Среди  тьмы русской жизни, среди казней, предательства, лжи, окутывающей все густой, непроницаемой пеленой, одна мысль  сейчас утешает, дает надежду: в России читают Пушкина. Читаютне в порядке юбилейного заказа, наспех, напоказ, для проработки на собраниях. Мы знаем, что читают уже давно, много лет, — читают, как никогда раньше не читали. Пушкин  стал любимым  народным поэтом.

                Или  и это ложь, одна из подробностей генеральной линии, и Пушкина  навязывают народу, как некогда навязывали Маркса?  Мы  так часто обманывались, и так трудно что-нибудь разглядеть сквозь советскую ложь, что и эти искусительные мысли приходят в голову. Если бы Сталину не хотелось, чтобы народ читал Пушкина, разве узнали бы мы,  что его читают? Сумели бы замолчать, если не заду шить. Если Сталин хочет, чтобы его читали, что стоит ему создать культ Пушкина, подобно тому, как он создает культ стольких эфемерных  героев строительства? Но нет, слишком  уже вопиюще противоречие между Пушкиным   и сталинизмом,  чтобы можно  было серьезно остановиться на гипотезе обмана. Да, и Сталин хочет нагреть себе руки в огне пушкинской  славы. Здесь, в. этой точке, каким-то не постижимым   образом сошлись вкусы диктатора и народа. Что  же, и здесь, в эмиграции, самые жестокие враги соединяются  на этом имени. Лишнее свидетельство пушкинского универсализма.

                Слух обо мне пройдет по всей Руси великой,

И назовет меня всяк сущий в ней язык.

                Через сто лет пророчество поэта исполнилось. Исполни лось с лихвой. Не только назвали, то есть услышали о его имени, но и читают — действительно читают на всех языках России: и финн, и тунгус, и калмык. В этом, может быть, и состоит единственное подлинное достижение революции.

                5   Г. П. Федотов. Том  2

==130                                                       Г. П. Федотов

                Да, через сто лет Пушкин дошел до народа. Вчерашние  крепостные  читают «Евгения Онегина» — без зависти и  злобы. Современные  барышня-крестьянки вздыхают над  судьбой Татьяны, а не ее сенных девушек. Совершается  преодоление классового сознания; в рабочем, в крестьянине родился человек, и Пушкин стоит у купели крестным  отцом.

                Почему не сказать и всей правды? С тех пор, как Россия  потеряла своего поэта, никогда русская интеллигенция, русское общество не читали его с таким единодушным упоением, с каким должны (мы убеждены в этом) читать его сейчас  в России. В XIX веке культ Пушкина теплился в «часовне»  культурного и реакционного меньшинства, почти секты. Для  большинства  он был слишком далек, классичен, холоден.  Изумительная цельность пушкинского мира, едва поэт успел  закрыть глаза, была разорвана его наследниками: Гоголем,  Лермонтовым, Герценом, Хомяковым. Толстой и Достоевский заставили заглянуть так глубоко в темные извилины  человеческой природы, что надолго отбили вкус к «прозрачной ясности». Лишь XX век воскресил Пушкина, — правда,  ища в нем своего: своих эстетических и мистических (менее  всего нравственных) ценностей... Это был Пушкин, прошедший сквозь Брюсова и Мережковского.

                И  вот теперь его читают так, как могли читать в 20-х  годах прошлого века. С доверчивостью, почти наивной, с  восторгом, почти детским, с цельностью восприятия, почти адекватной самому Пушкину. О, конечно, современный  читатель — варвар. Он стоит на такой примитивной ступе ни сознания, что Пушкин для него должен быть и труден,  и сложен. И все же этот читатель должен быть ближе к  Пушкину и пушкинскому  веку, чем все, прошедшие через  Гоголя и Достоевского.

                Дорого дали бы мы, чтобы узнать, что именно пленяет  в Пушкине современного русского читателя. Может быть,  когда-нибудь и узнаем; но сейчас осуждены на гадания.  Мне думается, что в Пушкине сейчас должно нравиться  цельное приятие Божьего мира, картины мирного, пре красного быта, амнистия человеку — вне героического напряжения и подвига, — человеку просто, который хочет жить и хотя бы мечтать о счастье. Это значит, не болдинские трагедии, а «Евгений Онегин», «Капитанская дочка»

                                 ПУШКИН И ОСВОБОЖДБНИЕ РОССИИ                     

==131                                                                                       

должны, прежде всего, открывать Пушкина советскому читателю.

                За мирным бытом  дворянства, давно разрушенных усадеб, встает образ России в ее величии, в ее истории. Пушкин был  последним  у нас поэтом Империи, и вековая вражда между Империей  и русской интеллигенцией немало мешала нам воспринимать Пушкина. Эта преграда пала. Народ, преемник царей, принимает державное наследство исторической славы. Пушкинский Петр, герой государственности и просвещения, должен говорить сердцу новой интеллигенции, строителям новой России. Здесь, вероятно, и есть точка совпадения правящей и трудящейся России в их общей оценке Пушкина.

                Пореволюционная  Россия явно ближе к XVIII веку, чем ХIХ-му. Она повторяет не только его уродливые гримасы: обожание техники, власть временщиков, уродливую лесть поэтов («Оды Фелице» и «Рассуждения о пользе стекла»). Дух Империи  и дух просвещения — новое соединение государства и культуры, давно разорванных в России, — вот что перекидывает мост из XVIII века в XX. И Пушкин воз рождается как поэт-завершитель, не зачинатель, как «остальной из стаи славных екатерининских орлов».

                Повторяю, мы не знаем, как понимают Пушкина в России, что берут, мимо чего проходят. Но вот на чем нельзя не остановиться. Для Пушкина Империя  была связана не только с просвещением, но и со свободой. Пушки» был, всегда сознавал себя певцом свободы. С отроческих лицейских лет и до последнего вздоха (предсмертный «Памятник») он не уставал славить свободу. Менялось ее содержание, революционер превращался в лояльного монархиста, политическая свобода отходила на задний план перед свободой духа, творчества, но в каждый момент своей жизни Пушкин   пел свободу. Для него свобода была то же, что дыхание, что жизнь. Неужели в Москве забыли разницу между Пушкиным   и Тредьяковским?

                Мы  читаем, что на Пушкинских празднествах в России принято декламировать «Вольность», «Кинжал», «Послание к Чаадаеву» («Гавриилиада» — слава Богу, вышла из моды).

                Неужели  за славянизмами полудержавинской речи ни кто в России уже не понимает ее смысла? Никто, так-таки никто, не расшифрует «девы-Эвмениды» и не узнает, кому

==132                                                    Г. П. Федотов

предназначается ее кинжал? Я убежден, что такие эрудиты найдутся. Но и без комментариев, на слух ясно, что пушкинский кинжал обоюдоострый грозит на обе стороны: царям и Маратам. Как могли это проглядеть в Кремле? Кто это «исчадье мятежей»? О ком это?

Презренный, мрачный и кровавый,

Над трупом вольности безглавой

Палач уродливый возник.

                Пусть никто уже в России не помнит имени Марата (а кажется, ему было посвящено в России немало улиц и площадей). Но разве уж так трудно подставить под это имя его русский эквивалент?

Мы  слышали, что в Москве решено восстановить пушкинские строки на его памятнике. Какая смелость! В стране Сталина эти слова будут гореть, как клеймо на лбу каторжника:

Что в мой жестокий век восславил я свободу

(чей это век?)

                И милость к падшим призывал.

                (Уже не всенародным ли требованием казней?)

                Насколько спокойнее для деспота приличная строка Жуковского: «прелестью полезен» — что же, пользу можно извлечь из всего, даже из Пушкина — до поры до времени. Теряешься  в догадках, не зная, как объяснить политическую дерзость реставраторов. Пушкин сам нам подсказывает. В одной из юношеских заметок о Петре Великом он выражается о нем —  несправедливо, конечно: «Петр 1 не страшился народной свободы, неминуемого следствия просвещения, ибо доверял своему могуществу и презирал человечество». Только презрением к человечеству — или к русскому народу — можно объяснить пушкинский либерализм Сталина: это быдло никогда не поймет! А что, если поймет? Если Пушкин,  наконец, станет «сеятелем свободы» в родной стране?

==133