Утро, я вижу из окна четырнадцать домов по Мориса Тореза и по Второму Муринскому. Я не знаю, как он теперь называется. Проспект Карла Маркса называется Большим Сампсониевским. Интересно, как теперь называется марксизм?
Надпись на лимоновском заборе — «национал-большевизм победит».
Пенсионеры рыскают по городу в поисках дешевых круп. Разговор взрослых людей в очереди: «Купим сто граммов докторской и съедим дома с яичницей». Стоимость базара на Кузнечном: малосольные огурцы — восемьдесят. Пенсия 320, пенсия — триста восемьдесят, пенсия — пятьсот сорок. Бабка из Ленобласти говорит, что пенсия у нее — 19 рублей, но хромая, выжившая из ума и, наверное, врет.
Свинина 120, сметана 50, творог 40, пучок укропа 5 руб, зеленый лук 10 рубчиков. Сантехник работает три часа, берет десять рублей вознаграждение и говорит спасибо. Вроде бы доволен. Не потому что много, а просто чаще не дают вовсе.
Моя дочка выписывается из хозрасчетного роддома, жалуется, что ребенка не разрешили сразу после родов поднести к груди. Во всем мире разрешают, а в Смольненском роддоме номер четыре — нет. Ей после западных больниц рожать было немного страшновато. Смольненский роддом номер четыре вообще против кормления грудью, потому что это негигиенично. Но зато в Смольненском роддоме номер четыре за двести рублей можно присутствовать на родах своей жены. Даже документов не спрашивают, но дешевле нельзя. В Смольненском роддоме номер четыре часто бывал Ильич! Но все-таки нет двухсот рублей дожидайся до утра. Утром тебе, может быть, покажут ребеночка из окошка третьего этажа. За показ вообще денег не берут. Не все измеряется деньгами.
У меня родилась четвертая внучка. Через два месяца будет пятая. Детей у меня всего десять, поэтому дальше все будет как снежная лавина. Когда внуков перевалит за двадцать, я посажу их рядами и сфотографируюсь в папахе на фоне гор.
Ленинградским ветеранам бесплатно вставляют желтенькие зубы. Трубы над Мечниковской больницей похожи на комбинат в Череповце. Они похожи на живым не выпустят. Рядом кавказский рынок надутых дынь. Говорят, что пробовать опасно. Штамп «проверено», но ему страшно довериться. Чеченцы прекрасно говорят на русском, но их женщины кричат низкими голосами и все в мужском роде. Я так двадцать лет объяснялся на иврите, и меня прекрасно понимали.
Икра подорожала. Вместо доллара за сто сорок грамм она стала стоить целых два. Если так пойдет дальше, то нельзя будет питаться одной икрой. Я послал Лазарю в Иерусалим одну баночку, пусть нашей пищи попробует.
Анька сообщает грандиозные новости: Василий Иванович начал спускать воду в туалете. «Хи стартед фляшинг зе тойлет!». Я читаю Гилилова, и Василий Иванович уже три месяца ассоциируется у меня с актером Уильямом Шакспером из Страдфорда. По сохранившимся документам, Шакспера оштрафовали в Страдфорде за слив нечистот на улицу. Но это не помешало графу Ретфорду выбрать его в нетленные Шекспиры. Я тоже решаю выдать соседа за кого-нибудь из современников. И останавливаюсь на Бродском. Василий Иванович Бродский. Неплохо! «Ни страны, ни погоста не хочу выбирать, — писал Василий Иванович, — на Васильевский остров я приду умирать». Читатель 2498 года будет вне себя от восторга. Можно заложить стихотворение в водочную бутылку вместе с фотографией этой сволочи и зарыть лет на пятьсот. Хорошо бы и самого Василия Ивановича там зарыть. Но пока не выпадет снег, я решаю его не трогать. Снег заметет все следы.
Я писал о старушке-химике возле нашего метро, но у меня есть еще заграничная старушка-химик из Иерусалима — она печет там дешевые пирожки. Зовут ее Татьяна Ивановна. Она, конечно, русская старушка, кандидат наук, но ей дали пенсию по старости, еще пирожки и дочь на квартиру присылает. Но меня мучает другой вопрос, а где старики-химики? Я пока не встречал ни одного, и эта загадка требует своего решения.
Я купил себе семь книг Виктора Суворова, я абсолютно согласен с его доказательствами, что войну с Германией начала Россия. Почему-то Виктор Суворов с его идеей, что войну с Германией начал Сталин, никому не мешает тут жить. Молодое поколение примет без боли, как факт, что войну развязал Сталин — но его никто этим не нагружает. Но старшие поколения слышать единственную правду не хотят. Суворов — это поворот в культуре. Мне все равно, что о нем пишут снобы. Он владеет главной писательской тайной — он владеет энергией.
Дочка богатых соседей с ротвейлерами учится в китайской школе. Вчера она водила китайских студентов на «Дон Кихота», и они через пятнадцать минут ушли из зала. «Китайская товалися» не понимает нашего искусства. И проблемы у них свои. Зря их так любит моя интернационалистка-мама. В Иерусалиме китайцев уже видимо-невидимо: раббанут признал полтора миллиона китайцев абсолютно кошерными евреями. Но экстрасенс Луиза Виноградова считает, что евреев в Китае около четырех миллионов. Я решил: когда они все соберутся в Израиле, в этот момент я все-таки туда вернусь. Я хочу увидеть четыре миллиона китайцев на улицах родного Иерусалима и спокойно отмщенным умереть.
На углу Братьев Васильевых живет женщина, которую я любил. Она живет на пятом этаже, но окно открывается редко, и на балкон она не выходит. Рыжий говорит: «Ты с ней встретишься, и ни у одного из вас не дрогнет сердце». Рыжий тоже был на ней женат, он знает. Даже точнее, сначала на ней женат был он, но я не придаю этому значения. А он правильную последовательность почему-то подчеркивает. Как будто от меня не уходили женщины. «Скоро мы сядем, как старые хрычи на завалинке, и ни одну из них не вспомним», обещает мне Рыжий. Все-таки я жду этой встречи с замиранием сердца и хожу мимо ее дома в булочную. «Она уже давно бабушка! Перестань себя взвинчивать!» — говорит мне профессорская дочь, моя жена Женька. Люди иногда умеют быть удивительно неделикатны.
Мой сын Давид не может найти в Ленинграде хороший мартини. Ищет и не находит. Солдат израильской армии не может без мартини. Даже на доллары не продают.
«Тебе нужно пореже ходить в театр! — говорит профессорская дочь Женька. — Театр на тебя производит слишком большое впечатление, потом ты целый день чего-то пишешь!»
Театр на Литейном. Все действие происходит на сцене. Пара железных кроватей, железное кресло. Трубы. Над головой шесть уровней грязной прозрачной пленки с кленовыми листочками. Какая-то трущоба на крыше. На дне, только на крыше. Я никогда не читал Пинтера. Помойки — чистая отрада для буржуа. Я на самом модном режиссере города по фамилии Бутусов. Фамилия в Ленинграде знаменитая. В тридцатых годах был футболист Бутусов, который убил ударом мяча обезьяну. Обезьяна стояла в воротах, кажется за сборную Турции. Зал занавешен тряпочками. Зал только угадывается во тьме. Меня начинает знобить, оттого что я на сцене. Если бы я был актером, я никогда бы из страны не уехал. Чтобы сцены не лишаться. Так же я бы никогда не уехал, если бы знал, что больше никогда не войду в операционный зал. Помыв руки двумя щетками, в бахилах с больничными печатями. Мне и сейчас еще это снится.
Отличная идея — маленький зал без зрителей. Зрители не нужны. Происходит творчество в высшем смысле.
Текст сразу меня начинает раздражать. Странно, что обитатели этой трущобы говорят по-русски. Но зал доволен темой бродяг. Вернее, бродяга один и еще двое — полусумасшедших. Меня эта тема трогает меньше. Я жил за границей в ночлежках с полусумасшедшими, и я ни в коем случае не хочу снова туда себя помещать. Этот «убивающий мячом обезьян» отлично делал свое дело, но действие на таком близком расстоянии меня лично не подходило. Лучше сидеть на сцене в драмах из жизни куртизанок. Бродягу играет уютный еврей Фурман. Он похож на Будду в подштанниках и еще на моего друга Альку Чеповецкого. Алька поменял свою фамилию на израильский манер и заведует теперь поликлиникой на полдороге в Вифлеем. Он стал толстым и важным, даже женился на израильтянке. Мы уже лет пять из-за этого не разговариваем. Я не верю в женитьбы на самках не своего вида.
На сцене все сумасшедшие. И я. У тебя болезнь мозга, и мы ее будем лечить, — говорит Пинтер. Как я не хочу участвовать в лечении!
Каждый спектакль меня преследует одна и та же болезнь. Я свободный пока человек, и я не обязан сидеть тут в этом сумасшедшем доме оба действия. Но как уйти из такого крохотного пространства? Может быть, у меня поезд на Москву. У меня в руках журнал «Московский наблюдатель». Может быть, я именно этот наблюдатель. И хочу уйти. Потому что просто не могу схватить главной мысли автора. Наверное, этот спектакль обо мне. Герои одеты во все мои лучшие хламиды. Я узнаю все свои куртки с капюшонами. Я понимаю, почему теща хочет напялить на меня пиджак. Но я не дамся.
Я хочу на улицу. Я хочу на темный после дождя Литейный. Я хочу купить свежий батон и молоко. Видимо, этот парень Пинтер тоже порядком сумасшедший. И он наставил тут удивительно твердые стулья. От них у меня затекла каждая клетка таза! Две толстые бабки рядом не дают мне пошевелиться. Это часть замысла: посадить зрителя на самые жесткие стулья, между толстых бабок, чтобы они были нераздельной частью трущобы. А у меня еще специальные стулья для контрамарочников. Чтобы у них так затекала жопа, чтоб не повадно было шляться в нищие театры без денег.
Только бы не нарваться на спектакль без перерыва. Нельзя сидеть так близко от сумасшедших. Это очень затягивает. Текст Пинтера абсолютно пуст, но все думают, что за этими глупостями есть высший смысл, и смеются. Сумасшедшие братья неистово разбивают и топчут Будду. На сцене зажигают свет. Хороший театр! Номерки вообще экстракласса: я нигде не видел таких тяжелых элегантных номерков. Я первым вырываюсь на воздух. Длинную Владимирскую яму закопали и покрыли импортным асфальтом. Здесь будут ходить бесшумные трамваи. Но пока вместо трамваев ходят одни пьяные ханыги. Но мысль гениальная — трамвай громыхает по всему городу, а потом въезжает на триста пятьдесят метров на бесшумный Владимирский и едет в абсолютной тишине. Он чувствует себя в Цюрихе. А потом трамвай свернет на Колокольную и снова начнет дребезжать. Отличный вечер, и спектакль мне понравился. Его можно отвезти обратно в Европу. Расходы небольшие: трое невысоких мужчин, две железные кровати, пять клеенок и трубы.
Первокласснице Тане дали на дом задачу, с которой она не справилась. Три мужских портрета, нужно только правильно разместить фамилии. Таня прожила всю жизнь в Иерусалиме, и она впервые видит этих людей. Изображены Суворов, Кутузов и Гагарин. Класс тоже в основном с задачей не справился.
Я проводил тест среди израильских старшеклассников. Я спрашивал, с какими странами граничит Израиль. Из двадцати правильно ответили только двое. Называли и Грецию, и Турцию, и «Саудию», и, конечно, Ирак. Сегодня все мои респонденты служат в израильской армии.
Сегодня седьмое ноября. Это мой праздник. В Канаде я испытал главный шок своей жизни, когда проснулся и вышел на улицу в десять утра седьмого ноября, и вокруг была обычная жизнь. Никакого праздника, ни военного парада — ничего! Я сразу понял, что канадцем мне не стать. К сожалению, я не ошибся.
Кофе давно уже стал подарком. Вообще еда — это хороший подарок. Кстати, если вы никогда не пробовали пельмени «Богатырские», то считайте, что вам крупно повезло. Но старушки никогда не пробуют эти пельмени.
Я не понимаю, что они друг другу дарят.
Я сижу и подделываю подпись израильского вице-консула. Не ездить же за ней в Москву. Я уже три раза бегал на почту напротив делать новые копии, у меня все время получаются очень длинные хвостики. Техника очень простая: берешь старый документ, подписанный каким-то придурком, и мажешь его «типексом». Старые копировальные машины на почте делают такие мутные копии, что «типекса» не видно. Дальше пишете любой текст, а на нем уже готовая печать консула. В Израиле скажете, что получили его по факсу. У меня это не денежный документ. Кому я предъявляю такую бумагу, я решил не писать, чтобы кто-нибудь не настучал. Не из подлости, а из национального чувства долга. Меня один раз так чуть не сдали военной разведке. Я возвращался в военной форме из Ливана. Шел 82-й год, и один знакомый офицер возил меня на фронт в свою часть. Но когда я возвращался домой, эта военная форма сослужила мне плохую службу. На иврите я не говорил ни слова, у меня был с собой только временный итальянский паспорт, и я ехал с фронта. Не быть бы мне кондово русским, черта с два бы меня выпустили. Тот знакомый офицер уже давно умер. Перед смертью он даже был вице-консулом в одном из государств СНГ. Но подпись я подделываю какого-то другого израильтянина. Надо запретить консулам так сложно расписываться.
Профессорская дочь Женька хочет есть. Я ее спрашиваю:
Хочешь гречки? Нет. Овсянки? Нет. Ядрицы? Нет. Пшенички? Нет. Манки хочешь? Нет. Ячменных хлопьев? Нет. Щец тебе сварю? Нет. Удивительная избалованность. Я не понимаю, чего она хочет. Я вообще плохо понимаю, чего хотят женщины. Деликатесами я ее кормить не собираюсь. Деликатесы — на зиму. Вот начнется тотальный голод, и мы будем есть деликатесы.
Мороз. Холодный ясный воздух. Приходится надевать два плаща. Пора покупать пальто, но жалко денег. Заливаю каток водой из глубокой лужи. Черной, грязной водой, а утром снова все тает. Надо где-нибудь украсть дворницкую лопату. У меня, как у проститутки, мечта жить честным трудом, разгребать снег для людей. Если разбогатею — в следующем году постараюсь нанять за два доллара поливальную машину, если они еще существуют на свете.
Хочется лежать в Мертвом море, смотреть на небо и никогда оттуда не вылезать. Ближе к Содому вода лазоревого цвета. Скоро зацветут маки, арабки залезают в воду в платьях, немцы понаедут с псориазом. Неужели никогда в жизни не увидеть мне больше Содома!
— Женька, что у нас сегодня в театре?
— Ты знаешь, совершенно точные данные: у Виктюка в театре всего двое голубых. Причем один из них — электромонтер.
— Думаю, что врут. Но бывают еще скрытые голубые! Ты читала книгу «Мальчики и девочки»? Бывают левши, а бывают частичные левши: левша на левый глаз, левша на левое ухо, левша на левую почку, но хватит сегодня о театре.
Живя с Женькой, я стал большим специалистом по театру.
……..