обнажив крупные белокипенные зубы, и многозначительно сказал: «Эх, теляче, теляче… Ладно, Тараска, завтра мы вместе подсядем на ее рядок, когда народ перемежится». На другой день они нарочно опоздали, выбора блюд уже не было, за столиком, да и во всем ряду, их было двое, меню лежало почти все исчерканное, и тем не менее пообедали прекрасно. Василий победоносно посмеивался, похлопывал себя по животу, друга по плечу, все спрашивая: «Ну, уверился теперь? Убедился, как меня кормила: точно контролера! Танцевать тебе надо учиться, молодой человек…» Тарас тогда наполовину поверил Василию, но его «успехам» никогда не завидовал и всегда возмущался и до ссор спорил с ним, называя дружка под горячую руку «ушкарем» и пошляком, если тот опять заводил при нем грубовато-шутливый и развязный разговор о всех девчатах подряд. Это было единственным пунктом, правда очень немаловажным, в котором они никак не могли сойтись взглядами.

Поэтому и теперь, выслушав друга, Тарас невольно нахмурился. И в этот раз не терпелось резко возразить ему, но то, что девушка-монтер Василию не приглянулась, очень порадовало Тараса, и он ограничился лишь коротким замечанием:

— Человек — не лошадь, чтоб судить о нем по масти или упитанности… Тем более не годится так говорить о девушке. Может, иная с лица некрасивая, а душа у ней прекрасная, и наоборот.

— А вдруг у твоей чернявой и душа балалайка? — захохотал Василий.

— Если окажется плохим человеком, на аркане в другой раз туда не затянешь! — сдержанно заверил Тарас.

Сердиться ему не хотелось. Напротив, он внутренне торжествовал и с удивлением отмечал: «Да что ж это, Василек: ослеп, что ли, ты, в самом деле, бедняга? И хорошо, что ты, дружище, ослеп на этот случай». Юная, нежная красота и обаяние девушки-монтера казались ему совершенно бесспорными, а что касается других парней — на здоровье: пусть себе считают, что она «цыганистая»; и пусть хоть никто, кроме него, Тараса, и никогда не будет понимать, какая она. Очень даже это хорошо!

Разговор закончился мирно. Василий, считавший себя знатоком девичьих сердец, сразу же начал настойчиво советовать не откладывать дела в долгий ящик, а собираться немедленно. «Эх, Тараска, Тараска, ведь и так ты целую неделю проворонил!» — искренне сокрушался он. Намерение Тараса заявиться всем составом комнаты он высмеял и решительно отверг как преждевременное. Зато тут же предложил на выбор любой из своих галстуков и великодушно уступал даже свою новенькую велюровую шляпу, которую никогда не рисковал оставлять на вешалке, а, предварительно завернув в газету, каждый раз клал в тумбочку. Василий первым в общежитии обзавелся шляпой, но надевал ее только под выходной костюм, носил умело, да и шляпа очень шла к его высокому росту и худощавым, но крупным чертам лица. Первое время товарищи дружно над ним трунили, но он, не обижаясь, начинал с невозмутимым видом утверждать, что шляпа — это и есть самый демократичный и, мало того, истинно русский, так сказать, национальный головной убор в отличие от кепи, которое, напротив, заграничного происхождения и заимствовано в свое время как дань подражания и моды. Получалось, что модничает не он, а они, на чьих головах кепки; и, может быть, поэтому ребята как-то постепенно отстали, перестали донимать его шляпой, быстро нашлось даже несколько последователей. А сам Василий, если его останавливали товарищи где-либо на дороге и, например, звали в кино или сад, как ни в чем не бывало говорил: «Одну минуту, погодите… Сейчас, только шляпу надену, а то мне неловко так идти».

Тем не менее Тарас, услышав о шляпе, даже руками замахал и наотрез отказался ее надеть.

— Зря ты меня, Тараска, в таком случае не слушаешься, — вздохнул Василий и покачал головой так, как это делают взрослые, исчерпав в разговоре с каким-либо несмышленышем все свои доводы. — Надень, говорю, сейчас шляпу и походи с полчаса по центру поселка, чтоб самому к вечеру обтерпеться. Ты, может, думаешь, я не привыкал, а сразу почувствовал, будто в шляпе родился? Хожу, бывало, по улицам, а мне так и кажется, что на мою шляпу весь народ глядит, — понизив голос, доверительно признался Василий. — Зашел, помню, цветов попросить во двор к десятнику Улитину, собака залаяла, а мне представляется, будто и она не на меня, а на шляпу мою брешет.

Тарас, конечно, не мог не почувствовать за такой неожиданной откровенностью искренней доброжелательности, полного сочувствия, грубоватой мужской заботы, даже скрытого обещания всегдашней и всяческой поддержки, но все же насчет шляпы предпочел остаться при своем мнении.

— Эх, теляче, теляче, — выпятив подбородок, сказал Василий свою излюбленную в бесконечных спорах с дружком резюмирующую фразу, показывая этим, что убеждать его больше не намерен. — Ну, гляди, потом на меня не пеняй: в седьмом общежитии все девчата задавалистые! Там, брат, полно этих: монтеров, радисток, телефонисток, морзисток… Танцевал я почти со всеми… Одну зимой напросился проводить и чуть ноги в полуботинках не отморозил: часа два, как сорока, тачала, что уже давно всей комнатой влюблены в знаменитого Бондарчука… Слышишь, Тараска, куда хватают, а ты хочешь к ним чуть не с топором ввалиться? Неужели ты не понимаешь, что на первых порах хорошее впечатление надо произвести и в картузишке твоем идти к ним вульгарно? Ну?!

Однако и этот окончательный довод остался без результата, и друзья сошлись на том, что Тарас, носивший еще сатиновые косоворотки, наденет выходной костюм Василия, его лучшую зефировую рубашку, галстук и… обойдется совсем без головного убора. «Так даже в Москве принято сейчас ходить», — успокоившись, заключил Василий.

Разыскав одиннадцатую комнату, осторожно постучались в дверь, за которой слышались звонкие девичьи голоса. Ждать почему-то пришлось порядочно, стук повторять несколько раз, и, несмотря на то, что на дворе была прохладная погода, Тарас даже вспотел.

Он был ростом с Василия, но гораздо его плотнее, и теперь выходной однобортный пиджак друга врезался под мышками, а его модные узковатые полуботинки немилосердно жали ноги. А тут еще в коридоре испортили настроение три хохотушки, набиравшие из «титана» кипяток. Увидев идущих приятелей, они подтолкнули друг друга, пошептались, перемигнулись и, едва те прошли, разглядывая по пути номера комнат, прыснули от смеха.

— Женихи наши… — слышал Тарас брошенное прямо вслед.

— Какие это женихи: оба уже старики!

Василий не обратил на это ни малейшего внимания, а Тарасу сразу показалось, что это определенный и недвусмысленный намек на его неполные восемнадцать лет. Кроме того, он знал, что лицо у него немного скуластое, серые глаза расставлены слишком широко (в детдоме его за это дразнили сычом), бесцветные и прямые пепельные волосы никогда не лежат как полагается, а нос, пожалуй, и впрямь чересчур велик. Не зря на недавнем медосмотре врач, отпускавший, правда, подобные комплименты направо и налево, обращаясь к юной хорошенькой медсестре, сидевшей за списком, сказал: «Этот неладно скроен, да зато прочно сшит». Затем фамильярно потрепал его по голому плечу, покачал обеими руками, точно проверяя, крепко ли он утвердился на ногах, и вдруг игриво заметил: «А нос-то у тебя, дружок, ведь на двух рос! А? Почему же достался одному?»

Все это промелькнуло в голове Тараса, пока они стояли у дверей одиннадцатой комнаты, и он уже с особой надеждой рассчитывал теперь на находчивость и выручку Василия: собственная смелость совсем покинула его, и, если бы не друг, он бы непременно убежал назад, тем более что дверь все не открывалась, хоть из комнаты уже несколько раз слышалось торопливое: «Сейчас, сейчас…»

На шахте «Соседка», как, впрочем, и на любой другой шахте, заводе, фабрике, были свои собственные неписаные обычаи и традиции. В какой-то мере они касались и производства и личной жизни, потому что даже в каждом отдельном случае размежевать это решительно невозможно. Так, например, квартиры в новостроящихся домах на шахте «Соседка» давались лучшим производственникам, но только семейным, а все одиночки — парни и девушки — жили в общежитиях; и если какой-либо молодой крепильщик или забойщик вдруг начинал спешно «поднимать квартирный вопрос», то ему совершенно закономерно задавался тогда примерно такой встречный вопрос: «Да ты когда намерен свадьбу-то справлять?» И уж в зависимости от названного срока нередко разрешался и квартирный вопрос будущего молодожена.

На «Соседке» посещать девушкам ребячьи общежития считалось чем-то вроде признака самого плохого тона, а на шахте «Новая» в этом не усматривалось ничего особенного. На шахте «Новая» существовали «холостяцкие» дома, то есть в большой квартире давалось по комнате молодым производственникам, и они жили там совершенно самостоятельно, без ежедневной комендантской опеки, сами заботились об обстановке, постельном белье, по собственной инициативе обзаводились утюгами, радиолами, чайниками, цветами, картинами, электроплитками… Особенно удачно получалось такое хозяйничанье у девушек… А на «Соседке» из такой попытки ничего не получилось, и в нескольких домах спешно сделали перепланировку под общежития.

Зато шахта «Соседка» всегда славилась своими благоустроенными молодежными общежитиями. Их приводили в пример на горняцких конференциях, собраниях, в шахтоуправлениях, фотографировали, описывали в местной газете, особенно подчеркивая образцовый порядок седьмого женского общежития.

И тем не менее Тарас (никогда до этого не заходивший не только в хваленое седьмое, но и в какое-либо другое общежитие девчат) просто онемел от изумления, когда дверь, наконец, открылась и они вошли. Даже бывалый Василий на миг растерялся, но, разумеется, быстро справился с собой и, галантно отставив шляпу в поднятой руке, преувеличенно развязно сказал:

— Здра-авствуйте!.. Пришли вот, незваные, в гости. Впрочем, если верить ему, — кивнул он в сторону Тараса, от смущения готового провалиться сквозь землю, — приглашение заходить было и, говорят, искреннее…

— Здравствуйте!..

— Конечно, искреннее!

— Как раз к чаю… — перебивая друг друга, одновременно заговорили девушки.

Их было четверо — весь состав комнаты. На столике едва заметным парком дымился зеркально ясный чайник. Стаканы, налитые умело заваренным чаем (не мутным, общежитейским, а янтарно-прозрачным, аппетитным), были в красивых подстаканниках, каждый с отдельной ложечкой. В вазочке — варенье, на тарелке — аккуратно порезанная булка…

«Чаевничают, видать, со вкусом, не так, как мы», — успел подумать наблюдательный Тарас, сразу вспомнив свои «казенные» жестяные кружки и вечно куда-то исчезающую единственную ложечку, которую, что греха таить, подчас приходится заменять… зубной щеткой. Он понял, что девушка-монтер в оценке их и своего общежития ничего не преувеличивала.

— Проходите, проходите…

— Садитесь, пожалуйста!

— Хорошим гостям мы всегда рады, — любезно заверила одна из хозяек комнаты, тоненькая в талии, завитая шатенка.

Но полуботинки, надетые специально для шика без калош, были чуть-чуть в грязи, и ноги как-то сами не становились на новенькую, в нежно-радужных тонах, веселую полосатую дорожку. Присесть прямо на койку а мужском общежитии считалось проще простого и было так же принято, как, скажем, на скамейку в сквере. А здесь постели были застланы светлыми цветными одеялами различного рисунка (сразу видно, что не «казенные»), да и сами кровати так старательно убраны и украшены искусно расшитыми воздушными завесками и ажурными подзораавда, повскоми, что Тарас уже невольно опасался, как бы их ненароком не зацепить. Девушки, прчили со своих табуретов и продолжали любезно и настойчиво предлагать садиться, но какой же хоть чуть-чуть уважающий себя парень так поступит! Это отлично понимал и совсем неопытный в «ухажерстве» Тарас.

Наконец все уладилось: табуретов принесли из других комнат столько, что всем хватило, и от них в комнате сразу стало тесно. По-настоящему перезнакомились. Девушек звали: Поля, Рита, Зоя и Лида. Начали пить чай.

Через десять минут Василий уже чувствовал себя как дома: шутливо просил класть побольше сахару, наливать погорячее, непринужденно хвалил «заварку» и особенно варенье, узнав, что его готовили сами девчата, все время каламбурил, несколько раз рассмеивая до слез, видимо, очень смешливых Зою и Лиду. А Тарас больше молчал, так и не преодолев своего смущения. Он с благодарностью поглядывал на Полю, которая вела себя с ним просто, дружелюбно, а когда он особенно надолго умолкал, смело перебивала безостановочно говорившего Василия и первая обращалась к нему, Тарасу, с каким-либо вопросом.

Почти все время молчала и какая-то медлительная, застенчивая или мечтательная Рита.

Тарас остался очень доволен вечером. Уже дома, когда он улегся, ему все представлялось лицо Поли. Он теперь твердо знал, что это самое прекрасное из всех виденных им лиц; и, закрыв глаза, он его тотчас же видел, и, будто наяву, слышался ее низкий, бархатистый голос: «Пей, пожалуйста, Тарас, чай ведь совсем остынет!», «Почему так мало варенья положил: неужели ты, Тарас, в самом деле не любишь сладкое?!» И человеком она — теперь Тарас в этом тоже нисколько не сомневался — была замечательным. Василия она называла на «вы», а его, как старого знакомого, на «ты» — и это льстило и казалось ему неспроста; и то, что она была так внимательна, тоже неспроста. Даже профессия ее необыкновенно нравилась Тарасу. Никогда не знавший тепла семейной ласки, совсем не помнивший мать, Тарас теперь весь был преисполнен благодарности к Поле за ее необыкновенно-душевное отношение, внимание. Это тоже, конечно, неспроста.

А Василий жадно сжигал папиросу за папиросой и все чертыхался.

— В шахте не кури, да еще там пришлось почти целый вечер слюнки глотать… «В фо-орточку ча-адите себе на здоровье!» — возмущенно передразнивал он Полю, потому что именно она решительно запротестовала, когда он вздумал закурить сигарету, от дыма которой девчата сразу же закашлялись. — Подумаешь, какие гигиенисты на шахте завелись! Понацепляли разные тюлевые занавески и теперь сами боятся по комнате пройти. Рабы вещей! Видел задавалистых, сам люблю при случае пофасонить, а таких еще, как твоя Па-ла-гея, ей-богу, не встречал. Только одна там и есть нормальная — Ритка… Ты как хочешь, а я больше туда не ходок…

— А плохо, что ли, что дымить там и на пол плевать нельзя? — сдержанно, но очень сердито отзывался Тарас.

Он злился на Василия совсем не за то, что тот называл Полю «Па-ла-геей», величал «усатой»; он сразу заметил, что она ему снова не приглянулась, и это по-прежнему лишь порадовало Тараса. Но ему уже было обидно, что друг столь не чутко, еще ничего не зная, не понимая, вторгается в то сокровенное и дорогое, что тайно затеплилось в его душе. Кроме того, Тарас опасался, что Василий и впрямь сдержит свою угрозу и дальнейшие посещения уютной девичьей комнатки оборвутся; он знал, что без решительной поддержки своего дружка заявляться ему в седьмое общежитие пока рискованно: можно сразу все испортить своей проклятой, непобедимой застенчивостью и неуклюжестью. И все-таки фраза «твоя Па-ла-гея» даже в устах не очень-то разборчивого на выражения Василия звучала почти как музыка. «А я не отказываюсь: моя, — мысленно соглашался он с разошедшимся дружком, — и никогда по собственному желанию ни за что от этого не откажусь…»

Однако угроза Василия, что его нога не ступит больше в седьмое общежитие, оказалась совершенно пустой. Через несколько дней он сам заторопил Тараса, и, тщательно принарядившись, друзья снова отправились в гости. Потом ходили всю зиму, заявлялись уже «целиком комнатой», то есть вчетвером; нередко всей компанией ходили в кино или на постановку в шахтерский клуб, но чаще засиживались до общежитейского отбоя в гостеприимной одиннадцатой комнатке. Играли в домино, колечко и, может быть, в гораздо более древнюю игру, чем седой терриконик шахты «Соседка», — в почту.

Получив написанное милым круглым почерком «письмо» без подписи, всего из нескольких слов, вроде совета: «Не надо так смущаться девушек!» — Тарас краснел и с сильно бьющимся сердцем писал в ответ: «Не множественное число, а единственное!!!» Он ставил три восклицательных знака и жирно, даже ломая карандаш, подчеркивал последнее слово. В этих недомолвках и волнующих загадках, все же дающих ему возможность как-то показать свое отношение к Поле и хоть по выражению ее лица знать, как она на это смотрит, и заключалась для Тараса вся прелесть игры в почту. Если же она, прочитав подобную «загадку», с улыбкой встречала взгляд Тараса, а смуглое лицо ее даже немного розовело, он чувствовал себя по-настоящему счастливым и веселым. Когда же ему попадались «чужие», тонко нацарапанные фривольные записочки примерно такого содержания: «Я и моя подруга мечтаем танцевать с вами!» — он, невольно бросив искоса взгляд на кудрявую Зою, торопливо, но уже бездумно, не волнуясь, не надавливая карандашом, отвечал: «На здоровье». И только потом, с улыбкой поздней догадки, прочитав знакомое, решительно-размашистое: «Слова — вода!» — соображал, кому это адресовалось. Тоненькая Зоя и смешливая Лида заметно выделяли Василия из всех — это совсем не было секретом. Как-то ребята пришли втроем, без Василия, и Тарас видел, что обе подружки совершенно откровенно и, главное, одинаково сильно опечалились его отсутствием, а Поля и Рита только переглянулись, понимающе посмеиваясь.

Лида и Зоя были очень дружны, всегда поддерживали друг друга в спорах, полностью сходились во вкусах; года два назад вместе надумали записаться в кружок пения, одинаково пристрастились к художественным вышивкам, и над кроватями их висели совершенно неотличимые собственного рукоделия коврики. Обе тоненькие, шатенки, густо завитые, они в своих одноцветных платьях совсем казались сестрами-близнецами. Тарасу они в первые дни почему-то упорно напоминали модных «журнальных барышень». Потом он начал замечать, с какими неподдельно сияющими лицами встречают обе приход Василия, который в комнату входил всегда первым. Его смелость, находчивость, новенькая шляпа, дорогой галстук, отлично сшитый выходной костюм, независимый вид, грубовато-веселая манера разговаривать — громко, небрежно, никого не слушая, — видимо, все это вызывало в них радостное смущение. Только по просьбе Василия они соглашались исполнять дуэтом «коронные свои номера», с которыми уже выступали на вечерах самодеятельности. Это были популярные «Нелюдимо наше море», «Что мне жить и тужить, одинокой», «Метелица», а потом также отлично пели вдвоем и «Прекрасную маркизу», и «Пло-оток то-онет и не тонет», и многочисленные песенки из кинофильмов.

Если Василий пропускал вечер или два (это случалось нередко — он вдруг увлекся волейболом), они потом обязательно наперебой принимались допытываться у него, почему он отсутствовал, где проводил вечер, с кем, весело ли и так далее, пока не выносящий опеки Василий не снимал со стены гитару и, аккомпанируя себе, не начинал дразнить их, напевая нарочито плаксивым голосом, насмешливо играя глазами:

Ва-ась, а Ва-ась, Не при-шел вчерась…

Потом, поочередно поглядывая то на Зою, то на Лиду, брал несколько бурных аккордов и, ловко перейдя на плясовой мотив, заканчивал это «объяснение» всегда одинаково бойким речитативом:

Го-оворила ведь ему: Расцелую, обойму — Не зашел!..

При последних словах он громко хлопал по струнам ладонью, словно подчеркивая, что это шутливое «музыкальное» объяснение тоже вполне исчерпано. И хоть проделывалось так уже не один раз, виновницы всегда ужасно смущались, а Василий хохотал на все общежитие. Смеялись, правда, все, кроме Поли: она почти всегда в подобных случаях пыталась оставаться серьезной, хотя Тарас видел, что и ей смешно. Вообще между Василием и Полей чувствовалась какая-то натянутость: не было еще той товарищеской простоты, которая постепенно сложилась у всех остальных в обращении друг с другом. Они мало разговаривали, упорно не переходили на дружеское «ты» и оба не отказывались при любом подходящем случае от взаимного обмена каким-нибудь мимолетным, но тонким и колючим замечанием. Наблюдая эту вежливую холодную отчужденность, Тарас не сомневался, что они друг другу явно несимпатичны, и по человеческой слабости, а главное, по молодости и неопытности очень этому радовался, тем более, что Поля продолжала оказывать Тарасу свое несколько покровительственное внимание.

Зато, как явно огорчался и, по выражению Василия, «скисал» Тарас, когда не оказывалось в одиннадцатой комнатке Поли. Молчал он тогда больше обычного, домино и игра в «почту» сразу теряли для него всякую прелесть, и он первый начинал собираться домой. Это тоже, разумеется, не оставалось незамеченным, так как Поля, не занимавшаяся ни музыкой, ни вышиванием, частенько свое свободное время проводила на всевозможных тренировках в шахтерском спортзале, увлекаясь художественной гимнастикой, легкоатлетикой, волейболом, любила и потанцевать. Тогда откровенно помрачневшего Тараса изо всех сил старалась разговорить обычно застенчивая Рита. Тарасу почему-то всегда казалось, что делает она это лишь по просьбе Поли. Именно в такие «пустые» вечера он начал учить ее играть в шахматы. Рита, правда, очень просила об этом, а оказалась до удивления понятливой, неприятно забегала вперед, и ему сразу стало ясно, что ученица может играть самостоятельно, без его уроков, отчего, конечно, интереса не прибавилось. Но шахматы требовали сосредоточенности, за ними было удобно молчать, и это его устраивало.

А в следующий вечер Поля оказывалась дома, по-старому уделяла ему свое неизменное, немножко покровительственное внимание, и все делалось для Тараса интереснее, теплее, значительнее, а возвращаться в свое общежитие снова совсем не хотелось.

Потом Поля уехала на курсы. Тарас писал ей по два-три письма в неделю, и переписка эта, а особенно ее кратковременные приезды, окончательно сдружили их. У него образовалась порядочная стопка ее писем-ответов, которыми он очень дорожил. А когда Поля по окончании курсов вернулась, Тарас встречал ее на станции, нес довольно увесистый курсантский багаж, и радости его не было в тот вечер меры: если бы это было возможно, то он нес бы с вокзала на руках и Полю. Ему казалось, что Поля отсутствовала не одну зиму, а целую вечность. Зато впереди все, все радовало Тараса: и май с осыпающимся вишневым цветом, и то, что Поля снова живет на «Соседке», и очень короткие, незаметно переходящие в ночь весенние вечера.

Однако буквально через полторы недели шахта «Соседка» послала на зональные соревнования по волейболу женскую и мужскую сборные команды. В первую, как лучшая волейболистка, заслуженно вошла Поля, а во вторую чисто случайно, взамен неожиданно выбывшего по болезни игрока, попал в самый последний момент Василий. Тарас уже не терзался полуребячьей ревностью к предстоящим встречам любимой девушки с новыми для нее людьми. Видя, как радуется поездке Поля, порадовался даже сам. Да и время-то, на какое уезжала Поля, — один месяц! — было совсем небольшим.

Но когда до срока возвращения волейболистов остались уже считанные дни, его неожиданно вызвали в шахтместком, и председатель торжественно объявил, что наконец-то может вручить ему давно присужденную премию — путевку в Гагры.

Еще до перевода в бригадиры, зимой, Тараса, как отличного молодого крепильщика, премировали какой-то неопределенной поездкой на юг — теперь он успел про эту премию совсем забыть. Тарас начал было усиленно отказываться, но сразу нахмурившийся предшахтместкома разобиделся, сказал, что Харитонов не умеет ценить заботы о шахтерах, ни за что ни про что назвал его «индивидуалистом», ударившимся в глупую амбицию. Тарас смутился, даже извинился перед напористым председателем и… сказал, что поедет.

Чтобы путевка не оказалась просроченной, выезжать пришлось в тот же день. Он ехал очень неохотно, а Поле оставил обширную записку, в которой признавался, что если б не эта премия, от которой, может быть, отказываться и в самом деле как-то неловко, он не променял бы всего-навсего одну прогулку с ней вокруг террикона на поездку… хоть на Луну!

Но когда поезд вырвался на простор из темного туапсинского тоннеля и перед изумленным взором Тараса вдруг встала чудесная лазурная стена, оказавшаяся тут же совсем не стеной, а далеко раскинувшимся безбрежным синим морем, отливающим на солнце то бирюзою, то ультрамарином, он тут же вспомнил бесцеремонный довод сердитого предшахтместкома: «Море ведь синее-пресинее, дуралей, увидишь!» И тут же пожалел, что моря не видит Поля. И все двадцать четыре дня, любуясь невиданными горами, зелеными веретенами кипарисов, пляжами, наблюдая бег морской волны, он сокрушался: «Ах, как жаль, что нет рядом Поли!»

Он писал ей письма уже не два-три раза в неделю, а ежедневно и по нескольку раз в день бегал на почту спрашивать ответов до востребования. И каждый раз девушка с накрашенными губами, услышав фамилию Харитонов, с усмешкой заглядывала в почти пустой ящичек (на эту букву алфавита писем много никогда не было) и с уже знакомой иронией в голосе неизменно отвечала одно и то же: «Вам все еще пишут!»

«Все еще пишут…» — невольно мысленно повторял Тарас осточертевшую фразу и, огорченный, в печальном раздумье отходил от оконышка. «Но ведь прошло уже семь дней, а адрес ей известен!.. Не может же аккуратная Поля просто так столько времени отмалчиваться, да еще отлично зная, как он ждет ее писем? Не случилось ли там чего-либо непредвиденного?..» Потом прошло десять, пятнадцать, двадцать дней, а письма все еще не было ни одного. Тарас дал Поле обширнейшую телеграмму с оплаченным ответом, где говорил, что очень обеспокоен непонятным упорным молчанием, боится, не произошло ли что на шахте. Ответа не было. Не выдержав, он дал такую же тревожную телеграмму Василию и немедленно получил ответ:

«На шахте полный порядок тчк Привет всей бригады зпт напрасно паникуешь
Твой друг Василек».

— Зря только вы беспокоились так, — сказала ему на почте та же девушка с ярко накрашенными губами; и в голосе ее на этот раз звучала не ирония, а нотка сочувствия.

Тарас набил подарками для Поли полный чемодан и, проклиная и облагодетельствовавшего его предшахтместкома, и премию, и чудесный «Гагрипш», и даже равнодушное ко всему море, на попутной автомашине доехал до Адлера и самолетом отправился домой.

С большим нетерпением и еще неизведанной смутной тревогой заявился Тарас на родную «Соседку». Однако в течение этих нескольких дней он так и не сумел поговорить с Полей, хотя и видел ее издалека: она явно и очень старательно уклонялась от встреч с ним. Лиды к Зои не было (они где-то отдыхали), а молчаливая и какая-то особенно грустная Рита много раз, становясь спиной к прикрытой двери своей комнаты, говорила ему, что Поля пошла неизвестно куда, а вернется не знает когда. Пространно извинялась, что в комнате не убрано и потому пригласить не может, и краснела при этом так, точно Тарас в чем-то уличал ее. Рита, видимо, отлично понимала, что Тарас ее объяснениям уже не верит, и это ее мучило: врать она не была мастерица.

Так прошло дня три, пока сегодня гардеробщик Симакин не разрубил для Тараса разом и окончательно эту мучительную и неприятную загадку.

Когда Тарас после ночной смены с обычным наслаждением «отбанил» угольную пыль и уже оделся, Симакин вдруг поманил его пальцем и, хитро ухмыляясь, показал пачку разномастных записок.

— Твои, что ль?

Тарас взглянул, быстро-быстро перебрал пальцами сложенные в четвертушки листки и, с трудом сохраняя внешнее спокойствие, хрипловато спросил:

— Откуда это у вас?

— Вот вместе с этими подобрал, — потряс Симакин пачкой потоньше, — должно быть, Кожухов Василий все твои секреты ненароком уронил. Однако не горюй, урон не больно велик: одни-то, стало быть, твои к ней, а другие письма… ее к нему?! — мелко засмеялся он. — Бывает, в жизни все бывает… Ты парень хороший, но только не сумел вот остаться перед ней самим собою, чересчур много ты, дружок, намеков ей наговорил про преданную свою любовь, больно горячо душу ей свою изливаешь…

— Не говорите о том, чего совсем не понимаете! — не вытерпев, грубо оборвал Симакина Тарас.

— То есть как же это я не понимаю?! — не столько обиделся, сколько изумился Симакин. — Ты, сынок, что ж думаешь, эту самую любовь только вы сейчас выдумали, молодые? А до вас никогда ее и не было? А?!

Потрясенный Тарас, для которого уже все казалось ясным, молча отстранил рукой письма и хотел уйти. Но задетый за живое Симакин насильно усадил его на лавку и, упрямо протягивая ему письма Поли, уже настойчиво требовал:

— А ты почитай, почита-ай-ка попристальнее их!.. Ты еще сам, если хочешь знать, в таких сурьезных и деликатных делах, как женская любовь, смыслишь вроде новорожденного! Ты, может, думаешь, любят по заслугам? Ошибаешься, дружок… Она вон сама отлично понимает, что ты не в пример лучше Васьки и относишься к ней много благожелательнее; а тут же, стрекоза, признается ему, что с тобой, дескать, только дружила, но по-настоящему полюбила не тебя, а его! И все твои нежные слова — ему! Что? Понял? Ты читай, читай их все, — твердил разошедшийся Симакин, подсовывая Тарасу письма, — это тебе полезно…

 

3

После обеда Тарас с полчаса разыскивал коменданта, все еще не теряя надежды немедленно перебраться в другую комнату, но в конце концов ему удалось лишь выяснить, что коменданта повидать сегодня мудрено: он, оказывается, с утра уехал на озерцо рыбалить.

Вернулся в общежитие Тарас таким усталым, точно в бесплодных поисках коменданта обошел не несколько соседних бараков, а отшагал десятки километров: теперь отпадало и то единственное занятие, которое казалось ему нужным, даже обязательным в его сегодняшнем положении, за которое он так горячо было принялся. И только когда сел на свою койку, понял, что в этой уже опостылевшей комнате делать ему тоже нечего. С полчаса он сидел в непривычной тишине, размышляя, чем лучше заняться, чтобы отвлечься от неприятных дум. Но идти на стадион (где с утра разыгрывалось первенство по легкоатлетике и было, конечно, многолюдно, шумно, весело) показалось ему поздно: «к шапочному разбору…» А делать что-либо будничное, обычное почему-то сегодня не хотелось. Не тянула к себе даже полочка с книгами, недавно устроенная Тарасом над своей койкой, точь-в-точь так, как у Поли: стоило поднять руку над изголовьем — и, пожалуйста, бери любую.

Оставшись наедине, Тарас снова попробовал разобраться в происшедшем, хотя и не раз уже за сегодняшний день давал себе слово не ломать зря голову: вернуть старое невозможно. Правда, беспокоившие его только что думы постепенно приняли несколько иное направление: не было, как утром, не находящего себе исхода возмущения, на душе у него теперь было тихо и тоскливо. Снова и снова припоминались непрошеные наставления захмелевшего Симакина: «Раз не полюбила, выбрасывай, парень, поскорее, прямо в экстренном пожарном порядке ее из головы… Ахами, охами, вздохами да попреками тут не пособишь: уйди, скажет, разнелюбый, — и все! Начни хоть плакать, биться головой о стенку, стань перед ней на колени — хуже опротивеешь: потому настоящая любовь не милостыня, из одной жалости ею не одаряют… Ваське-то вон твоему, как к деньгам деньги, так она и валит, а тебя вот покуда стороной обошла! А ты не хнычь, старайся, работай, смейся — она, любовь-то эта, в одно прекрасное время и тебя заметит. Непременно! Чем ты для нее хуже ерника Васьки? Ничем. Вот на этом мнении пока и укрепись…»

Однако укрепиться в этом мнении Тарасу пока не удавалось. Он откинулся спиной на койку и думал о том, что существуют, выходит, как бы две любви: одна любовь — взаимная — приносит радость, счастье, другая любовь — неразделенная — только мучения. И еще думал о том, что одним счастье любить и быть любимым дается почему-то совсем даром, видимо еще при рождении, вместе с курчавой, как у Василия шевелюрой или очень красивыми, как у Поли, глазами; а другим, таким, как он, выпадают, видно, лишь вот такие мучительные деньки да сомнительные советы и утешения Симакина «укрепляться» потверже при подобных неудачах. «Правда, про любовь много противоречивого и в книгах», — подумал Тарас.

За последние месяцы, по рекомендации Поли, он с жадностью проглотил не один роман, и там, конечно, тоже не всегда все обходилось гладко; и в книгах обстоятельно рассказывается, что в жизни нередко перепадает всякое, а герои бывают счастливы и неудачливы, радуются и огорчаются. Но, читая с удовольствием о всяких осложнениях любви, он верил им до сегодняшнего дня как бы наполовину; главы и страницы, где говорилось о радости нерушимой дружбы и о счастье верной любви, почти всегда производили на него впечатление абсолютной правдивости, достоверности, бесспорности — это, думалось ему, сама жизнь, такие чувства были ему близки и понятны. Его быстро развивающийся читательский вкус всегда подкупали места, не лишенные теплоты и искренности чувств. Потом он обменивался своим впечатлением о прочитанном с Полей, и оба радовались, что их взгляды совпадают, что и дружбу и любовь они понимают одинаково.

— Дружба, Тарас, это прежде всего искренность, уважение, верность, — не раз говорила ему она во время таких обсуждений.

— И любовь, Поля, прежде всего верность, искренность, уважение, — всегда шутливо перетасовывал Тарас. — Верность я выдвигаю и в дружбе и в любви на самое первое место!

А Поля хоть и весело посмеивалась над этим его неизменным добавлением и уточнением, но тут же целиком с ним соглашалась.

Те места книги, где узы дружбы и любви вдруг не выдерживали испытания временем, начиналась размолвка, героиня изменяла, а герой страдал, интересовали Тараса только с одной стороны: правда это или вымысел? Возможно такое неожиданное вероломство в жизни, или это только в книге? Чтобы проверить свои выводы, он обращал на такое место внимание Поли, откровенно делился с ней своим недоумением. «Значит, она по-настоящему и не любила?» — совершенно искренне спрашивал в таких случаях Тарас.

А Поля, как правило, тоже не была в восторге от таких поворотов, говорила, что и ей эта ситуация показалась маложизненной, не очень убедительной. Поговорив так с Полей или получив от нее обширнейшее письмо с такими мыслями о прочитанном, Тарас сразу же успокаивался, долго ходил довольный всем — и начитанностью Поли, и ее умом, и ее взглядами на дружбу, любовь, жизнь, и даже тем местом книги, которое вначале, как потом ему становилось ясно, немного неприятно его насторожило.

Но теперь в точности такую же «ситуацию» он не в кино смотрит и не в романе о ней вычитывает, а все это происходит с ним. Как ни старался Тарас объективно разобраться в происшедшем, а хладнокровно сказать: «Ну что ж, значит, и не любила», — он не мог. И снова возвращался к мысли о том, что во всем случившемся больше всех виноват Василий, невольно поминал недобрым словом так бездумно «облагодетельствовавшего» его председателя шахтместкома, потом некстати подвернувшиеся зональные соревнования по волейболу. А когда опять пытался построить из мелких случайностей хотя какую-то закономерность, уже смутно догадываясь, что жизнь гораздо многограннее, чем он до сих пор предполагал, из этого почему-то ничего утешительного не вытекало, ничего не получалось, кроме разве уже знакомого ему недовольства собой.

Одолеваемый такими думами, Тарас метался по комнате и ворочался на койке до тех пор, пока не заснул тяжелым, беспокойным сном, неловко уткнувшись лицом в грубошерстное одеяло. Но и во сне не пришло облегчение. Приснилось ему, будто Поля постучала в его окно (так она иногда делала, чтобы не заходить в «ребячье» общежитие), и потом они вместе, взявшись за руки, пошли на стадион. Там было солнечно, многолюдно, неутомимо бегали по зеленому ковру «свои» и «чужие» футболисты, их яркие майки то перемешивались, точно маки на грядке, в самой середине поля, то молниеносно перегруппировывались и снова рассыпались по его краям. Щедро, бурно рукоплескал стадион успеху каждого игрока. А всегда справедливая Поля на этот раз требовала, чтобы он аплодировал только одному курчавому игроку, и очень сердилась, когда он пытался выкрикнуть что-либо ободряющее другим.

Тарас проснулся весь в поту, а на душе сразу же стало еще тяжелее: действительность была хуже этого неприятного сновидения. От одной мысли, что он мог бы провести этот погожий летний день, как большой праздник, Тарас чувствовал себя так, будто кто наяву поглаживал по его сердцу колючей Полиной варежкой. Сразу вспомнилось: зимой не раз шутливо примерял он эти крошечные, затейливо связанные варежки; Поля всегда пугалась, что он их растянет на своей огромной ладони, а потом, когда убеждалась, что он осторожно надевал варежку только на кончики пальцев, смеялась.

Без стука, не спрашивая разрешения, как хозяйка, в комнату вошла Конова. Сегодня она лишь дневалила у ключей и потому одета была по-праздничному. Просторная, длинная, не забранная в юбку кофточка топорщилась, точно слегка накрахмаленная: ситец был совершенно нов. Голову ее покрывал не расхожий темный платок, а безупречно белый, с кремовыми глазками. В натруженных руках, видимо не умевших оставаться без дела, она бережно держала большой клубок и какое-то затейливое вязанье. Перехватив невольный взгляд Тараса, рассматривающего необыкновенно длинные спицы с сургучными шариками-головками на одном конце, Конова сказала:

— Что удивился так? Мастеровому человеку без дела не сидится! Старухи-то — небось слышал? — любят агитировать, будто по праздникам работать грешно, а я так понимаю, что трудиться никогда не грех, хоть и сама давным-давно старуха… Ты что это, сокол, сегодня квелый-то такой? Заглядываю раз, приоткрываю дверь в другой, в третий, а он все лежит кверху макушкой и даже не хочет, аккуратист мой самый главный, пыльные сапожищи-то свои скинуть! Шел бы вон на футболистов смотреть. Гляди-ка, опять народ на стадион потек: и девчонки бегут туда, и парни, и семейные… А ты нынче, право, вроде сурка: никак все не отоспишься!

— Голова что-то болит, — нехотя пояснил Тарас, когда дольше молчать под пристальным взглядом Коновой стало неловко. — Работаем на крепеже новой проходки, штрек не успевает как следует после подрыва проветриваться — вот, наверное, немножко и угорел, голова разболелась…

— На воздухе-то скорее она пройдет, — усмехнулась Конова, — на народе и думки твои лучше передумаются; одному-то сейчас тебе с ними домоседить только му́ка, а на людях они враз переменятся и перемелются — глядишь, и с пользой мука будет! Потом сам поймешь, что верно советую…

«И она со своими непрошеными вразумлениями, — с вдруг подступившей тоской и неприязнью догадался Тарас — Так и знал, что теперь по всему поселку раззвонит этот несносный Симакин про мои дела… Ну, зачем оставил у него свои письма? Возмутился, фыркнул и убежал, удивил, называется, кого-то». А вслух Тарас раздраженно напомнил:

— Объяснил ведь уже вам, что голова болит?

— А у него, выходит, не очень? — кивнула она на неразобранную койку Василия. — И все остальные твои бригадники… тоже никто, по-моему, не прикладывались?

— Зачем им ложиться, если пересменка у нас, а сегодня праздник.

— Стало быть, с утра вам завтра в шахту?

— С утра.

— Значит, управишься и ты выспаться!

— Говорю ведь понятно, — почти выкрикнул Тарас, — русским языком сказано вам, что голова трещит? Ну… может, не от газа, а болит…

Но Конову этот запальчивый окрик нисколько не испугал и не смутил. Она подвинула к себе табурет, не спеша расправила наутюженную юбку, села и снова упрямо повторила:

— И я понятно тебе толкую, не по-французски, иди-ка, сокол, на мяч этот… между «Соседкой» и шахтой «Новая», проветрись, отвлекись малость. Одного ведь добра тебе хочу, как круглому сироте, а ты и выслушать-то старую греховодницу толком не желаешь, шумишь зря, — неожиданно засмеялась она.

Тарас никогда не видел ее смеющейся и очень подивился, как сразу подобрело, будто обмякло ее сухое лицо. Несмотря на старость, был у нее «темперамент бойца», и постоянно она с кем-либо грозно «воевала»: бранила ребят за нанесенную ногами грязь, сердито учила новичков заправлять, «как у всех», свои койки, ополчалась на «трубокуров», заметя брошенный мимо пепельницы окурок, а завидев коменданта, непременно останавливала его и, хотя пять раз на дню, немедленно начинала требовать от него «каких полагается» тряпок, дополнительных скребков и приобретения проволочных матов, не уставала попрекать его давно обещанными, но все еще не купленными дорожками, шторками, даже фикусами. В другом месте на нее, пожалуй, сердились бы за это, может быть, даже не стали бы терпеть, но здесь, на шахте, как нигде, умели ценить труд. А Конова вечно была в заботах и хлопотах: прибирала, вытирала пыль, мыла полы, кипятила «титан». Лицо у нее было в крупных морщинах, а выражение его всегда серьезное, строгое, почти суровое. И теперь, освещенное вдруг этой неожиданной улыбкой, оно как бы мелькнуло на миг перед взором Тараса своей несомненной былой красотой — далекой-далекой и тоже, видимо, строгой, что называется, иконописной.

«Ну и греховодница!..» — невольно внутренне усмехнулся Тарас и тут же подумал, что к такому почти аскетическому лицу и в молодости-то, наверное, было не очень легко приложить это веселенькое словцо. И снова та романтическая страничка из биографии старой уборщицы, какой, видимо, в минуту внутреннего умягчения поделилась она с Полей, в которой души не чаяла, а девушка под строгим секретом рассказала в один из самых памятных вечеров Тарасу, показалась ему неправдоподобной, недостоверной, не существовавшей никогда.

— Нечего так на меня глядеть, я не медведь, — уверенно и твердо сказала Конова, видимо не сомневаясь, что она верно проникла в ход мыслей Тараса. — Небось думаешь сейчас, что Конова ваша так старухой и родилась, никогда не была молодой? Была: и молодая была и, люди добрые сказывали, красивая — вроде твоей Поли… Да вот беда: красота-то нашей сестре не всегда впрок!..

— Про Полю теперь нечего говорить, — сухо отрезал Тарас.

— Кому нечего, тот пусть и не говорит, молчит, — не смутилась Конова, — а мне ее, бедняжку, даже очень жалко: совсем ведь девчонка, в людях не разбирается!.. Подозвала ее после твоего отъезда, говорю: «Окончательно ты ведь перестала над головой своей думать: всего через один месяц Тарас вернется, а ты, похоже, собралась менять кукушку на ястреба или уже сменяла?» — «Думала, отвечает, а теперь уж бросила — все равно без толку, в голове какое-то а-ла-ла… Да и, добавляет, бесполезно: сами знаете — сердцу не закажешь!» Вот, похоже, одно это «ала-ла-ла» и получится у них. Не сберег ты, сирота, свою бедную горлинку от этого сокола-сапсана… А девица-то какая: умница, скромница и собой красавица, и, главное, золотой она души девка!

— Не может быть, чтоб она сюда заходила. Не верю я вам! — вскочил с места Тарас.

— Я, пока ты в отпуске-то своем разгуливал, никуда ведь не уезжала, — ответила Конова.

Тарас сел, снова встал; скулы его постепенно покрывались плитами неровного румянца. Молчала теперь и Конова, молчала и даже сердито отвернулась от него. Она словно только сейчас вспомнила, что держит вязанье, и длинные спицы быстро замелькали в ее умелых руках. Тарас постоял несколько минут, не проронив ни слова, потом снял с гвоздя фуражку и, перебарывая в себе вдруг откуда-то подкатившуюся к самому сердцу боль и одновременно дикую потребность кричать, бушевать, изо всех сил возмущаться свершившимся вероломством, сказал совсем обычным голосом:

— Пожалуй, вы правы: на новошахтных футболистов взглянуть стоит…

Но на стадион Тарас не пошел. Выйдя из общежития, он растерянно потоптался возле тамбура, не зная, куда направиться. Единственно, что было ему ясно в этот момент, так это то, что сейчас снова надо побыть одному и опять попытаться хотя бы как-то осмыслить случившееся. Правда, с самого утра он занимался этим же. Но до сих пор все же теплилась в глубине души Тараса тайная и смутная надежда, что все это, может быть, еще не так серьезно, как кажется. Даже держа утром в собственных руках Полины письма к Василию, он не верил, что это окончательно — так же как не верил недавно, купаясь в море, что он когда-либо может утонуть, хотя море видел впервые, а плавать не умел. И только теперь Тарас по-настоящему понял: произошло нечто такое, что уж не отменишь и не изменишь.

Он свернул от общежития направо, чтобы быстрее выбраться за поселок: поле здесь было в десяти минутах ходьбы. Этот безветренный, такой мучительный для него денек выдался после недавних дождей на редкость погожим. И сейчас, к вечеру, щедро припекало солнце, а по высокому синему небу, точно белые паруса в штиль, лишь кое-где были разбросаны перистые облака — они казались совсем неподвижными. Даже вечно пылящая верхушка терриконика, мимо которого он проходил, курилась как-то особенно тихо и спокойно: будто не хотела сегодня, ради праздника, встречать всех своими колючими угольными соринками.

Кончились последние строения, и в лицо Тарасу пахнуло медвяным настоем от сникших за жаркий день степных трав и цветов. В сторону неширокого, густо заросшего кустами оврага от дороги ответвлялась хорошо проторенная стежка, и Тарас медленно побрел по ней. Он дошел до самого оврага, без интереса заглянул в него: овраг был неглубок, с пологим травянистым дном, а оба склона его обильно заросли раскустившимся на приволье диким шиповником. Тропинка, выбирая места поудобнее, пересекала овраг и вела, видимо, к маленькому крайнему домику на противоположной его стороне. Старая поселковая застройка выдавалась там далеко вперед и врезалась в степь длинным клином, будто узкая и острая песчаная коса в море.

Дальше идти по этой тропинке было некуда. На остановившегося Тараса яростно залаяла привязанная к конуре собака, и он сразу сообразил, что забрел на усадьбу к десятнику Улитину. «Вот эта, значит, белая дворняжка и облаяла тогда новенькую шляпу Василия», — почему-то немедленно припомнилось Тарасу.

Возвращаться назад ему не хотелось, да и хорошо здесь было, среди густых, еще доцветающих кустов шиповника. Чтобы не дразнить напрасно все больше и больше ярившуюся собаку, он поспешно отошел от края оврага и лег на траву. Сквозь кусты шиповника Тарас видел, как из домика выходил во двор грузный Улитин, слышал, как он громко уговаривал собаку «не расстраиваться пустяками». На нем была праздничная, пестро расшитая, но неподпоясанная гуцулка, широченные парусиновые брюки и калоши на босу ногу. Угомонив собаку, он постоял немного на крыльце, почесывая и поглаживая свою богатырскую грудь, и, сладко потягиваясь и позевывая, снова ушел в дом.

Стены его домика до самого карниза были беспросветно покрыты кудрявым, сильно разросшимся плющом, и только распахнутые настежь маленькие окна, точно бойницы, темнели среди яркой и буйной зелени. В одном из окон сверкал и переливался на солнце огромный граненый раструб старинного граммофона.

Заметив этот граммофон, Тарас невольно улыбнулся и, откинувшись на спину, стал смотреть в высокое синее небо. Вдалеке, замирая или усиливаясь при каждом дуновении легкого ветерка, неистовствовали поселковые громкоговорители, над самым его ухом жужжал большой черно-рыжий шмель, а с кустов шиповника время от времени срывались лепестки и перелетали над его лицом, мелькая на солнце, как бабочки. В воздухе прочно держался тонкий и нежный аромат, и Тарас только сейчас догадался, что это именно отсюда, с Пологой балки, почти сплошь заросшей диким шиповником, пахнуло на него сразу же за поселком таким вкусным, пряно-медвяным настоем. Он перевел глаза на кусты — они будто соблюдали какой-то график очередности: одни доцветали и поминутно роняли выгоревшие розовые лепестки, на других было еще множество более ярких бутонов, а некоторые кусты шелестели, уже сплошь покрытые красными точечками зарумянившихся на солнцепеке ягод.

Чтобы отдохнуть от тяжелых, весь день одолевающих его дум, Тарас начал считать ягоды на одном из ближних кустов. Занятие было бестолковое, безрезультатное и… бесконечное, потому что далеко не все ягоды закраснелись и были хорошо заметны, а шевелящиеся на ветерке ветки менялись местами. Тарас сбивался и начинал счет сначала.

Шмель, улетевший было куда-то прочь, видимо, вернулся, зажужжал сердито, резко и неприятно, затем зашипел и заскрипел так сильно, что удивленный Тарас даже приподнялся и торопливо огляделся. Но ничего не увидел. И только когда из раструба улитинского граммофона, картавя и пришепетывая, громко полились слова песни, Тарас догадался, что это не шмель, а видавшая виды граммофонная пластинка брала свой натуженный разбег. А сильный разухабистый тенор уже немилосердно орал через овраг, заглушая и шелест кустов и отдаленную перекличку нескольких громкоговорителей, страшно грассируя при вычурных переходах с низких ног на высокие:

Ох, щедра моя старушка — Ми-илости ще-е-едрей… Подарила мне ста-арушка Де-есять до-оче-ерей…

«Не хочет старик расставаться со своими древними пластинками», — подумал Тарас и невольно усмехнулся.

Тенор взмывал все выше, все бойчее, все заливистее:

Десять девушек — огонь! Да таких, что не за-атронь…

Потом, когда тенор смолк, граммофон пошипел и поскрипел снова, и над оврагом, уже не взлетая, а как бы плавно скользя, заструился могучий и красивый женский голос, только, пожалуй, чересчур низкого тембра, да излишне стенающий:

Ка-ак я ви-идеть хо-очу Его улы-ыбку ка-артинную…

Однако вперемежку со всякой наивной чепухой игрались граммофоном и вещи отличные. Тарас закрыл глаза и долго слушал совершенно незнакомые ему старинные мелодии. Чего только не играл в этот вечер горластый ветеран Улитина: и разухабистого «Камаринского», и тягучую грустную песню «Лен и конопель», и разудалые, с притопыванием и посвистом «Ах вы, сени, мои сени», и печальную-печальную песню, такую, что, слушая ее, хотелось плакать: «Под вечер, осенью ненастной…»

Незаметно закатилось солнце, сгустились долгие летние сумерки. Из-за темного конуса терриконика взошла луна, и Тарасу снова отчетливо был виден домик десятника. Улитин не включал электричества, и при неверном лунном свете по-прежнему распахнутые окна чернели еще резче. Тарас глядел на них и отчетливо представлял себе застывшую у граммофона тучную фигуру десятника, не нуждавшегося, как видно, в лучшем, чем луна, освещении, чтобы ставить и проигрывать подряд свою обширную коллекцию пластинок.

Наконец она, видимо, иссякла, и граммофон, похрипев с полминуты на замедляющихся оборотах последней пластинки, совсем смолк, точно грустным вздохом закончил свою нелегкую работу. Невольно глубоко вздохнул и Тарас, снова оставшийся один на один со своими нерешенными мыслями. Где-то далеко неуверенно всхлипнула гармоника, послышались невнятные голоса песельников. Вот зазвучала еще какая-то музыка. Ветерок дохнул покрепче, и Тарасу стало ясно, что это завели на танцплощадке истошную электрорадиолу. Сейчас, наверное, бойкие девчата с шахты «Новая», расфранченные по случаю праздника, успешно отбивают у танцующих девчат с «Соседки» всегда дефицитных на площадке кавалеров-танцоров. «Там же, наверное, сейчас и они», — подумал Тарас. Он хотел было и остановить на этом бег тяжелых для него дум, но не смог. Сразу вспомнилось, что год назад вот так же играла вальсы радиола, старательно шаркали туфлями и полуботинками о жесткий, как терка, асфальт площадки неутомимые танцоры. А он, хмельной от близкого соседства Поли и счастья, гулял с ней по бережку Пологой балки, только чуть-чуть дальше этого места, там, где было вентиляционное устройство, теперь заброшенное, но некогда забиравшее здешний чудесный воздух для старых выработок шахты.

Тарас сильным рывком поднялся на ноги и быстро пошел прочь от места, где провел незаметно несколько часов. Шел и удивлялся: уже не сумерки, не вечер, а по-летнему теплая ночь спустилась над окрестными полями, над балкой. Но видневшийся впереди поселок не спал: даже при луне ярко разлилось над ним голубоватое зарево электрических огней. Вот снова где-то задорно зазвенел и оборвался девичий голос. Вдалеке, там, где стежка делает развилку, несколько раз мелькнули силуэты возвращавшихся с загородного гулянья парочек. Вот опять послышался приглушенный смех, еще ближе… Потеряв тропинку, Тарас пошел к дороге напрямую и вскоре заметил впереди одинокую тонкую фигуру девушки. В отблесках поселковых огней Тарас не мог рассмотреть ее лица, но хорошо видел, что она часто оглядывается и, как ему показалось, даже замедлила шаг.

«Не робкого десятка, даже очень смелая, можно сказать, дивчина», — добродушно отметил Тарас. И тоже убавил шаг: поравняться в поле с девушкой и молча пройти мимо казалось ему неудобным, неприличным. Но и заговаривать, быстро знакомиться, провожать до дома любую девушку он никогда не был ни мастером, ни охотником. А в сегодняшнем настроении ему тем более было не до «ухажерства».

Девушка оглядывалась много раз, шла до самого подножия террикона медленно, однако и Тарас брел сзади совсем гуляющей походкой — расстояние между ними не уменьшалось. Возле террикона девушка оглянулась в последний раз и, обиженно-гордо вскинув голову, быстро пошла в обход с правой стороны.

А Тарас обогнул террикон слева и все время прибавлял шагу, чтобы выйти на залитую светом поселковую дорогу раньше девушки. Однако они оба, видимо, ошиблись в своих последних расчетах разойтись неузнанными. Едва Тарас, обойдя террикон, завернул за трансформаторную подстанцию, как почти столкнулся с Полей — это и была та тоненькая девушка, которую он решил не опережать.

Они остановились друг против друга и сколько-то времени молчали, оба растерянные от неожиданности, сконфуженные, не знающие, с чего начать разговор, — ведь так много было нового, так много воды утекло с того времени, когда они беседовали в последний раз на вокзале перед ее отъездом.

— Ну… здравствуй, Поля! — первым заговорил он.

— Ты, Тарас, делаешь вид, будто только-только узнал меня.

— Почему ж… одна за поселком бродишь? Без… без Василия?

— Граммофон одной лучше слушать, — слабо улыбнулась Поля.

— Я тоже его слушал.

— И ни слезинки, конечно, не обронил?

— Этого еще недоставало!

— А я наревелась там, — просто сказала она.

Они пошли рядом, и Тарас теперь сам видел, что Поля заплаканная. С тревогой и жалостью отметил он мысленно, что Поля очень изменилась за это время и внешне: осунулась, побледнела, будто даже подурнела с лица. И улыбалась не прежней, веселой, задорной улыбкой, а какой-то рассеянной, слабой, будто через силу.

Там, где Поле нужно было сворачивать к своему общежитию, она вдруг молча протянула Тарасу руку.

— Можно, я тебя провожу?

— Не надо, Тарас, не надо, — почти испуганно сказала Поля и торопливо убрала руку, словно боялась, что он будет настаивать.

Взглянув ей в лицо, Тарас молча кивнул головой и, круто повернувшись, широко зашагал прочь. «Вот теперь окончательно, окончательно, окончательно!..» — думал он в такт своим шагам. И даже подивился, как это мог он до сих пор считать признаком окончательного разрыва с любимой девушкой такие мелочи, как ее упорное молчание на письма, свой утренний разговор с захмелевшим гардеробщиком, потом неожиданную и своеобразную заботу о себе и Поле со стороны Коновой? «А вот теперь… уж совсем окончательно, окончательно, окончательно…» — нарочито гулко продолжал выстукивать он каблуками по тротуару, пока не почувствовал, что его кто-то догоняет.

Поля подбежала к нему сильно запыхавшаяся и, с трудом переведя дыхание, торопливо сказала:

— Не сердись, Тарас! Впрочем, я знаю, что этого требовать нельзя даже от тебя… Какой, наверное, я тебе свиньей сейчас кажусь? Даже про твою поездку на юг ни слова не спросила, не извинилась за молчание… Но потом, Тарас, потом: сейчас, честное слово, при всем желании не могу… Я лишь хочу, Тарас, чтоб ты знал, что твои письма ко мне… попали в другие руки не по моей вине, а по моей оплошности! Ну, и пока все, Тарас…

И едва успел оторопевший от всего этого Тарас коротко пожать ее узкую холодную ладонь и великодушно заверить, что он куда больше огорчен, нежели рассержен, как каблуки Поли снова быстро затараторили по тротуару: назад она не шла, а бежала…

Когда он открыл дверь своей комнаты, дохнувший через распахнутое окно сквознячок бесшумно подкатил что-то ему под ноги. Тарас включил свет и, сердито толкнув носком сапога футбольный мяч, снова загнал его под койку. Одетый лишь в трусы и майку, блаженно разметав по койке руки и ноги, богатырски похрапывал на неразобранной постели Василий. На придвинутом к койке табурете лежали перевязанные белым ремешком бутсы и, видимо наспех стянутая, полувывернутая наизнанку футболка. А на своей тумбочке Тарас обнаружил стакан и до половины распочатую бутылку портвейна; за горлышко ее, точно аптечная сигнатурка, была зацеплена записка Василия:

«Хотел, Тараска, обмыть с тобой позорное поражение новошахтных, но ты куда-то запропастился, а я так за сегодня сморился, что вряд ли дождусь: спать хочу зверски… Матч закончился в нашу, Тараска, пользу со счетом 5:3. Правда, меня во второй половине несправедливо удалили с поля якобы за грубость, но это, конечно, не умаляет нашей с тобой законной радости и гордости, — читал Тарас, не снимая с горлышка длинной полоски бумаги. — В общем я угощаю, а ты, тихоня, не отказывайся от мировой, чтоб я знал утром, что мы друзья по-прежнему. Знаешь, Тараска, ей-богу, не стоит из-за какой-то шалой девчонки-истерички нашу давнюю светлую дружбу ломать: старый друг — лучше новых двух!!!
Твой друг Василек».

Будильник я завел — не трогай.

«Ну и дру-уг!.. — изумленно покачал головою Тарас, но, сразу представив осунувшееся, как после болезни, лицо Поли, чуть не заскрипел зубами от боли и ярости. — Ну и понимаешь же ты, Кожухов, что такое светлая дружба!.. — задыхался от обиды Тарас, чувствуя, что накипь этого дня подходит к горлу. — Наломал, пошляк, дров, наплевал в души своим друзьям и можешь спать, ушкарь, будто праведник! Да еще совести хватает лезть со своей мировой, с подлыми своими посланиями и потчеваниями…

Тарас был возмущен до глубины души. Не снимая записки, он тут же переставил это угощение на тумбочку хозяина, выключил свет, разделся и лег. Но еще долго ворочался на своей койке, невольно слушая безмятежное похрапывание Василия.

 

4

Разбудил их, как всегда, будильник. Чтобы не проспать, ребята ставили его посредине своего непокрытого стола. Зазвенев, он начинал лихорадочно подпрыгивать на упругой фанерной крышке, и получался такой дребезг, что не услышать его было невозможно.

— Да хватит тебе, суматошный: когда просыпаем — молчишь, а видишь, ребятки на ногах, — и раззвенелся, — подбежал к столу и шутливо прикрыл будильник обеими ладонями Василий. Он отлично выспался и поднялся, как видно, в самом прекрасном расположении духа. — Ты, Тараска, полагаешь, скоро мы кончим «порох нюхать» в новой проходке? Помнишь, как клялись на всех собраниях главные строители, что сдадут этот штрек быстро? — спрашивал он, стоя в трусах и майке перед распахнутым окном и плавно взмахивая руками, точно плыл саженками.

Тарас не отвечал. Он наспех проделал возле своей койки с десяток заученных упражнений и начал торопливо одеваться.

— Ты что ж, бригадир, не возмущаешься? — игриво продолжал Василий. — Попал в начальство, и сам начинаешь заниматься сглаживанием всех острых углов?!

Однако, заметив на своей тумбочке нетронутое вчерашнее угощение, сразу же нахмурился и прекратил начатую гимнастику.

— Не смей вино сейчас пить, — строго, но сдержанно сказал Тарас, видя, что он, раздраженно скомкав и выбросив за окно свою записку, налил полстакана.

— Это не водка, а портвейн виноградный, в умеренном количестве его всегда употреблять можно, даже полезно, — возразил Кожухов, опорожнив стакан и наливая еще.

— Перед спуском в шахту не имеешь права пить и портвейн! — уже крикнул Тарас.

— Эх, теляче, теляче, — сокрушенно сказал Василий и даже презрительно выпятил, по своему обыкновению, подбородок. — Изменяешь, значит, нашей испытанной дружбе земляков? Но попомни, Тараска: дружба горами ворочает, а способность наживать врагов всегда хуже искусства приобретать друзей! Пей, говорю, пока предлагаю вот эту мировую, — протягивал он почти полный стакан, — да давай на таких ругачках точку ставить. Ну, чего уставился? Это ж, теляче, портвейн номер двенадцать — врачи такой как лекарство даже роженицам прописывают.

— Я теперь ни одному твоему слову не верю! Можешь морочить голову кому-нибудь еще, — все больше и больше свирепел Тарас. — Убирай в тумбочку или… хоть к черту свое угощение, пока я за окно его не вышвырнул!

— Окончательно не хочешь мириться? Ну и не надо, сам же пожалеешь…

Впервые за все время Тарас и Василий на работу пошли порознь. Сошлись они уже у самого ствола: здесь, как всегда в эти ранние утренние часы, гулял резкий сквознячок, клеть торопливо спускала в шахту новую смену. На-гора́ поднимались пока еще лишь редкие, разрозненные группы людей немассовых профессий, по два, по три человека.

Когда приблизился к стволу задержавшийся в нарядной Тарас, клеть была внизу, наверное где-либо у самого нижнего горизонта шахты, потому что ждать ее в этот раз пришлось дольше обычного. Все бригадники были в сборе. В сторонке Василий оживленно рассказывал что-то двум молодым крепильщикам из чужой бригады; слушая его, ребята пошатывались от смеха. Но, увидев Тараса, он сразу замолчал и, предупредительно тронув за рукава брезентовых курток обоих весельчаков, тут же демонстративно повернулся к своему бригадиру спиной.

Скоро подошла клеть и, сильно лязгнув напоследок всем своим увесистым, крепко сколоченным остовом, замерла неподвижно. Из нее вышли забойщики: все в запыленных спецовках и каскетках; на лицах, тоже чумазых от тончайшего слоя черной «пудры», лишь задорно посверкивали белки глаз да зубы, казавшиеся сейчас у всех одинаково белокипенными.

У ствола в ожидании спуска первой смены снова сгрудилось порядочно народу, но харитоновцы были первыми. Они уже входили в клеть, когда прибежала сильно запыхавшаяся табельщица и, с трудом переводя дыхание, сказала, что Харитонова и Кожухова начальник смены требует к себе.

Тарас не стал дожидаться уже забравшегося в клеть Василия, но тот догнал его на полпути в нарядную и, тронув за локоть, сказал:

— Неужели, Тараска, хватило у тебя совести добиваться моего перевода из бригады через начальство?

— Сейчас узнаешь, — скупо пообещал Тарас. — А насчет совести… уж лучше воздержись разглагольствовать: ты от этой штуки, по-моему, полностью освободился.

У небольшого стола начальника смены на табуретах сидело несколько человек; из них Тарас знал в лицо только начальника участка Кужбу да высоченного сутулого инженера Банникова. Он держал в руках какую-то полусгнившую чурочку и сердито крошил ее себе на колени, разламывая крепкими пальцами, точно засохшую хлебную корку. Другие тоже время от времени брали с зеленого сукна куски древесины, видимо образцы, разламывали их, показывали друг другу. Тарас сразу же понял, что речь идет о какой-то старой крепи, пораженной шахтным грибком. И инженер и начальник смены выглядели очень озабоченными.

— А, пришли, хлопцы! — обратился, наконец, в их сторону начальник смены. — Знаете, что старые выработки намечено оживлять?

— Известно, был уж об этом разговор, — спокойно ответил Тарас.

— Мы на собрании только на днях этот вопрос прорабатывали и даже резолюцию проголоснули «инициативу поддержать»! — громко и пространно пояснил Василий, обрадованный, что речь идет не о его переводе из бригады.

— Вот и отлично, — улыбнулся Кужба. — Значит, всякую агитацию я сейчас в сторону, а сразу же о самом деле. Надо дать в старые выработки воздух. А для этого потребуется надежно отремонтировать крепь первого и второго вентиляционных штреков. С завтрашнего дня добавляем в вашу бригаду крепильщиков, разбиваем ее на две равноценные. И будете в две смены до победы ремонтировать старую крепь. Бригадирами теперь будете оба…

— Можно, — сказал сразу же просиявший Василий.

— Можно-то, конечно, можно, да только осторожно, — серьезно оговорил его начальник смены. — Вся крепь в штреке основательно пострадала от шахтника, обнаружен там и настоящий домовый грибок… Правда, лазили мы там не один раз, все вот, — кивнул начальник смены головой на сидящих возле его стола, — остались, как видите, живы и невредимы, но все же, когда начнете завтра снимать верхние оклады, соблюдайте максимальную осторожность! Как правило, будете убирать старый поврежденный дверной оклад только тогда, когда рядом с ним поставите новый. И никак не иначе: штрек почти целиком проходит в сажистом сланце, и кое-где местами заметна отслойка от кровли — допускать сползания этой отслойки ни в коем случае нельзя… Эту старую крепь мы через неделю-полторы совсем заменим, а пока, до подачи воздуха, до установки хоть переносных вентиляторов, надо ее быстро и надежно усилить, отремонтировать. Пройдетесь сегодня и внимательно осмотрите каждую стойку, легонечко простукайте, где надо зачистите, а потом скажете, сколько стоек, сколько верхних и нижних окладов нужно заменить. А поведет вас сейчас к месту будущей работы наш испытанный подземный вездеход Улитин, — снова улыбнулся начальник смены.

Пока он писал Улитину записку, инженер Банников знакомил молодых крепильщиков с образцами побуревшей древесины, пронизанной во всех направлениях видимыми и невидимыми, но одинаково разрушительными грибницами. На наружных частях некоторых образцов, точно приклеенная мокрая вата, отчетливо виднелись белые, розоватые или лимонно-желтые налеты и даже характерные влажные тяжи почти в карандаш толщиной. Но на большинстве аккуратно выпиленных кусков таких шнуров не было, зато пленчатые налеты были какого-то зловещего золотисто-охристого цвета с лиловым оттенком.

— Самый зловредный, — бойко ткнул пальцем в эту лиловатость Василий.

— А по-вашему?

— Помнится, домовая губка гораздо вреднее шахтного, — не очень уверенно ответил Тарас.

— И правильно вам помнится, — подтвердил Банников. — Как говорится, хрен редьки не слаще, но все же шахтный домовый гриб разрушает древесину медленнее и требует большей влажности. А настоящий домовый гриб, или домовая губка, вот с такими ватными лимонно-желтыми или розоватыми налетами по быстроте разрушения не знает себе равного… Ни стоек, ни верхних окладов, пораженных таким грибком, вы в штреке не оставляйте! Но одновременно учтите, что и в первом и во втором вентиляционных штреках много крепежа здорового, то есть тоже, может быть, покрытого плесенью, однако пораженного сравнительно безобидными видами других грибков, менее вредных. Делать микроскопические исследования всякой плесени подряд на каждой стойке, вы сами это отлично понимаете, невозможно да и бессмысленно. И тем не менее надо надежно определить несущую способность любой стойки, всякого верхняка, каждого дверного оклада! Значит, как уже рекомендовал вам начальник смены, не ленитесь осторожненько простукивать, а главное, почаще зачищать и внимательнее глядеть… Ну и все неясное, непредвиденное, спорное, если такое, паче чаяния, обнаружится в процессе работы, разумеется, будем разрешать по ходу пьесы всем скопом, — устало усмехнулся Банников. — Начнете ремонт — и я к вам не раз зайду, и Кужба, и начальники смен станут почаще теперь завертывать в старые выработки. Особо внимательно прошу вас осмотреть одно местечко, вам его Улитин покажет, он знает… Это место будете ремонтировать в самую первую очередь, то есть завтра же!

— Это «коленчатую» просеку-то? — улыбнулся Кужба. — Да, он ее не забудет долго… Грузноват, тяжеловат стал старик!

Тарас и Василий разыскали Улитина на рудничном дворе быстро. Пожалуй, гораздо дольше десятник вчитывался в записку начальника смены.

Он не спеша достал очки, тщательно протер их носовым платком, надел, потом сел на пустую вагонетку и начал разбирать мелкий убористый почерк.

Зимой Улитина перевели с подземных работ на должность старшего десятника верхнего рудничного двора. Формально это было как бы повышением за выслугу лет, ему сохранили прежний, «подземный» оклад. Но все отлично понимали истинный характер такого назначения. Не закрывал на это глаза и сам Улитин. При встречах со своими многочисленными друзьями-приятелями он отвечал на их осторожные поздравления «с выдвижением» всегда подробно, но очень просто: «Да-а, повысили вот… И выдвинули и задвинули шахтера одним и тем же приказом! Стар стал на брюхе-то по гезенкам ползать, — шумно вздыхал он, — вот и «повысили» меня! Грузноват, тяжеловат, чтоб по-прежнему смену целую лазить по забоям и лавам, одышка, то да се… Ну и придумали мне эту «почетную» должность наверху. Сорок лет был настоящим шахтером, а теперь вот покуда около шахты кручусь… И похоже, навсегда: ку-уда же с та-акой севалкой! — грустно и насмешливо хлопал он ладонью по своему объемистому животу. — С ней, должно быть, в клеть-то скоро впускать не будут!..»

Однако когда встал вопрос о старых выработках, с не полностью использованными пластами, тут же вспомнили, что Улитин может с закрытыми глазами ориентироваться в этих оставленных обширных катакомбах. В клеть его приглашали за последнее время не один раз. Такие приглашения одновременно и льстили и непонятно будоражили старика; был даже случай, что Улитин наотрез отказался вести в самые дальние выработки специалиста-грибковеда, мотивируя свой неожиданный отказ очень скупо, не вдаваясь в подробности: «Раз наверху — значит только наверху, здесь, сами уговаривали, тоже работа нужная, ответственная…» Было в этом что-то похожее на тяжелую стариковскую ревность к своим безвозвратно ушедшим молодым годам, к подземным работам (а в глубине души он всегда считал заслуживающими уважения и внимания шахтера только их!), к привычной, давно полюбившейся ему работе внутри шахты. Потому-то начальник смены и прислал ему записку: просил!..

— Начальство просит, значит приказывает, — улыбнулся, кончив читать, Улитин. — Ванюша! — окликнул он бежавшего мимо паренька. — Срочно мне сюда десятника с погрузочной эстакады позови… Скажи, мол, жду немедленно, меня опять вроде как мобилизовали в почетные поводыри по старым выработкам… — пошутил он.

— Прямо сейчас и пойдем? — не удержался нетерпеливый Василий.

— Топоры с вами, лампы тоже… — окинул ребят быстрым взглядом Улитин. — Ну-к что ж… Стало быть, как прибежит сюда десятник, так обряжусь в шахтерку, возьму и себе лампу, наденем какие поширше каскетки и… с богом! На-ка, почитай!.. — протянул он Тарасу записку, все еще находившуюся у него в руках.

— Вслух читать?

— Валяй вслух, — подумав, согласился старый десятник, — может, где и не так разобрал, пишет-то мелко, будто бисером нижет…

Он, как видно, был очень польщен тем уважительным тоном, каким обращался к нему «опять с просьбой» имевший право приказывать начальник смены. Когда Тарас прочитал, старший десятник бережно сложил листок на четвертушки и спрятал его в карман.

— Сейчас пойдем, только не горячитесь — не к теще на блины, не опоздаем… За смену-то набудетесь там досыта, — многозначительно сказал Улитин. — Воздух там не такой, как в Пологой балке или моем садике! — И без всякого перехода продолжал: — В субботу получил я получку, разлопушил попушистее четвертные, несу их целой стопкой у всех на виду, потому заработком своим каждый кадровый шахтер постоянно должен гордиться. Ну, один приятель останавливает меня и спрашивает: «За что ж это, удивляется, сейчас тебе, Улитин, такую уйму денег платят? Ты ж не шахтер теперь, а вроде как наш рудничный завхоз?»

— Сам-то он кто: шахтер? — обиделся за старика Василий.

— Самый настоящий, крепильщик… Но только усы у него еще не растут, — усмехнулся, приподнимаясь с вагонетки, Улитин. — Пошли, ребята!.. Вон и десятничек мой навстречу бежит… Вот теперь уж и мне уместно спросить: вам-то, ребятам молодым, понятно сейчас, почему непременно Улитина, а не кого-нибудь еще вам в поводыри дают? Или нет?

И Тарас и Василий, конечно, тут же поспешили заверить Улитина, что им сразу стало ясно, почему выбор пал именно на него.

 

5

— Вот вам и наша станция Березайка! — точно сообщая веселую новость, сказал Улитин, когда мчавшаяся вниз клеть сильно тряхнула и остановилась. — Ребята, вылезай-ка! Дальше у нас с вами будет только пеший способ передвижения, да и то не везде на ногах…

Нижний рудничный двор, или, попросту, околоствольный шахтный дворик, был ребятам давно знаком. Здесь светло, обычно: хорошо запомнившийся в лицо сердитый скуластый стволовой, никогда не прекращающаяся апрельская капель и, как всегда, немноголюдная, но приподнятая сутолочь. Глядя на нее, Тарасу сразу же представилась хорошо знакомая картина: то и дело раздается грохот электровозов, подающих из откаточных штреков все новые и новые партии угля. Иногда электровоз не тянет вагонетки, а толкает их сзади, но и тогда в глубине темного штрека, точно зеленоватый мерцающий глаз, прежде всего возникает рефлектор. Сцеп вагонеток приближается быстро, растет на глазах, а яркий луч так же быстро бледнеет, тускнеет, и через минуту, когда электровоз с грохотом вырывается из тьмы, луч как бы растворяется в общем свете — здесь, у ствола, пропыленный рефлектор уж ничем не напоминает тот живой огненный глаз, что так смело подмаргивал несколько минут назад из кромешной темноты шахты.

И за откаточными штреками было много для ребят привычного и даже обычного: мысленно продолжив их, ребята представляли знакомые лавы, пулеметные очереди отбойных молотков забойщиков на круто падающих пластах и маячащие под их гезенками фигуры навальщиков, ожидающих очередную партию вагонеток. А на горизонтальных и полого спускавшихся пластах настойчивый гуд вгрызающихся по своим лавам угольных комбайнов, дребезг скреперных конвейеров, своеобразное смешение подземных запахов, приправленное запахом нагретого железа и противопыльной пенной эмульсии. А еще дальше, дальше, в самой южной части старушки «Соседки» шахтостроители успешно заканчивают проходку нового ствола, и уже близятся к концу проходки нескольких штреков, просторных откаточных, с новым полуциркульным металлическим креплением, где сейчас неутомимо лязгают породопогрузочные машины и несколько второстепенных вспомогательных ходков с обычным «дверным» креплением, где трудятся сейчас временно приданные строителям молодые крепильщики-харитоновцы.

Улитин повел своих спутников в самый дальний, плохо освещенный участок шахтного двора. Пройдя небольшое расстояние квершлагом, десятник уверенно повлек их дальше, в какую-то густую черноту.

— Куда же это мы? — невольно вырвалось у Василия, и он даже замедлил шаг.

— А ты думал, мы в старые выработки не штреком попадем, а прямо с неба или с Пологой балки? — отозвался в темноте Улитин.

— Я этого не думал.

— Ну, тогда светите лампочкой под ноги, а поверху тоже поглядывайте, да шеи-то очень не тяните, потому что попадаются тут просевшие верхняки… Головы, головы, ребята молодые, берегите! — договорил он и нырнул первым в чуть-чуть расступившуюся перед его лампочкой густую темноту. — Спички свои не забыли дома оставить? Нет? — крикнул он уже издалека. — Ну, тогда не отставайте!

Этот старый, еще коногонский откаточный штрек с узенькой ленточкой ржавых рельсов посредине сразу же начался с заметного подъема: легко, наверное, здесь было лошадям мчать вагонетки. А коногоны, эти разудалые подземные ездовые, вероятно, всегда пользовались таким уклоном, чтобы «подать» уголек с ветерком, как стремились в свое время их отдаленные собратья ямщики непременно лихо, с посвистом и гиком подкатить к постоялому двору, к почтовой станции или, на худой конец, удивить и разбудить звоном бубенчиков своей бешено мчавшейся тройки какую-нибудь уснувшую, полузасыпанную снегом деревушку в десяток изб. Так по крайней мере думалось сейчас молча вышагивающему за бывалым десятником Тарасу, уже немало наслышанному от старых шахтеров про эту приснопамятную коногонскую лихость.

И боковая и верхняя крепь этого штрека состояла из толстенных осклизлых бревен, но местами и такая неприступная крепость заметно сдавала. Время от времени попадались выдавленные из частокола крепи смятые и даже расщепленные стойки; и тогда два-три рядом находящихся дверных оклада уж не представляли правильной трапеции, а стояли покосившиеся под невыносимой тяжестью, как бы прихрамывающие на одну ногу, но пока еще несущие свою непосильную службу. В таких местах рельсы скрывались под холмиками осыпавшейся породы. Холмики были влажные, уже осевшие, но высота штрека все же сразу заметно уменьшалась. Все чаще и чаще встречались поврежденные бревна и в накате «потолка»: кровля здесь давила и жала со страшной силой.

— Эх, какую матицу раздавило, — невольно приостановился Улитин под особенно толстой надломленной балкой, поднимая свою шахтерскую лампочку повыше. — На внутреннем сучке, должно быть, хряпнула! Еще годика два-три, и без ремонта крепи этот штрек завалило б так, что новый проще пройти… Не приостанавливайтесь, ребята, рты не разевайте зря! Вы — ребята молодые, а от меня, старика, отстаете!

А «ребята молодые» и не думали отставать. Они шли следом, что называется, наступая своему проводнику на пятки, порой явственно слыша в мертвой тишине штрека его шумное дыхание. Даже их, уже основательно привыкших к шахте, будто давил этот старый коногонский штрек своим низким «потолком». «Вот бы сюда новичка…» — бегло отметил Тарас. И тут же вспомнил, как трудно было ему в первые дни работы преодолевать свой страх, с каким нетерпением ожидался всякий раз час подъема на-гора́. Казалось тогда, что невозможно привыкнуть спокойно работать под землей, всегда будет тяготить непроницаемый мрак тесных выработок, тучи угольной пыли, а главное, пугало то, что над головой постоянно нависает чудовищная тяжесть угольных пластов или окаменелой породы — эта громада давила не только на потрескивающую от напряжения крепь, но и как бы на собственное сознание. Все эти страхи, однако, прошли. «Теперь вот я иду штреком оставленным, то есть куда более неприятным, чем те, в которых новичком трясся, от страха, и ничего, и спокоен сейчас вполне!» — с удовольствием думал Тарас.

Затем почему-то снова вспомнились ему (может быть, потому, что споткнулся об искривленный, вышедший из стыка рельс) рассказы старых шахтеров о том, что коногонские лошади, никогда не поднимавшиеся наверх и нередко слепнувшие без света, постепенно вырабатывали в себе привычку опускать на бегу голову. И он опять представил мчавшуюся по этим рельсам коновагонетку: белая лошадь, опустив шею с подстриженной гривой, скачет в своих ременных постромках коротким беспорядочным наметом, а пригнувшийся к вагончику коногон все свищет, гикает, подгоняет ее — старается лихо подкатить к близкому приствольному дворику… «Почему лошадь непременно белая? Вероятно, потому, что это масть преклонного лошадиного возраста — белых молодых лошадей, говорят, не бывает… А думаю сейчас об этой чепухе, конечно, только для того, чтобы не думать о Поле, — внутренне усмехнулся Тарас, беспощадно «расшифровав» собственную хитрость — Но при чем здесь опять… лихие коногоны? Ах да, им, говорят, всегда сопутствовал успех в «делах сердечных», как и шагающему сзади Василию».

— Наговорили нам про старые выработки черт те что! А мы разгуливаем тут почти как в метро! — раздался сзади громкий голос Василия, которому, очевидно, надоело общее молчание.

— Ну-к что ж… — сказал шагов через двадцать приостановившийся Улитин, направляя свою шахтерскую лампу куда-то вбок, где уже не было бревен, а зияла непроницаемая чернота. — Если надоело вам, ребята молодые, двумя ногами топать, спробуем сейчас на четырех. Только помните, что конь о четырех ногах, да и тот спотыкается! — засмеялся он. И хотя Тарас не видел его лица, чувствовалось, что десятник потешается от души. Наверное, остался очень доволен, что случайное и наигранное замечание Василия было обронено именно в этом месте. — Берегите тут еще пуще, ребята молодые, головы и лампы, да поаккуратнее со своими топориками будьте: гезенок этот, по-моему, как гезенок, но все ж ручаюсь, что еще не приходилось вам по такому чудесному метро в другой горизонт на карачках прогуливаться, — снова коротко засмеялся он и, низко пригнувшись, вдруг скрылся в гезенке.

— Давай я первым, — негромко предложил Василий.

— Первый уже в гезенке, — не оглядываясь, ответил Тарас и, тоже сильно согнувшись, полез следом за Улитиным.

Аспидная чернота сразу же поглотила и Улитина и заслоненный, направленный вперед свет его лампочки. Только по голосу, глухо раздававшемуся откуда-то из глубины и сверху, было ясно, что Улитин еще никуда не исчез, не провалился в сказочный подземный тартарар, а находится здесь почти рядом.

— Действуйте осмотрительнее, а ползите веселее, ребята молодые, по этому метро: падать тут некуда, так все время наверх и наверх, как на печку, и полезем. Только кровлю эту низкую смотрите головами не попортите! — старательно шутил он, хотя ребятам и было слышно, что продвигается привычный десятник кряхтя и отдуваясь. — Зато назад пойдем в этом месте с форсом: прямо на этих брезентовых робах своих, как на метровском эскалаторе, вмиг и съедем вниз…

— Да-а, уж фо-орс! — закричал ему Василий. — Вот, должно быть, где… то есть про подобное чертово местечко писалось Маяковским-то: «…если хочешь убедиться, что земля поката, — сядь на собственные ягодицы и катись!» Про это, Тараска, наверное? А?..

— Верно, верно, про наши старые выработки тогда это в газетах писали, — не поняв или не разобрав сказанного Василием, немедленно подхватил Улитин, довольный, что ребята ползут дружно. — Теперь тут и впрямь сам черт заблудится, один я вот хоть без лампы ходить могу по ним! Как же, много раз писали в нашей газете, что бутовать постепенно надо эти выработки породой, обрушать то есть, чтоб сколько можно годного крепежа из них выручить, лишний разочек дефицитным леском попользоваться! А теперь вот опять в тресте про них вспомнили: ремонтировать даже старую крепь будут…

— Черта б с рогами в эти старые выработки главным штейгером назначить! Или кто в нашем тресте вздумал с этого дерьма пенки снимать, того б сюда послать. Атомные реакторы людьми изобретены, а трестовские умники с таким добром никак не могут расстаться… Ра-абы вещей!.. — бурчал уже всерьез злившийся Василий.

Все чаще и чаще Тарас слышал сзади и его нетерпеливое сердитое сопение и то, как он, ударившись о какую-нибудь стойку или порог коленом либо нечаянно стукнувшись о кровлю каскеткой, яростно ругался вполголоса, убежденный, что слегка тугоухий Улитин его не слышит.

«Может быть, и неплохо, что сегодняшний денек получился такой не рядовой, веселый, с приключениями. Все, глядишь, меньше будет к вечеру сверлить мозг эта уже изрядно опостылевшая, но по-прежнему несносная мысль о случившемся… — неотвязно думал Тарас, стараясь не отставать от Улитина. — Посмотрим, что получится дальше, а сегодня каждая ухмылка земляка как гвоздь в сердце! Зато, правда, злополучный, уже затянувшийся тугим узлом вопрос о переходе Василия в другую бригаду разрубился сегодня неожиданно хорошо: разом и безболезненно! Теперь осталось только быстрее переселиться в другую комнату, чтоб пореже видеть «друга»… А то, пожалуй, чего доброго, взвоешь на манер вчерашнего граммофонного романса: «Как я видеть… не хо-очу его ух-мы-ыл-ку про-отивную!..» Интересно, скоро ли они собираются зажить, что называется, своим домком? Теперь он бригадир, и комнату им, наверное, долго ждать не придется? Может, и мне повременить с переселением?..»

И вдруг в застоявшейся тишине этого душного, круто поднимавшегося гезенка Тараса осенила новая мысль. Он даже приостановился на миг, не спуская глаз с неровно маячившего впереди желтого пятна лампочки Улитина: так ясно ему вдруг представилась вся непривлекательность того положения, в которое уже поставил его Василий, та почти комическая (со стороны-то определенно смешная!) унылость, в которую он неизбежно будет погружен и после того, как они поженятся. И Тарас понял, что он, наконец, нашел решение, на которое можно ему теперь с горем пополам внутренне опереться.

«Почему это нужные догадки редко приходят в голову сами сразу? Непременно их надо разыскивать и притаскивать! — Тарас впервые за сегодняшний день улыбнулся. — Нет, Харитон, поменять комнату мало, мелко, полумера, — вздохнул он, величая себя Харитоном, что он всегда делал, когда мысленно разговаривал с собой как бы от второго лица. — Не о смене комнаты теперь тебе надо думать и хлопотать, а о том, чтобы выехать отсюда совсем! На худой конец — перебраться на шахту «Новая»… Нет, это тоже близко!.. Надо немедленно переселяться в другую область или даже забраться совсем подальше… удрать бы куда-нибудь… аж за Полярный круг! Эх, хорошо бы в моем дурацком, можно сказать, безвыходном положении попасть на арктическое зимовье! Или, еще лучше, поступить бы корабельным плотником на какое-либо мощное судно, отправляющееся в самое-самое далекое плаванье. На несколько бы лет!.. Интересно, как попадает в подобные необычные места работы наш брат мастеровой?»

— Привал, ребята! — неподдельно-радостно проговорил где-то впереди Улитин.

И тотчас же Тарас понял, что выбрался из гезенка, и теперь можно распрямиться: прежде чем увидеть, он почувствовал это руками и ногами.

— Теперь садитесь по-шахтерски, на чем стоите, — любезно приглашал отдышавшийся десятник, — передохнуть тут надо, ребята молодые, как следует! Потому дальше хоть теснее этого не будет, да старые выработки велики, и воздух потом пойдет много хуже этого…

Сам Улитин тут же присел на корточки, а Тарас с удовольствием потянулся несколько раз всеми суставами и остался на ногах: ему словно все еще не верилось, что снова можно безнаказанно выпрямляться в полный рост, не боясь стукнуться головой, и дальше по выработкам двигаться не на четвереньках, а шагать. Поглаживая колено, привалившись спиной к влажной крепи, опустился на корточки и Василий. Он несколько раз громко сплюнул угольную пыль и раздраженно сказал:

— По другим местам, например хоть Юг взять, в шахтах уж лампочки дневного света, а тут… — запнулся он, видимо подбирая выражение посильнее.

— Тут, ребята молодые, выработки оставленные, старые, — на лету подхватил Улитин, всегда плохо переносящий, если при нем начинали ругать «Соседку».

— А не в старых?

— Ну-к что же?! — пытался выиграть время десятник, чтобы ответить вполне достойно. — Не в старых тоже скоро… может, и у нас, на «Соседке», крепильщики-то «деревянные» не будут нужны, — ловко сманеврировал он, — так все крепление в главных штреках и будет только металлическое и железобетонное! И шахтные стволы при их проходке скоро везде будут крепить только железобетонными тюбингами! Тогда вся работа по креплению у проходчиков будет заключаться лишь в монтаже тюбингов…

— А в лавах и забоях вся крепь будет только из консервированного леса, — негромко вставил все время молчавший Тарас.

— А потом совсем побоку и шахты и разные там вышки, скважины: к чертовой бабушке забросят и уголек этот и нефть! — озорно выкрикнул и засмеялся Василий, довольный, что Тарас, наконец, поддержал начатый им разговор. — Одни реакторы управятся!

— Это ты врешь, — строго сказал Улитин. — Без угля, как без хлеба, никогда нельзя! Не зря сам Ленин назвал уголь хлебом промышленности!

— Постойте, ведь тогда…

— Можно погодить, нам не родить, но только… даже очень обидно, когда такое шахтер говорит, хоть и молодой!

— Да вы выслушайте, а тогда уж и расстраивайтесь!

— Нет, теперь ты меня погоди, — разгоряченно и бесцеремонно опять перебил Василия десятник, — слушай-ка сам мой ответ да тоже не расстраивайся, а на ус мотай!.. Я на эту «Соседку» только чуток постарше твоих лет пришел. А как к шахте все впервые подступаются, сами знаете: с одним голым страхом! Хожу, помню, по поселку, смелости набираюсь, прицеливаюсь. Гляжу — на заборчике приклеена небольшая афишка: «О возможности подземной газификации угля — лекция культпросвета». Вот так, думаю, сурприз для первой встречи: приехал, а тут чуть ли не извержение газов из шахты ожидается? Как сейчас она, афишка-то эта, на желтой оберточной бумаге перед моими глазами! Прочитал я ее и раз и два — сходить бы послушать самому, да вижу, число трехдневной давности. Оглянулся — идет по проулку в мою сторону молоденький шахтер; такая же, наверное, тогда у него была горячая голова, как у тебя сейчас! — засмеялся Улитин. — Останавливаю его, здоровкаюсь и вежливо спрашиваю: не был ли, дескать, он случайно на этой лекции, любопытно, мол, мне знать, о чем тут речь? Оказалось — был. А в своих мыслях уж вижу провалы, дым и пламень и всякие прочие подземные страсти, хоть и был чуток обстрелянный… Дело-то известное: у страха глаза велики! «Обвал, что ли, — спрашиваю его, — на вашей шахте возможен и скоро ожидается?» — «Видно, говорит, сразу, что шахты никогда не нюхал: да такое и случится — афишу об этом не повесят», — высмеял он меня. «Так в чем же дело?» — «Уголь, поясняет, в ближайшее время… не станут больше в «Соседке» нашей прежним старорежимным способом из земли вынимать». — «Как же?» — «Прямо в породе будут его превращать для легкости в горючий газ, и по железным трубам на-гора́ он сам потечет, как вода, хоть за десять верст!» — «А если, мол, надо… на тысячу? И как, к примеру, обойдется без угля морской флот? Я вот, — говорю ему, — сам на Балтийском флоте матросом почти год служил, по ранению оттуда, знаю, какая великая масса этого угля в судовых топках сжигается!» — «Все теперь на газе будет!» Вот так, соображаю, клюква: ехал на заработки, собирался уголек во славу шахтерскую рубать, а тут здрасте — газ!..

Улитин помолчал, потом негромко рассмеялся и, осветив лампою потное, пропыленное лицо Василия, с торжествующими нотками в голосе заключил:

— После этого, слава богу, без малого сорок лет гляжу, как уголек рубают и на-гора́ его не по железным трубам, а в обыкновенных вагонетках, а теперь скиповыми подъемниками выдают. И сам его всласть порубал еще горемычным обушком… Потому отбойный молоток-то уж много спустя появился.

— Вы меня не разыгрывайте, я не дурней вас! — сразу же вскипел Василий, не ожидавший такого поворота. — А что ж, скажете, не строят теперь дальних газопроводов?!

— Я тебя, парень молодой, не разыгрываю. Строят!.. Но то дело десятое, ты пресное с кислым не мешай, то разведали в земляных недрах природный горючий газ!

— Ну, уголь, может, еще останется, а нефть-то, конечно, атомные реакторы со временем заменят, — шел на компромисс Василий.

— И нефть навсегда останется, без нее тоже ничего невозможно, — убежденно сказал Улитин. — У американцев тоже небось реакторов-то твоих целая пропасть, а что-то они враз потянулись за чужой нефтью, как подсчитали, что своей собственной всего на десять годков осталось!

— За какой же чужой?

— Очень простой… Газеты надо читать!

— Сами не знаете.

— За средне- и ближневосточной — вот какой!

— Так ее тоже там уже с гулькин нос осталось.

— Нет, опять врешь, сам наобум свои слова бросаешь, на ветер: там запасов нефти на целых сто лет!

Видя, что разговор принимает форму ненужного спора, молчавший все это время Тарас решил вмешаться. Он знал, что в спорах Василий всегда горяч, необуздан, неразборчив, нередко переводит свои бесконечные споры с ребятами в ссору, и, опасаясь, как бы и сейчас не наговорил он влюбленному в свою профессию Улитину дерзостей, громко, но спокойно вставил:

— А что, половину пути до той «коленчатой» просеки, о которой говорили Кужба и инженер Банников, мы теперь уже прошли или нет?

— Больно ты, молодой бригадир, скорый, — с живостью, которую трудно было в нем предположить, поднялся с корточек Улитин. — Скажи «здорово», если хоть около одной трети прошли! Я и так вас, ребята молодые, самым коротким путем веду, так коротко мы ходили только с Банниковым и начальником участка, а с комиссией и грибковедами-то этими приходилось еще дольше туда добираться. И отдыхаем мы здесь всего-навсего считанные десять минут. Цену времени и я знаю, умею им дорожить. Но в этих катакомбах, ребята молодые, тише едешь — дальше будешь!

— Еще не запряг, а уж понукает, — неопределенно буркнул, поднимаясь, Василий.

— Ну-к что ж, пошли? — шагнул и оглянулся через плечо десятник.

— Веди, веди… Сусанин! — догнал и фамильярно похлопал Улитина по плечу Василий.

Кожухов обладал свойством располагать к себе людей. Это был его врожденный «дар», который всегда выручал, но постепенно все больше и больше избаловывал, так как порождал в обращении с людьми легкую уверенность и беззаботную непринужденность. Вот это дешевое убеждение в собственной неотразимости, точно у избалованной ветреной красавицы, ничем не подкрепленное самомнение, уверенность, что все равно его шумным обществом не пренебрегут, постепенно становились все более заметной черточкой в характере Василия. Получался как бы замкнутый круг причин, с одной стороны облегчающих общение Василия с людьми, делающих его внешне парнем хоть куда, а с другой стороны, этот же круг причин мешал настоящему становлению его несобранного характера, делал его все более иждивенческим и беспринципным. Не легко, не просто и не вдруг обуздываются такие люди и коллективом, потому что именно они нередко считаются душой общежития или бригады, порой даже задают тон на массовках. Сами они легковесны, но при желании и нужде быстро втираются в доверие, ловко находят себе не только друзей и подражателей, но и групповое покровительство. Жилось Василию бездумно, нескучно — по земле и под землей он ходил упругой пружинящей походкой здорового двадцатидвухлетнего парня, часто показывая в широкой нагловатой улыбке свои красивые крупные зубы, а черные цыганские глаза его глядели живо и быстро, почти всегда с заметным прищуром, будто еще не смеялись, но уже прицеливались. Василию ничего не стоило нарушить свое слово, ловко «передернуть» сказанное другим, клясться и божиться, утверждая заведомую неправду. И когда его уличали в этом, он не смущался, не оправдывался, напротив — отвечал или беззаботным смехом, или одним из своих многочисленных дежурных афоризмов, вроде «не любо — не слушай, а врать не мешай»; или же в более серьезных случаях, обрушивал на своего противника такую уйму былей и несуразных небылиц, начинал так энергично «обрабатывать» остальных, пока видимость правоты не оставалась за ним. И тогда, несмотря на то, что это была только видимость правоты, он бесцеремонно шел дальше: охотно представлял самого себя в ореоле победителя и даже поборника правды.

Была в его характере и еще одна неприятная черточка, впрочем тоже вытекающая из беспринципности, — это его необыкновенно легкая «перестройка», смена симпатий и антипатий, скорое и не всегда удачное переметывание от одной спорящей группы к другой, в зависимости от того, «чья берет», даже в ничего не сулящих ему мелочах.

Именно эта привычка двигала им, когда он вдруг неожиданно и фамильярно похлопал по плечу отнюдь не заулыбавшегося десятника, с которым всего минуту назад вел резкую и грубоватую словесную перепалку. Свой спор он немедленно посчитал безобидным, доверительным, вполне товарищеским — моментально уверился, что именно так воспринял его и Улитин. Ну, а вопрос Тараса тут же расценил как самое настоящее понукание человека заслуженного, всеми уважаемого и без того делающего одолжение, почти любезность. «Эх, теляче, теляче, — мысленно осудил он бестактность Тараса, — еще гордыбачился давеча, отказался от мировой, ну, пеняй теперь на самого себя. Я-то без тебя очень обыкновенно обойдусь, а вот ты без меня уж теряешься! Улитин в три раза тебя постарше и, может, в десять поопытнее, с ним вон как сам начальник считается — только просит, а ты вздумал его подгонять!..» От внимания Василия не ускользнули ни сдержанно сухая отповедь десятника Тарасу, ни то, что, обращаясь к нему, он назвал его холодно и официально: «молодой бригадир». Для Василия этого было вполне достаточно, чтобы понять, на чьей стороне расположение Улитина. Кожухов сразу же почувствовал прилив необыкновенной симпатии и даже чего-то похожего на нежность к этому бывалому человеку.

Подобные зигзаги не были новостью для Тараса, давно понимал он и больше — характер у его Василька, как он определял, «чуток вывихнутый», делающий порой земляка в полном смысле этого слова человеком настроения; что Кожухов совсем не из тех, кто может поставить могучее «сказал — сделаю» на место увертливого «хотел, собирался, но забыл». Все это Тарас отлично знал, и тем не менее в накал утренней ссоры и всего пережитого им вчера даже такой пустяк, как это внезапное заигрывание Василия с Улитиным, будто добавил что-то новое и опять поднял на миг к самому горлу всю накипь обиды. До возвращения из отпуска он ценил в Василии и ловкость, и находчивость, и веселость, и этот необъяснимый его дар располагать к себе людей (черты, которых, по его представлению, не хватало самому). Вплоть до вчерашнего дня он даже дорожил его дружбой. А вчера вечером, слушая безмятежное похрапывание Василия, ему вдруг пришла в голову странная мысль о том, что еще неизвестно, как лучше и честнее: иметь такого Василька в фальшивых, неискренних, ненастоящих друзьях или в открытых и откровенных недругах. Тогда измученный Тарас так и заснул, не решив этого вопроса.

И вот теперь Тарас почему-то вдруг снова почти зримо представил в темноте бледно улыбающееся подурневшее лицо Поли и без всякого сомнения понял, что так вопрос даже не может стоять: их дружба уже убита Василием.

Штрекам, просекам, промежуточным штрекам и ходкам, казалось, не будет конца. Воздух становился все тяжелее, уже чуть-чуть порой першило в горле, точно после плохих папирос, а голоса звучали невнятнее, глуше. Улитин все чаще ненадолго приостанавливался и, может быть, чтобы скрыть от ребят, что он так устал, показывал лампой на крепь, на то, что, по его мнению, требовало немедленной замены. Пока Тарас добросовестно искал глазами, присвечивая своей лампой, именно ту особенно ненадежную стойку или матицу, что привлекла внимание опытнейшего десятника, Василий стукал обушком топора первый наиболее заплесневелый кругляш и предупредительно говорил вроде такого:

— Верно, трухлявая… Может быть, пройдем, а она упадет.

— Эта упадет? — шумно переводил дыхание Улитин. — Врешь, эта меня перестоит!

— Зато верхняки здесь… ну и здоровилы, — задирал голову как ни в чем не бывало Василий, посматривая на внушительные, вполобхвата, бревна.

— Верхняки, говоришь, здоровилы? — переспрашивал десятник, — А не видишь, что они «плачут»? Серые и коричневые пленки не видишь?!

Все чаще попадались холмики породы, насыпавшейся через прозоры в верхней крепи. Наконец Улитин присел на один из них, как-то особенно внимательно повращал во все стороны лампой, громко прокашлялся и сказал:

— В аккурат мы сейчас под усадьбой Симакина остановились, а первый вентиляционный штрек — тот будет точь-в-точь под моим садиком. — И уже другим тоном добавил: — Вот вам, ребята молодые, и то первоочередное или даже внеочередное местечко, о котором в записке написано. Здесь оно и начинается.

— Где? — изумился Василий.

— Вот где, не видишь разве? — снова крутнул лампой Улитин, освещая невысокую черноту над особенно обильно высыпавшейся породой.

— Но… почему это «коленчатая» просека? — удивился и Тарас.

— Гляди, с чего тут сколько понасыпалось!.. Потому, стало быть, и «коленчатая», что метров с двадцать тут только на коленках, а запросто сказать, на брюхе придется… — коротко рассмеялся он. Но тут же сердито досказал: — Я здесь намедни с Кужбой и Банниковым так наполозился, что теперь вон, слышали, как в записке-то просят: «Покажите только, а сами подождете»…

— А воздух тут действительно не того, — шмыгнул носом Василий, — в горле точит, как от злого самосада!..

— Газ, — спокойно пояснил десятник, — в шахте не без этого. Где-нибудь потихоньку просачивается, а тут понемножку застаивается. Вот вентиляцию дадут — и враз тут воздух не узнаешь!

— Метан?

— Может, и метана невысокий процент есть… Сейчас-то здесь что: просто сказать, спертый тут воздух, и все. А вот если здесь пласт без вентиляции потревожить! Бывало, обушком рубаешь, приостановишься, а он порой аж слышно, как из пласта с легким пощипыванием вырывается… В шахте не без того, — снова повторил Улитин. — На то и вентиляция!

— Ясно.

— Понятно.

— А если вам ясно и понятно, тогда вот что, — десятник с трудом добыл что-то из шахтерки и только после этого досказал: — Сейчас ровно девять, а самое наибольшее к десяти, чтоб вы, как часы, были на этом месте! Больше там и делать вам нечего, и все ж таки воздух не очень чтоб очень неподходящий, но без нужды и такой нюхать незачем. Часа этого вам за глаза хватит — девать некуда.

— Постараемся, конечно, управиться, — серьезно сказал Тарас.

— Не за час, а за полчаса сделаем! — немедленно поправил его Василий.

— Ну, ребята молодые, с богом! Чтоб повеселее дело двигалось, а ненужной сутолоки, споров и, как говорится, обезлички у вас не получалось, действуй каждый на своем захвате! Не так чтоб один, скажем, стойку зачищает, а другой супротивную простукивает или матицу этого же оклада тревожит, а захватами работу свою организуйте, шагов по пятнадцать! То, что в немедленный замен, отмечай каждый по-своему, да не забудьте под конец посчитать, сколько стоек или полных окладов надо срочно обновить. Чтоб крепежный лесок заранее заготовить… Таким же манером потом будете действовать и в вентиляционном штреке, — обстоятельно напутствовал Улитин. — Ну, да там-то я от вас не отстану. А эти «коленчатые» — метры и смотреть вам нечего — тут надо целиком заменять.

 

6

Столь досадившие Улитину «коленчатые» метры ребята прошмыгнули моментально. Став на ноги, Тарас отсчитал пятнадцать шагов Василию и, сделав отметки, тут же принялся за осмотр своей «пятнадцатишаговки». Даже с беглого взгляда он понял, что немало из лежащих на столе у начальника смены образцов пораженной древесины взято в этом первоочередном местечке. Было совершенно ясно, что просто пройти и мысленно, на взгляд, отметить, где надо заменить стояки, матицы или целые оклады, здесь и трудно и недостаточно: на наружных частях крепи то там, то здесь виднелись хорошо заметные даже в скупом свете лампочки охристо-лиловые пленчатые налеты, однако вся крепь была из довольно толстого леса, невольно внушавшего доверие. Видимо, схожее представление сложилось и у Василия, потому что он очень скоро предложил:

— Давай-ка, Тараска, лучше вместе разбираться. На столе-то в дневном свете им, конечно, все ясно, как апельсин! Да вот тут-то все кошки серы: сам черт не раскумекает, что здесь будет стоять, а что — не захочет… А вдвоем будем решать большинством голосов, — пошутил он.

— Работай, как Улитин сказал.

— Да он что нам за начальство?

— Вот и осматривай свой захват, как рекомендовали начальники.

— А почему ж вместе не хочешь?

— Привыкай за чужую спину не прятаться: ты теперь такой же ответственный бригадир, как и я…

Тарас осматривал свои «захваты» обстоятельно, методически. Он очень скоро освоился и как бы уразумел теперь, наконец, чисто внутреннюю суть порученного ему дела, поймал ту неопределенную «живинку» в нем, какую в любой работе невозможно ухватить с чужих слов, сколь бы умны и красноречивы они ни были. Он все увереннее и увереннее передвигался к каждому следующему крепежному окладу: осторожно простукивал стойки, внимательно проверял врубки в особо подозрительных местах, держа топор за обушок, и неутомимо и осторожно зачищал верхний слой. И когда под острым жалом топора открывалась в глубине не белая, твердая, а побуревшая, ослабленная древесина, он уже знал, что с такой делать. Работал Тарас очень сосредоточенно, усердно и — молча.

Василий двигался сзади и, чертыхаясь, порой так основательно делал свои пробные затесы на стойках и «простукивал», что Тарас невольно оглядывался. Видимо, горячего Василия очень не устраивало это кропотливое и ответственное занятие: мчать на электровозных вагонетках заготовленный лес, даже ставить новую крепь было, конечно, куда веселее! «Ну и нудная ж, оказывается, эта штука… — недовольно думал Кожухов. — Это чертово обследование, нехай медведь им занимается!»

— Не стучи так сильно обухом! — не выдержал, наконец, Тарас.

— У меня слух не музыкальный: простукиваю как могу, — ответил Василий и сделал такой энергичный затес, что даже на каскетку его посыпались комочки с кровли. — Ты что, боишься, что ль? Со мной ничего не бойся…

— Я тебе совершенно серьезно говорю: не дури! — уже громко крикнул Тарас.

— А ты не ори… Сам только разъяснял мне, что я такой же бригадир, как и ты, значит орать теперь на меня хватит. Подума-аешь! Надулся, как невесть что случилось: жену, понимаете ли, законную у него отбили, сестру родную разобидели!.. Девчонка два раза ему улыбнулась, так уж он готов считать, что она ему теперь по гроб раба! Правду говорят, что твердолобый однолюб — это ж… страшное дело! Такой действительно в своей слепой дурацкой ревности до социально опасных действий может допятить. А ревность, если хочешь знать, это атавизм, и больше ничего, — все больше и больше подогревался Василий своими же словами и молчанием Тараса. — Новоявленный монополист какой на дружбу девичью объявился: или со мной, или — кынжал!.. Отелло белобрысый!

Он снова гулко, гораздо сильнее, чем нужно, ударил по стойке.

— Ты шахтер или нет?! — крикнул Тарас не своим голосом.

— Шахтер, конечно… А того не знаешь, бригадир со стажем, что старые шахтеры даже по кровле иногда стучат: проверяют, бунит или не бунит она?

— Ино-огда! Слышал звон… Ты повнимательней взгляни на нее, — посоветовал Тарас. Он хотел сказать коротко и спокойно, но против воли вдруг снова выкрикнул, и голос его сорвался: — На нижнем горизонте стучат? В такой старой проходке? В таком вот… отслоившемся сажистом сланце?!

— Вот теперь очень даже понятно! — крикнул и Василий. — Так бы сразу и говорил, что чуток дрейфишь.

Тарас не видел, но чувствовал сейчас его обычную нагловатую ухмылку.

Однако Василий добавил совсем другим тоном:

— Не опасайся, Тараска: эта крепь, похоже, не только старика Улитина, а может быть, еще нас с тобой перестоит.

Тарас промолчал. «Черт с ним, пусть бухает, ни единого теперь замечания делать я ему не стану: все равно это бесполезно!»

Однако при каждом чрезмерно неосторожном стуке сзади Тарас озабоченно сдвигал брови и сердито оглядывался назад. Потом невольно поднимал лампу повыше и окидывал внимательным взглядом кровлю; она тускло поблескивала в прозорах между толстыми матицами: в световом пятне лампочки были видны и отслойки на ее поверхности и то, что сланец серо-пепельный, а тончайшие пережимы, точно морщины на старом лице, более темные, местами черные. Тарас поднял кусок породы, рассмотрел при свете лампы: он был как слоеный пирог и легко распался в руках на отдельные прослойки. Пластинки были твердыми и хрупкими, похожими на грифель, а пережимы пачкали руки, напоминали слежавшуюся сажу или жирный уголь. В некоторых местах эти рыхлые пережимы, видимо, утолщались, и тогда даже при легком постукивании из щелей крепи, как из дыр худого мешка, сыпалась пыльная мелочь, и время от времени ударяли по каскетке комочки покрупнее. «Вот стукнет этого ухаря по каскетке плиточкой поувесистей — и поднимайся потом на-гора́ с новой неприятностью: доказывай тогда, кто прав, а кто виноват, — снова озабоченно подумал Тарас. — Особенно, конечно, при этой нашей сложной и запутанной «личной ситуации»… Если скоро не уеду, то на ремонте этой крепи опять придется схватываться! Значит, выехать отсюда, выехать немедля!»

И тотчас же, словно нарочно, обушок Василия ударил особенно гулко. Уже не колеблясь, не взвешивая, Тарас выпрямился, как отпущенная пружина, и возмущенно оглянулся, намереваясь тут же призвать к порядку этого зарвавшегося молодчика. Но Василия не увидел: с кровли, там, где он работал, уже не как из прохудившегося мешка, а будто из развязанного куля, сыпалась мелочь, и она, подняв целое облако пыли, загородила в этот миг и Василия и свет его лампочки. Когда Тарас подбежал, сверху все еще текла тоненькая струйка — она дробно, как град, барабанила чуть правее Василия по толстому лежню. А Василий, припав на левое колено, изо всех сил изгибаясь сильным, тренированным телом, дергал правую ногу, точно попавшийся в капкан заяц, и, приподняв лампу, неотрывно смотрел из-под каскетки на кровлю. Даже впопыхах почувствовал Тарас за этой до предела напряженной позой и отчаянными рывками Василия его безмерный страх перед кровлей и еще более неизмеримое желание — жить, жить, жить… Сместившийся из своего гнезда лежень, вывернутый накренившейся толстой, влажной, тяжелой стойкой, больно прижал правую ногу Кожухова к соседнему лежню, захватив в ловушку ступню, но Василий, испытывая ужас перед кровлей, продолжал неистово дергать ногу и все приподнимал лампу, пытаясь разглядеть нависшую угрозу, пока по лампе не стукнуло комом породы и она не погасла.

Не теряя ни секунды, Тарас схватил тяжелую осклизлую стойку обеими руками и быстро отвел ее в противоположном направлении: скрепленный с ней врубкой и скобой лежень сразу же лег на свое старое место, чуть даже развернулся в другую сторону.

— На-абухался, — сдержанно заметил Тарас, когда Василий высвободил ногу. — А ведь могло бы вполне получиться и куда хуже!..

— Да черт ее знал, этакую здоровилу, что она упадет… — сказал Василий, морщась, обняв ладонями ступню, кивком головы показывая на стойку. — На этом, Тараска, дохлом деле что хочешь с кем угодно может случиться… Сыпаться, Тараска, вроде совсем перестало? — поспешно спросил он, все еще опасливо косясь на небольшую, но грозно обнажившуюся зубчатую, корытообразную выемку в кровле.

— Отходи немедленно от этого места!

— Отходи… Если б мог я идти, — все же чрезвычайно поспешно поднялся и захромал Василий прочь. — Связки, что ль, растянул: прямо не наступлю!

— Дофорсился, добухался, — уже с сердцем повторил Тарас. — Как теперь без лампы и с такой ногой будешь работать?..

Однако работать не пришлось и Тарасу. Едва они отошли от злополучного места, как там что-то коротко хрястнуло и с грузным шорохом сползло. Они остановились затаив дыхание. Потом, выждав некоторое время, осторожно подошли. Тарас поднял лампу и осветил.

— Концы, Тараска, завал, — тихо, с дрожью в голосе сказал Василий.

— Не завал, а местное нарушение кровли… Может, всего на метр-два!

— Не умер Данило — его придавило…

— У нас два топора и лампа. И четыре здоровые руки! И Улитин там… И еще ходки, конечно, есть!..

— Улитин, Тараска, далеко: он будет теперь там сидеть и подремывать, как святой… Эх, э-эх, а еще Банников утверждал давеча, что и воздухом и кровлей человек в шахте управляет, как автомашиной.

— Конечно, управлять кровлей может!.. А ты вот — ра-асправился дуриком с ней! — огрызнулся Тарас.

— Да что ж, Тараска, от этого, что ль… от одной упавшей матицы? — с искательными нотками в голосе спросил Василий.

— От этого, что ль!.. — передразнил Тарас. — Придуривается, как будто и впрямь он не шахтер, сам не понимает отчего! В горах вон от простого ружейного выстрела иногда снеговые карнизы падают. А тут так без ума потревожил, и он же: «Не от этого!»

Тарас поднял лампу повыше, к самому краю устоявших окладов, чтоб получше рассмотреть это местное нарушение в кровле, но внезапно сорвавшимся куском породы его стукнуло по руке — удар был не очень сильный, безболезненный, комок сланца только задел руку, но угодил по лампе. Она упала и погасла.

— Концы, Тараска! — теперь уже громко, плачущим голосом повторил Василий. — Эх, теляче, теляче, не смог и последнюю-то лампу уберечь!.. И на черта это надо было посылать нас…

— Да обожди ты скулить-то! — бешено заорал Тарас. — Думай вот теперь, а не скули!

— Впотьмах-то…

— Не хотел думать при свете — думай впотьмах… А не можешь сейчас думать, так слушай или хоть другим не мешай это делать…

И тут же, точно в ответ ему, впереди что-то снова густо крякнуло и с прежним грозным шумом и скрежетом гулко сползло. По тому, как дунуло им в лицо, точно из кузнечного меха, воздухом и облаком невидимой пыли, Тарас сразу понял, что он был прав: глухого завала, даже на несколько метров, не было. «А сейчас вот… это еще вопрос!» — молча отметил он. Отпрянув было, они снова осторожно приблизились и теперь стояли опять у самого края уцелевшей крепи и настороженно прислушивались.

— Слышишь?

— Крепь трещит!..

— Да не об этом я, — отмахнулся в темноте Тарас. — А вот легкое потрескивание и пошипывание слышишь?

— Не-ет…

— И как сероводородом тянет, не чувствуешь?

— Это-то чую… противно воняет… Значит, Тараска, еще и газ?

— Конечно, газ… Тронули эти оползни пласт, он и начал выделять повышенный процент газа… Тут теперь наши топоры ни при чем, тут за полчаса угоришь и не воскреснешь… Отсюда, Василий, теперь надо нам немедля прочь, скорее надо искать другие ходки!..

 

7

Тарас потерял счет времени. Если б ему сказали, что он тащит на себе Василия уже час или два, он поверил бы; но если б сейчас его каким-либо чудом мгновенно подняли на-гора́ и объявили, что этим делом он занимался не час и не два, а целых десять, он бы тоже поверил и нисколько этому не удивился. Тянется ли еще солнечный день, надвинулись ли прохладные сумерки, или уже заступила на свою неизменную вахту короткая летняя ночь — он не знал. Сколько прополз всевозможными ходками, уклонами, просеками, много ль их осталось впереди — не ведал также. Все физические и духовные силы, способности, какие еще удалось ему сберечь, слились у него только в упорное желание действовать, искать выхода, продвигаться вперед во что бы то ни стало, причем не одному, а с Василием.

Вначале Василий с горем пополам ковылял за ним самостоятельно, но нога его быстро опухла в щиколотке и голени, он сильно отставал, задерживал, а сзади их неумолимо подгонял тошнотворный настой сероводорода. Тарас молча и деловито приладил руку обезволевшего Василия себе на плечи, крепко сжал ее в запястье своей широкой ладонью, а другой рукой сильно и надежно прихватил за торс. Так, невольно полуобнявшись, пригибаясь, они сколько-то времени шли дальше; тащить грузно виснувшего Василия было очень и очень нелегко. Кругом была непроглядная чернота, под ногами неровности, но все же вначале они и так продвигались сравнительно бодро.

— Смотри не уходи один, Тараска: хоть, можно сказать, на трех ногах вдвоем шкандыбаем, а все ж вместе лучше… Небось уже подумываешь бросить меня?

— По себе не суди…

Когда Василий уж совсем не мог ковылять на одной ноге, а Тарас тоже окончательно выбился из сил, они присели прямо на влажную землю, перевели дух.

— Давай, Тараска, здесь отдохнем подольше.

— Ладно.

— Как думаешь, выберемся на-гора́?

— Не думаю, а уверен.

— А скоро?

— Через час уже будешь расписывать на все общежитие, какой ты храбрый.

— Хватит тебе, Тараска, серчать… Попробуй, как коленка распухла!..

Дальше двигаться и «на трех ногах» Василий не смог. Тарас взвалил его себе на спину, как куль, и, крепко держа за руки, низко пригибаясь, чтоб не стукнуть его головой о какую-либо невидимую провисшую перекладину, начал осторожно пробираться в кромешной темноте дальше. Когда усталость и плохой воздух перехватили дыхание, он очень осторожно, но по-прежнему молча опустил Василия на землю.

— Не бросай, Тараска! — немедленно попросил Василий.

— Не брошу.

— Ты не злобься на меня, Тараска, я ведь…

— Молчи!..

Тарас тоже опустился на землю и разбито привалился спиной к мокрой крепи. И говорить и слушать ему и впрямь было трудно: от чрезмерного физического напряжения и плохого воздуха во всем теле разлилась еще никогда не испытанная им свинцовая тяжесть, в горле пересохло, в голове был шум и звон, а сердце стучало так, словно собиралось выпрыгнуть из груди. Он сидел несколько минут, напряженно дыша, уронив отяжелевшую голову на колени, пока не почудились ему какие-то приглушенные лающие звуки. Тарас поднял голову и прислушался.

— Тю, дурной! — сказал он, когда понял, в чем дело. — Ты чего это, Василий, надумал?

— Ни-икогда нам, Тараска… похоже, на-гора́ не выбраться, — с трудом сказал Василий. Он все еще приглушенно всхлипывал.

— Почему ж это?

В душе Василий очень опасался, что Тарас его бросит: скажет, что уходит, чтоб поскорее потом вернуться к нему с помощью, и все, и оставит одного. «А потом не вернется, или не найдут, иль уж чересчур поздно придут…» Да и сама по себе перспектива надолго остаться в одиночестве в этой жуткой подземной тишине его пугала, страшила. Именно эта мысль его взбудоражила больше всего, однако вслух он ответил:

— Воздух все хуже… От него уж голова у меня, Тараска, ну прямо как у вола, — большая-большая, мне кажется… И все дальше пухнет! — невесело и грубо пошутил он, видимо уже испытывая стыд за свое малодушие.

— Наоборот, сероводородом стало вонять меньше.

— Да тут, Тараска, похоже, не один он: небось уж всякого жита по лопате…

«А ведь, наверное, Василий в этом прав, — мысленно согласился Тарас, — пока шли, вроде воздух был полегче, а как присели, и сразу стало еще душнее, еще больше стучит в висках. Тут, вероятно, чуть-чуть и метана имеется, потому в глотке потачивает… и повышенный процент углекислоты. Эти два родных брата, а особенно углекислый газ, всегда больше по низам стелются…»

Чтобы проверить свою догадку, Тарас поднялся на ноги, и ему показалось, что он не ошибся: вверху дышалось легче, чем у земли.

— Поднимись, Василий, постой немного на ногах: внизу воздух хуже…

С помощью Тараса Василий поднялся и стоял сколько-то времени на одной ноге, привалясь всем корпусом к крепи. Затем они двинулись в свой нелегкий путь, отдыхая все чаще и чаще.

Потом и Тарас не шел — полз на четвереньках, а Василий уж невыносимо тяжелым кулем разламывал его спину, порой безвольно мотал в темноте свесившимися руками и, соскальзывая со спины, мешал ползти, а временами так судорожно охватывал его шею, что у Тараса перехватывало дыхание и перед глазами стремительно расходились оранжевые мигающие круги. Когда Василий еще раз соскользнул, Тарас почувствовал, что без длительного отдыха ему уже не приладить его снова на спину. Он изнеможенно сел тут же, даже не прислонясь к крепи: по ней непрерывно сочилась влага, а где-то совсем рядом невидимо, но вполне четко журчал говорливый ручеек. Правда, и сверху теперь безостановочно брызгала холодная капель, от которой давно набухли, отяжелели и залубенели брезентовые шахтерки.

— Не бросай, Тараска!

— Не брошу.

— Ты мне чуток помоги подтянуться к крепи: я хоть спиной привалюсь… каплет тут здорово…

— От дождя в воду?

Снова Тарас услышал знакомые лающие звуки. Но теперь он уже не возмущался, не утешал. «На этот раз, пожалуй, оснований у Василия почти достаточно, — объективно, как бы со стороны, мысленно взвесил он. — Шансов за то, что скоро выберемся, к сожалению, не очень прибавилось».

Тарас попробовал на миг представить самое худшее: что они совсем обессилеют, прежде чем их разыщут, что их, наконец, раздавит новое местное нарушение кровли. Но неживущим, то есть недвигающимся, недумающим, представить себя решительно не смог. Так же, как не удалось ему недавно, купаясь в море, представить, что когда-либо сможет утонуть. Перед ним вдруг, как увиденное, предстало ослепительное солнечное сверкание, лениво набегающая на берег бирюзовая морская волна, превращающаяся от удара о скалы в кипящую жемчужную россыпь; а дальше, дальше — эта безбрежная ультрамариновая ширь спокойно улегшегося, будто каждой волной ластящегося к солнцу моря… А он зашел по пояс в воду и остановился, залюбовавшись на необычную для него картину: прямо перед ним плавали и ныряли два дельфина, один большой (наверное, «мамаша»), а другой упитанный, увесистый малыш. Сверкая мокрой, словно отлакированной, кожей, они одинаково забавно резвились на солнце: ловко кувыркнувшись, быстро исчезали под водой, затем выныривали, но уже далеко от прежнего места, и снова неожиданно погружались. «Не советую сейчас вам, молодой человек, непременно здесь купаться, — сказал ему проходивший берегом какой-то пожилой мужчина, — даже если вы отличный пловец… Им иногда приходит фантазия поиграть и с пловцами, а самки с детенышами опасны…» Тарас тогда торопливо окунулся и послушно выбрался на берег; и, нежась на горячем песке в ожидании, когда уплывут подальше резвуны, подумал о том, что было бы совсем нелепо, если бы «заиграл» его в море дельфин именно в это чудесное время, когда, наверное, уже ждет не дождется горячо любимая девушка.

Тарасу все это представилось как виденное, с живостью галлюцинации, даже почудилось на миг, что он въявь слышит, как весело булькает на солнышке, выбегая из-под обкатанного волнами ноздреватого камня, вода. Но, подняв голову, он услышал лишь монотонное журчание подземного ручейка да что-то похожее на лаканье и, поняв, что это означает, сердито сказал:

— Не смей пить эту воду, терпи!

— Я немножечко, терпенья нет — пить хочу…

Тарас вспомнил «заклинания» веселого доктора «терпеть изо всех сил, изо всей мочи, даже через силу и мочь, но никогда не пить шахтной воды» и хотел сказать Василию, почему этого делать нельзя, однако, как ни напрягал память, а сути объяснения веселого доктора на давнишних уроках вспомнить не успел — снова помешал Василий.

— Тараска!

— А-а?

— Не бросай меня одного… Ей-богу, не бросишь?

— Ну чего тебе? Ведь сказал: не брошу!

— Сейчас-то я слышу, а как совсем из сил выбьемся, не передумаешь? Ты на меня, Тараска, за контрибуцию эту не злобься. Неужто из-за такого пустяка можно товарища и земляка тут оставить, в такой темноте, глубоко под землей… бросить одного?

— За какую контрибуцию?

— Ну… За Пелагею… Ей-богу, Тараска, не стоит так долго серчать за этот случай на друга детства: схватились разочек, и точка!..

— Я тебя спрашиваю, за какую контрибуцию?

— Обыкновенную, ребячью… В нашу, Тараска, пользу… чтоб не задавались. Аж в Бондарчука, видишь ли, они влюбились!.. Позанавесили, чистоплюи, всю комнату тюлевыми занавесками и задаются. Ра-абы вещей… Все равно, Тараска, не сдавайся, не бросай, терпи сам-то: у меня ведь мать есть!.. Она тебя любит больше меня…

— Ты чего зря вокруг да около мелешь?! Говори сейчас же толком: что это еще… за контрибуция твоя… такая означает? — даже запутался в словах Тарас, сразу же задохнувшись от волнения.

Он нетерпеливо тряс одной рукой прилегшего Василия за плечо, ждал ответа, а другая его рука невольно нащупала и раздавила мокрый кусок сланца.

Но Василий вполголоса забормотал что-то уж совсем непонятное, несуразное, и опомнившийся Тарас тут же смущенно подумал: «В таком воздухе, похоже, что хочешь в голову взбредет. Угорел он сильнее меня, наверное, потому что все ж больше я дышал под самой кровлей… А может быть, и сейчас, когда низко нагибался пить, изрядно нанюхался он сползшего в канавку более тяжелого углекислого газа… Надо отсюда немедленно двигаться опять… дальше… вперед…»

Тарас так и делал: двигался, двигался, двигался… Когда не мог приладить себе на спину Василия, чтоб ползти вместе с ним на четвереньках, просто тянул его за шахтерку по осклизлому грунту.

Тарас понимал всю серьезность положения, и тем не менее где-то в самой глубине души неугасимо теплилась вера, что он выберется на-гора́ и вытащит Василия. «Сделать это, конечно, можно, но придется туго. Нет, очень это нужно, хоть и очень трудно!.. И опять даже не так, а вот как: выбраться обязательно, во что бы то ни стало, это страшно серьезно, важно, нужно, вне сомнения возможно, и я должен это сделать, должен, должен, должен!..» — на все лады мысленно твердил он, а иногда, сам того не замечая, даже шептал. «Любопытно, что же написала бы тогда, узнав о подобном, Поля, если она в то время… на тот сравнительно совсем небольшой случай, занявший всего несколько минут, откликнулась так живо и горячо?.. Как это Конова-то про нее вчера сказала? Ах, да: «…большая и золотая душа у твоей Поли!..» Неужели так-таки и сказала: «У твоей Поли»?! А может, и впрямь все еще наладится и образуется?»

Вспомнившийся сейчас Тарасу «тот небольшой случай» произошел в первые месяцы пребывания Поли на курсах. Харитонов спас жизнь попавшему в беду проходчику. Полученные Тарасом обильные ссадины и царапины зажили очень быстро, проходчик через несколько дней тоже был здоров и вышел на работу; и из скромности Тарас ни о чем этом не написал Поле. Однако переписывающейся с ней Рите случай, видимо, показался достойным всяческого внимания: она тут же вырезала из газеты и послала своей задушевной подружке заметку об этом. А через несколько дней Тарас получил от Поли письмо. Вот как оно начиналось:

«Тарас! Я преклоняюсь перед твоим мужественным, самоотверженным поступком. Он говорит не только и не столько о физической силе и выносливости… Вообще ты, Тарас, какой-то прямодушный, правдивый, цельный! Мне иногда кажется, что рядом с такими, как ты, нигде не страшно… И даже думается, что, окажись сам ты на месте пострадавшего проходчика, ты бы не очень растерялся, не очень испугался, то есть сохранил бы свою силу духа. Рада тебе это написать. Только не усматривай в этом комплимент. Помнишь, как хорошо мы читали книгу по очереди вслух перед самым моим отъездом на бережку родной Пологой балки? Я очень здесь соскучилась, безумно хочу домой, хотя учиться здесь очень интересно. Вот тебе пока первое противоречие, а вообще-то в этом длинном сумбурном письме ты их при желании, наверное, разыщешь и еще. Не забудь в ответном все их отметить и, что называется, раскритиковать. Хорошо? Помнишь, мы оба согласились, что дружба истинная, дружба по-настоящему никогда не нуждается в снисходительных скидках на слабости друга?..»

Ничего тогда в этом обширнейшем девичьем послании не показалось Тарасу ненужно-подробным или противоречивым. Он точно поговорил опять с Полей. А многозначительное начало это, которому Поля тогда отводила, как видно, немаловажное место, просто заслонили от Тараса волнующие, чуть-чуть таинственные в своей недоговоренности строчки в конце:

«Жду твоего письма, очень жду; жду, когда не жду от других (девочек!). И это даже не то, что бы я хотела сказать, но больше я не знаю, как сказать тебе об этом. Вот, немножко ревнивый Тарас, и все мои «сердечные» дела…»

Тарас потом перечитывал письмо так много раз, что запомнил от первого слова до последнего: он мог прочесть его наизусть в любое время — восстановить дословно, даже если б разбудили и попросили это сделать среди ночи.

И вот теперь именно это заслоненное ласковыми Полиными недомолвками «начало» вдруг приобрело для него как бы совершенно самостоятельное значение, воскресло в сознании Тараса и стало жить само по себе, вне Полиного письма.

Напрягая последние силы, весь в грязи и пыли, он продвигался вперед уже медленно, но по-прежнему упорно, таща за собой Василия; по его лицу струился пот, под толстым слоем угольной пыли скользила напряженная улыбка, а губы порой шептали:

— Неправда, не остановлюсь: выберемся вдвоем на-гора́…

— Не бросай, Тараска…

— Не брошу… Молчи!

А когда Тарас останавливался, чтобы перевести дух, опять возникало и пробегало перед ним в минутном забытьи самое различное: существенное, важное и совсем пустячное, удивительно давно или, напротив, совсем недавно виденное. Сердитый скуластый стволовой, только не в плаще с капюшоном, а с бильярдным кием в руках, в своем коверкотовом костюме, мягкой кошачьей походкой ходит в шахтерском клубе вокруг огромного зеленого стола, озабоченно хмурится, глядя на брызнувшие в разные стороны костяные шары, затем грозно сводит свои черные крылатые брови и, решительно перегнувшись, как-то по-особенному оттопырив «рогулькой» большой палец левой руки, невероятно долго прицеливается в облюбованный наконец шар: кий в его руке то останавливается, замирает, то снова начинает прицеливающе двигаться взад-вперед, как поршень. А вот Конова: сидит на своем обычном месте в общежитии, возле «титана», в руках ее быстро мелькают длинные спицы с сургучными головками; она смотрит на рукоделье, как всегда, пристально, почти не мигая, бескровные губы плотно сжаты, глубокие морщины еще более суровыми складками легли на ее наклоненном лице. Только иногда, неизвестно отчего, вдруг теплеют ее глаза и скользит, осветив все лицо, мягкая недолгая улыбка. Лицо Коновой постепенно теряет обычное свое строгое выражение, глубокие морщины разглаживаются, оно розовеет, освещается уже задорной белозубой улыбкой, а глаза начинают блестеть совсем по-молодому, совсем как у Поли: радостно, бездонно-глубоко, лучисто… «Ого… это точно под действием чудотворно-сказочного мирного атома! — незаметно вплетается давнишняя мечта Тараса. — А ведь верно: какой красавицей, оказывается, она была в молодости!.. И красота ее совсем не строгая, не иконописная, напротив: самая земная, яркая, так и брызжущая радостью жизни!..»

Стоило ему только на миг смежить глаза, уронить на колени отяжелевшую голову, как снова без видимой связи, обрывками, начинали проплывать перед ним давние и недавние картины. Чистая девичья комната, с книжными полочками, ковриками и целыми созвездиями фотооткрыток над аккуратно застланными кроватями… На дворе трещит лютый январский мороз, а в комнате этой текло, уютно, спокойно Тарасу: невидимыми струйками поднимается от нагретой батареи воздух и убаюкивающе чуть-чуть шевелит, колышет и даже вздымает порой невесомые тюлевые шторки; а Поля сидит в летнем платье с короткими рукавами и, удивленно открывая и без того большие глаза, все допытывается: «Нет, неужели ты, Тарас, и впрямь не любишь, когда чай очень сладкий?! Я, признаться, как-то даже плохо этому верю, хоть и знаю, что ты очень правдивый».

— А пить действительно хочется, — шепчет Тарас. Он медленно поднимает голову и невольно прислушивается к мерному журчанию подземных ручейков: по-прежнему унылому, однообразному, но теперь уже заманчивому.

И снова, едва он на минуту закрывает глаза, голова заполняется обрывками всевозможных видений: то припорошенная нежно-розовыми лепестками густая трава и надсадно жужжащий, яростно вьющийся над самым ухом черно-рыжий шмель, то обильно заросшая цветущим шиповником Пологая балка; они снова сидят здесь с Полей, читают по очереди вслух книгу, а в глубоком отвертке Пологой балки уже не шмель жужжит, а опять гудит и воет вентиляция старых выработок… То вдруг холодная капель с кровли превращается в «слепой» дождь — веселый, солнечный! — а он торопливо стягивает с себя пиджак, заботливо кутает Полю. «Да ты что, Тарас?! — смеясь, протестует Поля, боясь показаться в широченном мужском пиджаке смешной. — Ты лучше книгу-то поскорее закрой! Кстати, почему этот чудесный дождик зовут «слепой»?

— Тараска! Да что ты, Тараска, заснул, что ли?..

— Ну, чего… опять тебе?

— Не бросай ты меня здесь одного!

— Заладил как слепой на стежку… Ведь сто раз тебе уж сказано: не брошу!.. Не беспокойся, — добавил он помягче, — если б думал оставить, так уж давно бы это сделал…

— Не бросай, — снова прозвучало из мрака.

— Молчи!..

Тарас снял каскетку, смочил голову из ручейка, бегущего прямо по крепи, и огромным усилием воли заставил себя снова двигаться дальше.

По временам надежда как бы вступала в жестокий спор с его возможностями; но Тарас ярко вспоминал все временно оставленное им наверху, взывал к этому, как к своим надежным союзникам в неравной борьбе, и уже с их помощью, с невидимой, однако могучей поддержкой этих союзников снова вступал в схватку с наступавшим на него из промозглого мрака страхом. Там, наверху, в своем чудесном летнем цветении раскинулась огромная прекрасная страна — Родина! Там же, наверху, остались друзья и самая лучшая из девушек — Поля. И пусть произошло между ними какое-то невнятное временное недоразумение, но разве сейчас он любит ее меньше?

И снова не мог он представить себя недумающим, недвигающимся, неживущим, как не мог представить себя утонувшим. Жутко ему делалось, лишь когда казалось, что Василий замолкал на очередной остановке неспроста. Тогда он торопливо окликал его, тряс за плечо, и Василий начинал хвататься за его колени, тянуть к своим губам его грязные, все в ссадинах ладони, со слезами в голосе умолять не бросать, требовал клятв, тут же сам клялся, что он никогда не любил Поли, не любит сейчас, не будет любить и впредь, никогда…

— Вот увидишь, Тараска, — хриплым шепотом заверял он, точно мог их здесь кто-то подслушать. — Если выберемся на-гора́, никогда даже не взгляну на ту девушку, что тебе снова приглянется!..

— Молчи! Уж лучше ты… молчи… — испуганно заводил обе свои ладони за спину Тарас. — Слышишь? Молчи. Скоро ведь совсем выберемся, до квершлага небось считанные шаги остались, — угрожал, приказывал, утешал и просил его Тарас.

В пять часов утра первая горноспасательная команда шахты «Соседка» обнаружила их в таком месте, где воздух был уже вполне сносный, жизни и здоровью обоих ничего не угрожало. Отсюда, отдохнув хорошенько, Тарас сумел бы и без посторонней помощи доставить Василия к самому стволу…

 

8

Все, что произошло до момента обнаружения их горноспасательной командой, Тарас запечатлел с удивительной последовательностью и точностью, ясно, отчетливо. Все, что было после, представлялось ему неярко, стерто, выглядело обычными будничными эпизодами: огромное физическое и волевое напряжение его оборвалось разом, с первыми снопиками света аккумуляторных лампочек горноспасателей; притупилась и острота восприятия окружающего, будто именно с этой минуты немедленно получили заслуженный отпуск не только воля, но и память Тараса. Остались в памяти лишь кое-какие подробности.

Он запомнил Василия, в глазах которого застыл страх. «Вроде даже похудел, весь съежился, грязный ужасно, просто лица не видно, а я, конечно, выгляжу сейчас ничуть не лучше…» — впервые за это время подумал он просто так, совсем безотносительно к делу, к судьбе Василия, к своей личной судьбе. Он даже не обрадовался (как сотни раз представлял!) солнцу и синему небу, когда подняли на-гора́: бурное ликование и ощущение и жаркого солнца и бездонного чистого неба он отпраздновал еще там, внизу, в кромешной темноте, когда почувствовал, что потянуло совсем другим воздухом. Останавливаясь, чтоб хорошенько отдохнуть на своем последнем привале, он знал, что его отчаянные усилия не пропали даром.

Запомнил он, что возле Василия старательно хлопотал веселый доктор, осторожно прощупывал, оглаживал и слегка потягивал его ногу.

Затем он запомнил Василия уже вымытого в санпропускнике, переодетого; на носилках его бережно внесли в санитарную машину, мотор фыркнул, взревел, и, оставив на месте голубоватое облачко газа, машина умчалась в недалекую больницу шахты «Новая». А веселый доктор несколько раз заходил к Тарасу в общежитие и, зачем-то разбудив, тут же говорил, что прописывает ему в первую очередь сон! Грузный и большой, он уходил из комнаты на цыпочках, вполголоса давал Коновой какие-то наказы, а Тарас, жмурясь от удовольствия, от ощущения чистого постельного белья, сухой мягкой рубашки, оттого, что не надо больше тащить на себе Василия, снова закутывался в одеяло и, снисходительно улыбнувшись, отмечал, уже полузаснув: «Рекомендует сон, а сам, чудак, без конца будит…» Зато Тарас сердился, если начинала его будить Конова. Он спросонок отмахивался от нее, точно от назойливой пчелы, отнекивался от предлагаемой еды, но Конова и не думала сдаваться.

— Ты не закутывайся и не отмахивайся от меня, я ведь не мошка, — твердо говорила она. — А лучше сразу встань, покуда из ковшика не обрызнула, да поешь, что официантка из столовой сейчас тебе принесла, чтоб ей не ждать тебя целых полчаса, как барина… А потом и снова спи себе на здоровьице! — добавляла она ласково, но, улучив момент, ловко отбирала у Тараса одеяло.

Проснувшийся совсем Тарас наспех одевался, с завидным аппетитом ел все, что ставила перед ним официантка. Ему только было очень неловко, что задержал ее, да еще очень не нравилось то нескрываемо острое любопытство, с каким официантка на него глядела. «Смотрит большеглазая так, словно принесла обед какому-нибудь выходцу из потустороннего мира! — внутренне усмехался и досадовал он. — Интересно, кто это перестарался, распорядился? Сам-то я, забыл, что ли, где столовая?» А официантка, присев на табуретку, сложив руки на белоснежном фартуке, по-прежнему не отводила своего прямого, откровенно любопытного взгляда, даже встретившись глазами с Тарасом. Это была та молодая преждевременно располневшая женщина, что некогда угодливо, «точно контролера», потчевала в столовой Василия. В накрахмаленной кружевной наколке, как диадемой, схватывающей завитые волосы, в шелковой кремовой кофточке с короткими рукавами, обнажавшими ее круглые загоревшие руки, она снова показалась ему красивой. Ее крутые, похожие на маленькие птичьи крылья брови сходились у переносицы, яркие свежие губы держались чуть-чуть приоткрытыми, а полное лицо было спокойно, бесстрастно, без единой морщинки. Она мало говорила, произнося только самое необходимое, зато часто вздыхала, будто намеревалась что-то долго рассказывать или терпеливо слушать, но вздыхала не грустно, а как бы лишь от полноты ощущений. Заслышав эти глубокие вздохи, Тарас невольно начинал есть как можно быстрее.

— Задерживаю я вас? — спрашивал он. — Я сейчас, быстро… Вообще-то зря вас этим затрудняют: сам бы есть захотел — в столовую сходил. Завтрак приносили, обед вот опять…

— Не торопитесь, спешить мне некуда, подожду, — скупо отвечала она.

«Врал, конечно, тогда Василий, что она безумно в него влюблена, — подумал Тарас. — Ну, разве она выглядела бы сейчас так беспечально? И, главное, о нем — ни одного вопроса! Неужели это возможно, что и я когда-нибудь вот так… вычеркну из своей памяти Полю, перестану интересоваться, как и где она живет, думать о ней? Вот если сегодня-завтра не захочет Поля заглянуть сюда, то это уж тогда разрыв окончательно, окончательно, окончательно… Впрочем, она теперь, вероятно, почти безвыходно в больнице возле Василия: носит небось ему огромные букеты роз», — живо представил он Полю с цветами и решительно отодвинул блюдечко с большим сухарным пирожным.

— Что ж это вы? Сладкое и… не хотите? И компот не будете?

— Не буду… спасибо. Спать хочу.

Тарас не преувеличивал: спать ему сейчас хотелось, как никогда. Уже засыпая опять, он смутно слышал, как настойчиво пытались проникнуть к нему в комнату товарищи и как самоотверженно защищала вход в нее неподкупная на ласку и неподатливая на угрозу Конова.

А к вечеру снова пришел «просто проведать» Тараса врач Павел Павлович Толоков (все шахтеры знали его в лицо, почти все в «Соседке» звали по имени-отчеству, а за глаза величали добродушно и чуть-чуть фамильярно веселым доктором или Пал Палычем).

— Ну-с, я только-только опять от вашего товарища, — начал он еще с порога. — Попутно решил лишний разок завернуть и сюда.

— Как у него с ногой-то? — торопливо спросил Тарас.

— Все, все будет у вашего приятеля по-хорошему, — поспешил успокоить его Толоков. — Про растяжение связок в голени и стопе он, надо полагать, уж недельки через две забудет, а про свой добрый десяток гематомочек, надеюсь, еще раньше… Как мы себя чувствуем?

— А что такое «гематомочки»?

— Гематомы-то? — расстегивая на столе небольшой кожаный футляр, машинально переспросил Толоков. — Вот ведь любознательный какой, — подсаживаясь на табурет поближе, сказал он. — Ну, ушибы, ну, кровоподтеки без наружных ссадин, ну… синяки наконец. Так как же мы-то, вьюноша, себя чувствуем?

— Я-то отлично… Только одно вот беда, — помедлив, пытливо взглянул Тарас на Толокова. Но ничего на его лице не прочитал: крупное, мясистое, оно могло в равной степени показаться и безразлично спокойным и очень внимательным.

— Ну-ну, я слушаю…

— Никак вот не отосплюсь, а главное, никак досыта не накурюсь, — с виноватой ноткой в голосе признался Тарас.

— Эх, бросать бы вовсе вам, молодые люди, этот вредный пережиток надо, — со вздохом сказал Толоков, извлекая из кармана своего серебристого пыльника пачку с папиросами и учтиво протягивая ее, уже открытую, Тарасу.

— А сами курите? — рассмеялся Тарас, когда сделал несколько жадных, торопливых затяжек.

— Что же, голубчик, делать, — засмеялся и Толоков, тоже энергично дымя своей папиросой. — Португальцы, увидев впервые, как индейцы-трубокуры неизвестного им Нового Света выпускают дым из ноздрей и рта, тоже ужаснулись и изумились. Но довольно скоро, к сожалению, не только матросы Колумба переняли это никчемное занятие у индейцев Америки… А француз Жан Нико, впервые поведавший всему миру, что в табаке яд, сам был страстным курильщиком, — снова засмеялся Толоков. — Особо заядлым курильщиком был потом Петр Первый, но тот, правда, не ругал табак, а, напротив, всячески поощрял его ввоз и очень распространил этим курение в России.

— Тем более, значит, нам не возбраняется, — с улыбкой заметил Тарас.

— Нет, дорогой, — вдруг совершенно серьезно и очень твердо сказал Толоков, — надо бы обязательно уберечь от этой вредной штуки миллионы наших школьников и пионеров. Ну, до каких же пор мы будем этот пережиток передавать как эстафету от поколения к поколению, от отцов к детям? И неужели мы непременно захотим тащить его за собой все дальше, дальше в наше будущее?! Ведь отвыкнуть от глубоко укоренившейся привычки курить старому поколению куда сложнее, нежели вовсе не начинать этого никчемного и вредного занятия нашему молодому поколению!

Тарас внимательно взглянул на Толокова и подивился перемене: теперь массивное его лицо уж никак нельзя было назвать ни равнодушно-неподвижным, ни бездумным.

— Еще вот от грязного сквернословия школьников и пионеров надо бы уберечь, — сказал он в тон Толокову и тоже совершенно серьезно. — Видимо, все незаметно свыклись с этим скверным пережитком, но как ведь это нехорошо!

— Да, да, да… И это крайне необходимо уже сейчас! — горячо согласился, поднимаясь с табурета, Толоков. — Подверните-ка еще разок повыше свой рукавчик… Совершенно правильно: и здесь все зависит от нас же самих, взрослых! — досказал он, уже застегивая на протянутой руке Тараса тугой манжет прибора.

Потом Толоков ушел, пожелав Тарасу спокойной ночи и подтвердив, что дела у него действительно идут отлично. А через каких-нибудь четверть часа Тарас опять крепко спал.

 

9

Зато на другой день Тарас проснулся не только окончательно «отоспавшимся», но и в состоянии какой-то безотчетной радостной обновленности. Он, разумеется, тут же припомнил все: и что было с ним в старых выработках и что произошло до этого и как бы еще ожидает его впереди, только стертый вчерашний день почти совсем выпадал из сознания. Однако настроение необыкновенного, неуловимого облегчения не покинуло его: он несколько минут с улыбкой жмурился от нестерпимо яркого солнечного переплета на стене, уже отчетливо понимая, что вчера с ним случилось далеко не самое худшее, и снова жарко надеясь на счастливое изменение в своих отношениях с Полей.

Сладко потянувшись, он привычно взглянул в окно, на тикающие с угла тумбочки часы и, увидев на подоконнике краешек огромного букета роз, тут же крутнулся под одеялом уже энергично и сильно всем телом.

— По-оля! — не сказал, а с придыхом выкрикнул Тарас: от нежданной радости, от нечаянно хлынувшего счастья ему не хватило воздуха и на столь короткое слово.

— Ну… нельзя же, Тарас, так безбожно спать! — улыбнулась Поля, протягивая ему руку. — Целый час жду, когда ты проснешься… А вчера вечером Конова совсем не впустила, — снова лучисто улыбнулась она, — говорит, только-только уснул, а Толоков, дескать, под страхом смертной казни не велел будить. Она даже предшахтместкома не впустила!..

— Целый час? — восхищенно переспросил Тарас, не отпуская Полину руку. — И вчера заходила? А что же ты сразу не разбудила меня? — спрашивал он, боясь, что упрек звучит недостаточно мягко, сожалея не о том, что Поле пришлось ждать так долго, а что целый час, выходит, он мог бы провести в ее обществе и безбожно проспал его!

Он видел Полю очень похудевшей, даже, пожалуй, бесспорно подурневшей с лица, но сейчас совершенно этого не замечал: на него лучисто смотрели ее прекрасные темные глаза, опушенные мохнато загибающимися на концах ресницами, и в мыслях Тараса пронеслось каким-то жарким, радостным вихрем: «Поля, звездочка моя, ласточка, да неужели будет все по-прежнему?!»

— Очень уж жаль было тебя будить, спал, как новорожденный, — засмеялась Поля.

— Очень жалко? Будить? — снова переспросил Тарас, точно и эти слова таили для него сейчас какой-то особый, отрадный смысл. — И букет этот чудесный ты, конечно, принесла? — чувствуя, что сердце переполняется давно знакомой ему благодарностью к Поле, допытывался Тарас. — Ого-о, какой славный и огромный букетище, а какие крупные вон те пурпурные розы. Ну, большущее спасибо тебе, — растроганно поблагодарил он, признательный ей вовсе не за букет. — Где ты, Поля, такие достала?

— Не знаю, Тарас: Рита где-то доставала… — помолчав, ответила Поля. — Кажется, у Улитина, из его садика, — подумав, добавила она. — Этот букет тебе, Тарас, от Риты и от… Что у тебя, Тарас, с руками?! — нарочито или просто нечаянно оборвала она себя на полуслове, с изумлением и страхом разглядывая его ладонь.

— С ладонями? — переспросил Тарас, остро взглянув на нее и медленно отпуская ее руку. — С ладонями-то моими ничего особенного… Просто стер их немножко. Ничего страшного, вот видишь, даже забинтовать не нашли нужным…

— Ты, Тарас, сейчас смотришь на меня так, словно мы еще не враги, но уже и не друзья, — хотела шутливо сказать Поля, но голос ее неожиданно сорвался, задрожал, а одинокая слезинка без спроса быстро скользнула по щеке. — Вот ведь вы все какие эгоисты. О дружбе только рассуждаете, а требуете гораздо большего. Дружбы, выходит, вам мало… Почему же вот Рита никогда на тебя так… с таким непрощающим укором не смотрела?

— Каждый смотрит по-своему… И я, как умею, так могу, — негромко буркнул Тарас, отведя глаза. — Не виноват я, что мало похожу на Риту или кого-либо еще… А Рите, кстати, зачем же на меня «так» смотреть, по какой это причине?

— Она имеет на это столько же основания…

— Не думаю, — смутился Тарас. — Я ей ни одной строчки не адресовал, а наедине, помнится, парой слов не обмолвился… Разве только несколько дней назад у захлопнутой двери вашей комнаты, когда о тебе расспрашивал… Впрочем, и это не в счет: ты сама, конечно, слышала, о чем, вернее, о ком тогда шел разговор… Да и Рита, наверное, рассказывала: она врать не мастерица.

— Это, Тарас, неважно: речь сейчас зашла не о твоем, а об ее отношении к тебе, — густо порозовела Поля. — Значит, основания у нее все же есть! Ну, если не столько же, то почти… — с неожиданным упрямством подтвердила она. — Да, дело, Тарас, даже совсем не в этом, совсем не в этом… про Риту ведь просто к примеру пришлось… И уж, конечно, не в ее осуждение: была бы я такой, как она!.

— Понимаю: в подтверждение того, что «все мы» эгоисты…

— Ничего ты, ничего ты, Тарас, сейчас в этой кутерьме не понимаешь!

Разговор неожиданно оборвался, на некоторое время водворилось напряженное молчание.

«Ну вот… осталось только перейти на «вы»! О чем же сейчас еще ее спросить? — изумился Тарас, потому что лишь несколько минут назад больше всего боялся, что она быстро уйдет и он не успеет наговориться.

«Рассказывать, что было со мной там, не стоит, да она об этом и не спрашивает, видимо, уже знает от Василия… Про Риту больше говорить незачем, — быстро перебирал в уме Тарас. — Остается тебе, Харитон, поспокойнее разузнать у нее сейчас о самочувствии Василия».

Точно боясь, что Поля подслушала быстро промелькнувшие в его голове мысли, Тарас поднял глаза и торопливо на нее взглянул. Девушка сидела, отвернувшись к окну, с ее тонко очерченного подбородка медленно, посверкивая на солнце, капля за каплей срывались скупые, одиночные слезинки. И снова сердце Тараса сжалось от нежности и жалости к этой девушке. Несколько секунд он молча глядел на нее, по-прежнему не зная, с чего начать разговор. «Кажется, ведь впору плакать тебе, Харитон… именно так окончательно сложились обстоятельства, а плачет все-таки зачем-то она, Поля?» — растерянно думал Тарас, недоумевая совершенно искренне.

В дверь постучали, и, после того как Тарас торопливо, почти обрадованно крикнул «войдите!», в нее медленно протиснулась грузная фигура Улитина. Лицо его было хмурое, заметно отвисшие небритые щеки придавали лицу прямоугольное очертание, что, в свою очередь, подчеркивало угрюмость. Однако, дойдя до середины комнаты, Улитин скупо улыбнулся и довольно приветливо проговорил:

— Ну, здравствуйте, ребята молодые… Зашел вот самолично узнать, как здоровье, то да се… — Он подал руку сначала Поле, потом Тарасу. — Или с постели не поднимаешься? — вдруг тревожно спросил он у Тараса.

— Да что вы! Просто еще не успел одеться.

— За это мы не осудим: это не беда! — повеселел Улитин. — Лежи, лежи, визитер-то я и впрямь немножко ранний, еще семи нет. Но тут впору ни свет ни заря бежать! Как же это, ребята молодые, все так неладно у вас получилось-то? Ну, скажем, крепь при замене, ясное дело, требует разумной осторожности… Так вы ж ведь еще и ремонтировать ее не начинали. Ни единого старого оклада не сняли. И вдруг, на тебе: получается завал на целых три десятка метров, отчего шахтеры давным-давно отвыкли. А почти рядом, в «коленчатом»-то этом местечке, крепь куда плоше, а ничего — стоит, держит! Расскажи ты мне, Тарас Григорьевич, за-ради господа бога, все как было, начистоту, потолковее. Говорил я вчера с ним, а вот теперь — прости и ты старика, может, действительно чуток рановато, — пришел к тебе: сильно не доверяю я ему в этом вопросе!.. Через это самое и акт техники безопасности затормаживается…

— Кому не доверяете?

— Кому, кому, дяде Хому! — рассердился десятник, метнув глазом на Полю, рассеянно обрывавшую лепестки у вынутой из букета розы. — Напарнику-то твоему…

— А как он вам все объяснил? — осторожно поинтересовался Тарас.

— Никак, — шумно задышал Улитин. — Он, похоже, еще ничего путного не управился придумать… Туда-сюда крутит! Только чересчур здорово уж напирает и намекает, что дюжей всех, дескать, виноват в этом несчастном случае Улитин! А то я свою долю вины без него не понимаю?!

— Да в чем же вы-то виноваты? — искренне изумился Тарас. — Вы, что вам поручили, все сделали. У вас же служебная записка цела!

— А совесть? Она у меня тоже цела… А честь старого кадрового шахтера? Он ведь и это может замарать… Вот ты рассказывай, тогда и увидим, в чем вина, — нетерпеливо поторопил Улитин. — Говори, Тарас Григорьевич, не томи!

Поглядывая на примолкшую девушку, Тарас обстоятельно рассказал все, как было, ничего не преувеличивая и не преуменьшая, только всячески стараясь не подчеркивать при Поле особо неприятные моменты в поведении Василия и не выпячивать своей роли. Он рассказывал только о фактах, совсем не касаясь переживаний. Говорил неторопливо, тщательно взвешивая слова и выражения, стараясь говорить спокойно и не как о чем-то необычном, из ряда вон выходящем. Но на фоне неопровержимых фактов все равно постепенно вырисовывалась перед Улитиным и Полей истинная картина: сдержанность Тараса лишь как бы иллюстрировала силу умеренных выражений. Улитин, отлично знавший старые выработки, сразу постиг меру перенесенного и сделанного Тарасом — он слушал его молча, не задавая преждевременных вопросов, только многозначительно покачивая головой. А девушка тоже смотрела теперь на него, почти не мигая; чем сдержаннее старался быть рассказчик, тем внимательнее, казалось, она его слушала.

— Так я и предполагал, — совсем просто отметил Улитин, когда Тарас кончил рассказывать. — Уж очень он какой-то несобранный, развинченный, разболтанный! Больше через это я вам и посоветовал захватами-то работать: думал, будет сам о себе беспокоиться, сам за себя отвечать — и лучше, а то как бы зря хорошего парня не зашиб… — Старый десятник несколько помолчал и неожиданно добавил: — А судить меня все ж должны!

— Кто вам такое сказал? Ручаюсь, что не будут…

Улитин взглянул на Тараса, тепло улыбнулся ему, словно подчеркивая, что он умеет ценить хорошие пожелания, даже если они кажутся ему необоснованными, несбыточными. Однако тут же твердо повторил:

— Никто мне этого еще не объявлял, а знаю, что судить станут. И как я всю жизнь судов этих остерегался, — помолчав, продолжал он, — а вот под старость все ж, выходит, угодил через этого… — осторожно покосился он на Полю и не договорил фразы. — Сроду никогда ничего не боялся! Два раза из завалов с одним обушком выбирался, в юношестве какую большую реку в разлив переплыл, а вот секретарш этих, разных там папок, скрепок, протоколов всю жизнь опасался!..

— Ничего вам не будет, — снова убежденно сказал Тарас.

— Ну, засиделся я у вас, — поднялся с табурета Улитин, — по-стариковски разболтался, помешал, наверное, вам, но уж извиняйте меня: верно, есть такой грешок, люблю с молодежью побыть!.. Ну, ребята молодые, — особо заторопился он после своего же напоминания, — у вас тут свои дела, у меня свои. Побежал, значит, я сейчас. Спасибо тебе, Тарас Григорьевич, за матку-правду! — крепко потряс он руку Тараса. — Потом, конечно, мы с тобой об этом еще потолкуем… похоже, еще не раз! Дела, можно сказать, не очень веселые, — сокрушенно покрутил он головой, уже взявшись за дверную ручку. — В старое-то время, конечно, и не такие происшествия были на шахте не в диковинку… Старожилы рассказывали, что редкий месяц по ком-либо бабы не выли. Да нам-то это совсем не резон: теперь шахтеры давным-давно от подобного отвыкли.

Дверь негромко хлопнула, затворившись за старым десятником, и Тарас взглянул на Полю. Она снова рассеянно отломила от букета одну розу и, казалось, не размыкая век, начала ощипывать ее лепестки, машинально стараясь удержать их на коленях, хоть они, сдуваемые ветром, все равно непослушно сыпались на пол. Теперь девушка сидела совсем близко к распахнутой створке окна; солнце ярко освещало левую половину ее наклоненного лица, прозрачно заалевшую мочку уха, тонкую шею; легкий ветерок непрерывно играл выбившимися прядками волос, то озорно вздымая их, то снова лениво укладывая на прежнее место. Вновь охваченный нежностью и какой-то невнятной жалостью, Тарас невольно залюбовался глубоко задумавшейся девушкой, прикидывая в уме, как бы потактичнее предложить ей всего на несколько секунд покинуть комнату, чтобы она ненароком не оскорбилась. «Нет, честное слово, ужасно неловко продолжать мне и дальше такой важный разговор, не поднимаясь…» — терзался он. Но Поля быстро встала, разом стряхнув на пол все лепестки, и глуховато сказала:

— Мне тоже, Тарас, пора на работу… Потому и зашла в такую рань, что дежурит не Конова, да еще, правда, хотелось не опоздать с просьбой Василия. Он мне вчера все немного по-другому рассказал, очень винил Улитина, — подняла она глаза на Тараса, — но о тебе решительно ничего плохого не сказал. Напротив, в услышанном сейчас рассказе лично твоя роль, Тарас, выглядит, может быть, бледнее… Или ты опять сознательно скромничаешь?

Она говорила так, будто стремилась не убедить другого, а получше увериться в чем-то самой или, может быть, уже стараясь исключить то, что еще смутно открывалось перед ней.

— А какое его поручение?

— Просил тебя побыстрее зайти к нему, чтобы все это обсудить… Или, как он выразился, чтоб успеть сблокироваться с тобой, — насильно улыбнулась Поля. — Но, во-первых, с этим уже опоздано — я знаю, что от своих правдивых, конечно, слов Улитину ты ни за что не откажешься… А во-вторых, я к этой просьбе теперь не присоединяюсь… во всяком случае, ко второй ее части.

— Не присоединяешься?! — быстро приподнялся на локте Тарас. — Но ты его… любишь, Поля? — полагая, что он все еще удерживает этот вопрос в своих мыслях, неожиданно для самого себя почти выкрикнул Тарас.

И только когда девушка вместо ответа снова беззвучно заплакала, поминутно вытирая скомканным платочком глаза, он подумал, что запальчиво поторопился. «Ну какое я имею право ее допрашивать? Тем более сейчас, когда она и без того устала от беспокойства, расстроена, да еще бухнул-то ведь как неуклюже. Но она-то, она-то… почему сейчас плачет? — тут же снова подивился он. — Может быть, к ночи вчера Василию стало хуже?..»

— А как себя… Василий-то чувствует сейчас? — вслух сказал он. — Я, разумеется, зайду к нему сегодня, но, ясное дело, не «блокироваться» против Улитина.

— Ни-ичего… У него сильное растяжение связок, небольшие ушибы… Говорят, это быстро пройдет, — тверже, бодрее, хоть все еще сквозь слезы, но охотно сообщила Поля.

«Так вон, оказывается, откуда эти непонятные слезы-то: просто боялась за репутацию любимого человека! — внутренне усмехнулся Тарас своей недогадливости. — А переживает-то как маленькая: она ведь вовсе не из слезливых».

— Когда же вы намереваетесь теперь… что называется, своим домком-то зажить? — желая на прощанье великодушно сказать что-либо ей приятное, спросил он.

— Не знаю, Тарас, может быть, никогда… Ничего еще я не знаю… Может быть, еще придется одной мне в девятое общежитие перебираться, — не сдержавшись, коротко всхлипнула она.

— Да зачем же это, Поля? — осторожно спросил Тарас. — От добра добра-то не ищут. То есть я это только к тому говорю, что ведь ваше седьмое общежитие буквально вне конкурса.. Просто образцовое!

— Ну… я, кажется, уже опаздываю… — быстро подала она Тарасу руку и, едва коснувшись своими холодными пальцами его ладони, стремительно выбежала из комнаты.

Тарас немедленно встал, повернул ключ в двери и торопливо оделся. Затем наскоро застлал койку и бегло принялся по своей давнишней привычке наводить перед уходом порядок в комнате: повесил пиджак, поправил поровнее сдвинувшуюся свою тумбочку, переставил букет с узенького подоконника на стол, подобрал в угол стряхнутые на пол лепестки. Делал он все это так, будто и ему надо было куда-то очень спешить, а на самом деле ему лишь хотелось уйти из комнаты до неминуемого прихода новых «визитеров», чтобы пройтись по свежему воздуху и, как говорится, хорошенько одуматься. Даже мечась с этой торопливой уборкой по комнате, он неотвязно думал о скупо брошенных на прощанье Полиных словах: «Может быть, переберусь в девятое общежитие…» «Что за странная фантазия? — вспоминал он, пожимая плечами. — И зачем ей это, что за нужда в таком чудно́м переселении?..» И только когда Тарас, закрывая створку окна, взглянул вдаль и увидел серебристо посверкивающую на солнце белую этернитовую крышу этого самого, задавшего ему задачу общежития, он без труда вспомнил, что девятое общежитие известно как общежитие для матерей-одиночек. Скулы Тараса покрылись пятнами неровного румянца. Сбросив фуражку, он сел, встал, снова сел и, опять вскочив на ноги, медленно отирая тыльной стороной ладони сразу вспотевший лоб, начал взволнованно ходить взад-вперед.

 

10

Уже давно хозяйничала зима, все старательнее укрывая Пологую балку и окрестные поля своим белым снеговым одеялом, все выше наметая сугробы в узких проулках поселка, у стоявшего с краю домика Улитина, возле недалеких зарослей шиповника, все резче делая видневшуюся вдалеке темную кромку леса… Постепенно усиливались и морозцы. По утрам, в час сбора на работу, запорошенные окна общежития пропускали лишь негустые сумерки, и без включенного электрического света не обходилась уже ни одна комната. Жаркая сушилка нагревалась безостановочно, круглые сутки, только ночью угасал и несколько отдохнувший было за лето «титан»: теперь около него с раннего утра до позднего вечера можно было встретить любителей погреться чайком.

Оледенелые, поголубевшие стекла в комнате Тараса будто нехотя пропускали первые робкие лучи света. Но еще заметнее делалось тогда это смещенное, как бы отбежавшее к углу, бледное пятно окна. А когда жители комнаты дружно вскакивали со своих коек и кто-либо включал свет, за окном снова казалось бархатно-черно.

Тарас не «удрал» за Полярный круг, не заделался арктическим зимовщиком или корабельным плотником. Больше того, совсем не хлопотал о переводе на шахту «Новая», остался в прежней комнате, даже не сменил своей койки. Да и все в комнате осталось так же, по своему старому расположению, если не считать, что вместо Василия уж давно жил новичок — тоже член бригады Харитонова. Впрочем, эта перемена заметна менее всего: разве только Тарас порой подивится, как неправомерно много места занимала, бывало, в комнате шумная, беспокойная и себялюбивая «широкая натура» Кожухова. А остальные жильцы комнаты, кажется, успели его забыть.

Тарас по-прежнему работал бригадиром молодых крепильщиков. Но вечерами он аккуратно посещал курсы проходчиков, мечтая со временем в совершенстве овладеть этой боевой, очень приглянувшейся ему горняцкой профессией. Случай в старых выработках не испугал его, не обескуражил, с «Соседкой» не поссорил, напротив: отремонтировав своей бригадой крепь первого и второго вентиляционных штреков, Тарас частенько потом проходил к глубокому отвершку Пологой балки и подолгу любовно слушал, как неистово весело гудит снова налаженная при его помощи вентиляция старых выработок, безостановочно забирая в них чудесный воздух окрестных полей и лесов.

И по-прежнему Тарас любил помечтать. Особенно — поднявшись на-гора́ из ночной смены, в эти не очень долгие минуты перед крепким молодым сном, когда добрая шахтерская баня размаривала больше, чем вся смена, и мышцы так приятно обмякали, что не хотелось зря пошевелить рукой или ногой, а хотелось только подольше помечтать! Но это были отнюдь не туманные, лишенные внутренней связи с жизнью, пустые и бессмысленные мечтания, — его большекрылые мечты всегда шли рядом с его повседневной работой, которая как бы питала и подкрепляла их. Просто у Тараса это были минуты, когда мысленно сбывались — завоеванные, конечно, трудом, учебой, энергией — все решительно пожелания, а на разумные желания он тогда не скупился, хоть и никогда не вдавался в беспочвенное прожектерство, не строил «воздушных замков», не переводил свои мечты в нелепые грезы.

Эту любовь у Тараса к мечте сразу подметила и однажды, в первую пору их знакомства, очень едко высмеяла Поля. Тарас тогда выслушал все ее насмешки смущенно, но терпеливо. А в следующий свой приход принес бережно обернутый в бумагу томик. Раскрыв его по заранее сделанной закладке, он уже вполне твердо сказал:

— Неверно, оказывается, Поля, твое утверждение, что мечтать нам не к лицу, что фантазировать к лицу только кисейным барышням да поэтам, совсем это не так, неправильно! Мечта, конечно, мечте рознь… Ноты сейчас прочитай-ка вот это место… что говорил Ленин поэтому поводу в своей знаменитой речи на Одиннадцатом съезде партии. Вслух, пожалуйста, эти строчки прочитай!

Поля тогда как-то по-особому, с нескрываемым превосходством на него взглянула, но все же с интересом подвинула ближе книгу и четко прочитала вслух:

— «…Напрасно думают, что она нужна только поэту. Это глупый предрассудок! Даже в математике она нужна, даже открытие дифференциального и интегрального исчисления невозможно было бы без фантазии. Фантазия есть качество величайшей ценности». Да-аа, — пришла очередь смутиться Поле. — И как же тебе, Тарас, не стыдно: знал про эти слова Ленина и ничего мне не сказал, молча выслушал мои разглагольствования, вовремя не остановил, не поправил?

— В том-то и дело, Поля, что не знал я тогда, — старательно оправдывался Тарас, — а только чувствовал, как ты в этом… не совсем права. А потом спросил у нашей библиотекарши, ну, она мне обстоятельно разъяснила, нашла даже это место в трудах Ленина.

Вот так они впервые и начали вместе читать книги.

И сейчас Тарас любил помечтать о том времени, когда он будет первоклассным проходчиком, о возможностях и будущем «Соседки» в целом, о своей личной жизни и первом таком сильном и красивом своем чувстве, отнюдь им не изжитом, которому он оставался верен по-прежнему. В мечтах о своем будущем Тарас, как и раньше, отводил много места Поле, только осуществление их отодвигал в какую-то не очень определенную даль.

Встреч с Полей он не избегал, а просто не искал их, и потому видел ее несколько раз только издали, мельком. Осенью он слышал от Лиды, что Поля собирается переходить из их комнаты в девятое общежитие. Лида рассказывала ему об этом, беспечально посмеиваясь, с осуждающими нотками в голосе называла ее непрактичной чудачкой, а девятое общежитие обзывала самым нудным местом в «Соседке» и тоже совершенно открыто подтвердила, что это общежитие неустроенных судеб. Затем от случайно встретившейся Зои, заговорившей первой, он узнал, что Поля поселилась в этом унылом общежитии «теперь уже навсегда», — как подчеркнуто и многозначительно выразилась она. «Ну… почему это «навсегда?» — немедленно мысленно запротестовал Тарас.

Вот и все, что он знал о Поле; напоминать ей о себе сейчас он находил преждевременным. Даже больше того: неуместным, нетактичным, невеликодушным.

Но время от времени что-нибудь с новой силой будоражило Тараса, точно нарочно не давая ему успокоиться на этой неопределенной дали в мечтах о личном. Особенно неудачным в этом смысле выпало недавнее воскресенье: утром он совсем негаданно повстречался при выходе из общежития с Симакиным, имел с ним короткий разговор.

А уже перед вечером, когда Тарас на короткое время остался в комнате один, вдруг вошла по своему обыкновению без стука Конова (она в этот день не дежурила).

— Я к тебе с небольшим вопросом. Полю сейчас проведать иду, — сказала она, поздоровавшись и присев на табурет. — Что ж ей от тебя-то передать? — и требовательно посмотрела на Тараса.

— Вы к ней… часто ходите?

— Не больно часто, а раза три была. С тебя пример не беру.

— Ну, как она там живет?

— Живет. Сохнет да плачет — вот покуда так и может.

— Сохнет? Плачет?

— А ты как думал? Так тяжко ошиблась в человеке и танцует себе да песни играет? Она не из легкомысленных пустышек, чтоб на одной ножке после этого вертеться.

Тарас долго думал, но Конова терпеливо, молча ждала.

— Ну… передайте, чтоб себя берегла… Ну и… привет, конечно.

— Хорошо, сирота: все, как сказал, передам! — сразу же поднялась с табурета Конова. — А сам-то чего не зайдешь ее проведать? Иль насмешливых поселковых баб опасаешься? Так не бойся этого. Посудачат, позубоскалят какие-нибудь, да и отстанут.

— После, потом зайду, вероятно… — покраснел Тарас.

— Потом, потом, — представлением с котом, — передразнила Конова. — Потом-то, может, она и без твоего участия обойдется… Человека всегда надо поддержать вовремя! На собраниях своих о чуткости-то — своими ушами сто раз в общежитиях слышала — здорово друг дружку агитируете… И самому небось не раз доводилось об этом же до хрипоты кричать, доказывать, а как на деле — так «потом»!..

— Тут другое…

— Десятое! — сердито хлопнула она дверью.

«Стареет Конова, — подумал Тарас, когда дверь за ней с шумом закрылась, — все чаще стала вмешиваться не в свои дела, согласна, кажется, хоть без конца кого-нибудь распекать, вразумлять, поучать… А на самом деле, по крайней мере в данном случае, все тут, конечно, значительно сложнее, чем ей это сейчас представляется…» Но, думая так, он уже знал, что не в этом дело и не это в пятиминутном визите Коновой главное. Тарас понимал, что от сказанного Коновой ему легко и просто не отмахнуться. «Значит, какая-то доля правды в ее сердитых распеканиях заключена, — удивился он. — Ах да: «…сохнет, плачет», — тут же вспомнил он. И весь вечер не мог думать ни о чем другом. Много думал об этом и после. То Тарасу по-прежнему казалось, что заявляться ему сейчас в девятое общежитие к Поле совершенно не нужно, неуместно, странно, бестактно, даже невеликодушно. Да и в сочувствии его она, может быть, совсем не нуждается. То ему вдруг опять начинали представляться все эти соображения сущей чепухой, что пойти и проведать Полю — его человеческий, товарищеский и какой там угодно долг. В такие минуты Тарас даже узнал у Коновой, что Поля живет теперь в четвертой комнате.

 

11

Однако только через месяц он побывал в девятом общежитии. Стояла чудесная морозная погодка. После недавних снегопадов поселок выглядел прибранным, будто обновленным. На дворе сгущались недолгие зимние сумерки, и от предметов уже тянулись по сугробам длинные сиреневые тени. Но почти все окна поселка глядели на улицу еще не освещенные изнутри, сплошь разрисованные причудливой изморозью. А на заиндевелых, застывших в безветрии деревьях самые высокие макушки еще не всюду погасили свои мерцающие снежные искры. Синеватые дымки неторопливо струились в небо из труб домов — прямые как шесты, только в самом верху раскуделивающиеся и постепенно тающие. Самодельный мальчишеский каток, мимо которого проходил Тарас, даже в надвигающихся сумерках отсвечивал зеркалом и был переполнен неистово гомонящей детворой. Радостно возбужденные, раскрасневшиеся на морозном воздухе ребятишки чертили своими коньками лед во всех направлениях.

Тарас шел в девятое общежитие, стараясь уже не гадать заранее, как его там встретят (хотя до этого и много раз пытался представить встречу во всех деталях, но невольно вспоминая свое первое посещение седьмого общежития. Не очень много, кажется, пробежало после этого времени, а как много с тех пор утекло воды, как многое изменилось. Смешными представлялись Тарасу сейчас свои недавние ребячьи опасения за плохо улегшиеся на голове пепельные вихры, свои недавние мальчишеские переживания из-за дождя, мешавшего ему идти в «девчачье» общежитие в одном костюме и без калош…

Возле самого здания общежития он нагнал женщину с мальчиком лет семи и невольно слышал отрывок их разговора:

— Ну, чего ты уж так сильно расстроился-то, я не пойму?

— Да-а!.. Попробуй покатайся на них по льду, — сквозь слезы пояснил мальчик, неся позванивающие на бечевках «снегурочки». — Был бы у меня, как у всех мальчишек, отец, он бы уж не купил такие култышки…

— Ничего, Слава, — сдержанно уговаривала его женщина, — я тоже тебе на этой неделе куплю какие полагается коньки, специально для льда.

— Фиг ты купишь! Ты еще сама, ребята говорят, не знаешь всех сортов коньков… Был бы отец…

— Ну, ты отлично знаешь, что отец твой погиб… О чем же тут толковать теперь зря?

— Фиг он погиб…

— Не употребляй, пожалуйста, больше этот свой противный «фиг»… Конечно, погиб, ты меньше бы вот слушал всякие глупости мальчишек… — хотела было продолжать женщина, уже идя по коридору, но, заслышав сзади гулкие шаги Тараса, оглянулась и замолчала.

«Да-а… это действительно совсем другое общежитие», — сразу же подумал Тарас. В коридоре тоже было тише, чем в обычных молодежных общежитиях, и только откуда-то из глубины комнаты доносился приглушенный плач раскапризничавшегося ребенка. Стараясь не стучать сапогами, Тарас следил за быстро убывающими номерами комнат. «Одиннадцатая, десятая, девятая, восьмая, седьмая и шестая… — мысленно прочитывал он, забегая вперед. — Значит, только через одну комнату — и Поля…» Он замедлил шаг. Но когда поравнялся с написанной на небольшом эмалевом квадратике цифрой «6», как раз через одну комнату дверь открылась, и в коридор вышла молодая женщина с мальчиком лет трех. Она очень торопливо направилась в его сторону.

— Скажите, пожалуйста, где четвертая комната? — спросил ее Тарас, краснея: он знал, что именно из четвертой вышла эта женщина.

— А вот, — показала она, приостановясь, с нескрываемым любопытством его разглядывая. — А вам кого? Не Маркову?

— Полю Маркову, — кивнул Тарас. — Она с вами живет в одной комнате?

— Живет, живет… Вы проходите — там у нас сейчас инженер сидит, с работы Полиной… И еще одна женщина — тоже с их работы.

Сколько Тарас ни старался заранее представить эту встречу с Полей, все получилось совсем иначе, чем он предполагал. Первое, что с некоторым удивлением отметил Тарас, так это определенное преувеличение Коновой насчет «сохнет, плачет». Напротив, Поля выглядела гораздо лучше, а главное, спокойнее, нежели это было на другой день после случая в старых выработках, когда она была у него вместе с Улитиным. Внезапному приходу Тараса она, кажется, и не обрадовалась и не удивилась, будто заранее знала, что он зайдет именно сегодня, или все время была внутренне отвлечена чем-то другим, несравнимо более важным. Она торопливо познакомила Тараса с находящимися у нее в комнате женщинами и тут же присела на табурет за расположенным в самом дальнем углу комнаты столом и сидела так, лицом к гостям, не поднявшись больше ни разу.

Женщина помоложе, с непокорно выбившимися из-под серой каракулевой шапочки золотыми кудрями, знакомясь с Тарасом, сама сказала приятным сильным голосом: «Нина!.. А о вас, между прочим, мы уже порядочно знаем…» Фамилию другой женщины — со смуглым молодым лицом и уже седеющими висками — назвала Поля. Ему сразу подумалось, что голос женщины он где-то и когда-то слышал, да и фамилия другой — Реднина — тоже показалась знакомой, но это отнюдь не убавило его неловкости и смущения. Оброненная с улыбкой многозначительная фраза «мы ведь про вас уже много знаем», непредвиденная им необходимость начинать и без того трудную беседу при посторонних, какая-то непонятная Поля — все это мало помогало ему овладеть собой и найти нужный тон в разговоре с совершенно неизвестными ему людьми. Разговор у Тараса особенно не вязался еще и потому, что он все время чувствовал на себе внимательно любопытствующие взгляды обеих женщин. А Поля, будто нарочно, никак его не выручала: она все молчала, видимо по-прежнему спокойно погруженная в свои думы.

Поэтому Тарас оживился, когда вернулась уже знакомая ему женщина с мальчиком.

— А это, дядя, что у тебя? — сразу же протянул он ручонку к нагрудному карману Тараса.

— Ручка, — улыбнулся Тарас непривычному для него обращению «дядя».

— Покажи… И ножичек перочинный у тебя есть?

— А как же, имеется, — обрадовался новому собеседнику Тарас, незаметно для него перекладывая авторучку во внутренний карман. — Смотри-ка, какой крошечный…

— Дай мне!

— Возьми. Только смотри пальцы им не порежь…

— Насовсем?

— Ну, зачем совсем: когда вырастешь большой, вернешь…

— Да как же тебе, Генка, не стыдно, — сказала ему мать, — отдай сейчас же ножичек этот дяде… Ты лучше нам песенку какую-нибудь спой, а ножичек этот ему самому нужен карандаши чинить.

Но Генка просяще взглянул на мать, еще туже зажал в маленьком кулачке драгоценный подарок.

Тарас, искоса взглянув на потупившуюся Полю, сказал:

— Тебе сколько ж лет?

— Сейчас тли, а сколо будет пять! — не без хвастовства сообщил Генка.

— Четыре, четыре, — с улыбкой поправила его мать.

— А маму твою как звать?

— Мама Люба.

— О, совсем молодцом. И фамилию свою знаешь?

— Знаю… Петлов!

— А папу как зовут? — спросил Тарас и, только заметив, как женщины настороженно переглянулись, сообразил, что его вопрос неудачен. Но было уже поздно.

— Так в насэм доме все либетиски без пап! — с удовольствием пояснил Генка.

— Вон он что знает… — заметно побледнев, покачала головой мать.

— Ну, очень и очень извиняюсь за беспокойство, мне время идти, — с усилием шевеля непослушными губами, сказал Тарас. Шагнув к Поле, он подал ей руку, коротко пожал ее узкую ладонь.

Сразу же заторопились и гости.

«Вот уж никак не предполагал, что встреча с Полей произойдет именно так, — огорченно думал Тарас, забыв, что идет не один и молчать ему сейчас неловко. — И зачем я бухнул этот вопрос?»

Молчали долго и остальные, пока Реднина не произнесла негромко, но очень твердо:

— Нам, конечно, надо уберечь детей от таких несносных переживаний… Ни один наш ребенок не должен травмироваться подобными непосильными для него детскими трагедиями…

На перекрестке Нина распрощалась, и Реднина опять с полквартала прошла с Тарасом совершенно молча: каждый был занят своими мыслями. Теперь все окна поселка горели изнутри ярким светом, а чудесная разрисовка изморози на стеклах почти везде скрылась под обычными теневыми узорами от штор и комнатных цветов. На небе высыпали многочисленные звезды. Под ногами поскрипывало заметнее. И по-прежнему, не шелохнувшись, стояли деревья, только их кроны, казалось, заиндевели еще гуще.

— Вам голос этой женщины не показался, случайно, знакомым? — с улыбкой спросила Реднина, когда дольше молчать было уже неловко.

— Показался… Но, признаться, как ни напрягал память, а так и не вспомнил я, где и когда его слышал?

— Так это ж диктор с местного радиоузла! — засмеялась Реднина. — Каждое утро, вероятно, раздается в вашей комнате этот голос.

— Вон оно что, — невольно засмеялся и Тарас.

— Вы, я слышала, с Полей давно и… по-настоящему дружите?

— От кого вы это слышали?

— Кажется, от нее самой.

— Да, порядочно времени.

— Так вот вам, наверное, будет небезынтересно знать, что лучшими своими друзьями, самыми верными, — подчеркнула Реднина, — Поля по-прежнему считает Риту и вас. — Она помолчала, потом сказала: — Правда, Рита осенью уехала учиться, а письма все же не могут полностью возместить живое общение с человеком… Ну, я тоже дошла, — живо протянула она Тарасу свою маленькую руку в тугой кожаной перчатке. — Единственно, что я вам желаю на прощание, так это и впредь оставаться самим собой!

А через несколько дней Тарас получил от Поли письмо, в котором она, между прочим, просила его не заходить.

«…С В. все кончено, — добавляла Поля уже в конце письма, — причем отнюдь не потому, что я даже не ведаю сейчас его местожительства (и, признаться, знать не желаю!). Если б ты знал, Тарас, как мало в нем того, за что можно человека уважать, и как велика в этом смысле была моя непонятная слепота. Если б я понимала хоть то, что понимаю сейчас! (Мне кажется, что будь у меня мать или старшая сестра, все бы обстояло иначе.) И как трудно писать эти строчки через такой небольшой срок даже вполне верным друзьям, например, таким, как Рита и ты (которые, я уверена в этом, все же не примут меня за такую, какой я никогда не была и быть не собираюсь). Рита — ты это, наверно, слышал — осенью уехала учиться, но мы часто переписываемся. Вообще я не одинока — на работе все ко мне относятся очень хорошо, сама успокоилась на том, что уже живу в общежитии «одиноких» матерей. Ну, Тарас, пока все. К сожалению, и для тебя все складывается так, будто нарочно ставит твоей верной дружбе все новые и новые испытания. Но у тебя, Тарас, трезвый ум, и я верю, что ты сейчас немножко мое состояние понимаешь и даже не очень сильно на меня рассердишься за это мое письмо. Перечитала сейчас его и сама вижу, что оно получилось очень сумбурным, боюсь — совсем непонятным. Но переписывать его, честное слово, не могу. Ответа на него, конечно, не требуется».

«Ну вот, дождался и просьбы не заходить…» — подумал нахмурившийся Тарас, дочитав письмо. Но где-то в самой глубине души это Полино письмо Тарасу чем-то понравилось: в нем как бы снова ожила для него именно та Поля, какой он себе все время ее представлял.

Тарас уже не метался по комнате, не вымеривал ее взволнованными шагами взад-вперед. Все еще держа письмо в руке, он распахнул форточку и долго вдыхал всей грудью свежий морозный воздух. И если бы у него спросили сейчас, чему он несколько раз улыбнулся, вряд ли смог бы Тарас дать на это определенный ответ. Просто он вдруг сам почувствовал себя тверже и как-то взрослее, нежели в то сравнительно недавнее время, когда, изнемогая от тоски и отчаяния, впервые принимал на себя одного неожиданный житейский удар. И вот теперь уж не растерявшийся юноша, а вполне взрослый мужчина стоял у окна, жадно вдыхая крепкий морозный воздух, и изредка чему-то улыбался, может быть мысленно говоря самому себе: «Ну что ж: что было, то видели, а что предстоит, то еще посмотрим!.. Без уроков жизни, ясное дело, не останешься и ты, Харитон!..»