В сберкассах нет рублей. Так и написано: «Рублей нет». Стоит очередь, ждет, что явится какой-нибудь идиот с пачкой рублей. Может быть, он захочет купить себе здесь доллары. Может быть, ему нужно ехать в командировку в Бангладеш, и ему выдали на компрессорном заводе толстую пачку рублей. Я решаю ехать дальше и менять деньги на базаре у турков. «Покупаем тонны жратвы, но это все как слону дробинка», — говорит женщина в коричневом берете. Я меняю деньги по не очень высокому курсу и покупаю себе пять баночек шпрот. Раньше я обожал шпроты. Сейчас меня от них поташнивает. Люди спокойны. Женщины женственны и ногасты. Социального бунта нет. Еще пару часов я продолжаю патрульный полет по городу. Афиши мужского балета. Миленькие козлы в розовых пачках. Из любопытства я бы посмотрел минуты полторы-две, но из-за двух минут не хочется тратить деньги. «Да и имеет ли это отношение к балетному искусству», — высокопарно думаю я. В глубине души я боюсь, что меня могут в зале изнасиловать. Но моя жена, профессорская дочь Женька, говорит на это, что у меня ложное представление о ценности моей персоны. Она не представляет, чтобы лицо любого пола могло бы мною увлечься, но на свободу она меня при этом не отпускает. «Все-таки, кажется, я беременна!» — с возмущением докладывает она. «Может быть, это судьба!» «Презервативом надо пользоваться, а не судьба, ты специально меня бесишь!»
Как некстати я женился! Тем более вернувшись на родину! Нас расписал сам консул, потому что без этого из Израиля не удавалось вывезти детей, а я мечтал, что мне удастся дожить до конца дней неженатым. Теперь я даже не имею права смотреть на женщин! Я должен рассматривать афиши с этими козлами. В метро темновато, но каждая вторая женщина читает. Русские женщины — это и есть моя родина. Я начинаю представлять себе, что я сын Людмилы Зыкиной, что я «русское поле». За два месяца меня никто еще не назвал «жидом», правда, к старости я стал больше похож на норвежца. Но норвежцем меня тоже никто не обзывает. Но мама у меня стопроцентная еврейка. Она уже пять лет не выходит из дома, и ее возят в кресле, но настроена она очень решительно. Ее очень раздражает, что я делаю запасы. Она говорит: «Только не сей паники!». Но все-таки за день я постоял в трех очередях. У Кушелевки висит громадный портрет Данаи. Кажется, она рекламирует радиотелефоны. «Классная девка. Но очень толстая!» — говорит мне парень, который продает копченую колбасу. «Баксы» он называет «баками». Копченая колбаса по четыре бака. Колбаса лежит на картонном ящичке. Накрапывает мелкий дождь. Даная держится за половые органы и не понимает, что через много сотен лет ее рассматривает какая-то сволочь. Поставьте себя на ее место!
Я еду к Герке, чтобы одолжить у него наличные рубли. Он держит их в томике Твардовского. Рубль так стремительно падает, что еще немножко, и деньги в Твардовском превратятся в пыль. На встречной ленте эскалатора ни одного знакомого лица. На Петроградской стоит мой институт. И я никогда раньше не мог подняться наверх, совершенно никого не встретив. Наверное, так долго не живут. Господи, какие ноги, какие губы! Можно потерять сознание.
Герка не сделал никаких запасов. Придется кормить его, когда начнется голод. Через две недели приедет моя дочь Даша и привезет израильские бульоны. Но я не знаю, до какой степени нужно оголодать, чтобы начать их есть. В связи с обвалом рубля мне непонятно, платить ли триста долларов за Василия Ивановича. Очень дорого! Я решаю пока не давать окончательного ответа. На набережной около института Крупской каждые двадцать метров стоит по паре гаишников. Что они тут могут заработать? Может быть, гаишники возьмут за Василия Ивановича поменьше. Интересно, отменили ли Крупскую, я давно о ней ничего не слышал. Я постригся наголо под машинку, но с каждым годом в тазу остается все меньше волос. Наверное, я стал чаще стричься. «Толстому» Котлярову сделали операцию на железе, и он оброс, как «волосатый человек» из анатомии для восьмого класса. Или из девятого. Когда в тазу совсем не останется волос, я тоже сделаю себе операцию на железе.
Мы пока не переезжаем, нет воды. Нечем будет мыть за Василием Ивановичем. Можно пустить новые трубы вдоль здания, но они должны быть утепленными, и это на шестой этаж встанет в копеечку. Анька очень хорошо адаптируется. Зашли водопроводчики, потому что из ванны вода капает на соседей, и что-то ей сказали. Она на это открыла рот, а они резонно послали ее на хуй. Она звонит мне в бешенстве и говорит: «You know what they said?» Я говорю: «Ань, я знаю, я все знаю на сто лет вперед!»
Уже несколько дней мы ничего не едим. Во-первых, не до этого, а во-вторых, жалко — это запасы на зиму. Есть абсолютная вера в свою страну, понятно, что никогда лучше не будет и все старания твои не напрасны.
Стою в очереди за хлебом и начинаю нервничать. Хлеб обещают подвезти, но это специальное стояние! Я уже так давно не стоял со своей страной в очереди за хлебом.
Вечером удалось наменять еще немного денег, и я зашел в аптеку. Анальгина не было, и я купил на полтора доллара мешок женских подкладок из города Котлас. Хоть я профессиональный акушер-гинеколог, но с этим у меня из-за врожденной деликатности всегда были проблемы. Я не знаю, как этими подкладками пользоваться. Моя жена, профессорская дочь Женька, сказала, что это подкладки на случай войны. Это специальный проект г. Котлас, их надо прикреплять к трусам крупными булавками. «В Америку бы послать!» — думаю я мечтательно.
«Познакомлюсь навсегда с состоявшимся мужчиной. 193232СПб до востр. Воронова». Объявление из газеты Шанс.
Говорят, что Черномырдин — Черномырдин по жене. А не по жене он не Черномырдин, а немец. Может быть, Шульц или Кнопф, а жена мордовка Черномырдина по отцу. А теперь еще и по мужу.
Федя едет в метро и бормочет: «Хочу в Иерусалим!» Иногда мне удается отвести разговор в сторону. Я уже не помню ни одного номера телефона, я забыл свой номер машины. Меня там посадят за банковские долги, какие-то проценты на проценты. Перед тем государством у меня нет никаких заслуг! Они не ценят, что я нарожал там детей и внуков, половина из них служит в израильской армии, пощадите! Я столько раз лжесвидетельствовал: я делал евреями русских и эстонцев, казахов и латышей! Чуть-чуть, Федька, потерпи, вырастешь и поедешь, куда захочешь. Осталось четырнадцать лет. Или потерпи хотя бы до снега.
Начинается фестиваль Балтийских театров. Якуты привозят Короля Лира, а эстонцы из Тарту Гамлета. Я пойду на Лира. Я так живо представляю себе, как он сидит на санях и курит трубку, а якутские гонерильи делят между собой чумы. Хорошо бы все люди на свете были якутами и всегда шел снег. А то приходит весна, ты начинаешь на что-то надеяться, а впереди все равно холод, тоска и смерть.
Богородской колбасы взял четыре палки. И гомельские спички из-за картинки. Написано просто: СПИД. И ни слова больше.
Книга Костелянца о теории драмы. Человеку девяносто лет, он насквозь глухой, и вдруг в книге открываются целые позитивные шекспировские миры.
Люди все изменились. Наташка Сафронникова говорит: «Может быть, ты забежишь ко мне на работу?» Дело в том, что пока был жив Лешка, я заходил к ним домой. Меня никому не приходило в голову приглашать на работу. Мой друг Дима Слободинский не верит, что люди могут меняться. Он говорит, что люди как старые футбольные мячи — из той же кожи, тот же рисунок, правда, обшарпанный. И хуже отскакивают.
Люда Старицина побыла месяц и возвращается в Израиль, и Саша С. побыл несколько месяцев и возвращается. В кино сегодня нечего делать. Мои дети возвращаются — разорилась компьютерная фирма. Я объясняю им, что в Иерусалиме стоит мой незакрытый тендер. Может быть, его еще не оттащила полиция. Плевать, что он не закрывается, на нем еще можно заработать море денег по семьдесят шекелей в час без грузчика. За холодильник не берите меньше ста сорока. Господи, как мне хочется оттащить на шестой этаж холодильник. Я завидую им нестерпимой черной завистью. Как мне хочется заработать сто сорок шекелей. Машина в приличном состоянии, только забрызгиваются свечи. Свечной ключ под сидением. Я не оставил лямки. Жесткие черные лямки, на которых я ношу мебель. Это моя последняя связь с единственной профессией, которой я сегодня владею. Я больше ничего не умею. Я уже забыл, как выглядят скальпель и кюретка. Мои мечты вернуться в операционную повисли в воздухе. Пусть придет к власти Зюганов, пусть все будут жрать одних миног и морскую капусту, но я не вернусь. Хочу ли я в лагерь? Я не люблю, когда люди рассуждают об этом в теплых туалетах. Понятно, что из лагеря очень потянет на Канарские острова. Ну и что из этого? Был такой в Венгрии легендарный футболист Пушкаш. Он ушел в 56-м из Венгрии и много лет таскался по Европе. Вот он сказал, что единственное счастье, которое он испытал в жизни, — это быть дома. Лучше мне не объяснить. Все время очень хорошо кожей. Может быть, это пройдет, когда кончатся все деньги. И в сытую Данию я не хочу. Мне вреден датский воздух. Я хочу, чтобы меня похоронили здесь, на проспекте французского коммуниста Мориса Тореза, и сделали мне надгробье из банок отечественной сгущенки, которую мне довелось сварить и съесть. Пойду-ка я, кстати, сварю еще одну баночку: батареи не топят, и необходимо серьезно готовиться к зиме.