3-го января. (продолжение). По мосту громыхали маленькие красные трамвайчики и многочисленные автомобили, оставляющие позади себя в морозном воздухе синюю пелену дыма.

Перед Адмиралтейством, вернее, перед его крайними корпусами, стояли гигантские позеленевшие якоря, охранявшие въезды в ворота. На набережной, перед корпусами тянулись ряды одетых в иней деревьев, похожих на стеклянные гирлянды.

За Адмиралтейством, наконец, мелькнула скала с Петром на коне. Мы вышли на обширную площадь Декабристов, окруженную с боков оранжевыми корпусами Адмиралтейства, сзади ограниченную мощным Исаакием, темневшим в морозном воздухе из-за деревьев, а спереди – отрезанную Невой, к которой спускалась на набережной широкая каменная лестница с громадными вазами по бокам.

Нам волей-неволей пришлось причислить еще одну панораму к серии рисунков, ибо величественный Петька с простертою дланью, восседавший на точно живом коне, представлял исключительное зрелище среди обширного белого садика на площади с лазоревым Исаакием позади. Мы избрали подходящее место, с которого был виден вдобавок и один из фонарей перед памятником, так как он только обогащал композицию картины.

Почти не веря своим глазам, мы обошли кругом памятника, кое-как разобрали запорошенные снегом слова: «Петру Первому Екатерина Вторая», рассмотрели его со всех сторон, и лишь тогда я позволил себе произнести следующие слова:

– Вот теперь мы его созерцаем по-настоящему! Не то, что с крыши Исаакия.

Мы торчали перед памятником до тех пор, пока мороз совершенно не образумил нас. Чувствуя, что сгораем дотла, мы решили отдавать концы.

Мы обогнули садик, в углу которого стояла уже давно известная мне какая-то будка, назначение коей я не знал, и двинулись дальше.

Когда мы двигались мимо мощных стен и убийственных по величине колонн Исаакия, мы невольно задрали свои головы, чтобы лишний раз посмотреть на этого гиганта, и многозначительно переглянулись.

– Когда-то мы мечтали обо всех этих картинах, – сказал я, – и – теперь они перед нами наяву. Прямо как во сне.

– Привыкли торчать в Москве, – добавил Женька, – вот и кажется, что это не действительность.

Около Исаакия мы поспешили расстаться, ибо оба почти превратились в лед. Мороз был просто телораздирающий, я даже удивляюсь, как мы могли выдержать такой.

С большими усилиями я достиг ул. Герцена и нужной мне двери. Пройдя через парадное, я пересек дворик и, поднявшись по лестнице, предстал, наконец, перед «вратами моего ленинградского логовища».

Когда сегодня Нора пришла из детсада, она решительно подошла к Рае и почему-то обидчивым тоном заявила, что завтра у них новогодняя елка и им «всем велели придти с какими-то хлопушками».

– Какие хлопушки? Я что-то не понимаю, – рассмеялась Рая.

– А вот что на елке. – И Нора указала на пару хлопушек, висевших на ее елочке.

– Зачем же?

– Велели их зачем-то к платью сделать, – лопотала малышка.

Ничего не понимая, Рая позвонила руководительнице сада и узнала, что хлопушки должны были быть пришиты к платью, как украшения.

– Странный наряд, – удивилась Рая, вешая трубку.

– Да я и сама не знаю, зачем их нужно к платью, – проговорила Леонора.

Лида притащила свои хлопушки, и мы соединили их со своими. Целый вечер мы возились вместе с этими хлопушками, привешивая их шелковому кремовому платьицу, которое Нора облачила на себя. Большие хлопушки мы разрезали и делали новые, так что, в конце концов, у нас на пианино уже лежали ряды золотых, серебряных и цветных хлопушек.

Рая все время удивлялась:

– Первый раз слышу о таком наряде: хлопушки на платье! Вот чудеса! Не понимаю, что за наряд!

Нужно сказать, что мы все полностью соглашались с ней. Леонора тоже была чрезвычайно удивлена и все время смеялась над хлопушками, болтавшимися на ней.

– Мошенничают они, вот что! – вдруг заявила она во всеуслышание.

– Ну-ну, – с шутливым упреком произнесла Рая.

Когда Нора уже спала, пришел Моня, и мы поужинали. Заведя разговор об «Аиде», Моня мне подал надежду, что, если у них в библиотеке филармонии будут ноты этой оперы, он притащит их мне.

Когда я раскладывал свою раскладную кровать, Моня вдруг спросил меня:

– Ну, как? Были в Эрмитаже?

– Были.

– И каково впечатление?

– Хорошее, – ответил я. – Женя даже сказал, что, отправляясь в музей или на выставку, ждешь всегда большего, а видишь меньшее и разочаровываешься, а здесь он мне сознался, что ждал меньшего. Он даже и не ожидал таких сюрпризов.

Я извиняюсь перед читателем, что забыл об этих Женькиных словах упомянуть раньше, но теперь, надеюсь, я уже вполне исправил этот промах.

– Значит, он меньшее ожидал? Тем лучше для нашего Эрмитажа, – сказал Моня. – Скажу, не хвалясь, об этом говорят очень многие приезжие, посетившие его.

4-ое января. Сегодня мы с Жеником никуда не ходили, и каждый отсиживался в своей хижине; правда, я все равно время не потерял.

Нора с самого утра улетучилась в детсад, где пробыла почти целый день; после она оживленно рассказывала нам всем о чудесах, существовавших на их празднике.

День сегодня был пасмурный, так что оконные стекла, покрытые льдом и снегом, совсем не пропускали света. Пришлось открыть внутреннюю створку форточки, находившейся в нижней части окна, чтобы лед немного стаял. Рая убрала с подоконника кастрюли, ибо образовалось зловещее море воды, каскадом падающее на пол в подставленную ладью. Когда снег немного стаял, можно было видеть сквозь балконную решетку белую полосу Мойки и дома на том берегу. Я, вспомнив свое давнишнее желание – по приезде в Ленинград нарисовать вид из окна квартиры моих ленинградцев, – решил именно сегодня удовлетворить свой интерес и тем самым открыть счет моим ленинградским рисункам.

Расположившись частью на столе, частью на подоконнике и вытащив одну из белых карточек, которые я захватил из Москвы для рисования, я принялся священнодействовать. Карандаш у меня был неважный, бледный какой-то, поэтому и рисунок у меня получился не слишком приветливым.

В комнате горел свет, так как без лампы ничего не было бы видно, и было похоже на то, что сейчас якобы был уже вечер.

К Моне скоро пришли музыканты – одна пианистка и скрипач, по внешности ничем не выдающие своей профессии. Оказывается, они явились для репетиции. Выставив на середину комнаты пюпитры, Моня извлек свою виолончель, и они расположились. Лишь только они начали, как я сразу же обратил внимание на мотив: честное слово! Он не был лишен приятности. Сразу чувствовалось, что они играли стоящую вещь. Мотивы кое-какие я запомнил, так как они глубоко врезались мне в память. Рая мне шепнула, что это трио Чайковского, его единственное трио.

Под музыку мне как-то и водить карандашом стало легче, и вскоре я мог смело отложить карандаш в сторону. Рая тщательно сверила готовый рисунок с реальностью и была удивлена тем, что я даже характерные черты сломанной балконной изгороди сумел подметить. На мой взгляд, рисунок вышел бледным и не слишком убедительным, но я стремился в нем изобразить лишь то, что я сам видел, и не вдавался в грезы живописи. К моей радости, я не заметил, чтобы Рая осталась моим творением недовольна, а с ее мнением я привык считаться!

Под вечер Рая сказала мне, что тетя Бетя, переехав на новую квартиру, пригласила нас сегодня отпировать новоселье. Моня ушел по делу и должен был сам явиться на место жительства своей родственницы.

Вечером мы с Раей отправились в путь. Поймав на Гороховой улице троллейбус, мы двинулись дальше, действуя четырьмя колесами машины.

– Знаешь, Рая, – сказал я, – мне почему-то кажется, что не я приехал к вам, а, что ты приехала к нам в Москву. Уж очень-то обстановка в троллейбусе напоминает московскую.

В ответ на это Рая мне сообщила, что звонивший домой Моня сказал ей о нотах «Аиды», полученных им из библиотеки филармонии. Я мигом же вознесся на десятое небо.

Вышли мы у Фонтанки; покружив по переулкам, весьма узким и темным, мы набрели на переулок Ильича и отыскали в нем нужный нам дом. Тетя Бетя, вместе с Саррой и Азарием, обитала в двух комнатах, сплошь заставленных мебелью и обвешанных коврами.

Нас они встретили с напущенной радостью. Понятно, что старая тетка сейчас же стала выуживать из меня сведения о жизни ее московских родственников и о моей жизни, в частности. Два детеныша Сарры и Азария уже спали, и только громадная ель с побрякушками, темневшая в углу, напоминала об их существовании. Бузотер Витька уткнулся лицом в подушку и свистел, как паровоз, а малышка Лиля ввиду своего чрезвычайно малого жизненного стажа спала, превращенная в маленький узелок. Во время чая явился Моня со своею неразлучной виолончелью. Немного погодя, вспомнив о чем-то, он извлек из нотного отделения брезентового футляра инструмента увесистую книжечку и сказал мне:

– На! Получай свою «Аиду»!

Прежде всего, я тщательно стал просматривать ноты с самого начала. Пробегая взглядом по строчкам, я рождал в сознании саму музыку и этому мне помогали слова, напечатанные вместе с нотами. Наконец-то я видел, как выглядит «Аида» в изображении нотными знаками!

– Я рад! – с сердечной благодарностью сказал я Моне, сидевшему около меня.

– Я очень доволен, – ответил он мне.

Мне не терпелось увидеть то, как выглядят в нотах мои любимые места оперы, но я сдерживался от преждевременного просмотра последующих страниц; я хотел по нотам провести всю оперу, так что все равно ничего бы не пропустил. Все же особенный соблазн увидеть ноты куплетов Амонасро в третьем действии заставил меня отыскать их, и я тщательно разобрал их, соединяя мотив со словами. Тут я впервые узнал правильные слова этих куплетов. Амонасро, разжигая в Аиде ненависть к Египту, напоминал ей о злодеяниях египетских деспотов и палачей! Он говорил: «Вспомни, вспомни, как враг, бесчестья полный, жилища и храмы безбожно осквернял! Беспощадно струились крови волны; губил старцев, детей и матерей!» Эти патриотические слова эфиопского царя-пленника возбуждающе действовали на меня.

Мы не допоздна пробыли у своей старой тетки. Моня скоро должен был опять куда-то уйти, и мы с Раей решили, что пора уже удаляться домой.

Азарий проводил нас до троллейбуса. Погода изменилась, и ветер нас изрядно потрепал на остановке; но вскоре подкатил электрический тарантас, и мы покатили. Всю дорогу, я, конечно, тревожил ноты, уткнувшись в книгу.

Около ул. Герцена мы вышли.

Когда мы подходили к дому, пересекая площадь, Рая неожиданно спросила меня:

– Ну, а чем же ты сейчас больше всего интересуешься? Определенно выбрал уже что-нибудь?

Я ей сказал, что некогда, как она уже знает издавна, я почитал, да и сейчас не забываю иногда, – историю, астрономию, биологию, геологию и географию, но постепенно одни из них стали проявляться яснее в моих интересах, чем другие, и теперь у меня определились две: геология в лице минералогии и палеонтологии и биология в лице зоологии.

– Теперь остается ждать, – сказал я, – какая из них победит другую. А для жизни человека обе они чрезвычайно нужны: геология питает промышленность и многие отрасли хозяйства своим изучением и использованием минеральных богатств, а зоология помогает человеку развивать свое хозяйство, улучшать продукты питания и даже разгадывает новые загадки в природе, ответ которых помогает жить, давая новую энергию нам.

Я увлекся, как младенец новой игрушкой, и, наконец, получил от Раи ответ, в котором она вполне поддержала меня.

Весь вечер дома я не выпускал из рук «Аиды», и только ужин заставил меня оставить ее в покое.

5-го января. С самого утра я снова взялся за «Аиду».

– Вот ты сейчас ее просматриваешь, – сказал мне Моня, – а что ты, собственно, видишь?

– Очень многое. Во-первых, проверяю себя в моих знаниях «Аиды», во-вторых, я читаю слова, в-третьих, вижу, как именно записаны те или иные места оперы нотами, и, вообще, смотрю, какой вид она имеет, записанная нотными знаками.

Моня, казалось, был вполне удовлетворен.

Как только мы кончили завтракать, к Моне опять пришли музыканты – вчерашний скрипач и незнакомый мне пианист, который, по словам Раи, очень хорошо владел игрой на фортепьяно.

Они расположились у пианино и снова начали репетировать трио Чайковского. Рая в это время принялась за большую уборку, а мне долго скучать не пришлось, ибо вскоре явился Женик, и мы отправились в Зоологический музей. Женька даже захватил с собою небольшой альбомчик с отрывными листами, чтобы запечатлеть в нем кое-как существ из музейных редкостей.

Ночью выпал глубокий снег, покрывший собою все улицы и крыши. Мороз пропал, и поэтому находиться на улице можно было хоть до самого вечера.

Мы прошли мимо громады Исаакия и вышли в сад Трудящихся, идущий к пл. Урицкого. Посреди сада в сугробах высился на глыбе чей-то бюст. По верблюду, лежащему у основания памятника, я определил, что это был Пржевальский, ибо я его когда-то смотрел на открытке.

Мы двинулись по газону и подошли к пьедесталу, разглядывая памятник вблизи. Чугунный, а то, может быть, и бронзовый, верблюд, держа на себе походные ранцы, невозмутимо лежал на камне покрытый снегом.

– Два разных ученых, – сказал я. – Один – друг народов, а другой – палач!

– Кто это такие? – спросил Женька.

– Миклухо-Маклай и Пржевальский, – ответил я. – Первый – борец за свободу цветных народов, а этот – деспот, презиравший жителей Центральной Азии, срывающий китайские деревни и уничтожающий монгольских стариков и детей. Палач!!! Изверг!!! Хорош ученый-путешественник! Нечего сказать! Варвар!

– Это-то так, – подтвердил Женька.

Немного дальше мы встретили пустующий фонтан в окружении многочисленных изваяний, изображающих Глинку, Лермонтова, Некрасова и др. гениев России. Выйдя к Зимнему, мы грянули мимо Адмиралтейства к Дворцовому мосту, за которым уже темнела Академия наук.

– Вот отсюда хорошо Петропавловская видна, – сказал я. Мы остановились. Перед нами за деревьями стоял розовый Зимний дворец, обращенный к нам профилем, слева белела Нева, а за нею, далеко вдали, – виднелась лиловато-серая Петропавловская крепость со своим пузатым куполом и тонкой колокольней со шпилем.

– Вот вместе с левым углом Зимнего вид на крепость действительно неплох, – сказал Евгений.

Мы пересекли Неву, пройдя по широкому, с деревянными тротуарами, мосту и бесцеремонно пройдя по изгибающимся влево трамвайным рельсам, очутились у входа в Зоологический музей. За углом Академии стояла громадная ростральная колонна с сидящими Нептунами у основания, на которую я обратил Женькино внимание.

На лестнице, ведущей в зал музея, стоял простой стол, играющий роль кассы.

– Учащиеся? – вопросила сидящая мадам.

– Не иначе, – ответил Женик.

– Десять копеек билет, – отчеканила она.

– Что-о? – удивился Женька.

– Десять копеек билет, – повторила та.

– Боюсь, что у нас столько денег не хватит, – обратился ко мне Евгений. – Как ты думаешь?

– Да… очень дорого! – серьезно ответил я, скрывая улыбку.

Получив билеты, мы поднялись в зал.

Музей занимал всего лишь один зал, но он был столь велик, что был разделен на два этажа, причем второй этаж находился на балконе.

Мы исколесили все отделения, созерцали гигантский скелет кита, занимавший место в два этажа, созерцали рыб, млекопитающих, птиц и даже дьявольски роскошных бабочек, расположенных в верхнем этаже.

Женька запечатлел на бумаге лошадок, козочек и кое-каких хищных тварей с хитрыми рожами. Все это были чучела, но многие из них были сделаны как бы на лоне природы и выглядели весьма художественно. Женька срисовал даже труп мамонта, хранившийся под стеклянным кубом. Это весьма популярный и известный труп молодого мамонта, прекрасно сохранившийся во льдах и перевезенный в Академию в полной сохранности.

К нам по дороге привязался один бойкий мальчонка, который исходил с нами добрую часть музея, ежеминутно уверяя нас, что все звери и рыбы, что спрятаны здесь под стеклом, он сам видел или ловил в водах и лесах возле их деревни. Дело дошло до того, что он, оказывается, «видел» у себя в деревне даже прекрасную Уранию – бабочку, водившуюся на Мадагаскаре. Но не одна она, по его словам, обитала в районе его деревушки: всех поголовно существ – и полярных, и тропических – он ловил с ребятами и в лесах и реках вокруг своей деревни под Ленинградом. Удивительный мальчуган! Мы все время дивились его зоологическим способностям в области «отливания пуль».

Пробыли мы в музее до самого закрытия. Женька еще хотел смалевать верблюда, но нас к нему второй раз уже не допустили и вместе с остальными посетителями, как стадо баранов, погнали к выходу.

– Мошенники! – проскрежетал я. – Этакой наглости я еще нигде не видел! – Но за нами вежливо закрыли дверь.

– Ничего не поделаешь, двинемся по домам, – предложил Женя.

Обратно мы шли по бурлящему Невскому, войдя в него с самого его начала, у сада Трудящихся. Помяв себе и другим бока в толпе пешеходов, мы подошли к углу улицы Герцена.

– Ну, разойдемся, что ли? – спросил я.

– Знаешь-ка, что? – сказал Евгений. – Пойдем-ка сейчас ко мне. Ты, таким образом, будешь знать, где я обитаю.

– Идет, – согласился я. – Ты, Женька, гений! Недаром тебя так прозвали – Евгением!

Вскоре мы уже были перед Казанским собором. У тучной лавочницы Женька справился, нет ли у нее соевых конфет, но, к несчастью, таковых у нее не существовало. Мрачно облизываясь, мы тронулись дальше.

– Это что такое? – вдруг произнес Женька. – Наш московский Василий Блаженный?!

Я посмотрел вдоль канала Грибоедова, протекавшего мимо Казанского и Дома книги, и увидел вдалеке яркий, пестрый храм с цветными куполами, из которых, правда, один был золотой.

– Вот тебе чисто русское творенье в Ленинграде! – сказал я.

– Это-то да, – согласился Евгений, – да только он с отступлением от русского зодчества: купол-то золотой у него один! Это уже западная черта. Что же он подкачал? А наш Василий Блаженный полностью русский до концов крестов своих. А этот нет! Купол этот с золотом мне что-то не нравится. Да-а!

– Но зато он вносит оригинальное разнообразие, резко отличаясь от других куполов, – сказал я.

Но Евгений явно был недоволен этим золотым.

Проходя по Аничкову мосту мы, как почитатели искусства, конечно, не могли пройти мимо его замечательных коней, не взглянув на них и не раскрыв на них свои рты. Особенно старался Женька, безумно, но справедливо обожавший коняшек.

Далее мы спустились на набережную Фонтанки и, дойдя до первого угла, свернули в переулок.

Женина тетя жила в небольшой квартирке, в которую мы попали не иначе, как покрутив сначала по лестнице и в коридоре. Тетя оказалась гостеприимной, полной, седовласой пожилой женщиной; дядя Женькин был уже стариком, но бодрым и бойким; он был невысок, солиден и с пышной седой шевелюрой, делающей его похожим на ученого, доктора или на музыкального маэстро. По словам Женьки, он иногда употреблял в ход свою внешность. Будучи чудаковатым и смелым, дядюшка всегда почти лез без очереди везде, говоря, что он врач и спешит к пациенту, у которого черт знает какая болезнь (и люди охотно верили ему, созерцая с уважением его гриву). Однажды его изловил милиционер, ибо старик прошел поперек улицу… А известно, что ленинградские милиционеры свирепы, как бестии…

– Гражданин! – загремел представитель уличной власти. – С вас штраф! Остановитесь!

Старик шел, не оглядываясь.

– Послушайте! – взвыл милиционер. – Я вам же говорю!

Дядя, не обращая никакого внимания, шел своим путем…

– Я отведу вас в участок!!! Штраф!!! – ревел член милиции.

Наконец, дядя остановился и подозрительно оглянулся, крайне удивившись милиционеру, отбивавшему возле него пляску.

– Гражданин, с вас штраф, или я вынужден буду…

– Что? – спросил дядя с непонимающим видом.

– Вы прошли там, где не следует, и поэтому я…

– Простите, – сказал вежливо старик. – Я… – он указал на свои уши, – плохо слышу… я, в общем, это… м-м-м… глухой!

Сколько ни бился милиционер, он ничего не смог поделать и так и не получил штрафные деньги. Махнув рукой, он отошел. Дядя спокойно продолжал путь! Глухого ему играть, без сомнения, помогла его старческая внешность и все та же неизменная шевелюра! Право, находчивый старик! Орел!!!

Я недолго пробыл у Жени и даже не снимал верхней одежды. Через несколько минут я уже топал обратно по переулку. Я знал теперь, где он живет, а это была моя цель сегодняшнего посещения.

Выйдя к Фонтанке, я сейчас же посмотрел на Аничков мост. Кони его темнели по краям, и это радовало меня: ведь это Ленинград, его достопримечательность! В Москве этого не найдешь.

Я быстро дошел по Невскому до Мойки и решил дойти до дому, следуя вдоль ее русла. По ее набережной тянулись ряды деревьев… Я шел у самого барьера, смотрел на ледяную поверхность реки и напевал про себя финал первого действия «Аиды». Радостная мысль, что я в Ленинграде, все еще трепетала во мне! До сих пор я не мог еще успокоиться, и я еле-еле верил в то, что все это не химера и не иллюзия.

У Раи я застал знакомых, довольно симпатичных супругов. Оба были низенькие, она – светловолосая, а он – черноволосый. На диване вместе с Норой шумно возилась их маленькая дочка Ирма, облаченная в ослепительно белое платье. Я пришел как раз к обеду.

Рая представила меня, назвав меня не двоюродным братом, а, как она всегда любит говорить, своим племянником. Мне, конечно, все равно!

Не знаю почему, но я был не в духе и молча занял свое место.

– Что это ты так мрачно смотришь на нас? А? – спросила меня Рая.

– Да так что-то… – пробурчал я.

Обед был прекрасным! Рая раздобыла гуся, и мы имели возможность уплетать гусиную шейку с соусом.

Моня за обедом сказал нам, что завтра в Малом зале консерватории их трио будет выступать перед музыкальными кругами для показа еще несозревшей пианистки, которая будет выступать в их трио. Оказалось, что это именно ту пианистку и будут слушать, которая была у нас на репетиции вчера днем. Моня пригласил назавтра всех нас; мы все, конечно, не сопротивлялись.

Незаметно подошел вечер. Знакомые ушли, еле-еле оторвав друг от друга мирно беседующих малышей, после чего Нора сейчас же окунулась в свою постель, а мы стали ждать более позднего часа. Я, конечно, занялся своей «Аидой», а Моня решил немного попилить на виолончели.

6-ое января. Сегодня с Евгением мы решили посетить Петропавловскую крепость, так как и Рая и Моня сказали мне, что раз я не был в ней в моих предыдущих пребываниях в Ленинграде, то я не буду знать «цель жизни», если не соберусь навестить ее.

Явившийся Женька сейчас же уволок меня на улицу, так как мы хотели пораньше очутиться в застенках, к которым мы и стремились. Мы вышли во двор.

– Боже, неужели мы в Ленинграде? – проскулил я, решив выудить у Женьки признания на этот счет.

– А я уже привык, – ответил он.

– Э-э, братец, – сказал я, – я слишком долго желал сюда попасть, чтобы свыкнуться с этим так скоро.

По дороге Евгений сказал мне, что тетя его ему сегодня напомнила о билете, чтобы не опоздать с выездом в Москву.

– Это верно, – проговорил я. – Нужно заранее о нем позаботиться.

И мы решили свернуть к Невскому, чтобы заглянуть на городскую станцию.

– Что-то мне тяжеловато делается внутри при мысли об отъезде, – признался я, качая головой.

– И мне нелегко, – изрек Женька.

Мы прошли через Мойку, мимо Казанского собора и, дойдя до торговых рядов, поднялись по широкой лестнице городской станции. Мы долго толкались внутри нее, возле касс, и, наконец, узнали, что билеты следует заказывать за четыре дня до отъезда, дабы получить их за три дня. Мы, как подлецы, хотели сначала вы ехать как можно позже, чтобы даже опоздать в школу, свалив вину на трудность при добыче билетов, но эта нечестная мысль о продлении нашего пребывания в Ленинграде была вскоре нами оставлена.

Мы решили зайти сюда послезавтра, чтобы выехать 11-го числа.

– Грешники мы с тобою! – сказал я трагически. Не успели освоиться, как уезжать пора! Вот об отъезде-то я не забывал, когда думал о Ленинграде! За что нас дурак-господь не милует?! Олух он за это! Первый подлец на небе!

Ориентируясь на золотой шпиль Адмиралтейства, мы шли по Невскому и вскоре вышли к Зимнему. Все время, в течение которого мы неслись по набережной Невы, мы любовались широкой панорамой на снежном речном поле и на крепость на том берегу. Морозы совсем пропали, и, очевидно, все последующие дни будут вполне подходящими для пребывания на улице под зимним небом.

Мы приблизились к Троицкому мосту, перед которым стоял памятник коротышке Суворову, облаченному для лести в римские доспехи. Мост был открытым, но мощным, с многочисленными каменными столбами, играющими роль фонарей.

На мосту мы встретили общипанного дядьку, виновато топтавшегося возле тротуара; рядом с ним бесновался милиционер с удивительно жестокой и свирепой мордой, изъеденной оспой, который честил несчастного на все корки, проклиная и кляня его.

– Поперек моста, наверное, перешел дядька, – сказал Женька.

– А рожа-то у милиционера какая злобная, – заметил я. – Рад, скотина, добыче! По лицу видать, что его интересует больше не порядок в городе, а его репутация как исправного живодера, хватавшего и правого, и виноватого за шиворот!

– Бывают такие, – сказал Евгений.

– К несчастью, – добавил я. – Честных людей мало!

Чтобы попасть к стенам крепости, нам пришлось еще пройти небольшую изогнутую часть набережной, возле которой по льду реки свистели лыжами пузатые детишки, а потом пересечь по деревянному мосту небольшой приток Невы.

– Вот мы и на острове, – сказал Женька, – а до сих пор были на материке. Хотя нет! – вспомнил он, – вчера-то, будучи в Зоологическом музее, мы также были на острове. Так ведь?

– Еще бы, – не замедлил согласиться я.

За каменной стеной мы узрели громадный двор, в котором стоял сам Петропавловский собор с пузатым куполом и тонкой колокольней со шпилем. Вблизи он имел совсем другой вид, чем издали.

– А архитектура-то неплохая, – заметил Женька, имея в виду многочисленные ряды колонн, окружавших бледно-розовое здание собора. Смотря на конец шпиля, мы думали, что он согнут в нашу сторону, но это был только обман зрения.

В кассе собора мы получили билет, и нас погнали к Алексеевскому равелину, где находились сами камеры. Его мы с большим трудом отыскали за Монетным двором; сначала нас занесло куда-то к американским горкам, но вскоре господь бог наткнул нас на путь истины.

Мы вместе с какой-то экскурсией, которой руководил безрукий невысокий мужчина в рыжем тулупе, исходили многочисленные камеры и карцер, где видели истинную обстановку, где протягивали тяжелые дни заключенные. Покинув равелин, мы предприняли нападение на сам собор.

Вдруг послышался сверху какой-то тонкий, с грустным оттенком звон, прозвучавший как-то тоскливо и одиноко над снежным покровом домов. Мы остановились.

– А наши кремлевские часы лучше бьют! – самодовольно произнес Женик. После двух очередей колокола замолкли… Мы вошли в собор, увенчанный знаменитым шпилем.

У входа в зал нас зверски обобрали, лишив всех двух билетов. Зал был громадным! Справа за загородкой высился во всю стену алтарь, сделанный сплошь из позолоты. Кроме сверкавшего золота и мелких икон с изображениями неземных существ, в алтаре больше ничего не было! Обилие золота делало картину оригинальной до предела! Это было похоже на какое-то золотое море… Зал был высок, и его своды поддерживали мощные колонны, покрытые сложнейшими золотыми украшениями. Одну из колонн окружал небольшой балкончик, покрытый золотом и цветными «святыми» картинами; очевидно, в былые времена с этого места горланил какой-нибудь пузатый священник, безумно глазея на толпу православных. Благородным грабителям много было б работы в этом сверкающем от золота зале. Я, правда, не осуждал бы их, а относил бы их действия к непосредственной энергичной антирелигиозной пропаганде…

За многочисленными загородками, во всех углах зала белели мощные сундукообразные мраморные гробницы царей с громадными лежащими на крышках золотыми крестами. Мы видели гробницы Петра, Екатерины и различных так называемых великих князей и княгинь, которые сейчас совершенно не были великими…

Удовлетворившись всем, мы покинули территорию крепости.

Пройдя Троицкий мост, мы пошли не по набережной, а прямо, к видневшейся обширной площади. В ней я узнал площадь Жертв революции, так как в садике, расположенном на ней, мы открыли многочисленные запорошенные снегом могилы и каменные стены с патриотическими надписями на концах. Вдали мы увидали торчавший из-за домов известный уже нам храм, напоминавший Василия Блаженного, не было сомнений, что за ним пролегал канал Грибоедова, а дальше – были Невский и Казанский собор. Ориентируясь на пестрые купола храма, мы покинули площадь, оживленно беседуя обо всем виденном.

Когда мы огибали этот ленинградский «Василий Блаженный», мы заметили, что все его пестрые стены, оказывается, не разукрашены, а выложены цветной мозаикой, что представляло, конечно, некоторое преимущество перед нашим московским Васькой Блаженным, размалеванном просто-напросто красками. Мы, надеясь, что в таком роскошном здании должен быть не иначе, как музей, справились на это счет у какого-то бородача, яростно трущего метлой тротуар, но мы были совершенно ошеломлены, узнав, что там расположен какой-то склад.

Выйдя к каналу Грибоедова, мы двинулись вдоль его русла к Невскому и распрощались друг с другом, как только очутились возле Казанского собора и Дома книги. Я пригласил Женьку вечером к себе, так как помнил наказ Раи и Мони обязательно взять его с собою на концерт.

Женик явился к нам точно к сроку. Мы еще даже имели время поболтать вдоволь, в то время как Трубадур о чем-то спорила с пристававшей к ней Лидой. Потом Нора стала с увлечением рассказывать Женику о своих домашних делах в кругу игрушек, иллюстрируя перед ним некоторые свои библиотечные и вещественные сокровища.

Мы с Раей уговорили Женьку пойти на концерт, и, когда он дал согласие, она предложила нам нарисовать там все трио. Я взял несколько чистых карточек, а Женька предложил свои карандаши, в добрый час оказавшиеся у него в кармане. Рая, не шедшая на концерт, объяснила нам, что мы попадем в консерваторию только тогда, когда пересечем Мойку, свернем на ул. Декабристов, которую мы узнаем по трамвайным рельсам, и когда выйдем на площадь, где стоит Мариинский (оперный) театр, против которого и находится данная консерватория со своим малым залом им. Глазунова.

– У вешалки, там, где громадное зеркало, вы ждите Моню, – сказала Рая. – Сейчас он на радио и потом пойдет туда; он вас и проведет. Ясно?

– Ясно и понятно, – ответил я.

– Найдете дорогу-то?

– Конечно, – не замедлил ответить я. – Мариинский театр я хорошо помню. Узнать его смогу.

Мы двинулись в путь. За веселой беседой мы не заметили, как миновали мостик на Мойке, как свернули на ул. Декабристов, руководствуясь трамвайной линией, которая ярко сверкала в темноте зимнего вечера, и как вышли на площадь, которую я сразу же узнал.

– Вот тебе и оперный театр, – сказал я, указывая на темнеющее здание с круглой покатой крышей.

Против театра мы отыскали консерваторию. Вестибюль ее был довольно прост. Мы сдали свои пальтишки и решили ждать Моню на широкой белой каменной лестнице.

Пришедший Эммануил провел нас в зал, громадную полость, со светлыми стенами, рядами оранжевых кресел и мощным органом, сверкавшим на сцене. На задней стене мы разглядели картину Репина, изображающую Рубинштейна, накручивавшего на рояле в концертном зале, полном зевак.

В зале (реальном уже, а в не нарисованном) было немного народу, но мы сразу уловили, что это были музыканты: внешность их ярко говорила об этом. То были старомодные седовласые громоздкие тети в длинных, роскошных, по их мнению, платьях и солидные бородачи, сверкавшие своими стеклянными глазами в черной оправе.

Вскоре вышли исполнители. Моня сел по отношению к нам очень удобно – левой стороной. Мы же сами уселись в совсем пустом ряду у самой стенки, чтобы никто не заметил наши проказы в рисовании.

Я увлекся музыкой Чайковского и отказался от живописи, Женик же принялся рисовать, взяв с меня слово не заглядывать. Я коленом прикрывал его труд от нескромных и скромных взглядов. Немного погодя, он показал мне тщательно нарисованного Моню, увлекшегося игрой на виолончели. Я шепнул Женьке, что, откровенно говоря, я ждал худшего.

После концерта мы вышли из зала и уселись на стулья возле двери, в которую скрылся Эммануил еще до концерта. Ждали мы его долго, так как там шли яростные прения об игре молодой пианистки.

Уже все опустело, везде потушен уже был свет, а Моня не выходил, и мы решили идти одни. У подъезда на улице мы попрощались.

– Может, проводишь меня? – спросил Женик.

– Ну, что ты! Уже поздно! 12-ть часов почти.

Ночь была темна, как не знаю что! Я кое-как ковылял в темноте по тротуарам ул. Декабристов, пронзая взглядом, правда, безуспешно, ночную мглу, чтобы заранее открыть многочисленные неровности на пути.

Домой я прибыл целым, со всеми своими частями и членами организма!

Леонора давным-давно уже спала, приняв строгое выражение лица и смешно надув губы.

Вскоре явился Моня.

– Что ж вы меня не подождали-то, сорванцы этакие? – спросил он меня.

– Мы ждали, да уж очень долго ты не появлялся!

– А где же вы были в зале? Я вас искал глазами все время, а вы точно в воду канули.

Я сказал, что мы сидели у самой стены, слева от сцены.

– Ну, рисовали что-нибудь? – полюбопытствовала Рая.

– Женя рисовал, а я уж решил полностью отдаться Чайковскому.

– Он должен нам обязательно это показать, – сказала моя сестра.

– Очевидно, Женя и сам этого желает. Но он рисовал только одного Моню.

– Да ну?! – удивилась Рая. – Тем более нам интересно это видеть!

За ужином Моня и Рая оживленно беседовали о концерте. Моня рассказывал ей о высказываниях слушателей об игре пианистки, как вдруг, что-то вспомнив, обратился ко мне:

– Я и забыл! Ведь сегодня срок! Я должен был «Аиду» сдать в нашу библиотеку. Завтра я, к несчастью, в филармонию не заеду, так что придется тебе самому ее отвезти. Ты против ничего не имеешь?

– Ладно, – ответил я, – не подводить же мне тебя!

7-го января. Проснулся я сегодня рано: только Рая и Поля были на ногах. Даже Нора еще не встала, чтобы отправиться в «Очаг». Немного погодя Рая стала ее будить. Как и все малыши, Леонора упрямо не хотела вставать, затем долго сидела на кровати, растирая кулачками глаза, потом кое-как оделась, не забыв умыться… Через полчаса она сидела за столом.

– Рая, – обратился я к своей сестре, – давай я схожу с Норой в сад, я хочу посмотреть, где же все-таки она обитает днем.

– Ну, что же, давай, только скорее встань тогда, чтобы не опоздать.

– Тем более, – продолжал я, – мне хочется ее проводить туда.

– Она будет очень рада, – сказала Рая.

Минут через пятнадцать мы вышли на набережную Мойки. Морозы уже пропали, и стояло теплое безветренное зимнее утро. Нора самодовольно топала рядом со мною, гордая тем, что сама вела меня в свой детский сад.

– Ты не заблудишься? – спросил я, решив ее подзадорить.

– Если хочешь, я тебя могу и до Невы довести! – с достоинством ответила она.

– А до Луны?

– А я еще там не была: она далеко. Километров двадцать будет в небе. Скажешь, дальше? Да?

– Я тоже не знаю, – ответил я. – Беда в том, что я не измерял.

Стоило ли объяснять моей спутнице о громадном расстоянии от нас до Луны, равном свыше 384 тысяч км? Безусловно, не стоило! В будущем она и сама может знать об этом, даже не будучи академиком-астрономом!

Мы перешли на площади через Мойку и двинулись дальше по набережной. Перед нами открылась картина, которую я наблюдал по противоположной стороне еще в первые часы моего первого ленинградского дня. Вид был на всю площадь и Исаакий вдали.

– Это что за здание? – спросил я. – Оно тебе известно?

– Ага! – ответила Нора. – Это Исаакиевский собор! Он синий какой-то стал… Летом он серый! А его, что, красят каждый раз? Может, он сам меняется?

– Сам, конечно, – ответил я, озадаченный ее вопросами.

Мы прошли поперек Гороховой улицы и остановились у железных кружевных ворот, выходящих на набережную.

– А теперь куда, знаешь? – ехидно спросила Трубадур.

– Наверное, в ворота, – ответил я.

– А ты разве знаешь?

– Ты же мне сама сказала.

– Когда?

– Когда остановилась у ворот и спросила, куда идти дальше.

Детский сад находился во втором дворе. Мы поднялись на второй этаж и, войдя в дверь, очутились в белой и светлой прихожей.

За второй дверью был длинный коридор, в котором Нора сняла шапку и пальтишко, спрятав все это в свое отделение в ящиках. По коридору прыгала детвора, слышался детский лепет, смех и визг, а с кухни слышались звон ножей, звяканье ложек и шел вкусный пар…

– Ты обязательно зайди за мной! – сказала Леонора. – Ладно?

– Обязательно, – согласился я.

– Мы в пять часов расходимся! – добавила она.

Я вернулся домой, чувствуя в себе радостное настроение из-за прогулки с маленькой Леонорой.

Сегодня, судя по полученной из Одессы телеграмме, должен днем приехать отец Раи, мой родной дядя Самуил, которого я не видел с 37-го года, т. е. с того времени, когда я был сам в Одессе.

Моня и Рая уговорились встретиться на вокзале, а покамест они прибрали комнату и повесили даже белые занавески на окно. Потом Моня позанимался на виолончели, под конец сыграл мне на ней прямо по нотам кое-что из «Аиды», причем выбирал отрывки я (и, нужно сказать, что, играя прямо с листа, он нигде не ошибался, а сразу же улавливал все, вплоть до нужного темпа) – и потом, уложив инструмент, ушел по делам.

После обеда Рая предложила мне облачиться в уличное одеяние, сказав, что мы сейчас зайдем за Норой и отправимся на вокзал. Дядя Самуил в телеграмме просил, чтобы его внучка, весьма и весьма любимая им, была бы тоже на вокзале.

Зайдя за Норой в «Очаг», где малыши только что кончили поглощать обед, мы где-то у Гороховой улицы атаковали трамвай и вскоре слезли на обширной площади, на которой стоял большой серый Варшавский вокзал с приютившейся возле него захудалой церквушкой с золотым крестом наверху.

В зале ожидания, совершенно пустом, мы повстречали Эммануила, и уже все вместе узнали, что поезд, как назло, опаздывает. В зале между трапезными столиками бегала кошка, лишившаяся одного глаза, очевидно, в бою с вражескими соседними животными из семейства кошачьих.

От нечего делать мы завели разносторонний невинный разговор, приведший нас незаметно к изложению нами различных смешных рассказов и народных анекдотов. Моня, между прочим, рассказал нам такой анекдот, что все мы долго не могли подавить в себе смех. Мы с Норой окрестили этот рассказ: «Я вчера и т. д.».

Моня сказал, что этот анекдот основан на жестикуляции.

– В чем же он заключается? – спросила Рая.

Моня, улыбаясь, указал на себя (!), потом пошлепал губами, затем большим пальцем несколько раз указал назад (?!) и, наконец, поднял два пальца вверх (?!!).

– Боже! Что это за иероглифы? – удивилась Рая.

– Очень просто, – пояснил Эммануил. – Это значит: «Я вчера ел бараньи рожки». – Мы были поражены. Оказывается, указание большим пальцем назад означало «вчера»; дескать, это было когда-то там… вчера!!!

– Иди, догадайся, – сказал Моня, – что это было вчера!

Особенно заливалась Трубадур; ей это, видимо, пришлось по душе. Потом она часто это вспоминала, стараясь разжигать веселое настроение!

Мы вышли пройтись возле вокзала, где за изгородью стояли горы ящиков, мешков и был набросан металлический лом.

– Лева, а что это за крест на церкви? – спросила меня Нора. – Зачем он золотой? Для чего там всегда красиво раскрашивают, а?

Я невольно вспомнил нашу историчку, иссушенную архивной трухой и разными сухими мертвыми историческими выражениями, и решил объяснить Норе интересующую ее тему приемами этой старой мегеры.

– Видишь ли, – сказал я. – С политической точки зрения, чтобы подавить в угнетенных массах, т. е. в классах рабочих и крестьян стремление к свержению царизма, уничтожению плутократии, стремление к социалистической диктатуре, выражаясь языком полной реальности и соответствующим действительности, дурманили народ, разжигая в нем антиреволюционные мысли и идеи антагонизма… Это понятно, надеюсь?

– М-м… нет… – залепетала оглушенная слушательница.

– Если же созерцать, как зреют на этом диалектика и материализм, то мы…

– Да брось, – сказала Рая, – она и так уж уничтожена! Не добивай свою жертву.

Вскоре прибыл поезд, мы отправились на перрон, где и встретили дядю. Самуил заметно постарел, но он был все таким же бодрым весельчаком, энергично действующим при ходьбе своей палкой.

На площади мы недолго ждали и сейчас же уселись в автобус вместе с вещами. Мы катили по незнакомым мне улицам, мимо заборов, домов и деревьев, обгоняя пешеходов и трамваи. Вскоре мы выехали к Мариинскому театру и остановились у рядовой остановки.

– Узнаешь? – спросила меня Рая.

– Еще бы!

– А ну-ка, я проверю твою ориентировку. Откуда вы с Женей вчера вышли на площадь?

– Да вот из той улицы, – ответил я, указывая на улицу Декабристов.

– Ну, то-то же!

Домой мы прибыли благополучно. Рая сейчас же состряпала телеграмму о том, что дядя приехал, и я сходил на телеграф, где в громадном, многолюдном накуренном зале у небольшого оконца отправил ее в Одессу.

– Ты не забыл шепнуть в телеграмму, чтобы она скорее дошла? – весело спросил меня дядя, когда я вернулся.

– Нет, не забыл! Я еще добавил, чтобы она пришла именно в Одессу, а не куда-нибудь в другое место, так что благополучный ее приход к месту назначения обеспечен.

Мы расположили дядины вещи по определенным местам: за шкафом, под кроватью, за диванчиком и в тому подобных частях нашей ленинградской хижины. Нора была очень рада, когда получила от одесских родичей весьма сладкие подарки. Она тщательно их рассматривала и позволила Рае убрать их, чтобы не искушать себя раньше времени, а уничтожать сладости планомерно – после каждого ужина и обеда. Отсутствие жадности в ней придавало ей много чести!

Часов в семь Рая сказала, что мне пора уже, пожалуй, отвезти «Аиду», а то как бы не закрылась библиотека.

Я в последний раз посозерцал драгоценные страницы, завернул книгу и, получив объяснения насчет дороги, отправился к Невскому, чтобы там сесть на 5-ый номер трамвая, дабы докатить до ул. Некрасова.

Был прекрасный теплый зимний вечер! Невский сверкал многочисленными огнями, блестящими рельсами, окнами в домах, широкими зажженными витринами и фонарями машин. Пробыв изрядное количество времени на остановке, я, наконец, взобрался в нужный мне номер и очутился в дьявольской тесноте. Все, казалось, готовы были содрать с других двадцать шесть шкур, ни больше ни меньше! Со слов других, я узнал, что ул. Некрасова будет после какого-то цирка. Я, видя, что мне упрямо не дают продвигаться к выходу, пришел в относительное бешенство, которое помогло мне быстро достигнуть цели… Сойдя, кое-как нашел филармонию, находившуюся в начале какого-то темного переулка, и вошел в парадное.

– Куда? – злобно окрикнула меня какая-то баба в красной косынке, торчащая у гардероба.

– Библиотека открыта?

– Кажется, до семи часов. Я точно не знаю.

«Проклятие всем богам! – подумал я. – Сейчас уже половина восьмого!»

– Раз закрыта, значит, точка, – сказала она.

«Она, чертовка, сама точно не знает, когда закрывают библиотеку, а пускать не хочет, – подумал я. – Хорошо же! Придется схитрить».

– Сейчас, очевидно, скоро будет семь, – проговорил я, направляясь к лестнице. – Нужно успеть! – Тетка что-то проскрипела и умолкла.

Библиотека находилась наверху – не помню уже, на каком этаже, – и выходила она в узкий коридор, из многочисленных дверей которого слышался говор, смех, игра на рояле, и из которых струились сизые струи табачного дыма.

– Господи… И здесь дымят! – проскрежетал я. – Я бы всех этих дымильщиков утопил бы в первой же попавшейся луже! И пьяниц заодно тоже!..

В библиотеке, ярко освещенной многочисленными лампами, у загородки толпилось несколько молодых людей, с которыми имела дело седовласая высокая сухопарая дева.

– От Фишмана получите, пожалуйста, «Аиду», – произнес я, кладя книгу.

– От педагога Фишмана? – вопросила дева.

– Вообще-то он преподает… но я не знаю, как он считается у вас, – ответил я, впрямь озадаченный ее вопросом.

Повоевав с упрямой ручкой у двери, которую, вопреки всем техническим законам, нужно было по воле господа тянуть к себе, а не поворачивать вниз, я быстро покинул территорию филармонии и скоро уже катил в трамвае, находясь на открытой площадке прицепа.

Мимо меня плыли освещенные улицы, прямые проспекты и, глядя на все это, я почему-то думал, что я в Москве – так все это было похоже на московские зимние виды… Лишь появившиеся неожиданно белые торговые ряды на Невском вмиг показали мне, что я действительно все еще в городе Ленина.

Через десять минут я был уже дома и вместе с Норой восседал на диване, на котором она во что-то энергично играла.

– А я знаю стихи, большие очень! – заявила она.

– Какие? – спросил я.

– Большие! Их целый месяц нужно говорить! Сказать?

– Ну, давай!

– «Ха-ха-ха да хи-хи-хи – вот и все мои стихи!» Большие стихи?

– Очень!

– А ты знаешь какие-нибудь, вроде этих?

«Нужно выкручиваться», – подумал я. И, вспомнив какие-то стишки, которые слышал во младенчестве, я решил ей сказать о том, что «села муха на варенье, вот и все стихотворенье!»

– Ай-ай-ай! Ты, оказывается, тоже знаешь! – сказала она не то с радостью, не то с упреком, но с какой-то уморительно-забавной интонацией.

Дедушка моей собеседницы сидел рядом и весело поглядывал на нее, видимо, очень довольный ее детской невинный болтовней.

Вскоре явился Эммануил со своею неразлучной виолончелью. Я, конечно, сообщил ему о том, что «Аида» уже на своей вполне законной полке в библиотеке.

– Хорошо сделал, что помог ей туда попасть, – сказал он, – а то мне было бы очень неприятно перед ними. Хвалю!

– Я тоже очень рад за тебя, – произнес я чистосердечно.

– А как ты думаешь, – вдруг спросил он меня, – ты бы смог продирижировать «Аидой»?

– М-м… не знаю…

– Ведь ты ее как-никак, а знаешь!

– Черт ее знает!

– Смог бы, наверное, – уверенно произнес Моня. – Мотивы знаешь, оркестровку мог бы утвердить, оперу любишь и понимаешь, в общем, мог бы ее провести, да еще и с чувством бы. Я почему-то чувствую, что ты это бы одолел и без особых знаний законов дирижирования.

Я уж счел лучше промолчать, хотя знал, что Моня говорил серьезно, так как льстить или шутить он бы так не стал. Да я и сам это видел! Тем более, что лесть, можно сказать, Моне неизвестна: он прямой человек; за это я его, а также и Раю хвалю! Прямота, к тому же чуткая. Хорошая черта!

Неожиданно позвонил к нам Женька. Он пригласил меня к себе, чтобы пошляться по городу. Я, конечно, согласился.

– Вы по Невскому походите, – предложила мне Рая. – Вечером, при освещении он очень красивый.

– Я думаю, что Женя именно о Невском и думает, – сказал я. – Я сам по нему хотел как-нибудь пройтись, чтобы увидеть его вечером.

– Так что, я угадала ваши намерения?

– Точно, – ответил я.

К Женьке я шел по Невскому и за это время успел вдоволь насмотреться на него при вечернем освещении. Он был действительно всепокоряющим!

Я явился к Женьке, но, каково же было мое удивление, когда он вытащил какие-то ключи и потащил мою грешную душу куда-то по коридору.

– Там у меня комнатка есть, – сказал он мне таинственно. – Один дядька уехал, и мне ее предоставили в полное распоряжение. Мы уж лучше навестим город в другой раз, а сейчас я тебе покажу свое королевство!

– Повезло же тебе! – сказал я.

Мы поднялись по какой-то лестнице и остановились в начале нового коридора около невинной небольшой дверцы.

Комнатка была маленькая, низенькая, с одним окном (там белели какие-то крыши), с письменным столом, диваном и вешалкой. Вид у нее был нежилой. На столе только стояла настольная лампа без абажура и пыльные книги хозяина, до которых Евгений под страхом тумака по загривку и полета из этой комнатушки не смел дотрагиваться.

Мы уселись на диван.

– И ты здесь один? – спросил я.

– Совершенно один.

– А уютная она, честное слово! – сказал я.

Мы, сидя на диванчике, прекрасно провели время, вспоминая московскую жизнь, наши былые проказы и поддерживая оптимистическое настроение юмористическими рассказами, которых мы оба знали достаточное количество.

Женька, между прочим, рассказал мне один анекдот, чертовски верно показывающий характерные черты двух народов. Ну, до чего же точно в нем были уловлены стремления этих наций! – просто удивительно.

– Как ты думаешь, что такое один русский? – спросил меня Женька.

– Как это, что такое русский?! Человек, по-моему!

– Совсем нет! Один русский – это просто русский! А что такое два русских?

– Понятия не имею.

Два русских – это драка!

– Действительно, ловко подмечено! – восхищенно произнес я.

– А что такое много русских? – продолжал Евгений.

– Это уж я не знаю…

– Много русских – это очередь за водкой!!!

Я чуть не умер!..

– А, ей-богу, здорово придумано! – воскликнул я. – Именно: раз русские – значит водка! Гениально!

– Красота, да? – сказал Женька. – Ну, хорошо! А что такое один еврей?

Надо полагать, что один еврей – это просто еврей, – попробовал я угадать, судя по первым вопросам.

– Именно! Один еврей – просто еврей! А что такое два еврея? Два еврея – это лавочка!

Я был поражен!

– А что такое много евреев? – продолжал Евгений. – Много евреев – это большое коммерческое заведение!!!

– Черт подери! – разразился я. – Прав автор: еврей в большинстве случаев всегда торговый человек!

– А ты любишь торговать? – спросил Женька, который, нужно сказать, был соединением русской и еврейской крови.

– Да брось ты! – сказал я, хотя прекрасно знал, на что намекает Женька; я ведь тоже есть не что иное, как гибрид тех же самых струй крови. – Одно я могу тебе сказать, – продолжал я. – Это то, что, будь мы с тобой в Германии, первый же попавшийся нам на глаза штурмовик со свастикой на рукаве повесил бы нас на первом же суку за то, что мы, во-первых, славяне и, во-вторых, евреи.

– Это не очень меня уж прельщает, – сказал Евгений.

– Это верно! Веревка, говорят, приносит счастье, но не от рук палачей Гиммлера!

Вернулся я домой точно к ужину. Трубадур уже видела блаженные сны, Рая приготавливала вместе с Полей ужин, а дядя Самуил и Моня мирно беседовали.

После ужина я узнал, что мое место на складной кровати остается за мною, но Моня должен был перекочевать на диван, чтобы дядя имел возможность расположиться на кровати.

Ну, пора кончать – поздно уже!

8-го января. Еще вчера вечером я сказал Рае и Моне о результатах нашего визита к городской станции.

– Да, уже пора думать о билете, – сказала Рая. – Как бы вы с Женей не оказались бы невольными пленниками нашего города. А ты хотел бы быть таким?

– Да! – решительно ответил я.

А сегодня с самого утра мы с Женей должны были заказать билеты на станции. Нора отправилась в сад в сопровождении Поли, так как Рая сказала, что я могу опоздать, если отведу ее сам.

На станции было мало народу, и у моей кассы толпилось всего лишь человек десять. Женьки не было! Я не знал, что думать, как вдруг он явился и принялся меня отчитывать за опоздание: он, оказывается, уже билет заказал, и теперь мы очень боялись, как бы нам не отправиться в разных вагонах… Билет оказался на 11-ое число, на часовой поезд номер семьдесят один. Однако нам повезло, и я раздобыл квитанцию на получение билета, на котором должно было обозначаться место, находившееся рядом с местом Женьки.

Возле нас стояла какая-то коротенькая любопытная тетя с довольно большим малым – нашим, очевидно, ровесником, – которая завела с нами разговор о Ленинграде, когда узнала у Евгения о том, что мы тоже приезжие и собираемся удаляться в Москву. Она спрашивала нас, где мы успели побывать, но вдруг, будучи, наверное, патриоткой Москвы, стала усиленно расхваливать последнюю, говоря, что Москва совсем не хуже Ленинграда. Собственно говоря, мы ей для этого никакого повода не давали.

– А ведь метро-то у нас лучше! Красивое! – неожиданно заявила она, желая подтвердить фактом свои похвалы по адресу Москвы.

Женька не растерялся и дал ответ настолько гениальный, что я его никогда не забуду.

– Это понятно! – ответил он. – Ввиду того, что в Ленинграде вообще нет никакого метро, то нет сомнения в том, что московское в неограниченное число раз лучше ленинградского!

Надо полагать, что до мозгов нашей соседки сие высказывание не дошло…

Получив квитанции, мы вышли на улицу.

– Ну, куда нам теперь идти? – спросил Женька.

– Только в Русский музей, – ответил я. – Он тут рядом!

– Мне бы хотелось сначала еще раз побывать в Эрмитаже, – возразил он.

– Но сначала лучше следует осмотреть то, что мы еще не видели, а там уже можно думать о вторичном посещении, – настаивал я.

– Это верно! – согласился Женька. – Пойдем в Русский!

Этот музей находился тут же у Невского, на площади Лассаля, украшенной садиком, который опоясывала трамвайная линия. Музей представлял из себя оранжевое здание с колоннами у входа и построенное в стиле Московского университета, музея Революции, Смольного и тому подобных архитектурных строений, возведенных Растрелли или же зодчими из его школы.

Русский мы осмотрели сравнительно быстро, и, нужно сказать, что его содержимое нам было во много раз яснее, чем содержимое Эрмитажа; ведь здесь были собраны близкие нам творения отечественных живописцев, между тем как Эрмитаж хранил в себе иностранную древность, нам чуждую и далекую.

Очутившись вновь на Невском, мы уже хотели разойтись, как вдруг Женька энергично потребовал меня к себе.

– В шесть часов я должен буду зайти за Норой в ее детсад, – предупредил я, – так что ты меня долго не задерживай.

– Ну, до шести еще полтора часа; вот ведь часы-то перед нами! Успеешь! – Часы, белевшие на башне городской станции, вполне дали мне возможность заглянуть к Женьке.

– Ну, вот! Теперь пошли! – сказал Евгений.

Мы снова забрались в Женькину комнату и расположились у письменного стола, приведши в действие настольную лампу.

Женька показал мне свои новые рисунки, намалеванные им в потрепанном альбоме, на которых он тщательно выводил во всех видах рысаков. На одном из них сидел даже Петр I. В этот альбом Евгений вложил и свои творения, созданные им в Зоологическом музее, и мы с большой охотой еще раз их просмотрели.

– В киоске одном я открытки достал, – сказал он. – Жаль, что Исаакия нигде не! – И он показал мне несколько ленинградских снимков Адмиралтейства, Петра на коне, памятника Екатерины и некоторых других.

– Я сколько ни бьюсь, никак не встречаю нигде открыток, – проговорил я. – Мне очень хочется отсюда послать весточку своему учителю по музыке. Я ему говорил, что постараюсь прислать ему открытку с видом города. Может, у Раи будет?

– А ты спроси, – посоветовал Женька. – Вдруг найдется!

В шестом часу я оставил Женькино становище и отправился домой, решив по дороге захватить из сада свою маленькую родственницу.

В переулке я остановился у афиши.

«Черт возьми! – разъяренно я бесновался про себя. – Везет мне, словно подлецу! Хоть бы „Аида“ пошла бы тут в театре до нашего отъезда! Так нет же – не видать и не слыхать! Грешен, видимо, я перед Юпитером».

Но до чего этот переулок был похож на один из московских закоулков: та же мостовая, такие же домики… Иллюзия была до того сильной, что я прямо-таки готов был думать, что я снова в Москве!

«Ну, нет! Все же это Ленинград! – думал я. – Москва далеко! Вот сейчас выйду на набережную и, действительно, увижу не Москву-реку, а Фонтанку, не Каменный мост, а Аничков с его чугунными конями». Такими мыслями я сопровождал себя, пока не вышел к реке. Действительно, передо мною открылся вид на ленинградскую реку… Вдали темнели изваяния коней на мосту, и звенели проходящие по нему красивые трамвайчики.

Наступила сильная оттепель. Весь Невский казался сырым и темным. Почерневшие мокрые тротуары ясно отражали серое небо и прохожих, мимо мчались машины, поднимая вверх брызги воды и серого талого снега… Несмотря на теплую погоду, шел густой мягкий снег, мокрыми большими хлопьями бесшумно оседающий на крышах, на одежде и на мокрых тротуарах, где он сейчас же пропадал, оставляя сырой след. Весь город был под какой-то снежной вуалью, и даже люди похожи были на движущихся елочных фигурок, сплошь покрытых пушистыми хлопьями ваты.

Однако вид проспекта был оригинальным, и я, идя по нему, с каким-то радостным чувством созерцал все его достопримечательности под этой сырой пеленой.

«И чего это вода такая… мокрая?» – думал я, видя, как автомобили с разгону врезаются в блестящие огромные лужи на мостовой.

Пройдя мимо памятника Екатерины, мимо торговых рядов, мимо городской станции, мимо Казанского собора, я свернул на набережную Мойки.

В коридоре детсада так же, как и раньше, прыгали толпы ребятишек, дожидавшихся своих мамаш. Крик, шум, смех, детский говор – просто, как обух, колотили по голове и по ушам. Мне вызвали Леонору, она вскоре появилась, оделась и мы отправились.

– Какой снег густой! – сказала она, когда мы вышли на набережную.

– М-да, – промычал я, не зная, что ответить.

– А мокро-то как кругом, да? – продолжала она.

Я промолчал.

– А вода может быть сухой?

– А почему бы нет?!

– А как ее сделать?

– А просто сушить так, как обычно сушат все вещи, – поучительно ответил я. – Повесить на веревке можно хотя бы, – добавил я.

– Воду-то?!

– Конечно, воду! – невозмутимо ответил я.

– Ай-ай-ай! – укоризненно покачала головой Леонора. – Как же это она будет держаться-то?

– Ну, ее можно прикрепить, перекинув через веревку или удержать, привязать! – пояснил я.

Очевидно, подобная тема очень веселила Нору, потому что она еще долго высказывала свои предложения о сушеной воде и о том, почему она всегда бывает мокрой.

Вдруг она переменила тему.

– А знаешь, что нам сегодня дали на обед? – спросила она, хитро поглядывая на меня.

Я, разумеется, не знал.

– Жареных грузовиков! – выпалила она.

– И вы уплетали их? – удивился я.

– Еще как! Только мотор я никак не могла раскусить!

– Да ну!

– Не веришь разве?

– Почему же?… Это возможно.

Я очень хотел понаблюдать за Исаакиевским собором во время такого густого снегопада, но, когда мы вышли на площадь, снег поредел, хотя и не сильно, но я все-таки заметил, что сквозь снежную пелену через всю площадь были видны лишь контуры собора и его молочно-серый силуэт.

– А теперь видишь, какой Исаакий? – спросил я у Норы.

– Вижу! Он теперь серый какой-то, почти белый совсем. А раньше был синий!

– А почему же так? Его опять, значит, покрасили, – спросил я, помня предыдущий наш разговор на эту тему.

– Он, наверное, от снега меняется… – осторожно ответила она. – Когда разная погода, то и он тоже разный! Ты бы нарисовал его с этого места! – попросила она.

– Попробую, – согласился я. – Может, получится что-нибудь.

– Получится! – уверенно сказала она.

– Не знаю. Заранее я не могу говорить.

– А когда нарисуешь?

– Как-нибудь нужно будет выйти и сделать. – И я решил и эту панораму тоже присоединить к ленинградской серии, так как просьба Трубадур стоила тщательного выполнения: вид на собор через всю площадь был далеко не плохим!

Открыла дверь Рая.

– О-о! Детвора идет! – воскликнула она. – А я уж, Лева, думала, что ты забудешь за Норой зайти!

– И ты совершила тяжкое преступление, – сказал я.

Когда мы с Норой стащили с себя верхнюю одежду, всю поголовно мокрую от талого снега, и включились полностью в домашнюю жизнь, Моня не замедлил спросить меня, где мы с Женей провели данный день.

– В Русском музее, – ответил я.

– А вот теперь, – произнес он, – не расспрашивая тебя о вашем впечатлении, я тебе прямо сразу скажу, что в Русском музее вы себя чувствовали более свободно, чем в Эрмитаже. Верно?

– Так, – ответил я, качнув головой.

– А потому что в Русском музее, – продолжал Эммануил, – картины более близкие вам по теме. Ведь верно?!

– Ты прав, как всегда, – ответил я. – В Эрмитаже картины не русские, и они нам несколько чужды. Ясно, что Русский музей был нам более ясен и близок.

– Между прочим, хочешь сегодня снова послушать трио Чайковского? – спросил он меня.

– С удовольствием.

– Я буду только уже выступать с другими музыкантами и не в консерватории, а в филармонии. Если ты придешь, то сравни предыдущее исполнение с сегодняшним.

– Обязательно! – согласился я. – Филармония – это куда я «Аиду» отвозил?

– Вот именно, – ответил Моня. – А теперь скажи мне по совести, ноты «Аиды» тебя многому научили?

– И ты спрашиваешь?! Ведь до сих пор я даже не знал, как она записана на нотах! К чести твоей, нужно добавить что я раньше никак не мог знать, что первый раз ноты ее я увижу именно в Ленинграде и именно при твоем содействии! Теперь у меня воспоминание о первой встрече с ее нотами будет связываться с Ленинградом! Видишь, как получается!

– Ну, что же! Я очень рад, – сказал Моня.

Немного погодя он ушел, сказав мне, что начало концерта будет в половине восьмого вечера.

Дядя Самуил собирался отправиться в город, чтобы кое-что закупить, а Рая собирала некоторые пожитки, так как она хотела сегодня вечером съездить с папой к Мониной мамаше, куда и Моня должен был приехать из филармонии после концерта.

Для Трубадур сегодня был знаменательный день: она должна была сегодня улечься спать одна, так как никого дома вечером не должно было быть. Поля, между прочим, отлучилась от нас на пару дней и уехала к сестре в Выборг. Таким образом, Нора готовилась ложиться спать сегодня полностью своими силами.

В семь часов Рая сказала мне, что пора моей душе мчаться на концерт. Я оделся и вышел. На улице было совсем темно. Снег лежал ровным ковром на земле, но воздух был чист, так как снегопад полностью прекратился.

Но мне не везло сегодня! Я вышел к остановке трамвая на Невском, но проклятый мною пятый номер упорно не желал появляться… Короче говоря, я опоздал.

Будучи не в духе, так как мне совсем не хотелось огорчать Моню (ведь он очень хотел, чтобы я был на концерте), я решил развеять свою мрачную думу и покрутить по улицам.

С Невского, по ул. Гоголя я отправился на площадь Воровского к самому подножию Исаакия. Собор был не освещен, казался мрачным и немым. Я обогнул его, поднялся к одной из его колоннад, подпиравшей его правый боковой портик.

Поднявшись по гранитным ступеням, покрытым снегом, я очутился под темными сводами. С одной стороны была мощная стена собора с громадной чугунной дверью, а с другой – ряд толстенных колонн, вроде геркулесовых столбов, уходящих ввысь. Каменные колонны были холодны и покрыты тонким, сверкающим от фонарей инеем. Между колонн открывались части панорамы на окружавшие собор здания, в которых весело светились окна, представляя собой красивую вечернюю картину.

Я подошел к двери собора и стал разглядывать ее рельефные украшения. Как и фасадная дверь Исаакия, она была сводчата и чрезвычайно высока. Я разглядел массивные чугунные черные ленты из громадных листьев, украшавших створки дверей, склонившихся ангелов, расположенных в полукруглых дверных нишах, под ангелами, также в нишах стояли какие-то святые с удивительно тупыми мордами; верхние части дверей скрывала густая тьма.

«Эх, это бы все нарисовать! – подумал я. – И эту дверь, и ряд колонн, и дома, видневшиеся между ними!»

Но включать этот вид в ленинградскую серию я не стал, а решил оставить его на следующий раз! Скажу вам откровенно, я ведь твердо был уверен, что не в последний раз вижу Ленинград.

Окружавшая меня обстановка была столь интересна и оригинальна, что я не мог оторваться от этого места и, наверное, свыше получаса провел под этими сводами, около мощных колонн собора.

Но вскоре я образумился и подумал, что, если Рая и дядя уйдут до моего прихода, то тогда не смогу попасть в дом, и я отправился домой.

Моя сестричка была очень удивлена, увидев меня. Но узнав, что виною – долго не приходящий трамвай, она простила мое отсутствие на концерте и сказала, что благополучие сегодняшнего вечера Норы будет в моих руках. В ответ на это я Раю уверил в том, что ее дочка, сегодня отдававшаяся под мое попечение, благополучно поужинает и ляжет спать; за это она уж может быть спокойна.

Вскоре Рая и дядя начали собираться. Рая оставила нам с Норой ужин и положила отдельно на тарелки различные сласти, вроде печенья, пирога и сладких побрякушек.

Когда взрослые ушли, Нора украдкой переложила часть из своей порции в мою тарелку. Я, конечно, не стал потакать ей в проделке и возвратил все на законное место. Она была против этого, о чем решительно заявила мне. Тогда я пошел на компромисс видимости и согласился принять от нее какую-нибудь часть, если она возьмет у меня то, что я ей переложу. На этом сделка состоялась, хотя мне удалось обмануть ее, и я, будучи истинным мошенником, сумел дать ей больше, чем мне удалось получить от нее. Одураченная Леонора, ничего не подозревая, вместе со мной принялась за ужин. Понятно, она все время болтала и немного замолчала лишь тогда, когда дело дошло до чая, но и тут она ухитрилась кое-как вести беседу.

Кончив трапезу, мы немного провели времени на диване за книжками, после чего я решил уложить ее спать, помня Раин наказ не укладывать ее поздно.

Она была сегодня очень послушна и без проказ умылась и улеглась.

– А хорошая у меня елка? – спросила она.

– Очень.

– Только она маленькая, вот что плохо-то!

– Зато она стоит на столике, а не на полу, – возразил я.

– А столик тоже маленький – как раз для нее! – сказала она. – Он и круглый вдобавок.

– Она уже осыпается, – сказал я, разглядывая сверкающие шары на ветках.

– Мама говорит, что она ее скоро уберет, – сказала Трубадур. – А то уже пора, скоро одни голые ветки останутся. Так она сказала.

– Да, елка сильно уже осыпается, – согласился я.

Она долго о чем-то со мною беседовала, говорила о своих товарищах по детскому саду, одних хвалила, других ругала, пока не заснула…

Я остался один. В квартире было тихо, и лишь за стеною у соседей кто-то никак не мог успокоиться. Я пробовал читать, пробовал слегка наигрывать на пианино (Нора обычно очень крепко спит, и я не опасался ее разбудить), но у меня ничего не получалось: я уж мечтал скорее улечься и завидовал моей маленькой родственнице, когда, подходя к ее кроватке, видел, как она сладко спала с непринужденным, немного даже недовольным выражением на лице.

Я еле дождался прихода старших… Был уже поздний час, когда приветливо заверещал звонок…

– Ну, как, жив? – спросила меня Рая.

– Жив, – ответил я. – Я чуть было не заснул, пока вас ждал.

– Ну? – удивилась она. – А как наша наследница?

– Она вообще молодчина, – произнес я.

– Не дурила, значит? – осведомился Эммануил.

– Нет. Очень спокойно поужинала и улеглась. Мы побеседовали с ней, а потом она уснула.

– Скажу тебе по секрету, – сказала Рая. – Я думаю, что это она из-за тебя так особенно спокойно легла. Честное слово! Я в этом уверена.

На это я вслух ничего уж не мог сказать, но мысленно я провозгласил торжествующее «ура»!

9-го января. Когда мы сегодня утром с Норой вышли на улицу, было прекрасное зимнее утро. Воздух был удивительно свежим, даже опьяняющим, снег, лежащий на земле и венчающий все возвышенности города, принял на себя какой-то голубоватый цвет. Тумана совершенно не было, и все окружающее было ясно и четко видно. Вообще я в первый раз вижу такое утро! Особенно голубоватый снег меня покорил.

Всю дорогу мы дружественно беседовали и не заметили, как прошли все расстояние. После того, как я оставил Трубадур в детском саду, я отправился назад, решив исполнить Раино поручение. Я вообще органически не перевариваю всякие прилавки, кассы, очереди, короче говоря, магазины, хотя мне частенько приходится дома (в Москве) их навещать, но почему-то здесь я отправился в лавку за хлебом с большой охотой. Может, потому, что это была ленинградская лавка?

Я отыскал ее на некотором пространстве Гороховой улицы, между Мойкой и ул. Герцена. Это была заурядная лавчонка, полуподвальная какая-то, низенькая, с бушующей толпой и продавцами, злобно выглядывающими из-за прилавка.

Простояв среди обывателей с кошелками в двух очередях, я получил нужный нам круглый серый каравай хлеба, к которому все ленинградцы питают истинную страсть, и отправился на ул. Герцена домой, по дороге взглянув на спокойно и грузно высившийся золотой купол Исаакия.

Мы позавтракали, и я к часу дня, скрепя сердце, – причем Рая и Моня мне сочувствовали – поплыл на городскую станцию за билетом. Я долго там искал двенадцатую кассу, но та упорно не желала появляться. Один ротозей посылал меня в один конец, другой – слал меня куда-то в еще более подозрительные местности, где я увидел лишь каких-то девиц, яростно щелкавших на машинках, а третий – какой-то железнодорожник – услал меня на улицу, где я скоро и набрел на подъезд, в котором увидал то, что усиленно искал.

Перед кассой была тьма народу, хотя очередь и подвигалась очень быстро; я усиленно разрезал людские волны, двигаясь вперед… Конечно, пока я, словно олух, бродил в поисках этой мошенницы-кассы № 12, Женька уже успел подойти почти к самому окошку. Он пришел раньше и, таким образом, раньше отыскал эту кассу.

Сдав квитанции, мы получили в ответ какие-то бумажки, листки и билеты… Места у нас были рядом, но это нас не радовало. Нежеланные билеты жгли нас, даже находясь в карманах.

– И освоиться не успели здесь, как уже укатывать пора! – злобно проверещал я сквозь зубы.

– Да, – сказал Евгений, – вот мы уже частично и оторвались от Ленинграда! Время нашего пребывания тут уже полностью ограничено! Мне бы этого не хотелось…

Мы стояли на углу тротуара перед городской станцией, созерцая живой поток машин и прочего транспорта на Невском проспекте, и не знали, куда нам, грешникам, деваться.

Женька сказал, что туда, ближе к вокзалу, он видел на проспекте кинотеатр, в котором шла картина о Свердлове, и что, дескать, было бы неплохо наведаться туда.

Я предложил сходить сначала к нашим, чтобы я смог захватить свои «вторые глаза», ибо я их по оплошности оставил там; понятно, Женька не возражал, и мы отправились.

Рая объяснила тщательно, где существует на Невском кинотеатр и пожелала нам только одного хорошего. Но нас перехватили еще на ул. Герцена: нас привлекла незаметная и скромная вывеска, оповещающая о том, что в этом доме, на котором она висит, существует выставка картин Авилова. Мы и заглянули туда.

Выставка была небольшая, и мы быстро ее осмотрели. Она располагалась в светлых комнатах и одном зале о двух этажах, о балконе наверху и о стеклянной крыше! Особенно мы восхищались лошадьми: они были сделаны очень живо!

Во время нашего присутствия приволокся какой-то дядька с каким-то треножником и с каким-то хламом. Мы думали, что это фотограф, но жестоко ошиблись: данный смертный был «халтурщиком». Он явился сюда, чтобы сдуть какую-то картину себе на полотно. Мы с интересом наблюдали за его суетливыми хлопотами.

Но сколько он ни возился, он так ни черта и не сделал, а все только валял дурака.

– В Русском музее тоже мы таких мошенников встречали немало, – сказал я. – Сколько же их развелось!!!

– Сидели бы дома, да чиркали, – проговорил Женька, – а то торчит в музеях и сдувает с чужих!

– Истинные мошенники, – добавил я.

– Это ж уж-жас! – возмущенно прожужжал Женька. – Сколько их существует!!! Просто же ужас!!!

В кино идти нам расхотелось, собственно говоря, потому что мы слишком долго теряли время на выставке, так как после осмотра мы занялись сим халтурщиком.

Но мы решили все-таки «самоотверженно и благородно» двинуться по Невскому, чтобы хотя бы для видимости достичь кинотеатра. Обманывать мы, ясно, никого и не думали, но проделывали это ради праздношатания.

Сегодня нам повезло! Перед Казанским собором у тучной бабки мы с лотка достали соевые сласти, которые искали еще раньше. Мы ликовали и называли себя счастливцами во всей великой вселенной.

Морозный воздух и соевые нас совершенно покорили. Женька даже мне клялся, что его хлебом не корми, а давай только соевые сласти. Я был того же мнения о самом себе, но я еще счел нужным добавить, что я скорее всего отказался бы от горы «мишек», чем от этих соевых.

Так мы уплетали их одну за другой, пока с горечью не открыли, что запас полностью иссяк.

У Аничкова моста Женька отыскал в полуподвале небольшой тир, и мы зашли туда. Колотя по мишеням из ружья, Евгений ухлопал все свои сбережения, а прострелянные мишени взял себе. Во время Женькиного «сражения» к загородке явился какой-то молодец, до предела налакавшийся сорокоградусной. Он что-то старался выговаривать, лапал ружье, которое было свободно, но так ничего и не достиг, ибо его желания пресекала энергичная дева, орудующая за изгородью.

– Ты счастливый человек! – заявил мне Евгений по выходе на улицу. – Вот ты сейчас отправишься домой и по дороге сможешь опять достать соевых, а я?…

– А кто тебе мешает пойти в мою сторону?

– Да уже пора мне мчаться к своим, вот в чем беда.

– Я сейчас тоже должен спешить: меня уж малышка ждет, наверное, в своем саду, – сказал я.

И мы разошлись.

Я не стал упускать случая и на обратном пути у Казанского собора приобрел десяток соевых, однако уничтожать их не стал, а решил расправиться с ними вместе с Леонорой.

Ребятишки из детского сада веселились во дворе, барахтаясь в снегу. Трубадур священнодействовала в кругу своих сверстниц. Мне даже не хотелось ее отрывать, до того она была увлечена, но она увидела, что за ней явились, сообщила об этом своей руководительнице, и мы отправились. На улице быстро темнело, так что вечер уже полностью овладел городом.

Норка никак не хотела спокойно идти, она все время старалась меня увлечь в сугробы, но, когда мы вышли на набережную, она успокоилась. Мы с ней принялись за соевые богатства, хотя за всю дорогу мы не успели их полностью уничтожить, так как она все время распространялась о своем детсаде и о ее взглядах на жизнь в его рамках.

Дома мы с ней принялись за живопись: особенно старалась она, так как хотела удивить меня своим умением владеть карандашом.

Рая сказала, что в кинохронике, по слухам, будто бы идет журнал, где показан приезд В. М. Молотова в Берлин, и что там якобы фигурирует подлец Гитлер.

Рая очень сожалела, что не могла отлучиться из дому, но нам с дядей она предложила съездить в кино и проверить справедливость данных слухов. Мы и сами были не прочь посозерцать морды германских национал-деспотов и сейчас же отправились в путь. По словам Раи, кинохроника находилась на Невском, и, чтобы достичь такового, нужно было забраться в троллейбус на остановке улицы Гоголя.

На улице совершенно стало темно. Мы с дядей, мирно беседуя, пересекли площадь и, пройдя мимо темного и мрачного гиганта Исаакия, на указанной нам остановке забрались в подошедший троллейбус.

Мы вышли на Невском недалеко от вокзала, в самой широкой части проспекта. По обеим сторонам высились искрившиеся зажженными окнами стены плотных домов, скользили вереницы автомашин и отчаянно громыхали трамваи.

Кинохроника заключалась во дворе одного из домов, по которому была протянута длинная очередь в кассу. Через полчаса мы с дядей уже созерцали хроникальные журналы, занимая места в 17 ряду в довольно обширном, полностью заполненном зале. Видели мы и Берлинский вокзал с рядами свирепых штурмовиков-караульных, видели и роскошные улицы Берлина, видели и Гитлериуса, стоящего рядом с нашим Молотовым. Палач улыбался и старался быть вежливым!

После кино мы с дядей прошли пешком добрую часть проспекта, заходя в продуктовые заведения, ибо дядя стремился заодно что-нибудь раздобыть для наших трапез. Не пропустили мы и Елисеевский магазин, находящийся против памятника Екатерины. Это был обширный богатый настоящий дворец, с позолоченными украшениями и мощными люстрами, разбрызгивающими во все стороны потоки лучей.

Наконец, дядя Самуил отказался от подобной прогулки, так как мы мало чего встречали из нужных ему предметов, и мы поспешили достичь дома, обратясь за помощью к троллейбусу.

Был поздний час, Трубадур давно спала, Моня уже вернулся в свой домашний очаг после трудового дня, и после нашего прихода стол начал украшаться посудой, показывавшей, что пора приниматься за ужин.

10-го января. Из-за того, что я теперь навещал ради Леоноры ее детский сад, я стал теперь каждый день вставать чуть свет. Конечно, я был этому очень рад.

Сегодня я тоже встал с первыми лучами дня и до завтрака отвел Трубадур в ее «заведение». Как мы уговорились с Раей, я опять заглянул в хлебную лавку и вернулся домой с груженной мучными изделиями кошелкой.

Мы тут же позавтракали, так что в одиннадцать часов каждый из нас уже мог приступить к началу проведения этого дня. Дядя ушел в город, Моня принялся водить смычком по струнам виолончели, Рая тоже начала чего-то творить, а я, получив от моей сестры несколько лежавших у нее открыток с видами Ленинграда, начал тщательно выискивать из них лучшую, чтобы на ней соорудить письмецо моему учителю по музыке. Наконец, я решил, что вид бывшей биржи у Академии наук – самый лучший, и я принялся за составление послания.

Я, обращаясь к Модесту Николаевичу и Марье Ивановне, писал, что, не будь у Раи этой залежавшейся открытки, я бы так и не смог бы им послать письмо с видом города, так как, сколько я ни искал, я нигде не видел во всем Ленинграде каких-нибудь порядочных почтовых картинок. Я вкратце им дал понять о моих чувствах и мыслях, возникших у меня на основании моего пребывания в этом городе, и заключил свое «почтовое произведение» громогласным «ура!», после которого поставил неограниченное число восклицательных знаков.

По просьбе Раи я дал ей прочесть мое послание, после чего она заметила, что я всегда склонен в письмах рождать огромное количество знаков восклицания.

– Я думаю, – заявила она, смеясь, – что по мере прибавления к твоему жизненному стажу новых и новых годов, число восклицательных знаков в твоих письмах должно пропорционально уменьшаться!

Я понял ее и поспешил ответить, что я пускаюсь на эти детские выходки ради чистосердечной шутки.

Итак, окончив с посланием, я решил употребить, наконец, в дело свои богатства цветных карандашей. Ведь не зря же я, в конце то концов волок их из Москвы?!! Я решил раскрасить вид на Мойку из окна, который я нарисовал еще 4-го числа, и расположился на подоконнике, чтобы поминутно справляться у видневшегося из окна пейзажа о тех или иных цветах. Однако я скоро эту затею бросил, ибо увидел, что она только может ухудшить рисунок. Рая тоже была такого же мнения, сказав мне, что цветные карандаши могут придать картине пестрый ненужный ей вид.

– Рисунок по-детски будет выглядеть, – сказала она, – а так, в простом карандаше, он неплох. Так что я не советую!

Я был очень рад, что наши мнения сошлись и поспешил убрать весь хлам в чемоданчик.

Я спросил у Раи, далеко ли лежат их фотографические склады, так как я бы хотел просмотреть их. Я отлично помнил, с каким интересом я всегда рассматривал карточки у Гени в альбоме, когда был в Москве, и теперь мне очень хотелось ознакомиться со снимками моих ленинградских близких.

К моему удивлению, Рая открыла нижнюю крышку у пианино, что находилась под клавиатурой, и достала оттуда весьма изрядный пакет.

– Это мы от Норы здесь их прячем, – сказала Рая, – а то она вечно их разбрасывает и теряет, когда смотрит.

Я расположился у окна на круглом столе и стал с интересом знакомиться с содержимым пакета. Тут были снимки почти всех родичей. Особенно тщательно я рассматривал снимки моих ленинградцев.

– Хорошая девчонка, да? – сказал мне Моня, имея в виду снимки с изображением его наследницы.

Даже при всем своем желании я не смог бы ответить отрицательно, так как за эти девять дней в Ленинграде я достаточно хорошо узнал маленькую Леонору; да хотя и раньше я знал ее как положительного малыша.

Вскоре к Моне явились его ученики, два черномазых брата, похожих друг на друга, которых он учил игре на виолончели. Они, конечно, не были единственными его жертвами в области музыки… Я своими глазами увидел Моню в роли заправского преподавателя, и, насколько я понимал толк в искусстве, я мог судить о хорошем товарищеском подходе его к своим питомцам. Что касается правильности его преподавания, то об этом я уже не раз слыхал от многих лиц.

Неожиданно затрещал телефонный звонок.

– Кого это вдруг к нам несет? – удивилась Рая, правда, весьма гостеприимным тоном.

Оказывается, то была телеграмма из Москвы, в которой моя мамаша и Буба поздравляли меня с днем рождения… Ах, ты, черт!!! Я-то ведь и забыл, что я сегодня появился на свет!

Рая и Моня тоже упустили это из виду, и теперь мне пришлось испытать на себе их дружественные пожелания, весьма тронувшие меня. Разумеется, что я телеграмму решил сохранить как одну из вещественных памяток о моем пребывании в Ленинграде.

Среди снимков я встретил и мой рисунок Кремля, который я послал сюда из Москвы летом и который покрыл в последующих письмах Рае и Моне строжайшей критикой.

– Неважно он получился у меня, – сказал я Моне. – Я им совсем не доволен.

– Он размалеванный уже чересчур, – проговорил Моня. – Яркий очень, как декорация!

– Ты прав, – согласился я. – В следующий раз нужно будет учесть все недостатки, иначе мне придется доставать для себя веревку.

До обеда я решил сходить в город, чтобы, наконец, привести в действительность задуманную мною ленинградскую серию.

Я оделся, утрамбовал в боковом кармане пальто несколько чистых карточек и карандаш.

– Ты бы нам что-нибудь нарисовал бы красками, – сказала Рая, – чтобы можно было повесить на стену.

– Это уж я дома сделаю, когда приеду, – ответил я, – а когда встретимся, тогда ты это возьмешь. Ладно?

– Ладно, – согласилась она, закрепляя сделку.

Прежде всего, я вышел на площадь и, зайдя за мост через Мойку, остановился на противоположной Исаакию стороне площади. Здесь мы и беседовали с Норой о панораме на всю площадь вместе с собором.

Я вытащил карточку и, быстро заприметив все особенности вида, незаметно набросал их на листке. Никто не обращал на меня внимания, и я был рад скромности ленинградцев.

Проходя мимо гостиницы «Астория», я погрузил в почтовый ящик, висевший на ее стене, свое послание моему учителю по музыке и его половине и двинулся дальше.

Я спешил, так как сегодняшний день – последний день моего пребывания в стенах Ленинграда, и мне хотелось еще раз увидеть все его сокровища.

Выйдя к памятнику Петра, я встал в том месте, откуда были видны особенно интересно и памятник, и собор, и тот самый фонарь, на который мы с Евгением еще раньше обратили внимание. Эта панорама была сложнее, и мне пришлось повозиться с зарисовкой дольше, так что в конце миссии мороз мне стал довольно сильно мешать, а в варежках я трудиться не мог. Мимо проходили какие-то дядьки, но никто из них мне не помешал. Что значит мирное время! Будь теперь война, так меня давным-давно б поволокли к Неве и утопили как предателя отчизны, хотя я и делаю зарисовки просто как любитель искусства. Но тогда бы меня расспрашивать не стали бы, не то что верить!

Я тронулся дальше вдоль набережной Невы, мимо корпусов Адмиралтейства. Подойдя к Зимнему, я уселся на лавку в садике и стал запоминать панораму на Неву, на еле видневшуюся вдали Петропавловку и на угол Зимнего дворца. Мороз мне не дал долго размышлять, и я поспешил незаметно запечатлеть кое-как и эту картину.

Далее я двинулся вдоль Невы к той арке, которая соединяла Эрмитаж с другими домами, перекидываясь через Канаву. Картину вида Петропавловской крепости из-под арки мне помешали как следует сделать расчищавшие снег рабочие, но я все-таки ухитрился кое-что там набросать. Особенно один из них уставился на меня, как на чудо, и стоял, вроде истукана, открыв свою пасть. Я, конечно, мысленно обозвал его «идиотом» и тронулся дальше.

Завернув за угол Эрмитажа, я увидел снова стоящих чугунных титанов, подпирающих своды въезда. Далее виднелся угол розового Зимнего, за которым вдали стоял Исаакий. Это была та самая панорама, которой мы с Женькой особенно любовались. Однако запечатлеть ее на бумаге я не смог, так как тут прохаживался милиционер, скрипя каблуками на снегу. Я получше запомнил все детали и решил положиться на свою память. Однако я все-таки успел на листке молниеносно охватить контуры, но быстро его спрятал, когда приблизилась опасность от обернувшегося ко мне члена милиции.

По Невскому я дошел до Казанского собора, и, встав на берегу канала Грибоедова, запечатлел и этот собор, прибавив к собору видневшийся угол Дома книги.

К памятнику Екатерины я уже не решился идти, так как было пора отправляться за Леонорой в детсад, да, к тому же, и морозец меня за все это время успел пробрать. Памятник Катьки я решил сделать по памяти.

Питомцы детского сада опять возились в снегу, и Нора, увидевшая меня раньше, чем успел ее увидеть я, подбежала ко мне, сообщив руководительнице о своем уходе.

– Ты завтра уже едешь? – спросила она меня по дороге.

– Да, уже еду.

– Ну-у-у! – проскулила она. – Ты бы остался… а то с тобою интересно, а одной скучно!

– Мне дома тоже будет без тебя скучно, – искренне признался я.

– А еще приедешь к нам?

– Может быть. А ты? – в свою очередь спросил я.

– Мы тоже к вам приедем, – ответила она, – только когда, я не знаю еще!

Дома нас уже ждали с обедом. Мы все вместе отдали должное трапезе, и Нора опять решила пустить в ход свои способности в живописи. Энергично орудуя кистью и водой, она изобразила акварелью обширный дом, в окружении которого росли гигантские цветы и вились желтые дорожки.

Рая попросила меня ознакомить ее с моими зарисовками, что я и сделал.

– Они так у тебя в виде набросков и останутся? – спросила она.

– Зачем? Я постараюсь дома в Москве их отделать и прореставрировать.

– А все ли ты запомнил?

– А вот уже готовые рисунки об этом скажут. Сейчас же я об этом лучше промолчу.

– Посмотрим, что у тебя выйдет, – сказала она. Ты тогда пришли нам один из них, а мы сверим с действительностью.

– Это будет очень хорошо, – проговорил я. – Я и сам хотел тебе это только что предложить!

Я говорил чистую правду, так как мысль о такой проверке тоже мелькнула у меня, но Рая меня предупредила.

– А про наши-то похождения под церквушкой мне так и не удалось вам с Моней прочитать, – сказал я. – Ты помнишь, я о них писал тебе в письме?

– Конечно, помню! – сказала она. – В этом уж никого винить нельзя: ты ведь почти всегда был в городе.

– Придется оставить это до следующего раза, – произнес я, – то есть когда мы снова увидимся.

– Видимо так, – согласилась она. – Да! Я забыла тебе сказать, что еще до твоего прихода тебе звонил Женя; я пригласила его, и он скоро должен придти. Я попросила его, чтобы он свои зарисовки захватил. К тому же нас на сегодня пригласила тетя Бетя, вот мы его и уговорим отправиться с нами. Идет?

– Я совсем не прочь, – ответил я, крайне обрадованный скорым визитом Евгения.

Дожидаясь его прихода, я опять принялся вместе с Леонорой за художество, так как она все время тянула меня к своему столику.

Пришедший Женик принес с собою, кроме рисунков, еще и сверток прекрасной ватманской бумаги, достать который по дороге его попросила Рая. Этот сверток она, оказывается, передавала в мое пользование. Евгений, не упуская случая, и себе добыл сверток, обеспечив себя материалом для живописи на довольно долгое время.

Женик по моей просьбе нарисовал Петьку верхом на бронзовом коне, который у него получился в виде карикатуры, чего, собственно, автор и добивался.

Мы вместе с Леонорой сыграли в мою самодельную игру «Полет на Луну», которой Трубадур была крайне недовольна, так как по роковой случайности она все время низвергалась вниз к первому номеру и только один раз достигла лунного круга.

Нужно сказать, что Женька, только что теперь обративший внимание на зеркало, висевшее над диваном, был удивлен, как только оно держится, но я также был занят этим вопросом, так что дать ответ ему я не смог. Я нарочно об этом сейчас вспоминаю, так как я вечно с интересом разглядывал это сооружение, дивясь его прочности и устойчивости.

Рая ознакомилась с рисунками моего товарища, из которых она особенно похвалила его зарисовки в Зоологическом музее. Она с интересом разглядывала рисунок играющего на виолончели Мони, который Женик сотворил на концерте, и указала на некоторые неправильности в положении нарисованной левой руки. Она попросила Женю оставить у нас альбом, чтобы и Моня после своего прихода домой мог его посмотреть, на что хозяин альбома дал свое согласие.

Вскоре Леонора была уложена спать, и мы стали собираться к тете Бете. Женьку мы уговорили пойти с нами, таким образом, последний вечер в Ленинграде мы с ним должны были провести вместе.

Чтобы обмануть бдительность еще не заснувшей Леоноры (она, конечно, не захотела бы уснуть, узнав, что мы уходим в гости и оставляем ее), Рая пошла на хитрость: сначала незаметно вышли Женька и я, а потом – она с дядей Самуилом.

У тети Бети, оказалось, была Берта (Люсина жена), которая была рада нас лишний раз видеть, но которая упрекнула меня за то, что я не зашел к ним еще раз. Она возилась на диване с маленькой Лилей, которая недоуменно глядела на нас, видимо, не на шутку струсив.

Бетя и Сарра решили устроить трапезу в честь моего сегодняшнего появления на свет. Когда было все готово, оставалось только ждать Моню, который должен был скоро явиться.

Вскоре он пришел, но без виолончели, чему я был очень удивлен.

– Эй! Тортоша! – весело крикнул он ничего не понимающей малышке Лиле. Та в ответ уставилась на него, озадаченная появлением нового лица.

Мы принялись за чай. Женька сидел рядом со мною, и мы с Моней, недовольные его скромностью, все время подсыпали ему в тарелку сластей.

Несмотря на веселое время, я чувствовал внутри какую-то тяжесть. Это был уже последний мой ленинградский вечер, и я чувствовал, как ленинградская почва постепенно ускользает из-под меня… И хотя я еще был в окружении ленинградских улиц и домов, хотя еще видел перед собою своих ленинградцев, хотя еще по приходу домой мог видеть спящую Трубадур, – я знал, что все-таки я от них всех чем-то оторван, между нами уже существовала нарастающая преграда…

Не знаю, о чем думал Женька, но я знал, что и он был не очень-то рад отъезду из Ленинграда.

Веселым моментом было время, когда мы все вместе рассматривали снимки из альбома тети Бети. Дядя Самуил при содействии Мони невозмутимо сунул одну из карточек в карман! Бетя всплеснула руками!

– А-а-а! Ничего тут страшного нет! – сказал дядя с удивленным видом. – У нас такой нет, а у вас вот там еще вторая лежит! Вот она! Видите?

Бетя старалась быть внимательнее и энергичнее, но это не помогало! Под общий хохот Моня стянул еще одну карточку, двойник которой был обнаружен в альбоме. Ничего не скажешь – мы действовали честно!

– Тетушка! – обратился Эммануил к Бете. – Неужели тебе жалко подарить своим близким родственникам несколько снимков из нашей родни?! Я знаю, что ты добрый и щедрый человек, так ведь? Ведь мы друзья?!

Ну что несчастная хозяйка могла на это возразить?! Ровным счетом – ничего!

– Хороший парень он, – шепнул мне незаметно Женька, имея в виду Моню. Я, конечно, в этом не сомневался.

Когда мы уходили, тетя Бетя и Сарра горячо просили меня передать привет всем близким в Москве и особенно – своей мамаше и Бубе. Берта тоже собралась уходить, и мы вышли все вместе.

С Женей мы попрощались на остановке троллейбуса у самой Фонтанки. Отсюда ему было недалеко до своего дома, так как он мог скоротать путь, двигаясь по набережной.

– Не забывайте нас, Женя! – сказала Рая.

– Еще раз как-нибудь приезжайте, – добавил от себя Моня. – Думаю, что здесь вам было интересно!

– Еще бы, конечно, – ответил Женик. Он скрылся в темноте, а мы все вместе вошли в подъехавший троллейбус, в котором свободно заняли места, так как он был почти пуст.

Берта сходила раньше нас, поэтому она вскоре обратилась ко мне, чтобы я обязательно передал от нее привет маме.

– Скажи, что от Люсиной жены, если мама меня не помнит, – сказала Берта.

– Зачем? – удивился я. – Мама прекрасно вас помнит! Я прямо скажу, что привет от Берты! Так будет по-родственному, истинно по-товарищески, а то, если сказать «от Люсиной жены», – то это будет выглядеть сухо и холодно. А к чему так? Ведь мы считаемся друзьями!

– Вот это мне нравится! – сказала Рая. – Честное слово!

– Действительно, верно! – проговорил Моня, хлопнув меня по плечу.

Я был сильно польщен такими ответами на мою искреннюю и чистосердечную тираду.

Минут через десять мы были дома. Леонора сладко спала, уткнувшись в подушку… В последний раз я видел ее в такой позе и в спящем состоянии: завтра в это время меня уже здесь не будет.

Мы сели за ужин, за которым на столе фигурировала бутылка с каким-то винцом.

Дядя, хитро улыбаясь, выложил на пианино отвоеванные у Бети карточки, что напомнило нам эти уморительные сцены «честной кражи».

Моня и дядя Самуил осушили свои стаканы. Я, конечно, и не думал в этом брать с них пример.

– А ты, Рая, чего не пьешь? – спросил дядя.

– Сейчас буду, – ответила та.

– Что, дядюшка?! Скажи-ка откровенно! – весело сказал Эммануил, хитро глядя на своего собеседника. – Ведь это твоя любимая дочка! Так ведь, а?!

– Для меня все равны, – смущенно ответил дядя.

– Ну, это папаши все так отвечают, – не согласился Моня. – Я уж тебя знаю! А откровенно скажи!

– Не знаю уж…

– Ну, то-то же! – рассмеялся Эммануил. – Я ведь знаю, что это твое любимейшее чадо!

По-моему, Моня был совершенно прав.

Мне пришлось выдержать осаду Мони и дяди, которые очень желали, чтобы и я выдул рюмку. Моня, между прочим, говорил, подзадоривая меня, что, когда я вырасту, я буду глушить спирт целыми цистернами, но я энергично говорил совершенно противное. Рая разделяла мой взгляд и оказалась ярым противником своего муженька и папаши. Мне как родившемуся сегодня смертному все пожертвовали лишний большой кусок пирога.

– Мне выгодно к вам приезжать сюда в январе, – сказал я, – так как каждое десятое число я буду ежегодно получать лишнюю порцию. Так ведь!

– Совершенно верно, – не замедлил согласиться Моня.

Еще давно Рая говорила мне, что Галина Львовна сейчас не в городе, а в одном из домой отдыха, и что она, уезжая туда, очень жалела, что не повидается со мною в Ленинграде. Я сам тоже очень бы хотел ее видеть, хотя мы с ней виделись относительно недавно, так как осенью, 5 сентября, будучи в Москве, она к нам заходила (я об этом писал), и ради всего этого я теперь настоятельно просил Раю передать ей от меня горячий привет, когда она вернется в Ленинград. Рая это мне обещала.

Мы поужинали и решили, что пора уже воздать должное сну.

Моя последняя, к сожалению, ленинградская ночь наступала… А мне бы хотелось, чтобы этот вечер тянулся вечно, чтобы ночь не наступила вообще, чтобы затянуть мое пребывание в городе Ленина…

12-го января. Я уж не могу сказать, как именно я проспал последнюю мою ночь в Ленинграде… Мне кажется, явились в сновидении мои ленинградцы… но больше я ничего не помню.

Я встал рано и встал в очень тяжелом настроении. Я решил в последний раз отвести Трубадур в ее детсад, тем более, что она ни за что не хотела, чтобы меня сменил кто-то другой.

Нора попросила меня, чтобы я оставил ей сделанную мною игру «Путешествие на Луну», что я и сделал с большим удовольствием. Я ей вырезал лишний волчок, и она осталась, видимо, очень довольна.

Рая тепло пожала мне руку и сказала, что, когда я вернусь из детского сада, ее и Мони, наверное, уже дома не будет, так как они должны уйти в филармонию.

– Так что на всякий случай давай попрощаемся, – сказала она. – Хотя, может быть, ты нас и застанешь, но я не уверена.

Моня за последние дни сильно страдал от зубной боли, и потому мы с Раей не хотели его будить. Я попросту передал ему через нее горячий до белого каления привет.

Тяжелые для меня были эти минуты, но я старался не унывать.

– Как приедешь, подробно напиши о своей дороге, не забудь только, – сказала она.

– Обязательно! – ответил я. – Ты ведь знаешь, что, когда дело касается письма к вам в Ленинград, то меня долго просить не нужно.

Рая приготовила мне в пакете кое-что съестное на дорогу и, когда я одевался, передала привет моей маме и Бубе.

Сегодня в последний раз я должен был зайти после сада за хлебом, и поэтому я отправился с Норой, захватив с собой капитал и газету.

По дороге Нора настоятельно просила меня что-нибудь нарисовать ей в письме; я, конечно, с большим удовольствием дал согласие на эту миссию.

В детском саде я с ней попрощался, велев быть ей хорошей и послушной малышкой, пожелал ей всего хорошего и наилучшего, и отправился назад, зайдя по дороге за хлебным грузом. Именно в этот день я с особой тщательностью проделал всю процедуру в хлебной лавчонке, так мне хотелось и в последний день сделать что-нибудь полезное своим ленинградским родичам.

Если бы вы знали, как я стремился к дому моих ленинградцев! Я надеялся, что еще застану их дома и смогу повидать их еще раз, но я ошибся… Они уже ушли, и это повергло меня в удручающее настроение.

Оставшийся дома дядя Самуил передал мне десятирублевую бумажку – подарок для меня, оставленный Раей и Моней… Если бы они еще были дома, то я мог бы с благодарностью отказаться от этого, но теперь я мог только лишь это принять, чтобы не обидеть их, когда они вернутся домой.

Теперь я был уже полностью оторван от Ленинграда, так как с самым главным в нем я уже расстался: ни Раи, ни Мони, ни маленькой Леоноры я уже не видел! И хотя я еще был на территории этого города, я уже не обращал на это внимания и уже не считал это для себя ценным.

Я позвонил Женьке и сказал, что выхожу. Поезд уходил в час дня, сейчас же было полдвенадцатого, и нужно было спешить.

С помощью дяди я упаковал весь свой багаж, потом оделся и попрощался с дядей и с Полей.

В последний раз я оглядел эту всегда казавшуюся мне замечательной комнату, стараясь запечатлеть ее надолго (ведь кто знает, когда я здесь буду в следующий раз?), и покинул свое ленинградское пристанище. Даже с лестницей мне было жалко расставаться!

Обходя площадь, я пристально созерцал фиолетовый от мороза, мощный облик собора, и когда он исчез за углом гостиницы, я подумал вслух:

– Вот и все!!!

Я прошел по набережной Мойки мимо детского сада, где была уже далекая для меня Трубадур, и вступил на Невский проспект. Для веселья я затянул марш из «Аиды», и под его аккомпанемент я прошел по проспекту до Фонтанки, попрощавшись с Казанским собором, памятником Екатерины и прочими его сокровищами.

Женька уже был готов, когда я явился к нему, и через некоторое время мы уже шествовали с ним к вокзалу по Невскому проспекту.

«Всего лишь часа полтора-два я еще видел перед собою и Моню, и Раю, и Нору, в общем, я был тогда в полноценном Ленинграде, – думал я, – а теперь…» Я так и не закончил этой мысли.

– Когда-то я шел по этому Невскому так же с этим чемоданчиком, как и теперь, – сказал я Женику, – но тогда я шел с вокзала, а сейчас – на вокзал.

Ознакомившись с нашими билетами, контролерша впихнула нас на перрон. Нам пришлось пройти почти весь состав, пока мы не достигли своего вагона, но мы ничего не имели против долгой дороги по перрону: ведь это все-таки как-никак был ленинградский перрон!

Отыскав свои полки в одном из купе, мы узнали, что нашими соседями были именно та тетушка с парнишкой, с которыми мы стояли в кассе на городской станции. Их провожала целая гурьба ласковых девиц, которые без умолку трещали до самого отхода поезда. Веселая была орава!

Мы же с Женькой хладнокровно поставили на наши полки свои поклажи и трубки ватманской бумаги и, стащив с себя пальтишки, молча стали созерцать всю эту крикливую толпу, лаконично отвечая на ее кое-какие вопросы. Перед самым отходом поезда провожавший наших соседей народец скрылся, а через пару минут вагон дернуло… Прощай, Ленинград!

Мимо нас поплыли длинные платформы с навесами, пестрые толпы провожающих; затем засверкали на снегу паутины рельсов, зачернели дымящиеся паровозы, составы вагонов, цистерны и угольные пасти депо.

Мы сидели на нижних полках и болтали с соседским мальчуганом Толькой о Москве и Ленинграде. В один прекрасный момент Женик сказал, что, если бы каникулы продлились, то он без промедления остался бы до их конца в Ленинграде. Я и сам был бы не прочь от этого и поэтому дал полное согласие на это счет Евгению от своего имени.

– И стоило вообще нам ехать, чтобы возвращаться назад! – сказал я.

В вагоне было просторно, и мы частенько залезали на багажные полки под самый потолок под лучи ярких электрических ламп, где мирно и дружественно проводили время. Эти полки мы называли, конечно, не иначе, как «раем», ибо на них было чертовски уютно и душепокоряюще.

Мы с Жеником почтили память Ленинграда в лице съестных припасов, которыми нас щедро наградили наши ленинградские родственники, и не замедлили уничтожить их, ибо пришло время ужина.

– В общем, мы неплохо провели там время! – сказал я Женьке.

Он уныло посмотрел на меня и искренне попросил:

– Не говори мне об этом!.. Тяжело…

В поздний час, когда говор в вагоне утих и кое-где уже уснувшие смертные начинали свистеть во сне, мы с Женькой расположились на своих полках на боковую. Я взвинтился вверх на свою верхнюю полку, Женик улегся на нижней, и мы под стук колес сладко заснули.

Я проснулся уже почти под самой Москвой. В вагоне были глубокие сумерки, так как часть ламп была загашена. Женик уже сидел внизу и мрачно считал пробегавшие в темноте за окном блуждающие огоньки…

– Чч-черт! Вот тебе и Москва уже… – промычал Женька.

– Не наводи тоску! – строго сказал я, хотя и сам готовый впасть в уныние.

Около семи часов утра поезд остановился на Ленинградском вокзале в Москве.

Москва-матушка встретила нас крепчайшим утренним морозом. Было еще совсем темно, и, когда мы вышли на площадь, она еще была освещена прожекторами с крыш вокзалов.

– Теперь, Женик, не мечтай здесь найти улицу, которая привела бы тебя к Исаакию! – трагически произнес я.

– М-да, – ответил он. – За одну какую-то ночь мы так отдалились от него… А тут уже его нет!

Мы с ним были, безусловно, удручены; однако коварный мороз загнал нас в метро, и мы покатили к центру города по подземной дороге.

Попрощались мы на станции «Библиотека Ленина».

– Ничего! – бодро сказал мне Женька. – Еще не все потеряно!

– Ясно! Ведь мы еще живем, – с серьезным видом согласился я.

От станции метро до дому я двигался как-то неуверенно, чувствуя себя в окружении Москвы еще не совсем привычно.

Лиза и Монька еще спали, когда я явился домой; мама же ушла уже на работу.

Монька сейчас же вскочил и стал с интересом следить за выгружением моего чемоданчика, хотя я его предупредил о том, что кондитерский мир Ленинграда я забыл привезти ему в подарок, и чтобы он не так уж алчно кидал свои взгляды на мой багаж. Но это не помогло!

Время быстро шло, и когда часы показали половину десятого, я невольно вспомнил о том, что в это время в Ленинграде я сейчас уже собирался бы с маленькой Норой в ее детский сад. Это воспоминание только ухудшило мое настроение, и я постарался изгнать его из своего существа.

Да! Вчера в десять часов я еще был счастлив, но, когда время подошло к одиннадцати, я не мог не подумать о том, что уж в этот час вчера я потерял интерес к Ленинграду, ибо в тот момент я уже не видал около себя ни Раи, ни Мони, ни Трубадур.

Целые потоки мрачных мыслей пронеслись у меня в мозгу. Я думал о том, что только что, можно сказать, я видел моих ленинградцев наяву, а теперь я могу сообщаться с ними опять какими-то письмами. Время, проведенное в Ленинграде, мне теперь показалось таким коротким!.. Короче говоря, это у меня самые интересные каникулы, какие я только проводил, но зато каникулы с самым мрачным концом. И нужно было мне ехать туда, чтобы при возвращении чувствовать в себе ту тяжесть, которая облегала теперь мои внутренности… Но, все же, как-никак, если здраво рассуждать, то поездкой я был, конечно, очень доволен!

Днем я тщательно выкупался, после чего написал подробно о моей дороге и приезде в Москву своим ленинградцам, прося их в письме сейчас же, не замедляя, ответить мне.

Таким образом, окончился мой последний свободный день, так как завтра я должен был снова окунуться в надоедливую школьную жизнь! Позвонивший мне Мишка так же не очень-то уж желал вновь свидеться со своей школьной партой; к тому же он меня уверял, что собирается скорее вздернуть себя на осину, ежели отдастся завтра на немилость кровожадной школы.

Чтобы отделаться нам от школы, я предложил Стихиусу свои услуги и сказал, что готов помочь ему повеситься с тем, чтобы после своей кончины он помог бы удавиться и мне. На это он не согласился!

5-го июня. Пусть уж меня простит читатель за такой чудовищный перерыв в записях, но, собственно говоря, дело было в том, что я, будучи дьявольски утомленным обширными ленинградскими заметками и думая, что за последние месяцы учебного года ничего уж особенно интересного и умопокоряющего не случится, решил отдохнуть от «ратных дел» вплоть до окончания учебы!

Но все же, вопреки моим ожиданиям, за этот несколько обширный период времени находили местечко кое-какие заслуживающие внимания случаи, так что я сейчас обо всех них вкратце все-таки думаю упомянуть.

Я думаю, что читатель догадывается о подробностях моего пребывания в первые дни в Москве, после поездки в Ленинград…

Почти каждую ночь я видел во сне своих ленинградцев: то будто бы я снова поехал к ним, то якобы они приехали к нам; я только удивлялся, как только мне не приснилось, что я их будто бы вижу где-нибудь на Луне или Сатурне. Эти проклятые сновидения попросту искушали меня самым коварным образом.

Ехал ли я в трамвае, мне казалось, что я якобы еду в ленинградском трамвайчике по проспектам Ленинграда; брал ли я в руки какой-нибудь предмет, бывший со мною в поездке, я вспоминал дни, проведенные у Раи и Мони, и думал, что эта самая вещь тоже видела Ленинград, как и я…

Еще до Нового года я только и жил тем, что ждал наступления каникул, чтобы отправиться в город Ленина – это была моя заветная цель, – после же поездки я уже думал о пустых ненужных днях, так как теперь у меня уже не было какой-нибудь цели, к какой я мог стремиться!

Каждое утро и каждый вечер я вспоминал, как я отводил Трубадур в детский сад, и думал о том, что если б я был сейчас в Ленинграде, то в эти моменты по утрам, так же как и в каникулы, я ходил бы с Норой в ее «Очаг», а вечерами забирал бы ее оттуда.

Как-то мама показала мне Раино письмо, которое та написала еще тогда, когда я был в Ленинграде. Я с благодарностью узнал о хорошем мнении и чистодружественных и родственных чувствах Раи ко мне, которые она вылила в описаниях моего пребывания у них и в описаниях моего отношения к ней самой, к Моне и к маленькой Леоноре. Содержимое этого письма было очень для меня ценным, и я часто перечитывал его.

Помню, что 18-го января я отправился в первый раз после возвращения в Москву на урок к М. Н. Я очень был рад встрече с ним и с М. Ив. Я не забыл, конечно, спросить у них, получили ли они мою открытку из Ленинграда, на что они ответили утвердительно. Я попросил их простить меня за не очень уж красивый вид открытки, но других панорам я не встречал в Ленинграде.

Я заранее знал, что ответит на это М. Н.; и действительно! – он ответил именно то, о чем я подумал и что я ожидал от него.

– Не столь уж дорога, голубчик, открытка, сколько дорого само внимание! – сказал он.

Я с интересом рассказывал им о моих свежих и незабываемых впечатлениях о Ленинграде и моих ленинградцах. Воздал я должное и малышке Трубадур, когда рассказывал о тех невинных часах, проведенных с нею.

– Хорошая она девчурка? – спросила меня М. Ив.

– Очень, – ответил я, не в силах скрыть улыбку.

Не получая почему-то ответа от Раи, я 19-го числа написал открытку в Ленинград, где спрашивал, получили ли они мое письмо о моей обратной дороге. Я также попросил Раю и Моню спросить у Норы, что именно она хочет, чтобы я ей нарисовал и послал, так как я отлично знал, что рисунок, желаемый ею самою, понравится ей больше всякого любого.

Но мне неожиданно повезло, и в тот же день вечером я получил ответ от Раи на мое «последорожное» письмо. Я был до того рад ему, что чуть не лишился ума; этому способствовала вложенная в конверт открытка с видом памятника Петру. Впоследствии я очень часто проводил время у М. Н. за рассказами о Ленинграде.

– Хороший город, я вижу! – сказал он мне как-то раз.

– И вы там вдобавок не были! – добавил я. – Это же истинное преступление для человека, связанного с искусством.

– Зато тем больше чести для тебя, – проговорил мой учитель, – так как ты сумел своими рассказами очень сильно заинтересовать нас этим городом.

– Вот именно, – подтвердила М. Ив. – Спасибо, что хоть ты нас ознакомил с Ленинградом.

Это происходило 25 января, а вечером этого же дня мне звякнул Женька, который спросил меня, не надоела ли мне Москва. Впрочем, разговор наш был короток, ибо по радио стали передавать юбилейный концерт из произведений Верди, где весьма крупно фигурировала и «Аида».

В ночь, тут же наступившую после дня 25 января, мы все были разбужены телефонным звонком. Звонила Рая из Ленинграда; она сообщила, что дядя Самуил (ее папаша) выезжает в Москву, так что пусть Лиза будет готова к встрече со своим родителем.

На следующий день Лиза отправилась к Гене, и они совместными усилиями повстречали на Ленинградском вокзале своего отца. Вечером Елизавета вернулась, сообщив, между прочим, что дядя решил воспользоваться случаем, чтобы побыть немного у домашнего очага своего сынишки Гени.

Я ожидал приезда дяди Самуила, как живой весточки из Ленинграда, так как мне очень хотелось свидеться с ним в Москве, вспомнив также наши ленинградские похождения. Лиза рассказала нам со слов дяди, что наши ленинградцы очень довольны моим визитом «прямо без ума» от моей личины. Признаться, уж таких горячих слов я не ожидал из Ленинграда!

– Ты знаешь, тетушка! – распространялась Лиза моей мамаше. – Норочка спит и во сне говорит про него! – И она указала взглядом на меня. – Я тебе говорю! Папа же сказал! Спроси у него!

Что касается меня, я был очень рад такому близкому отношению Трубадур ко мне, но я чувствовал себя все-таки не в своей тарелке, когда Лиза так усердно ораторствовала по сему поводу.

Дядя к нам пришел на следующий день – 29 – го, и мы всей гурьбой радостно встретили его.

Моя родительница, понятно, пожелала сейчас же узнать новости из Ленинграда, но, к моему удовольствию (хотя я чувствовал себя очень неловко в этот момент), дядя прежде всего повторил вчерашнее сообщение о моем пребывании в стенах Ленинграда.

– Единственное, чем Норочка недовольна, – это тем, – сказал он, – что Лева так скоро уехал. Она жалуется мне и просила Раю, чтобы он вернулся. Что ты скажешь на это, а? – спросил дядя у меня.

– Мы с нею крепко подружились, – сказал я.

– Она за тебя мешок с золотом готова отдать, ей-богу! – проговорил дядя. – Поедем в Ленинград, а?

– Поедем, – согласился я. Я, конечно, жалел, что это была шутка.

2 февраля я решил образумиться и вечерком принялся за отделывание своих ленинградских зарисовок. Ясно, что, проделывая это, я вспоминал те места, которые когда-то видел наяву, и теперь созерцал только на бумаге… Жалкое подобие!!!

Я решил действовать по порядку и оживлять рисунки в той последовательности, в какой они появлялись на свет еще в Ленинграде. Вид на Мойку из окна и памятник Петра с Исаакием были готовы еще в Ленинграде, и я приступил к отделыванию панорамы Петропавловской крепости из-под арки.

На следующий день – 3 февраля – грянули морозы, и мы, грешные жертвы свирепых школьных живодеров, обрадовавшись сотрудничеству природы, остались дома. Я воспользовался этим и восстановил на карточке вид Эрмитажа.

Дело дошло до того, что я ударился в живопись даже на уроках. Особенно я творил на нудной истории, так как слепая историчка по своей столетней натуре ни бельмеса не замечала. Прямо чернилами, скрытый от нескромных, а также и скромных взглядов, я выводил некие ленинградские пейзажи, руководствуясь памятью. Надо полагать, что эти творения я сохранил.

Так постепенно появлялись на свет уже отделанными все новые и новые зарисовки.

Дядя Самуил и Лиза уехали домой в Одессу 7-го февраля. Так что с той поры у нас остался лишь один гость – Моникус, который также собирался умчаться в Ленинград к отцу, так как последний его настойчиво вызывал.

Уехал Монька 9-го. Я ему не завидовал, хотя он даже и ехал в Ленинград, так как я знал, что едет он не с теми мыслями и взглядами, с которыми ехал бы туда я. Я поручил ему лишь передать привет Исаакиевскому собору.

В этот же день я побывал у М. Н. Мы разговорились с ним о рисовании. Он и его супруга кровожадно бичевали меня за то, что я бездельник и мошенник, не желаю учиться живописи… Но раз М. Н. в моем взгляде гениальный человек, то он не мог не высказать удивительно оригинальную мысль.

– Я уж, по крайней мере, спокоен за то, – сказал он, – что ты, хотя и не желаешь учиться рисовать, все равно в жизни, наверное, не забросишь это дело.

– Попробует он это сделать, – сказала строго, но шутя, М. Ив. – Тогда к нему у меня не будет пощады.

– А мы сейчас вот что спросим, – проговорил мой учитель. – Скажи-ка, дружок, – обратился он ко мне. – Ты без рисования можешь жить? – Это был дьявольски прямой вопрос.

– Нет! – твердо ответил я.

– Ну вот! Я так и думал! Человек, если он интересуется чем-нибудь, то в каких бы условиях он ни был, не забросит свои стремления к этому. Пусть бы он даже был в крайне неблагоприятных для этого условиях. Были люди, которые рисовали углем и гвоздями на тюремных каменных стенах!.. Некрасов, например, писал стихи во времена особенной нужды настоящей сажей, а все-таки оставить свое дело не пожелал!..

Ясно, что М. Н. был, безусловно, прав.

В подтверждение мнений своего учителя я рассказал ему и М. Ив. о моем списке рисунков на различные интересующие меня темы, которые я мечтаю создать. По-моему, создание такого списка говорит очень ясно, что рисование я не заброшу ни под каким видом и никогда.

Из одного из ответных писем из Ленинграда я узнал, что Нора хотела бы и поэтому очень просит, чтобы я ей нарисовал фигуру Ильича, которую должны будут водрузить на Дворец Советов.

Ради моей любимой маленькой родственницы я не пожелал отделаться таким простым заданием и сам от себя решил прибавить к фигуре вождя весь Дворец, о чем и написал в Ленинград.

Как-то к нам зашла Маня. Мы были очень рады ей, и на наши вопросы она ответила, что все у них живы-здоровы, только Петя уж очень утомляется от долгих занятий, хотя сам он готов просидеть все ночи напролет над интересующими его научными книгами.

Я всегда знал, что Петя истинный школяр! Себя я тоже считаю таким. Учеба такого рода ученикам, как бы они ни учились, надоедает, но, когда дело доходит до встречи с любимым делом, не связанным со школой, то эти же самые смертные, проклинавшие учебники, находят в себе энергию и усидчивость, чтобы заниматься этим близким для себя делом многие часы, не зная устали.

Дело заключается не в одной только школе! Люди могут бездельничать в классах, лениться решать всякие урочные проблемы, но это не значит, что эти жители Земли – опустившиеся лодыри и идиоты. Многие из них, понимающие, что в школе они частенько получают то, что их совершенно не касается и не интересует, то, с чем они не думают встречаться в жизни. А, следовательно, то, что им и не понадобится никогда в жизненном труде; понимающие, что все же, несмотря на все это, они должны по принуждению других, против своих интересов и воли, зазубривать эти части уроков, чтобы, выпалив их учителю, забыть их (т. е. зазубривать их не для себя, а для учителей), должны тратить на них время и энергию, а ведь это сильно удручает и возбуждает сознание: мысль о том, что все это тебе не нужно, никогда не пригодится, и что ты совершенно зря изнашиваешь сейчас свою силу. А это все ведь очень тяжело!

И этим людям приходится под напором других слепо вколачивать совершенно не ценные для себя уроки в свою голову вместо того, чтобы обратить эту всю свою силу и усидчивость на любимое дело, которому думаешь посвятить жизнь и которое поможет тебе жить. Я по себе сужу! Именно поэтому внешкольные занятия по интересующим меня отраслям науки приносят мне больше пользы, чем все эти рабские зубрежки в школе. Я когда-то упоминал слова Горького, а теперь еще раз повторю, что, когда работа есть собственное желание, тогда жизнь легка, но, когда обязанность, то жизнь каторга. Именно поэтому человек, лентяйничавший за партой и не способный и минуты просидеть за уроками, готов ночи отдать близкому и любимому делу.

Конечно, не нужно быть односторонним, нужно знать многое, но, если только это «многое» тебе пригодится впоследствии; а если эти знания до самой смерти твоей не дадут тебе ничего полезного и не смогут быть помощью твоему основному делу, то они тогда и не нужны!!! Но знать только для того, чтобы держать груз в голове, как пустой балласт, и не иметь возможностей применять его – это рабское, тупое преклонение перед наукой. Зачем же тогда человечество имеет лозунг: «Без практики наука не существует!»?

Следовательно, так и выходит, что, скорее всего, личные занятия приносят пользу и желанные результаты, чем обязательные и беспрекословные уроки в школе.

Раз без практики нет науки, то тогда и нечего изучать то, с чем ты не думаешь встречаться в жизни и что тебе совершенно не нужно, что тебя не интересует. В школе же мы получаем такие знания, которые без практики в жизни все равно забываются, а, следовательно, большая часть времени в школах проходит зря.

Единственное, что нужно знать обязательно каждому, это – законы грамматики, арифметики, начальной геометрии и кое-что основное для дополнительного разнообразия из природоведческих наук. С этим мы встречаемся на каждом шагу, когда пишем кому-нибудь письмо, когда стоим хотя бы у кассы, когда желаем отмерить разные расстояния на листе и когда находимся в горах или лесах.

Все же остальные мудрости наук пусть человек изучает раздельно по своему выбору, вкусу, взглядам на будущее и здравому интересу – только тогда все будет целесообразно и не будет лишней траты времени на ненужные знания.

Ведь сколько раз я сам должен был бросать интересующие меня занятия и дела, в которых я с упоением забывал все, в которых я вырастал, жил, чтобы тратить золотое время на надоедливые уроки, знания от которых мне были совершенно не нужны. Я становился несчастнейшим рабом школы; я менялся и принимал придавленный, жалкий, презренный вид… Где то упоение, стремление вперед и творческий блеск в глазах, которые сопровождали меня в интересующих меня занятиях.

С какой жалостью и состраданием я смотрел, возясь с сухими учебниками, на свои оставленные, жаждущие продолжения любимые дела… А я тратил время на мертвые уроки для удовлетворения учителей и школы вместо того, чтобы отдать его на процветание и рост во много раз ценным и дорогим для меня занятиям, которые мне больше нужны, полезны и пригодятся в жизни, чем эти ненавистные страницы учебников. Обязанность уроков угнетает меня, трата времени на них и оторванность от личных занятий частенько – в часы отчаяния – притупляют мои интересы и взгляды; выходит, что от уроков я становлюсь тупой машиной, между тем, как личные занятия действительно по-настоящему учат меня работе, пополняют мои знания и способствуют истинному развитию. Ведь уроки я делаю рабски, лишь бы угодить школе, нимало не интересуясь, как у меня они выйдут – разве это образование?! Разве при таком отношении к делу, при таком положении можно забрать хоть что-нибудь в голову?! Никогда! Это тюрьма!!! То ли дело внешкольные занятия! Вот где я имею свежую голову; вот где готов просиживать часами, искренне раздражаясь оторванностью от дела, когда приходится завтракать, обедать или идти спать… Бывало, я уменьшал порцию, чтобы меньше тратить времени на еду, а иногда и вовсе забывал, что человеку нужна пища, и мои завтраки и обеды оставались нетронутыми!.. Вот при таких отношениях к делу можно только набрать знания, закрепить их в мозгу и научиться применять их на деле в жизни… А почему это у меня так? Да потому что этому способствует сознание того, что все это делается не зря, что эти труды и время не пропадут, что это тебе поможет и пригодится в жизни! Вот это занятия!

И неужели я, сравнивая себя за уроками и за школьными занятиями, буду уважать школу?

А ведь если бы в школах было все целесообразно и соответствовало бы здравому изучению только необходимых знаний для всех, а потом – изучению нужных и полезных знаний для каждого в отдельности ученика, в связи с его склонностями и взглядами на жизненные работы, то разве приходилось бы учителям ставить «плохие» отметки и драть горло на баловавшихся воспитанников?

Не все зависит от учеников! Кое-что зависит и от самого построения учебы в школе.

Я знаю, что здравомыслящий школьник поймет меня. Я не ищу поддержки у вконец отупевших учеников-автоматов, которые, кроме зубрежки, ни черта больше не знают и ни к чему не стремятся, которые рабски и слепо, не сознавая, для чего они так стараются, лезут из шкуры, чтобы получить похвалу учителя и достойную «посредственную» отметку. Я ищу поддержки лишь у настоящих школяров, с полным сознанием и имеющим личные интересы.

Меня часто спрашивают, ради какого дьявола я не отличник. Я обычно в ответ что-то мямлю и толком никогда не отвечаю, ибо наученный горьким опытом, я не даю прямого ответа на подобный вопрос. Раз я критически отношусь к построению учебы в школе, то я не стремлюсь быть отличником, так как школа – не идеал мой, и быть отличником – не моя гордость и не мое удовлетворение; я удовлетворен лишь тогда, когда в своих внешкольных делах я достигаю каких-либо желанных успехов… Вот где я хочу быть деятельным! А в школе с меня хватит и посредственных успехов, так как по своему желанию я не намерен отдавать ей больше времени, чем я ей отдаю по обязанности.

Я больше заинтересован, чтобы больше времени я тратил на свои домашние работы как более ценные и нужные для меня. Лучше для них я уделю это время.

Я выразился сейчас здесь, что, дескать, я не отвечаю на вопрос «почему я не отличник?» потому, что научен горьким опытом. Этот опыт заключается в том, что однажды я имел неосторожность прямо ответить одному из своих собеседников из взрослых на этот вопрос. Он не понял меня и сказал, что я, наверно, просто не в силах быть отличником и потому ссылаюсь на эти доводы. Я не знаю, смог бы я быть отличным учеником, если б захотел, или нет; это решать я не берусь, так как свои силы в школьных рамках я никогда еще по-серьезному не пробовал, а хвалиться или понукать самого себя тоже не очень-то желаю, но, откровенно говоря, этот вопрос меня мало интересует.

Если же и сейчас еще кто-нибудь будет мне толковать о том, что нужно, мол, быть разносторонне развитым и т. д., то я еще раз могу повторить, что для видимости, впустую, бесцельно, для того, чтобы только сказать гордо: «Я знаю!» – и ничего больше – учить не стоит.

Я сторонник разносторонних знаний только в том случае, когда из всех них можно извлечь пользу, применить в жизни и когда они, по крайней мере, дополняют друг друга и взаимно помогают! Видимые же разносторонние знания без применения и пользы от них, это не знания, а дырка от баранки, пустота, ненужный поглотитель рабочего времени. Именно их-то мы большей частью и получаем в школе! Я клянусь, что из всех уроков, проведенных мною в классах, только 1/5, может быть, будет практиковаться в жизни.

Нужно сказать, что Мишка полностью в этом всем согласен со мною. На следующий день – 12-го февраля – он как раз позвонил мне и сразу же начал разговор с совершенно неожиданных слов.

– Левка! Сказать тебе великую истину?! – произнес он таким тоном, будто открыл величайший в мире закон.

– Ну, скажи.

– Сказать?!

– Ну-ну!

– Только что, – сказал он, – мне в голову пришла гениальнейшая мысль о том, что раз существуют такие адские ужасы на земле, как школа, учителя и уроки, то, значит, – все люди сволочи, раз позволяют это.

– Ей-богу, ты прав! – согласился я.

– Честное слово! – продолжал, возбуждаясь, Мишка. – Все на свете сволочи, вот что! Это самая великая истина, которую я знал когда-либо. Я бы взял да и перевешал бы на первой же осине всех подлецов-учителей. Клянусь тебе! А нашу директоршу-скотину, черт ее дери, вздернул бы впереди всех. Вот убей меня, сделал бы это!

– Я бы поступил с ними снисходительно и более милостиво, – сказал я.

– И у тебя есть чувство пощады к этим деспотам? – возмутился Стихиус.

– Той милости, которую я преподнес бы им, они достойны не менее твоей расправы, – проговорил я. – Я бы сначала вдарил бы им по морде по паре здоровых тумаков, а потом бы утопил их в первой же попавшейся луже, если б не попалась мне под руку река.

Нужно сказать, что в тот же день я кончил отделывать зарисовку Казанского собора, так что тогда мне осталось отчеканить последнее творение – памятник Екатерины с Александринским театром позади.

Желая выполнить просьбу Раи, я решил, не дожидаясь финальной картинки, бросить жребий; последний пал на вид Эрмитажа. Я был рад этому, ибо Эрмитаж был один из самых приветливых рисунков, и мне можно было смело отослать его для проверки в Ленинград. Ясно, что это был своего рода и подарок, так что получить обратно я его не собирался.

Как-то в феврале, кажется 16-го, я зашел к Женьке. Мы начали болтать, конечно, о Ленинграде. Я сказал ему, что Рая и Моня хотят переехать сюда, в Москву, и что я, со своей стороны, очень бы желал этого.

– Но тогда ты потеряешь Ленинград! Как же ты сможешь ездить туда, если их там не будет? – спросил Евгений.

– Э-э, голубчик! – проверещал я. – Да если их не будет в Ленинграде, то я и не очень-то уж буду стремиться к нему. Большая ведь часть моей привязанности к этому городу падает на моих ленинградцев. Имей в ввиду!

Затем мы стали распространяться о будущем. Женина мамаша все время уговаривала меня стать художником, а науками заниматься как любителю; на это я ответил, что быть художником по профессии, дополнительно имея дело с науками, во много раз труднее и неудобнее, чем в основном быть научным работником и художником дополнительно. Это простая истина: легче иметь лабораторию и в углу стоящий мольберт с красками как оружие для рисования в свободное время, чем быть художником, обладателем горы альбомов и кистей, имея лабораторию как боковую надобность для проведения свободного от живописи времени. Ведь лабораторию труднее создать, чем приобрести краски. Поэтому всякий ученый может достать краски, но не всякий художник способен приобрести целую лабораторию.

Двадцать второго февраля я неожиданно свалился. Очевидно, меня куда-то занесла нелегкая, и я заразился какой-то особенной, заразной ангиной с сатанински-длинным названием. Я был удивлен, так как обычно не боялся холода, но оказалось, что это ангина не простудная, т. е. не стрептококковая.

Я был безгранично рад своему отпуску из школы и, решив мошенническим образом продлить болезнь, уже подумывал над продолжением моих рисовальных и литературных традиций.

Нужно сказать, что я свой организм считаю достаточно крепким, ибо со всеми страшными болезнями, наподобие малярии и дифтерита, я быстро справлялся и переносил чрезвычайно легко. Дифтерит я, например, перенес в такой слабой форме, что чувствовал себя в течение всей болезни, может быть, даже лучше обычного. Высокая температура была у меня в самый первый день, но потом эта вспышка была подавлена мною…

То же было и с этой ангиной: первые два дня болезнь бушевала, но потом моя взяла, и сразу все прошло; у меня только долго болели десны. Проторчал дома я вплоть до апреля, т. е. полтора месяца, хотя я смело мог выйти в школу и через четыре дня.

В этом только моя заслуга! Будучи отпетым подлецом, я хватался за различные остатки болезни как за поводы к отсиживанию дома и продолжал гнать во все лопатки свои грешные творения в области рисования, литературы и наук, стараясь успеть за время болезни как можно больше, ибо я знал, что с возобновлением ненавистных уроков в школе улетучится и золотое время!

Короче говоря, я был болен лишь только для других, для себя же я был совершенно здоров, как двадцать быков и пятнадцать коров. Мишка, понимая, что я мошенничаю, завидовал мне, но сам все же находился в лапах школы.

Я вставал чуть свет, чтобы лечь поздней ночью. И весь день напролет проводил за столом, забывая все. Я даже не питался, пользуясь случаем, что мамы обычно не было дома; тем более, что голода я не ощущал, так как незаглохшие следы ангины отбивали его от меня.

Частенько мне звонил М. Н., справлявшийся обо мне. Сначала с ним беседовала обычно за меня мама, так как несколько первых дней я не силился отделаться от кровати, но потом, когда я начал уже отсиживаться за столом, я стал беседовать с ним посредством электричества совершенно лично.

Ко мне заходил горловой врач, с которым я даже незаметно очень сдружился. Это был геркулесового сложения мужчина с широченными плечами, высокого роста и в сапогах; рукава халата доходили ему лишь до локтей. Я его в первый раз принял за ломовика, ворочающего горы.

Он лечил мою носоглотку, так как это вечно больное у меня местечко могло здорово распоясаться под покровительством ангины. Он был удивительно чутким и знающим медицину. В общем, он был парень не промах. Фамилия его была, кажется, Паберс; он, очевидно, был уроженец прибалтийских стран – Латвии или же Литвы. Это было видно и по лицу его, грубому, загорелому и несколько кривому.

Меня навещали иногда в свободное от школы время Евгений, Тема и Юрка Трифонов, которого читатель, надеюсь, не забыл еще. С ними я, как отъявленный искуситель и кровопивец, проклинал школу, хвалил и благословлял свободное от нее время, а мои собеседники уныло вторили мне. Я сочувствовал им и предлагал свои лекарства, чтобы им обрести надежду на сближение с кроватью и с домом от принятия ненужных организму веществ. С кроватью можно было бы им покончить в первые же дни, как это сделал я, а с домом – немного подождать. Школа терпеливая – подождет!

Мишка, совершенно убитый нашей школой, от искушения при виде моей свободы и личных занятий, решил меня постращать трудностями, которые меня ждут в школе при нагоне пропущенных уроков. Я мало обращал внимания на эти доводы, зная, что с таковыми я все равно справлюсь правдой или неправдой; скорее всего, даже неправдой, так как мне вовсе не хотелось терять репутацию пройдохи, вылезающего сухим из воды.

Моя мамаша была очень потревожена пропускаемыми мною занятиями и все предлагала мне, чтобы я брал у ребят уроки и занимался дома. Но я не для траты времени на уроки отсиживал дома, а для более жизненных процессов, и поэтому я всякий раз ссылался на несуществующие в действительности аргументы. Плевать мне на школу!

Итак, прежде всего, когда я уже мог принять надлежащее положение, я решил действовать по намеченному мною плану и нажимать больше всего на рисование, ибо у меня было много неоконченных миссий по этой области.

Я отделал последнюю зарисовку из ленинградских картинок – памятник Екатерине – и сразу же покончил с ленинградской серией. Затем (5-го марта) мне пришло в голову воспоминание о просьбе Раи нарисовать им что-нибудь в красках, достойное «повешения» на стене, и я решил сейчас же выбрать тему и приступить к исполнению обещания, пользуясь свободой.

Что значит, когда ты свободен от школы, черт бы ее совсем побрал!!! Вот когда я действовал вовсю! Я просто оживал, когда священнодействовал у стола! Боже, кем я был в эти золотые дни! Счастливым тружеником, забывающим все за свои трудом. Да, бездельничать, пользуясь болезнью, я не мог! Свобода от школы – для меня усиленный труд дома. Только так я мог отдыхать от школьных занятий, забывая в домашнем труде свою связь с партой и классной доской. Ничего не делать – это для меня безвозвратно потерянное время – просто, короче говоря, могила!

Тему для рисунка в Ленинград я выбрал из ленинградской серии зарисовок. Выбор пал на тот самый вид, которым я любовался каждый раз, идя с Норой в детсад или обратно домой из сада. Это была панорама на Исаакиевский собор со всею площадью.

Правда, в случае чего, я мог бы нарисовать для Раи и Мони другую вещь, если эта бы им не пришлась по душе.

Итак, выбрав тему, я решил до начала рождения рисунка как более сложной работы отделаться от более простых деяний, и 7-го числа я породил карандашом второй вид Эрмитажа из серии, чтобы худший оставить себе, а лучший отослать Рае и Моне. Это был своего рода героизм, ибо автору всегда тяжело расставаться со своими лучшими дитятями – творениями.

Я вошел в фазу расцвета, и на следующий же день в несколько часов отделался от Дворца Советов, предназначавшегося для малышки Леоноры. Я добивался, чтобы он у меня вышел полноценной, не халтурной картиной в миниатюре. Делал я его, разумеется, красками, тщательно отделывая все детали, стремясь к полной реальности, правильности и аккуратности. Дворец на карточке был виден с нашей набережной через Москва-реку. Было солнечное туманное утро, и здание, освещенное желтыми лучами с одной стороны, принимало легкий голубоватый оттенок от тумана – с другой. Для оригинальности я нарисовал на набережной стоящих Моню, Раю и себя. Нора же сидела на барьере. Эти маленькие фигурки доставили мне немало труда, пока я добился в них сходства с истинными моими ленинградцами и собою. На мое счастье, все нас на рисунке знающие наших ленинградцев зрители узнавали. Этой группой я изобразил приезд Раи и Мони со своей дочуркой в Москву для обозрения Дворца.

Пыхтя и стараясь над этим маленьким рисунком, я, помня свои ошибки в рисунке Кремля, где я допустил отсутствие воздуха и невольное присутствие ярких декоративных красок, от чего рисунок оказался только архитектурным, но не художественным, я постарался учесть все это в моем Дворце, чтобы сохранить в нем архитектурность, но в то же время сделать его и чисто художественным, т. е. таким он действительно может выглядеть наяву, а не на сцене или на стандартном плакате. Это было трудно, и, хотя этот рисунок предназначался маленькой Трубадур, но я не мог схалтурить в нем, ибо, если я взялся за что-нибудь, то должен был исполнять это добросовестно и полностью.

Таким образом, я отделался от заказа Раи насчет присылки одной из зарисовок серии и заказа маленькой Леоноры. Я был удовлетворен и ликовал!

На следующий день – 9-го – я решил взяться за оставленную мною еще давно серию о нашей церквушке и принялся оканчивать вид церкви из кухонного окна.

Рисунок этот, как известно, сложный, и я рассчитывал доделать его в пару дней, но я до того увлекся и разошелся, что к вечеру он был полностью готов. В пылу труда я даже не замечал времени, и окончание рисунка было для меня удивительно неожиданным и внезапным. Ура! Я окончил его за один день. Наконец-то я видел теперь его готовым!

Вечерком я раздобыл опрятный конверт и для сохранения опустил в него и Эрмитаж, и Дворец. Там они ждали своего отправления в Ленинград.

Теперь я смело принялся за создание собора. Его я делал не таким, какой подарил М. Н. Тот был виден с другого места и летом, а этот – через всю площадь и под снежным покровом.

Я трудился над ним ровно три дня. Рисунок был очень большой, на большом листе бумаги, очень трудным и сложным со всех сторон – и с художественной, и с архитектурной. Я даже ночами спать не мог, так как вечером с сожалением шел на боковую, ночью искушался всякими сновидениями, связанными с рисунком, стремясь скорее его продолжить, а, проснувшись, еще не дожидаясь рассвета, продолжал рисовать при настольной лампе.

10-го числа я сделал рисунок в карандаше и раскрасил небо, землю и верхний этаж направо стоящего дома, с белыми колонками по бокам окон, известного читателю по моим ленинградским записям.

11-го числа я окончил этот дом и раскрасил гостиницу «Астория», не забыв даже повесить на ней почтовый ящик, в который я когда-то опустил открытку для М. Н. и М. Ив. Вечером я раскрасил еле видневшиеся в снежном тумане части панорамы вида на город, находящейся за собором и видневшейся по его бокам, и даже успел начать красить само здание Исаакия.

В этот день ко мне позвонила Маргарита, спрашивающая, чего ради я не наведываюсь в школу. Я и сказал ей самым простым образом, что я где-то подцепил какую-то чертовски выгодную ангину, и, сидя дома, упиваюсь рисованием. Она сказала, что мне весьма выгодно и даже нужно отсиживаться дома, раз я не теряю время. Я, конечно, уверил ее, что всеми силами оттяну приход в школу.

– И я так и не узнаю, что именно ты делаешь? – спросила она.

– Да тут нет ничего преступного у меня, – ответил я. – Сказать-то, пожалуй, могу. Просто я запечатлеваю то, что видел в каникулы в Ленинграде.

– Ну, конечно, ты рисуешь Исаакиевский собор?

– Понятно, а что же еще!

– И я его не увижу никогда?

– Ого! Чего захотела! Нет уж, дудки! Я привык свои вещицы побольше оставлять в покое.

– Ну-у! Это чрезмерная скромность! – запротестовала она.

– Можешь там рассуждать, как угодно, – ответил я.

– Да чего ты взбунтовался? – удивилась она. – Пожалуйста, не груби только!

– Да потому что я знаю, что ты большая мошенница и не хочешь мне дать прочесть свою статью об «Аиде», с которой канителишься уже черт знает сколько времени. Я бы со статьей на подобную тему не возился бы уж так долго, а начеркал бы ее за один раз. Ведь это же «Аида»! Понимаешь или нет?

– Ну, а как бы у тебя получилось, если бы ты спешил?

– Ошибаешься! Я ее бы написал за один раз не ради спешки, а ради близкой для меня темы, которую я мог бы исчерпать с запоем без отрыва.

– А я ее тебе и не дам, пока не окончу, – сказала она.

– Это понятно, – согласился я.

– А если дам, покажешь тогда Исаакий?

– А при чем тут твоя статья?! – удивился я.

– Я очень хочу видеть, на что ты тратишь время, – добавила она. – Мне интересно, чтобы оно у тебя не уходило зря.

– Как бы ты еще не разочаровалась, – предупредил я. – Что ты так в этом заинтересована? Уж не ожидаешь ли увидеть в Исаакие репинскую картину?

– Я ничего не ожидаю, но я тогда способна буду подумать, что ты меня просто обманываешь и что никакого Исаакия у тебя нет. Мало ли что ты мне можешь наговорить в трубку. Проверить-то я не могу, тем более, если ты отказываешься мне его показать.

– Ты тоже, я вижу, разбушевалась, – усмехнулся я. – Но можешь, конечно, и не верить. Я от этого лично не понесу убытков. Мне просто нет смысла для каждого желающего тревожить плоды своих трудов. Я вообще не охотник широкого распространения их.

– Значит, ты эгоист!

– Хорошо! Пусть эгоист, подлец, бандит, мерзавец! Пусть мошенник! – меня это все мало задевает.

– А ведь это нехорошо!

– Ну и чересчур стараться тоже не следует! – ответил я. – Совать в глаза свои творения, как бы они плохи или удачны ни были, каждому желающему встречному тоже не очень-то хорошо. Все прекрасно, да в меру!

– Ты уж совсем с ума сошел! – сказала она. – К чему это упорство?!

– Хорошо! Ну, а как же ты думаешь увидеть этот Исаакий? – спросил я. – Ведь в школу я его брать не буду! А передавать через других тоже далеко не намерен. Швыряться так своими рисунками, отдавать их в руки каких-то людей для какой-то передачи – это неосторожное безумие для создателя этих рисунков.

Она сказала, что будет звонить, чтобы узнать еще раз, как я чувствую себя и что делаю, так как она очень заинтересована, чтобы у меня было все прекрасно. «Хитрая девчонка! – подумал я. – Не отступает! Таких приходится уважать. Хвалю!»

12-го числа я окончил рисунок, раскрасив памятник Николаю и весь собор. Собор я сделал по возможности таким, каким я наблюдал его в действительности, т. е. лилового цвета, под пеленой морозного воздуха.

Затем я решил покончить с серией о церквушке. Раз у меня такая уйма времени, то нечего оставлять что-нибудь на после. И 14-го марта я на довольно не маленьком листе решил воспроизвести вид церкви со двора, используя при этом мою летнюю зарисовку с натуры в записной книжечке.

Я сделал рисунок в карандаше и даже успел раскрасить небо и начать землю. Земля тут была особенно трудна, так как там во дворе валялся всегда всякий хлам: доски, горы кирпичей, железные ржавые брусья и прочий инвентарь, из которого можно было воспроизвести целый замок.

На следующий день, 15-го, ко мне утром зашел М. Н., задавший мне уроки по музыке на изрядный отрезок времени, так как он уезжал в дом отдыха. Эта последняя наша встреча была очень теплой. Мы побеседовали насчет рисунков, которые я создал за эти дни и которые он с полной серьезностью просмотрел, а затем он в сердцах обозвал меня преступником и негодяем, раз я не хочу обучаться рисовать. Я принял вид кающегося грешника, но все же смог в конце концов выдержать все нападения своего учителя.

Я не забыл обратить внимание М. Н. на нарисованный почтовый ящик на стене «Астории» в рисунке Исаакия, а также не забыл сказать ему, что именно в этот ящик я опустил открытку, которую я послал ему из Ленинграда…

Больше уже М. Н. я не видел, а ведь сейчас, когда я пишу эти строки, уже не март, не времена последних снегов, а пышное лето – 5-го июня!

На следующий день я окончил рисовать церквушку, так что моя серия о ней была почти готова. Мне оставалось лишь сделать последний оставшийся еще не рожденным рисунок церкви. Сверху, с Мишкиного подъезда, откуда она, особенно зимой, имеет чарующий вид призрачно белой постройки, я и хотел нарисовать ее для этой серии как последний рисунок. Но теперь зима кончалась, снега уходили, и я очень горевал, что по враждебности погоды я не имею возможности окончить серию в этом году, даже при наличии времени. Рисовать же ее сверху летом или весной не было смысла, ибо эффект и красота пропадали вместе с зимним покрывалом снега.

Я уже частенько выглядывал на улицу, когда мне приходилось отправляться к горловику или же с Мишкой в виде прогулки за молоком, но я не допускал мысли, что отправлюсь в школу еще до весенних мартовских каникул. Я твердо решил отдаться в лапы учителей уже после марта, чтобы извлечь из этого еще какую-нибудь пользу. В своих мошеннических способностях я был больше уверен, чем в умственных!

Как-то раз, отправляясь с Мистихусом за молоком, я высказал ему сожаление в том, что ангина моя не дала мне осложнения: тогда бы, дескать, я мог пробыть дома и дальше, уделив все это время своим интересам.

– Вот до чего может довести человека школа, – сказал я. – Считать болезнь как благодеяние и спасение от уроков! Это черт знает что! М-да… Заболеть бы этак годика на два!

– Скромное желание, – с иронической невозмутимостью заметил Мишка.

22-го числа я написал Рае и Моне письмо, которым решил сопроводить рисунок Эрмитажа и Дворца. Я просил, чтобы они как можно скорее ответили мне. Вечером я посетил почту и заставил письмецо покинуть Москву не иначе как самым настоящим заказным посланием.

На мое счастье, зима задержалась, и, вопреки обычному, мартовская Москва покрылась снова глубочайшими сугробами. Восстановилась истинная зимняя погода. Я сейчас же отправился к Мишке на его десятый этаж и с подъездной лестницы срисовал карандашом панораму на нашу церквушку, реку и постройку Дворца Советов.

Вид был именно такой, какой я и ожидал: преобладание синих и фиолетовых цветов, зимний молочный туман и ослепительные покровы снега. Вечером я достал лист ватманской бумаги и сделал карандашом остов будущего рисунка. На следующей же вечер рисунок был с весьма огромными трудностями окончен, и я смело мог поздравить себя с окончанием возни с серией о церквушке. Теперь она у меня полная! Ура!

Во время каникул ко мне наведывался Женька. В одну из встреч мы сходили в Третьяковскую галерею. Это было 26-го марта, в замечательный солнечный, яркий день, который внезапно наступил после запоздалых снегов, еще два дня назад покрывавших землю.

Женик мне дал хорошую мысль о составлении серии рисунков о росте Дворца Советов, начиная храмом Христа Спасителя, который стоял там раньше, и кончая готовым Дворцом. Я принял это предложение, но с отсрочкой, решив приступить к серии когда-нибудь в наиболее подходящее время: теперь мне уже грозила близость школьных занятий, и я не хотел начинать нечто новое, чтобы потом уроки не прервали мое действие – легче для меня подождать с начинанием, чем прервать на середине, а тем более – в самом начале.

Однажды, когда пришедшая навестить меня Гага посмотрела оконченную серию о церквушке, я попал в чертовски неудобное положение, и мне пришлось употребить всю энергию мозгов, чтобы вылезти сухим из болота. Дело в том, что, когда в соседнем секторе находилась моя мамаша, Гага нечаянно заговорила о моих приключениях под церковью. Первая, конечно, услыхала все, и только путем грубой хитрости мне удалось скрыть от мамаши то, что я скрывал от нее наши похождения. Таким образом, если бы не Гага, то мама так бы и не узнала, может быть, никогда, где это я иногда в прошлую зиму пропадал вечерами и приходил в засаленном пальтишке и измазанным, как сам сатана. Впрочем, она, кажется, эти подробности не помнила, чем я пользовался, когда выкручивался из своего неловкого положения.

Когда я пошел в первый апрельский день впервые в школу, я не считал себя несчастным, ибо я решил использовать в свою пользу свою прошедшую болезнь и не очень-то уж усердствовать за уроками.

На домашние уроки я плевал с крыши небоскреба, а, вернувшись домой, сейчас же засел за свои делишки.

Я тщательно составлял план следующих двух, еще не написанных частей «Пещерного клада», который я записывал в отдельную тетрадь в виде названия глав. Это я делал для того, чтобы за долгий простой, который у меня сейчас в области литературы, не забыть сюжет финальных частей рассказа.

– Это ты, что, уроки делаешь? – спросила меня мамаша.

– Будь спокойна, – горячо ответил я с иронической интонацией. – Если бы это были уроки, то я бы не сидел с самого обеда дотемна, как сейчас. Да, это не уроки!

Однажды 11 апреля я зашел к Димке делать домашние уроки; однако мы их забросили, послали к черту школу, сказали, что не вечно же торчать перед тетрадками и возиться с учебниками, и решили отдаться искусству.

Димик выкопал где-то небольшой альбомчик с весьма приличной, даже очень приличной бумагой и предложил мне черкнуть что-нибудь ему на память; предварительно он всучил мне громадный черного цвета тушевальный карандаш. Я особенно туп и не сообразителен, когда дело доходит до выбора темы для рисунка, поэтому добрый час я восседал за столом, энергично работая своими мозговыми богатствами, но это совершенно ни к чему не привело. Малевать была охота, но, что рисовать, ни Димка, ни я не знали. По предложению Дмитрия я обратился по памяти к своему списку намеченных рисунков, и, разобрав все темы по порядку, выбрал одну из них с помощью Димы. Я решил потратить время на создание фантастической картинки: «Кобольд», или «В пещере черного короля».

Ее я еще совершенно себе в уме не представлял, и поэтому ее создание было тем интересно, что я выдумывал ее тут же за процессом рисования. Я редко прерываю что-нибудь начатое и стремлюсь обычно покончить все в один прием, чтобы быть спокойным и чтобы вид неоконченной вещи не нервировал меня, поэтому я не отрывался от альбома, пока полностью и добросовестно не окончил рисунок. Короче говоря, я проторчал вместе с Димиком у его столика ровно до часу ночи.

На бумаге я изобразил гигантскую пещеру, освещенную из глубины, заключавшую в себе многочисленные сталактиты и сталагмиты; из дальних частей этого пространства выливался откуда-то белеющий вьющийся поток, превращавшийся в водопад. Кое-где в виде растущих из земли каменных косматых старческих голов находились безмолвные духи подземного короля. Некоторые из них, наиболее высокие, имели вид сталактитов. Из темных зарослей свисающих сосулек и мрачных углов пещеры еле-еле проявлялись страшные каменные морды гигантских старцев, которые росли прямо из стен. Из стен также тянулись черные, костлявые, длинные и тонкие лапы каких-то чудовищ, а откуда-то сбоку, прямо над водопадом, нависла сказочная, трехпалая рука духа, которая просвечивала насквозь, так как была прозрачной и сотканной, очевидно, из тумана.

Если духи были у меня из камня, то самого короля я должен был породить как-то по-особенному, чтобы он отличался от своих подданных… и я решил сотворить его в виде чрезвычайно колоссальной головы, состоящей из прозрачной молочной дымки, которая висела в воздухе вдали пещеры, и сквозь которую были видны растущие под ней и за ней сталактиты и дальние части пещеры. Голова была с густыми бровями, с целым морем усов и косм бороды, постепенно тающих в воздухе, как туман. Глаза короля смотрели вниз, не опустив веки, от чего принимали строго-свирепое выражение. По крайней мере, я хотел, чтобы у меня так получилось. Буду надеяться, что это у меня вышло. Длинные волосы головы, похожие на туманные струи, терялись и сливались с обстановкой.

Для масштаба я изобразил на переднем плане у берега потока двух крошечных людишек, якобы случайно забравшихся сюда. Пещера была громадна, и самый маленький дух – сталактит был не меньше порядочной колокольни, а малые духи, в виде каменных голов, слитых с землей, не меньше размеров хорошей комнаты.

Изгибы реки представляли из себя колоссальные расстояния, так что в петлях потока могли бы расположиться целые города. Поэтому нужно только представить себе величину самых дальних духов! Они, очевидно, способны были расположить у себя на языке целое селение, вроде Москвы или Ленинграда. Тыльные стороны лап, тянувшихся из зарослей сталагмитов, имели величину с хорошенькое поле, на котором можно было б изрядно попутешествовать и, устав от долгой дороги, расположиться лагерем.

Сам же король был до того велик, что, находясь на самом последнем плане, все же казался крупнее всех остальных изваяний. Если бы ему предложили нью-йоркские небоскребы, он их глотал бы целыми сотнями и только тогда бы заметил, что он действительно поглощает «какую-то мелочь». Я полагаю, что его вышину, то есть вышину головы, можно было бы определить в расстояние, равное десяткам километров, если, конечно, только не больше.

– Маргаритка однажды спросила меня, – сказал мне Димка, – видел ли я у тебя твой рисунок Исаакия?

– Ну и что? – поинтересовался я.

– Ну, я сказал, что, конечно, видел, когда заходил к тебе. Он, мол, очень неплохо нарисован…

– Она, наверное, проверяла справедливость моих слов, – подумал я вслух, – а то она, можно сказать, не верила, что я его рисовал. Она мне говорила: мало ли, дескать, о чем ты можешь мне наговорить по телефону. Не знаю, чего она так настойчиво хочет его увидеть?! Ты ведь, Димка, с ней в близкой дружбе! Может, ты знаешь?

– Она и мне говорила это, – ответил он. – Ты бы мог принести его сюда ко мне, а потом мы бы пошли к ней домой. Она ведь в нашем доме-то живет.

– А какого черта я буду заботиться об этом? – удивился я. – Она ведь желает его видеть, а не я! Раз она заинтересована так в этом, то это уж ее дело находить выходы для встречи с этим Исаакием.

– Вежливый молодой человек! – рассмеялся Димка.

– Ну, знаешь, братец! – сказал я. – Я еще не проходил занятия этикета по отношению к дамам. Я признаю всеобщее равноправие! Хотя, правда, я к ней немного грубо относился, но уж господь бог меня, видимо, простит. У меня к каждому человеку, к какому бы он полу ни принадлежал, существуют близкие, дружественные, искренние чувства товарищества, если он только порядочный смертный и взамен платит мне тем же. А выделять баб из всей среды людей как созданий, к которым мы должны относиться по-особенному, особенно учтиво и т. д., я не думаю и даже не желаю. Это было возможно раньше, в царской России или же за границей, где существовали и существуют такие ненужные и совершенно пустые отбросы и бесполезные жители, как вздыхающие неженки, красящиеся декоративными и малярными принадлежностями, белоручки и тому подобный презренный сброд. Для природы оба пола одинаковы и равны, ибо оба они в равной мере способствуют существованию человечества, и никто из них не превосходит по каким-нибудь признакам другого. В случае надобности так и женщина постоит за себя иной раз даже лучше мужчины. Так что никакое особенное отношение к девам я не признаю. Все должны одинаково уважать друг друга и питать одинаково товарищеские чувства. Вежливость и учтивость, конечно, должны быть, но только по отношению ко всем, а особенно лишь, как исключение, к престарелым и обиженным природой людям, а не почему-то исключительно только к одним женщинам.

Можно подумать, что женщины – это особенная, как то выдающаяся часть людей! Ведь ничего подобного!

Димка удивительно серьезно слушал меня, пока я, разойдясь, излагал ему свои взгляды. Потом он, улыбнувшись, сказал:

– Хорошую лекцию ты мне закатил! Честное слово, ты прямо ударился в логические рассуждения! Не придерешься!

– Ну, а что в самом-то деле валять дурака?! – пробурчал я, явно недовольным тоном. – Толкуют, дураки, о какой-то разнице в смысле отношений между женщинами и нами, то, дескать, женщина – жидкое создание, уважай ее, рассыпайся в вежливых выражениях! Не природа, а сам человек выдумал все это, а потом придерживается всего этого. Все это похоже на людей, которые сами же выдумали дьявола, а потом сами же боялись его. Если же взять из женского мира белоручек и неженок, то это они сами же довели себя до подобного состояния или же стали жертвой других; значит, человек виновен в существовании таких девиц; значит, в действительности женский мир от природы не таков, и поэтому одинаково в своем здоровом состоянии, вместе с мужчинами, приспособлен к труду, к занятиям, к рассуждениям и вообще к самой жизни. Все же бредни о нежности и слабости женщин – это предрассудки и законы для пустых женихов и вздыхающих на луну молодых людей, которые в своей даме видят не подругу и равноправного товарища в жизни, а какую-то святую, какую-то богиню… Черт их всех знает, чего они только не придумают! Говорить-то мне об этом совестно!

Ввиду того, что, к моей неописуемой радости, «Аиду» перенесли из филиала в Большой театр, т. е., значит, ее признали действительно сложной и серьезной вещью и что только Большой театр у нас достоин ее, я достал билет на тринадцатое апреля и имел возможность послушать эту бессмертную блестящую коллекцию сотен превосходных мотивов на сцене нашего главного оперного театра.

Я опять-таки не могу удержаться, чтобы не вспомнить здесь сцены появления пленных и дуэта Амонасро и Аиды на берегу Нила. Слушая эти патриотические и высокочувственные благородные сцены, я не помнил себя.

Мне хочется сейчас упомянуть о моих политических взглядах, которые я постепенно приобрел в зависимости от обстоятельств за все это время.

Хотя сейчас Германия находится с нами в дружественных отношениях, но я твердо уверен (и это известно также всем), что это только видимость. Я думаю, что этим самым она думает усыпить нашу бдительность, чтобы в подходящий момент всадить нам отравленный нож в спину. Эти мои догадки подтверждаются тем, что германские войска особенно усиленно оккупировали Болгарию и Румынию, послав туда свои дивизии. Когда же в мае немцы высадились в Финляндии, то я твердо приобрел уверенность в скрытной подготовке немцами нападения на нашу страну со стороны не только бывшей Польши, но и со стороны Румынии, Болгарии и Финляндии. Особенно я уверен насчет Румынии и Финляндии, ибо Болгария не граничит с нами на суше, и поэтому она может не сразу, вместе с Германией, выступить против нас. А уж если Германия пойдет на нас, то нет сомнения в той простой логической истине, что она, поднажав на все оккупированные ею страны, особенно на те, которые пролегают недалеко от наших границ, вроде Венгрии, Словакии, Югославии, а может быть, даже Греции и, скорее всего, Италии, вынудит их также выступить против нас с войной.

Неосторожные слухи, просачивающиеся в газетах о концентрации сильных немецких войск в этих странах, которую немцы явно выдают за простую помощь оккупационным властям, утвердили мое убеждение в правильности моих тревожных мыслей. То, что Германия задумала употребить территории Финляндии и Румынии как плацдармы для нападения на СССР, это очень умно и целесообразно с ее стороны; к несчастью, конечно, нужно добавить: владея сильной военной машиной, она имеет полную возможность растянуть восточный фронт от льдов Ледовитого океана до черноморских волн.

Рассуждая о том, что, рассовав свои войска вблизи нашей границы, Германия не станет долго ждать, я приобрел уверенность в том, что лето этого года будет у нас в стране неспокойным. Долго ждать Германии действительно нечего, ибо она, сравнительно мало потеряв войск и вооружения в оккупированных странах, все еще имеет неослабевшую военную машину, которая в течение многих лет, а особенно со времени прихода к власти фашизма, пополнялась и крепла от усиленной работы для нее почти всех отраслей промышленности Германии и которая находится вечно в полной готовности. Поэтому стоит лишь только немцам расположить свои войска в соседних с нами странах, они имеет полную возможность без промедления напасть на нас, имея всегда готовый к действию военный механизм. Таким образом, дело только лишь в долготе концентрации войск. Ясно, что к лету концентрация окончится и, явно боясь выступить против нас зимой, во избежание встречи с русскими морозами, фашисты попытаются затянуть нас в войну летом. Я думаю, что война начнется или во второй половине этого месяца (т. е. июня) или в начале июля, но не позже; ибо ясно, что германцы будут стремиться окончить войну до морозов.

Я лично твердо уверен, что это будет последний наглый шаг германских деспотов, так как до зимы они нас не победят, а наша зима их полностью доконает, как это было дело в 1812 году с Бонапартом. То, что немцы страшатся нашей зимы, – это я знаю так же, как и то, что победа будет за нами! Я только не знаю, чью сторону примет тогда Англия, но я могу льстить себя надеждой, что она, во избежание волнений пролетариата и ради мщения немцам за изнурительные налеты на английские острова, не изменит своего отношения к Германии и не пойдет вместе с ней.

Победа-то победой, но вот то, что мы сможем потерять в первую половину войны много территории, это возможно. Эта тяжелая мысль вытекает у меня из чрезвычайно простых источников. Мы, как социалистическая страна, которая ставит жизнь человека превыше всего, можем во избежание больших людских потерь, отступая, отдать немцам кое-какую часть своей территории, зная, что лучше пожертвовать частями земли, чем людьми, (ведь та) земля в конце концов, может быть, и будет нами отвоевана и возвращена, а вот жизни наших погибших бойцов нам уже не вернуть. Германия же, наоборот, стремясь нахватать побольше земель, будет бросать войска в наступление напропалую, не считаясь ни с чем, ибо фашизм жаждет не сохранения жизни своего солдата, а новых земель, ибо самая основа нацистских мыслей – это завоевание новых территорий и вражда к человеческим жизням.

Захват немцами некоторой нашей территории еще возможен и потому, что Германия пойдет только на подлость, когда будет начинать выступать против нас. Честно фашисты никогда не поступят! Зная, что мы представляем для них сильного противника, они, наверное, не будут объявлять нам войну или посылать какие-либо предупреждения, а нападут внезапно и неожиданно, чтобы путем внезапного вторжения успеть захватить побольше наших земель, пока мы еще будем распределять и стягивать свои силы на сближение с германскими войсками. Ясно, что честность немцев совершенно скоро погубит, а путем подлости они смогут довольно долго продержаться.

Слов нет – германский фашизм дьявольски силен и хотя уже немного потрепался за времена оккупации ряда стран, хотя разбросал по всей Европе, Ближнему Востоку и северной Африке свои войска, он все же еще, выезжая только на своей чертовски точной военной машине, сможет броситься на нас. Для этого он имеет еще достаточно сил и неразумности.

Я только одного никак не могу разгадать, чего ради он готовит на нас нападение? Здесь укоренившаяся природная вражда фашизма к советскому строю не может быть главной путеводной звездой! Ведь было бы все же более разумно с его стороны окончить войну с англичанами, залечить свои раны и со свежими силами ринуться на Восток, а тут он, еще не оправившись, не покончив с английским фронтом на западе, собирается уже лезть на нас. Или у него в запасе есть, значит, какие-нибудь секретные новые способы ведения войны, в силе которых он уверен, или же он лезет просто сдуру, от вскружения своей головы от многочисленных легких побед над малыми странами.

Уж если мне писать здесь все откровенно, то скажу, что, имея в виду у немцев мощную, питавшуюся многие годы всеми промышленностями военную машину, я твердо уверен в территориальном успехе немцев на нашем фронте в первую половину войны. Потом, когда они уже ослабнут, мы сможем выбить их из захваченных районов, и, перейдя к наступательной войне, повести борьбу уже на вражеской территории. Подобные временные успехи германцев еще возможны и потому, что мы, наверное, как страна, подвергшаяся внезапному и вероломному нападению из-за угла, сможем сначала лишь отвечать натиску вражеских полчищ, не иначе как оборонительной войной.

Как хорошо, что мы заблаговременно приобрели дополнительную территорию в лице Прибалтики, восточной Польши и Бессарабии! Ведь, если бы не эти «предохранительные платформы», то мы бы имели уже в первые же дни фронт в непосредственной близости от Одессы, Житомира, Минска, Пскова и Ленинграда, а так он возникнет лишь в районах Львова, Бреста, Каунаса и Кишинева.

Я готов дать себя ко вздергиванию на виселицу, но я готов уверять любого, что немцы обязательно захватят все эти наши новые районы и подойдут к нашей старой границе, так как новые границы мы, конечно, не успели и не успеем укрепить. Очевидно, у старой границы они задержатся, но потом вновь перейдут в наступление, и мы будем вынуждены придерживаться тактики отступления, жертвуя землей ради жизни наших бойцов. Поэтому нет ничего удивительного, что немцы вступят и за наши старые границы и будут продвигаться, пока не выдохнутся. Вот тогда только наступит перелом, и мы перейдем в наступление!

Как это ни тяжело, но вполне возможно, что мы оставим немцам, по всей вероятности, даже такие центры, как Житомир, Винница, Витебск, Псков, Гомель, и кое-какие другие. Что касается столиц наших старых республик, то Минск мы, очевидно, сдадим; Киев немцы также могут захватить, но с непомерно большими трудностями.

О судьбах Ленинграда, Новгорода, Калинина, Смоленска, Брянска, Кривого Рога, Николаева и Одессы – городов, лежащих относительно невдалеке от границ, я боюсь рассуждать. Правда, немцы, безусловно, настолько сильны, что не исключена возможность потерь даже и этих городов, за исключением только Ленинграда.

То, что Ленинграда немцам не видать, это я уверен твердо. Ленинградцы – народ орлы! Если уж враг и займет его, то это будет лишь тогда, когда падет последний ленинградец. До тех же пор, пока ленинградцы на ногах, город Ленина будет наш! То, что мы можем сдать Киев, в это я еще верю, ибо мы будем его защищать не как жизненный центр, а как столицу Украины, но Ленинград непомерно важнее и ценнее для нашего государства.

Возможно, что немцы будут брать наши особенно крупные города путем обхода и окружения, но в это я верю лишь в пределах Украины, ибо, очевидно, главные удары противника будут обрушиваться на наш юг, чтобы лишить нас наиболее близких к границе залежей криворожского железа и донецкого угля. Тем более, немцы могут особенно нажимать на Украину, чтобы не так уж сильно чувствовать на себе крепость русских морозов, ибо война обернется в затяжную борьбу, в чем я сам лично нисколько не сомневаюсь. А известно, что на Украине сильные морозы редкое явление.

Обходя, например, Киев, германские войска могут захватить по дороге даже Полтаву и Днепропетровск, а тем более Кременчуг и Чернигов.

За Одессу как за крупный порт мы должны, по-моему, бороться интенсивнее, чем даже за Киев, ибо Одесса ценнее последнего, и я думаю, одесские моряки достойно всыпят германцам за вторжение в область их города.

Если же мы и сдадим по вынуждению Одессу, то с большой неохотой и гораздо позже Киева, так как Одессе сильно поможет море.

Понятно, что немцы будут мечтать об окружении Москвы и Ленинграда, но, я думаю, они с этим не справятся; это им не Украина, где вполне возможна такая тактика. Здесь же дело касается жизни двух наших главнейших городов – Москвы как столицы и Ленинграда как жизненного промышленного и культурного центра. Допустить сдачу немцам этих центров – просто безумие. Захват нашей столицы лишь обескуражит наш народ и воодушевит врагов. Потеря столицы – это не шутка!

Окружить Ленинград, но не взять его фашисты еще могут, ибо он все же сосед границы; окружить Москву они, если бы даже и были в силах, то просто не смогут это сделать в области времени, ибо они не успеют замкнуть кольцо к зиме – слишком большое тут расстояние. Зимой же для них районы Москвы и дальше будут просто могилой!

Таким образом, как это ни тяжело, но временные успехи немцев в территории непредотвратимы. От одного лишь они не спасутся даже во времени этих успехов: они как армия наступающая, не заботящаяся о человеке, будут терять живые и материальные силы, безусловно, в больших масштабах по сравнению с нашими потерями. Наступающая армия всегда способна встречать больше трудностей и способна терпеть больше потерь, чем армия отступающая, – это закон!

Я, правда, не собираюсь быть пророком, я мог и ошибиться во всех этих моих предположениях и выводах, но все эти мысли возникли у меня в связи с международной обстановкой, а связать их и дополнить мне помогли логические рассуждения и догадки. Короче говоря, будущее покажет все!!!

Май был для нас, школяров, чрезвычайно трудным месяцем: период перед испытаниями, крикливые угрозы учителей-мучителей, рассуждения во всеуслышание наиболее коварных воинов из учительского стана о том, кто способен засыпаться на испытаниях и кто останется на второй год и т. п. страсти. Девчонки, понятно, скулили, ужасались, ребята держались более стойко; что же касается Мишки, нашего общего товарища Королиуса (Тольки Королева), Саликанте и меня, то мы решительно плевали на все угрозы преподавателей, принимая их за болтологию и мало обращая внимания на беснование учителей во время их ораторствований на эту тему. Сначала мы, конечно, тоже с тревогой думали об испытаниях, когда слушали нотации наших палачей, но потом, видя, что это все стандартные тирады, повторяющиеся изо дня в день, нами обрело разумное мышление, так как мы освободились от действий учительской пропаганды.

10-го мая я исполнил настоятельную просьбу своей мамаши насчет рисунков, которые я не делаю для себя, а рисую кому-нибудь. Она предложила мне фотографировать эти рисунки, чтобы у меня оставалось на память изображение их на карточках. Вот я и свез свой Исаакий, который я нарисовал для Раи и Мони, и Пещерного короля, за которым специально зашел к Димке, в Сокольники, в пристанище Мани, где Петя и Коля, предложившие мне свои услуги, тщательно запечатлели изображения этих творений на пластинки, после чего я смело мог без всякого угрызения совести спровадить картинки обратно по их домам – Исаакий к себе, а Короля – к Димику.

С умоугнетающими трудностями кончился учебный год, и школьные воспитанники затряслись от ужаса наступающих экзаменов. Все живое и радостное в школе заглохло! Учителя превратились в еще более чудовищных и жаждущих плохих отметок извергов, а мы, несчастнейшие ребятишки, почувствовали на своих плечах всю тяжесть беспощадного учительского гнета. Именно в период испытаний иго их было просто невыносимым.

Например, на устной литературе, когда мы все уже, еле дыша, водрузились за парты, в ожидании… (Боже мой!) ужасных вызовов к столу, схожему с лобным местом, вошедший Давид Яковлевич с ехидной усмешкой имел смелость подшутить над нами.

– Ну, грешники, – сказал он, мило улыбаясь, – пока все еще живы, затягивайте молитву! И молитва для вас есть подходящая: «Пронеси, господи, гнев царя Давида и всю кротость его!..», начинайте смертные!

Молитва действительно была подходящая, ибо она заставляла вспоминать весь экзаменационный гнев, только не «царя Давида», а нашего литератора по имени Давид.

Итак, в последний школьный учебный день я пришел домой и, хотя впереди существовали еще пытки и «испытания испытаний», я чувствовал какую-то легкость и спокойствие.

Решив «кутнуть», как я сам выразился, – в честь кончины учебы, я решил с интересом провести вечер и отправился к мамаше в театр, где узрел бессмертное шиллеровское чудо литературы «Коварство и любовь».

Нужно сказать, что подлец Мишка, ссылаясь на свои болезненные грехи, отвертелся от испытаний, получив освобождение. Я решительно помогал ему в этой проделке и даже сам уже подумывал над тем, не смошенничать уж, дескать, и мне! Мишка энергично настаивал, чтобы и я не упустил случай! Я мало был уверен, что меня освободят в школе, ибо последнее время я совсем опустился и забросил учебу, решив поменьше тревожить себя перед испытаниями такими заботами, как школьная учеба, уроки и т. п. глупости. Мишка же, наоборот, поборов свое презрение и вражду к урокам, скрепя сердце, подтянулся малость и оказался на свободе. В общем, мы вели себя как истые мерзавцы.

Ради проверки моих способностей мерзавца и мошенника я взялся за это дело, принявшись за обработку своего врача-терапевта, которая мариновала меня еще с самой ангины. Пускаясь на уловки и употребляя в ход свое плохое зрение как веский довод, я пробивал постепенно одну преграду за другой на пути к справке. От занятий по вечерам у меня часто заболевали и слезились глаза; я ухватился и за это благодеяние природы и увеличил его в кабинете врача до нужных мне размеров. Ясно, что я действовал размеренно, чтобы чрезмерные атаки на врача не пробудили в ней подозрений. У меня сразу же появились еще какие-то новые недостатки в работе организма, которые существовали во мне лишь на моих словах…

Чтобы не было подвоха и аварии, я поднял также тарарам и дома, инсценируя невозможность моих занятий по вечерам из-за дьявольских болей где-то в лобной пазухе и глазных яблоках. Тут уж нужны были некоторые актерские мудрости, которые с грехом пополам одолел. Мамаша моя уж подумала, что ее чадо собирается залезать в гроб, хотя я сам лично даже не мечтал об этом!

Врач мне прописала целые ряды склянок и коробок с лекарствами, которые я опустошал для видимости, когда была дома мамаша. Я не хотел, чтобы в очной ставке моей мамаши и врачихи, если только такая состоится по желанию кого-нибудь из них, открылось то, что я будто бы дома даже и не упоминаю о лекарствах, и что, дескать, родительница моя не видела, как я принимаю их. Подобное открытие моих жертв сильно подорвало бы мою силу и влиятельность. Когда же мамаша находилась на работе, я в часы принятия этих врачебных снадобий совершенно невозмутимо и благоразумно опускал свои дозы не в желудок, а в раковину!..

Ведь меня вовсе не прельщало лакание аптекарских богатств, когда я совершенно в действительности в них не нуждался.

В конечном итоге, справка врача об освобождении была у меня в кармане.

В школе же я решил попробовать испытать счастье и нахально вручить справку нашей директрисе. В то, что меня совершенно освободят от экзаменов, я не верил, ибо за мной тянулись кое-какие учебные грехи, от которых я не силился отвязаться, как это сделал Мишка. Мне нужно было только перенести свои экзамены с весны на осень, а самому добровольно сдавать их весной. Тут я преследовал выгодную цель! Если бы я не сдавал их весной, то осенью мне пришлось бы сдавать все экзамены до единого, а это тяжело; а так, если я сдам какие-нибудь предметы весной, то на осень у меня останется меньше, и лето у меня будет более свободным. Если же мне посчастливиться сдать весною все испытания, то я совершенно отделаюсь от осенних. А вообще, я ничего не теряю, даже если бы я и засыпался на каких-нибудь предметах, так как осенью все равно место за мной, и я смело могу их сдать в августе, уделив на эту часть предметов все свое внимание летом.

То, о чем я мечтал, я достиг полностью: экзамены мне были перенесены на осень, а я без всякого риска и ничего не теряя, сдал их все весной, освободив себя от занятий летом и осенью.

Особенной выгодой в этой миссии было то, что я мог возиться с весенними экзаменами с прохладцей, не утруждая себя, зная, что в случае чего я сумею свои грехи искупить осенью, ибо именно осенью были мои теперь законные испытания.

Каждое лето Стихиус ехидно укатывал на юг. Улетучился он и в этом году, только намного раньше, чем обычно, так как был свободен от экзаменов.

23-го мая, когда я собирался наведаться в школу, дабы посетить консультацию по химии, он позвонил мне и сообщил о своем отъезде, пожелав мне всего наилучшего.

– Будь мошенником до конца! – весело сказал он. – Мы, как подлецы, никогда унывать не станем. Между прочим, я еду в первом вагоне!

– Что же это ты допустил подобный грех? – удивился, шутя, я. – В случае аварии тебе первому же влетит по загривку!

– И то правда! – согласился он. – Чуть крушение, и я вверх ногами!!!

Сегодня уже 5-е июня, и нужно полагать, что Михикус уже пылает под крымским солнцем.

В тот день, когда я готовился с Димкой к алгебре, календарь показывал 25-го мая. Как назло, у меня по неизвестным причинам чудовищно разболелась голова… Она готова была просто разлететься, как бомба, во все стороны. Я проклял все на свете, пожалев только Димку, и вернулся домой, чтобы как следует всхрапнуть. Тут меня подкарауливал сюрприз: к нам пришло письмо из Ленинграда.

Это было подробное послание насчет моих рисунков Эрмитажа и Дворца, которые Рая и Моня получили в полной сохранности. Они писали, что малышка-Трубадур очень рада им, писали, что они ходили к Эрмитажу проверять мой рисунок и что в нем все почти верно, только панорама на площади Урицкого и видневшийся Исаакий у меня несколько шире. Эта коллективная весточка от Раи и Мони сильно подействовала на меня, и я сохранил ее. Я ответил им открыткой, где писал о получении их послания и где обещал написать им еще другое письмо, когда отделаюсь от последнего экзамена 5-го июня, т. е. сегодня, когда я пишу здесь в дневнике эти строки. Нужно сказать, что я сегодня утром его уже сдал. Это была география.

Собираясь иногда с Димкой у него в хижине, мы, подучивая материалы к тому или иному экзамену, частенько, как всегда, отвлекались от занятий и болтали на более интересующие нас темы, чем всякие выводы и правила в различных учебниках. По просьбе Димки, я ему всегда с неослабевающей энергией рассказывал о своей поездке в Ленинград и вообще о самом Ленинграде. Я узнал, что Димик еще там не был, за что называл его «смертным, не достойным звания истинного мошенника». Но он яро признавался мне, что сам очень хотел бы увидать этот прославленный город, хотя бы это ему стоило самых богохульных усилий.

– М-да, братец мой! – сказал я в один прекрасный момент во время одной из подобных бесед, произошедшей 31-го мая. – Я, голубчик, до такой степени уважаю Ленинград, что готов был бы пешком отправиться в него!

– А пойдем!!! – вдруг воскликнул Димка, сразу встрепенувшись.

Я чуть не обалдел от неожиданности…

– Брось валять дурака, – мирно посоветовал я ему. – Шутишь ведь!

– Я говорю совершенно серьезно! – возразил он, и по его тону я определил степень его уверенности и стойкости.

– Ведь лето-то еще впереди! – проговорил он. – Успеем!

– Знаешь, что я тебе скажу? – сказал я, даже к своему собственному удивлению, очень сдержанно и спокойно. – Это будет замечательнейшая экскурсия.

Мы сразу как-то загорелись, оживились, будто бы нашли цель целых наших жизней, и уговорились обо всем этом в скором времени переговорить и твердо порешить. Мы готовили судьбу нашего нынешнего лета.

1-го июня мы снова встретились с Димкой, но о Ленинграде не заикнулись, ибо к Димику явился Вовка Гуревич, и мы стали готовиться к устной литературе.

Вовка, имея просто невообразимую память, с которой он запоминал с пару раз длиннейшее стихотворение, в виде подготовки к завтрашней стычке с Давидом Яковлевичем, орал нам все известные ему стихи Лермонтова и Некрасова.

Сияя во всю свою пасть, он трещал, не сбиваясь, один стих за другим. Мы с Димкой, словно ошалелые, с удивлением уставились на него и поражались его энергии и памяти.

– Смотри, Димка! – не удержался я. – И ведь нигде не собьется!! Вот память у подлеца!!!

Вовка с довольной рожей продолжал убивать нас своим запасом стихов.

– Ей-богу! Мировой ты парень, Вовка! – сказал я. – Это я тебе говорю от всего сердца, по дружбе, как настоящему мошеннику! Мошенник ведь ты? Сознайся!

– Ясное дело! – проверещал он в ответ свои резким режущим гласом, от всей души скаля зубы.

2-го числа, отвязавшись от литературы, мы с Димкой на радостях сходили днем в кинотеатр «Москва», что на пл. Маяковского, чтобы проверить лично достоверность слухов насчет чудес первого в СССР стереоскопического фильма. Это действительно было чудо техники. Изображения были объемные, и мы явно ощущали, как цветные шары, рыбы, птицы и пр. кино-инвентарь выплывали и вылетали с экрана прямо в зал. Иллюзия была полная!

Погода была на редкость ясной и солнечной, так что мы решили обратно топать пешком.

Всю дорогу мы разбирали задуманное предприятие, касающееся похода в Ленинград, и увидали, что оно вполне осуществимо. Мы со всей серьезностью, здравомыслием и критикой разобрали все возможные трудности в приготовлении и в самом пути, не забыв также все хорошие и плохие стороны такого путешествия. Мы решили, что такой поход только укрепит нас, закалит наши организмы, нашу стойкость и самостоятельность, так что, как бы труден он ни был, мы, выйдя победителями, получим, в конце концов, только пользу. В дальнейшем мы решили выбрать дорогу: или путь вдоль железнодорожного полотна или же Ленинградского шоссе. Мы договорились о капиталах, о своем снаряжении, вспомнили о продуктах и до того увлеклись, что теперь нам казалось, будь на нашем пути хоть огонь и вода, мы и то преодолели бы их – вот до какой степени мы загорелись попасть своими силами в Ленинград, не имея дел с билетами, вокзалами, очередями и поездами. Теперь Ленинград нам казался сокровищем, которое мы должны были завоевать своими силами. Ведь «страстное стремление к святой цели обычно побеждает все!». Это был наш девиз!

Мы уговорились выйти в конце этого месяца, ибо по сводкам в это лето должна была быть почти всегда хорошая погода. Продвигаясь в день обычным шагом, делая по 40–50 км, мы могли бы достичь Ленинграда за 12–15 дней.

Тщательно все разработав, мы увидели, что безумства и ухарства в задуманном нами предприятии нет.

Но дома мною овладела тревога: я вспомнил о моих рассуждениях о возможности войны с Германией, ибо очутиться во времена военных действий где-нибудь в дороге мне не улыбалось, так как тогда бы мы встречали совершенно иные трудности, к которым мы не были бы готовы. Рисковать же ради риска – нет смысла: от этого никому особенной пользы не будет. Но потом я успокоился на этот счет, так как мы с Димкой задумали двинуться в путь на грани июня и июля, а война, скорее всего, должна будет возникнуть в двадцатые числа июня или в первые числа июля, следовательно, она нас предупредит, если только она, конечно, начнется. А уверенность в близкой войне у меня почему-то сильно укрепилась.

Ну вот, наконец-то я и дошел до сегодняшнего дня. Сегодня утром я сдал географию, как я уже раз упоминал, и очутился на полнейшей свободе.

Георгий Владимирович (наш Верблюд) был в хорошем настроении. Я еще в начале учебного года писал, что наш географ изменился и стал очень хорошим человеком, не то, что в прошлом учебном году.

Мне повезло: я выудил билет, в состав которого входила кое-какая часть Италии, которую я знаю еще с давних пор из-за своего письменного доклада по ней. Я натрепался, что знал, и меня оставили в покое.

Димка сразу же после экзаменов сообщил мне, что он уже послал письмо в Ленинград своему дяде, где сообщил ему о возможной встрече в это лето.

Дома, придя из школы, я написал обещанное мною Рае и Моне послеэкзаменационное письмецо, где сообщил также адресатам о моем предприятии, задуманном вместе с товарищем. Желая скорее получить ответ, чтобы узнать мнения своих ленинградцев, я очень просил их хотя бы открыткой ответить в день получения моего письма. Таким образом, через четыре-пять дней я уже могу ждать ответа.

Я как бы вскользь заметил в письме, что мое стремление попасть таким интересным способом в Ленинград очень велико, и, если не какое-нибудь из ряда вон выходящее событие, то я могу смело уже говорить об этом лете как о проведенном в городе Ленина. Я не пояснял этой своей мысли в письме, но под этим «событием» имел в виду войну Германии с нами!

«Может, уже Мишке не придется в Крыму долго быть! – подумал я, возвращаясь с почты домой, когда сплавил письмо в почтовый ящик. – Ведь если грянет война, то нет сомнения в том, что он вернется в Москву».

6-го июня. Вчера наш физик сообщил нам всем, что все до единого имеют полное право придти к нему на следующий день, т. е. сегодня, за своими дневниками, дабы получить возможность обрадовать домашних своими превосходными и непревосходными отметками.

Нынче погода была какая-то дурацкая: без толку колотил дождь, а чего ради он хлестал и сам, видимо, не знал. Я вспомнил, что и в прошлом году, когда я шел после экзаменов за дневником, погода почему-то также плакала! Весьма странное совпадение.

Наш добряк Василий Тихонович восседал за столом в физическом кабинете, когда я около 4-х часов дня явился к нему за своим так называемым школьным аттестатом.

Тут уже толпились кое-какие составители нашего класса, вроде Короля, Цветковой, Тарановой и еще кого-то.

– Ну, что же, голубчик, жив после всех экзаменов ты или нет? – хитро улыбаясь, вопросил у меня наш физик.

– Мы уже гробы, вроде, хотели себе сколачивать, – ответил за меня кто-то из присутствующих.

– Да ну-у! – поразился В. Т. – Это когда? Еще до экзаменов?

– Ага!

– Что же так рано решили помирать?

– Да уж вид-то у всех преподавателей был чересчур уж ужасовнушающий, – ответил я за того, кого спрашивал Василий Тихонович.

– И у меня?! – удивился учитель.

– М-м… Гм!.. Хм!!! – Я чуть не поперхнулся, но, все же, доведя комедию до окончания, имел откровенность ответить:

– Уж ничего не поделаешь: у всех преподавателей без исключения.

Весельчак-физик вручил нам наши дневники, предварительно послав кое-кого домой с записками, имеющими не слишком радостное содержание: в каждой из них сообщалось, что прилагающийся к оному документу соответствующий сей смертный, наименования которого выведены на упомянутой записке, посылается до получения дневника домой и что ранее упомянутый школяр должен передать домашним также уже упомянутый документ, в котором значится, что вышеупомянутый смертный имеет переэкзаменовку по тому или иному неупомянутому до сих пор предмету.

Я подобный багаж – ура! – не получил, ввиду чего, от души пожелав всем присутствующим как можно более удачно провести лето, я со спокойной совестью удалился.

Моим глазам предстала набережная перед школой, на которой разыгралась злорадостная расправа неудачливых школяров со своими ненавистными дневниками, в коих пестрели нижеприводимые обозначения, наподобие плохих и очень плохих оценок. Отчаявшиеся жертвы школы с окончанием испытаний сами решили взять на себя роль палачей, в результате чего Москва-река энергично покрылась мирно плывущими и утопающими обрывками табелей, обложек дневниковых тетрадей и даже целых обложек дневников. Надо полагать, что энная часть этих «казненных», преодолев расстояние от Москвы до Оки, а далее и до Волги, в конце концов, достигнет волн гостеприимного Каспия, очевидно, уже в данный момент содержащего в недрах своих немало московских дневников столичных школяров, запущенных в воды Москва-реки еще в былые годы.

Я не поступаю столь варварски – просто заставляю свои дневники покоиться без цели и только в моих ящиках как доказательство, что я некогда, в обозначенные на обложках этих дневников годы, имел несчастье мариноваться в школьных стенах!

8-го июня. Мамаша моя пришла в трудноописуемый гнев, узнав, что я готовлюсь к отправлению пешком за шестьсот сорок два километра в Ленинград. Ясно, она боится меня отпускать по тем причинам, что мы с Димкой, дескать, еще малы, пропадем, заблудимся и так далее, и тому подобное, и все в том же роде, и прочее, и прочее!!!

Я твердо заявил, что я уже, очевидно, способен обмозговывать мною же задуманные предприятия собственной головой, а не чьей-либо другой, так как уже мои младенческие годы приказали долго жить.

В общем, я уверен, что с мамашей я слажу и урезоню ее – в этом мне, безусловно, поможет мое дьявольское желание добыть для себя Ленинград в это лето собственными силами.

Часа в три ко мне явился Вовка Гуревич. От него я узнал, что Димик уже укатил в деревню; уезжая, он пригласил нас к себе, взяв с Гуры слово, что мы примчимся к нему в ближайшее же время.

Вот мы и решили с Вовкой навестить Димку, избрав 14-ое число как день пребывания в летней Димкиной хижине.

10-го июня. С замиранием сердца я ждал сегодня ответа из Ленинграда. Но он так не пришел. Я выходил из себя, так как томительное ожидание способно свести с ума и самого черта, особенно украинского, так как германский Мефистофель более терпеливый.

Я повстречался с Женькой, но мы уже не скулили о Ленинграде, а взялись за более разумные дела, уговорившись съездить как-нибудь за город порисовать и отдельно наведаться в Звенигород. Я особенно настаивал на последнем, ибо я помнил, как я стремился съездить туда в прошлое лето, ничего не сказав мамаше, чтобы иметь полную возможность испытать себя без всякого снаряжения и провианта в окружении природы. Ведь нет сомнений, что мамаша обязательно накрутила бы мне всякой лишней снеди.

Погода была восхитительная, и мы с Женькой прошлись по Москве до Белорусского вокзала, где среди сумятицы и ругани мешочников раздобыли сведения об утренних звенигородских поездах.

До Звенигорода же мы решили для первого раза слетать через какой-нибудь вокзал недалеко за город, чтобы поскорее узреть летнюю природу, каковая совершенно не чувствовалась в дыму и чаде шумного и громыхающего города.

11-го июня. В сегодняшний день я решил полностью покончить со всякими следами школы, и, отобрав целый ворох не нужных мне в дальнейшем тетрадей, которые имели в году лишь ценность для моих учителей, но не для меня, я решил зверски и злодейски умерщвлять их путем инквизиционного процесса. В течение целого получаса они весело пылали в ведре в ванной комнате, изрыгая в меня во имя мщения клубы едкого синего дыма, который рождался из колыхающихся почти невидимых языков пламени. С умиротворяющим шуршанием и легким треском окислялись различные законы, формулы, «художественные особенности литературных произведений», «промышленности европейских и других стран» и мудрости, рожденные Дарвином.

Звякнувший мне вечерком Евгений сообщил мне, что он долго раздумывал, куда бы, мол, нам съездить за город, но что внезапное просветление его мозгов открыло ему истину в лице возможности поездки в некое Переделкино по Киевской дороге. Эту станцию он уже знает, ибо некогда имел счастье побывать в этих райских местах, окружавших ее. Я, конечно, не счел нужным отвергнуть этот проект, и мы с Женькой решили завтра же посозерцать ее районы.

Сегодня также не пришел ответ из Ленинграда… Это меня сильно тревожило, так как, если ни Раи, ни Мони, ни Норы не будет летом дома, мое пребывание в Ленинграде крайне осложнится, ибо мне не очень-то уж хочется обращаться за помощью к тете Бете. Читатель сам уже понимает, что Ленинград для меня существует тогда, когда я нахожусь там в непосредственной близости от моей любимой ленинградской тройки; без нее же Ленинград почти полностью выцветает в моих глазах.

Но у меня теперь возникают совершенно убивающие меня мысли. Уж не слишком ли откровенно я писал в письме, что сильно стремлюсь в Ленинград? Как на это прореагировали Рая и Моня, если они, действительно, прочли мое письмо, т. е., если письмо не пропало в пути?! Может быть, им пришлось не по вкусу то, что я бы хотел в это лето побывать у них в Ленинграде? Может быть, по каким-то причинам, не желая, чтобы я был у них, они, не зная, как и что мне написать в ответном письме, и боясь прямого признания в нем, решили вовсе не отвечать, надеясь, что, может быть, не получив их ответа и согласия, я не решусь отправляться в путь? Ведь они могли обидеться тому, что я, побывав у них зимой, уже заговариваю о новой встрече! Я невольно вспоминал нашу зимнюю встречу, дружественно проведенные дни, теплые беседы, и мне трудно было подумать, что я мог быть им в тягость. Ведь я так силился сделать мое пребывание у них менее чувствительным для них в смысле заботы! И под напором подобных мыслей мне теперь казалось, что у меня то письмо получилось чересчур прямым и неосторожным. Теперь я бы хотел, чтобы это письмо лучше б пропало в дороге. А, может быть, это и так! Может быть, поэтому-то они и не пишут, так как не получили моего послания? В таком случае, во избежание всяких недоразумений, о которых я теперь подозреваю и только что говорил, я желаю, чтобы оно до них лучше и не дошло бы.

Мне, конечно, об этом не очень-то приятно задумываться, ибо я всегда считал и считаю своих ленинградцев моими наилучшими родственниками и друзьями. Если бы, например, они пожелали часто к нам приезжать, я каждый раз, с неослабевающим чувством дружбы, с радостью бы принимал их, не замечая никаких забот.

Я был бы только рад их каждому приезду, пусть даже, если б они были по нескольку раз в год. От этих слов я не отступаюсь: моя привязанность и товарищеское уважение к моим трем ленинградцам действительно столь велики, что я, смело говорю, и не обратил бы внимания на трудности, если бы только таковые возникли с их приездом. Радость моя от встречи с ними искупила бы и заглушила все! Да вообще никаких трудностей не было бы, а было бы только удовлетворение!

И ради уважения к своим ленинградцам я не желал навязываться им. Но с горечью подозревая их обиду на меня, решил прекратить посылку к ним писем, чтобы время мне сумело сказать, прав ли я в своих подозрениях!.. А навязываться я не желаю – у меня достаточно будет твердости, чтобы самовольно оторваться от столь любимых людей.

Если же они ничего плохого и не думали, то, не получая от меня писем, очевидно, пошлют мне вопрос «в чем дело?», и тогда для меня настанет просветление, но, если писем от них не будет… Ну, что же, тогда я как-нибудь додумаюсь до какой-либо увертки, чтобы незаметно и без всякого ущерба для всех узнать о достоверной причине молчания моих ленинградских друзей! Только так я должен буду поступить, чтобы знать действительно точную правду, а покамест я постараюсь забыть о моих родственниках в Ленинграде. Время вместе с будущим покажет мне все!

К несчастью, таким образом, на моем пути к походу в город Ленина возникает новая преграда… хотя от похода я, конечно, и не думаю отказываться: в крайнем случае, я смогу найти приют у тети Бети, которая очень часто, бывало, в письмах звала нас, и поэтому в моем поступке не будет ничего преступного: это тогда будет просто-напросто ответ на приглашения.

12-го июня. Сегодня мы с Женькой провели день вместе.

Я встал рано утром, уложил в портфель свой скарб и отправился к Женьке на Арбатскую улицу.

Утро было солнечное, и лучи дневного света до боли в глазах поливали просыпающийся город.

Евгений уже меня ждал. До Киевского вокзала мы дотянулись пешком, где у невинной пригородной кассы приобрели «пропуска» к станции Переделкино.

Мы взобрались в совершенно пустой вагон и до отхода поезда развлекались картиной, которая представляла из себя лазающих по лестницам рабочих, меняющих, очевидно, стекла в стекольных стенах навеса над перронами. Порхающие в вышине труженики без всяких церемоний высаживали стекла из многочисленных мелких квадратных рам ударом своих каблуков, после которых искрящиеся брызги стекла со звоном рушились водопадом прямо на опорожненную часть платформы, где разлетались во все стороны, звякая об асфальт и сверкающие полосы рельс.

Через небольшой промежуток времени мы уже находились на песчаной платформе нужной нам станции. После умчавшегося громыхавшего поезда наступила мгновенная тишина, нарушаемая только шелестом кругом растущих деревьев, посвистыванием слабого загородного ветерка и шуршащими шагами стрелочника, топающего вдоль полотна по промасленным и почерневшим шпалам.

Пройдя весело искрившуюся под ярким солнцем зеленеющую рощу и небольшой лесок, по которому мы двигались вдоль заросшей тропинки, мы вышли на край какого-то чрезвычайно обширного поля, где и расположились на крутом склоне, сплошь покрытом плотным ковром травы. Перед нами неслышно протекала почти заросшая от речной травы узенькая речонка с обрывистыми берегами, густо поросшая мощными богатствами осоки и молоденьких осин, похожих на кривые серые канаты, вьющиеся кверху.

Недалеко от нас в джунглях пышных трав, тоненьких лип и кустов весело журчал прозрачный ручеек, разбивавшийся кое-где на отдельные ручьи, пробиваясь сквозь многочисленные преграды. Он бежал по ржавому красному дну, покрытому темными прошлогодними листьями, набухшими обломками сучьев и прочими отщепенцами живой природы.

В этих райских местах мы провели почти весь день: то возясь у реки, то рисуя пейзаж с деревянным мостком через упомянутую речку, то смалевывая сквозь заросли прибрежных осин видневшийся каменно-железный небольшой железнодорожный мост, имевший чрезвычайно оригинальный вид через густую паутину молодых осиновых стволов. Деревянный мостик чиркал Женька. А я отдался железнодорожному. Я старался не очень-то уж долго копаться с рисунком, чтобы мне кто-нибудь за это дело, с виду схожее со «шпионским», не дал по шее и не уволок в каталажку, где мне решительно нечего делать. Опускающееся и краснеющее светило подсказало нам время, и мы, удовлетворенные, покинули загородную природу.