I. Природа
Земля
Природа
Воля
Перед весной
Ручей
Вешние дни
Журавли
Опушка
Вечер
Легкий ветер
Родник
Бабье лето
* * *
Золотые будни
За выгоном
II. Деревня
Спозаранок
Пашня
Спожинки
Хлеб
Блины
Печка
Сход
Бабка Сентябриха
Хозяин
Ветряк
* * *
БесыЕСЫ
Старая мельница
Пан
Оттепель
Будни
Начало весны
Утро
На рассвете
Давнее
III. Черед жизни
РОДИНА
Омут на Воже
Куликово поле
Свежее утро
Север
Глухомань
Поэт и леший
Перед весной
Дума
Рязанский гость
Грибы из Луховиц
Абрамцево
Парк в Абрамцеве
МУРАНОВО
Старая ветла
Янтарный лист
* * *
Звезда
Калиновый кусток
Озимое поле
Одиночество
Простой стих
Перелески
Зима
Волны реки
Черед жизни
Дума ночью
Браслеты вечера
Одеяло
Гаданье
Лукоморье
Крестьянский поэт
О родном и близком
[116]
Пейзаж
Я научился писать пейзажи в деревне Щербаковке близ Казани. На берегу голубого озера, где в пучине была такая ясная холодная вода, что гривенник, брошенный за борт лодки, светился серебряной каплей на песчаном дне, где по краям провала далеко в глубину зеленой бахромой таинственно спускался мох, образуя некий сказочный балдахин, расположилась небольшая, в тридцать домов, деревня Щербаковка, славная своей картошкой и старинными штофными сарафанами.
Там, на высоком обрыве, откуда можно было видеть за пятнадцать верст в одну сторону Казань с кремлем и башней Суюмбеки, в другую – село Высокая Гора с белой колокольней, стояла летняя изба старика Федора Демидовича Степанова, осанистого, с большим лбом и седой бородой, степенного, тихого человека, большого охотника ходить по грибы, в чем я ему был неутомимым и по зоркости глаза счастливым соперником.
Там я прожил семь зеленых лет, спал на верху омшаника под соломенной крышей, где одну жердочку по соседству на все время облюбовали куры-хохлушки, любимицы старухи Даниловны, хозяйки Федора Демидовича. Моими часами был кочет с золотым пером, горлопан на всю улицу, он и будил меня на живописную работу. Его бодрящий крик и жизнерадостность воспел я в одном краткостишии. Старуха Даниловна, бойкая говорунья-сваха, охотница до песен и до нечаянной рюмки, была моей постоянной натурщицей в живописи и в поэзии. Ее простодушные рассказы я перекладывал в гекзаметрические стихи о деревне. Делал я это с большой точностью, упоминая в строках и подлинное имя героини.
Как-то я зашел на гумно, где молотила семья Степановых, и заметил легкую пересмешку у работников. Я, выведывая названия несложных частей овина для поэмы «Обиход», расспрашивал подробности и увидел, что старик Федор Демидович порывается мне сказать что-то лукавое.
«Да тебе все расскажи, а потом ты и опишешь, как мою старуху описал; про картошку-то она тебе рассказывала, а ты как есть правду описал», – добавил он уже добродушно и поощрительно.
Я не думал, что старик знает про мой гекзаметрический стих «Картошка», который был напечатан в это лето в газете «Красная Татария». Номер этой газеты принес в Щербаковку Даниловне ее внук, узнавший в моем бесхитростном описании точный портрет своей бабушки.
Мне понравилось, что деревенские люди не подивились древнему многосложному размеру и похвалили меня за правду. Эту же правду я искал и в увлекательном для глаза пейзажном деле. Небольшая заводь у леса, образованная хаусом, струившим прозрачную голубую воду к мельнице под известковой горой, служила мне всегдашним мотивом. Рядом, на берегу речки Казанки, росла ивовая роща, где пастухи в полдень ставили стадо на стойло, и я присаживался к их костру с этюдником, мольбертом и холстом и писал по нескольку дней подряд тихие аркадские виды.
Тень живописца Пуссена проходила в моем воображении, слава барбизонцев вставала в моей памяти. Светло-зеленая золоченая краска Клода Моне была разлита всюду по щербаковским долинам. Я много писал темперой по холсту, мне хотелось освободиться от черноты и тяжести в масляной краске.
Писал я все лето, а осенью развешивал эти картины у избы на Степановом дворе, выбирая непременно воскресный день, не рабочий в поле, и сухую погоду. Накануне вечером я писал на листе картона крупным шрифтом об открытии выставки и вешал это на часовне, где бывала всегда сходка и стоял высокий столб с колоколом, снятым за ненадобностью в советское время с монастырской церкви. Утром ко мне приходила толпа односельчан, они обменивались мнениями, грызли семечки и поощряли меня добродушными отзывами.
Эти беседы и любовная критика деревенских жителей помогали мне в живописном мастерстве. Замечания были живые, исполненные непосредственного ума и ясного понимания задач искусства, искусства открывать людям красоту окружающей их жизни.
«Какие красивые места», – говорили сельчане, глядя на картины, где были написаны щербаковские роща, заводь, поле за деревней, степановский частокол на бугре и раскидистая ветла возле мостика на речке Казанке. Другие добавляли: «Да, сами живем тут век, ходим, а не замечаем». Так я делал в течение семи лет, щербаковцы ко мне привыкли, и, когда я приезжал весной, молодежь спрашивала меня, скоро ли будет выставка.
Трудящийся человек в моих картинах прежде всего видел и ценил труд. Однажды, когда я сидел на щербаковском лугу под зонтом у мольберта, проходивший мимо старик из соседнего села Борисоглебского сказал мне вместо обычного приветствия: «Слава труду».
На моей выставке были и жанровые картины, и портреты деревенской детворы. Останавливал внимание зрителей этюд девочки в бедном, поношенном платьице с большой дыркой на худеньком плече. «Никогда бы так не снялась, – говорила розовощекая девка Аксинья, – сидит, как нищенка». Зато хвалили щербаковские бабы и девки этюд невесты в запоне, сарафане и белой рубашке с кисейными рукавами: «Какая рубашка-то редкая». Степенные мужики также считали своим долгом прийти на деревенскую выставку. Они наряжались в новые пиджаки и картузы и молча ходили возле картин.
Когда я спросил одного пожилого щербаковца, что ему понравилось на выставке, он ответил: «Виды». И посоветовал мне зайти на поляну в Репиховскую рощу и зарисовать там вековую липу: «Под липой дух медовый, а на поляне ягод – ряса рясой». Если велика потребность в пейзаже у деревенского жителя, то еще сильнее она должна сказываться в горожанине. Когда после лета я вешал щербаковские пейзажи в мастерской друга художников 'Уншлихта, то не раз заходил туда и Ольминский. Он садился в кресло перед пейзажами и молча разглядывал их. Он как бы гулял по зеленым рощам Щербаковки. «Хорошо, что в пейзаже людей нет», – как-то мне сказал Ольминский. Я понял его так: человек иногда хочет быть один лицом к лицу с природой.
Валерий Брюсов
1913 год. Я в Москве. Иду на Мещанскую в гости к Валерию Брюсову. Профессор философии Казанского университета Ивановский после выхода в свет моей первой книги стихов дал мне адреса известных московских писателей. По его адресу я нашел Валерия Брюсова.
Сдержанный, приветливый Валерий Яковлевич знакомит меня с супругой Иоганной Матвеевной. Кабинет весь в книгах. Брюсов расспрашивает меня о моей деятельности в Казани. Рассказываю ему, что я преподаватель истории искусств в Казанской художественной школе, участник выставки Товарищества передвижников. Брюсов замечает: «Но ведь члены Товарищества передвижников староваты в искусстве. Кого вы назовете? Бяльницкий-Бируля? Да, он хороший пейзажист. А знаете, кого я люблю больше всего из художников? Рембрандта. Если вы узнаете, где есть в провинциальном музее Рембрандт, я тотчас же приеду в этот город. Гостиницы там есть?» Я обещал это сделать.
В другой приезд, когда я был в гостях у Брюсова, на стене его кабинета висела моя деревенская картина «Сарай», мой подарок Брюсову. Брюсов сказал, что она ему нравится по своим тонам, а о стихах он высказался в журнале «Русская мысль», где напечатал рецензии на изданные в Казани «Полевые псалмы» и «Земную ризу», похвалил строки моих стихов о «старце Никаноре».
Во время беседы я усердно расспрашивал Брюсова о гекзаметре, этим размером была написана моя поэма «Попиада».
В один из вечеров я застал у Брюсова большую группу молодых поэтов. Это были переводчики: он руководил изданием антологии армянской литературы. Брюсов то уходил к ним, то возвращался ко мне. Супруга Брюсова Иоганна Матвеевна приготовила вкусную яичницу, и Брюсов за дружеской беседой угостил меня бутылкой армянского портвейна.
В двадцатом году Брюсов предложил мне выступить на поэтическом вечере в Доме печати. Там я познакомился с Есениным, Кусиковым, Шершеневичем и Мариенгофом. Есенина я любил как поэта, а остальная молодежь была уж очень напориста. Шершеневич, злой на язык, предлагал в шутку своего метра, Валерия Брюсова, так как он якобы уже устарел как поэт, треснуть топором по черепу. Подобные шутки были тогда в моде.
Гиляровский
Я бывал у дяди Гиляя, этого знаменитого москвича, пил чай в Столешниках. В 1914 году я участвовал своей картиной «В избе» на выставке «Современное искусство», где экспонировался портрет Гиляровского, написанный художником Александром Герасимовым. Портрет был написан мастерски: дядя Гиляй в белой рубахе, как запорожец, сидел в плетеном кресле на террасе, освещенный июньским солнцем. Было ли это в Малеевке, известном доме отдыха писателей, – не знаю.
С этих пор началось мое знакомство с Герасимовым и с дядей Гиляем, с которым Герасимов меня познакомил.
Дядя Гиляй подарил мне свою поэму «Стенька Разин», а я ему только что изданную в 1914 году мою книгу «Земная риза». На книге, подаренной мне, Гиляровский написал:
Чай в Столешниках был вкусен, а беседы об искусстве интересны и разнообразны. Здесь я познакомился с искусствоведом и талантливым критиком В. М. Лобановым. В беседах принимала участие жена В. М. Лобанова, дочь Гиляровского.
Я не просто был знаком с Гиляровским, он оказал на меня творческое влияние: с легкой руки дяди Гиляя я начал часто писать шутливые, дружеские экспромты. Вот стих тогдашнему президенту Академии художеств Александру Михайловичу Герасимову:
Другой экспромт был адресован Борису Иогансону. Он является моим ответом на жестокую дискуссию о пейзаже. Подумать только, в споре о пейзаже мы, старые ахровцы и молодые рапповцы, которых было очень трудно убедить, дошли до здания Реввоенсовета, зашли в кабинет к Клименту Ефремовичу Ворошилову – с вопросом, можно ли в нашу пролетарскую эпоху писать пейзажи.
Об этом и говорится в моем экспромте, посвященном народному художнику Борису Иогансону:
Экспромт художнику Аралову:
О Маяковском
Маяковского я впервые увидел на лекции футуристов в Казани в зале Дворянского собрания в 1912 году.
Зал был полон молодежи и солидных представителей дворянства. Новые поэты – Маяковский, Бурлюк и Каменский «давали пощечину общественному вкусу». На эстраде стоял широкий стол, на нем стаканы с чаем. Поэты сидели за столом перед публикой и тихо позвякивали ложками, по очереди выходили к кафедре и читали стихи. Бурлюка, учившегося раньше в Казанской художественной школе, я знал как хорошего пейзажиста, его картины были вывешены в классах Казанской школы как художественные экспонаты. Теоретически в этот вечер Бурлюк доказывал, что автомобиль красивее, чем тело Венеры Милосской. Он показывал снимки автомобиля, не помню какой марки, и фотографию статуи Венеры Милосской. Слушателей ему убедить не удалось. Не удалось Бурлюку и увлечь слушателей своими стихами: «Небо труп, звезды труп, земля труп…»
Превосходно читали стихи Каменский и Маяковский.
С Маяковским я встретился через много лет на лестнице в газете «Известия». После рукопожатия Маяковский мне предложил: «Радимов! Делайтесь футуристом!»
В те годы я с группой друзей-художников организовывал АХРР.
На диспуте в Леонтьевском переулке я прочел доклад «Быт в живописи». Сторонники беспредметного искусства встретили мой доклад в штыки. Поддерживал меня в этом споре Касаткин. Был на этом диспуте и Маяковский, но, не дослушав речи Касаткина, ушел. После диспута в коридоре ко мне подошел Осип Брик и начал упрекать, зачем я воскрешаю покойников, мертвецов-передвижников.
Затем я встретился с В. Маяковским в траурные дни похорон Владимира Ильича Ленина, я писал этюд из окна Исторического музея. У другого окна стоял Маяковский и смотрел на траурную процессию: склонив знамена, шли войска.
Незадолго до смерти поэта я видел его в Доме Герцена, в ресторане. Он сидел за столом недалеко от меня с какой-то женщиной. На лице его не было улыбки.
И последнее свидание с народным поэтом было у гроба.
Встреча с Максимом Горьким
Писатель Леонид Максимович Леонов при одной встрече показал мне письмо Горького к нему, Леонову. Горький писал, что хотел бы видеть вышедшую в то время книгу моих стихов «Деревня». Он просил Леонова сообщить об этом мне, автору, по его словам, «интереснейшей «Попиады». По совету Леонова я тогда же послал свою книгу стихов Максиму Горькому в Италию, в Сорренто.
Прошли годы, я любил и читал Горького, но с ним ни разу не встречался. В первый приезд Горького в Москву из Италии я был уже москвичом, покинул Казань, занимался общественной деятельностью, был одним из организаторов Ассоциации художников революционной России и председателем Всероссийского союза советских поэтов. Последняя организация существовала недолго, но, когда в Москву приехал Максим Горький, мне было прислано приглашение как председателю Всероссийского союза советских поэтов, присутствовать на совещании у Луначарского.
Я был очень рад встретиться с Горьким. Когда я пришел, Горького еще не было, но собравшиеся знали, что он придет. Луначарский начал заседание, а я положил на стул рядом с собой портфель в надежде, что, когда Горький войдет, я сниму с соседнего стула портфель и Горький сядет рядом. Немного спустя открылась дверь – и вот он, Горький!
Высокий, костистый, с бобриком на голове. Я принимаю со стула портфель, Горький садится рядом. Но как отрекомендоваться ему? Пускаюсь на новую хитрость. Пишу Горькому записку: «Дорогой Алексей Максимович! С Вами рядом сидит Павел Радимов». Лодочкой-ладонью подсовываю по столу эту записку к Горькому. Горький наскоро пробегает ее глазами. Вот он неожиданно повернулся, моя рука в его руке, говорит окающим баском: «Какой вы еще молодой! Знаете, где мы читали вашу «Попиаду»? В Сорренто. Знаете, кто читал? Шаляпин!» Я был смущен.
Моя поэма в гекзаметрах «Попиада», имевшая много лестных отзывов в прессе, была напечатана во втором сборнике моих стихов – «Земная риза» в Казани в 1914 году. Молодые годы Горького и Шаляпина, как известно, тоже прошли в Казани. Горький работал пекарем в булочной, а Шаляпин был писцом в духовной консистории. Они дружили и подрабатывали пением в хоре церкви Святого Духа, что в Суконной слободе. Регент принял их в хор с условием, что они будут петь разными голосами. Поэтому в церкви Святого Духа Горький пел басом, а Шаляпин тенором.
Редкое для меня мгновенье кончилось. Горький и я сидели за столом и мирно слушали блестящую, как всегда, речь Луначарского. Прощаясь, Горький пригласил меня в гости для беседы на квартиру в Машков переулок. Я захватил с собой три живописных этюда темперой на ватмане: «Хоровод в деревне Щербаковке под Казанью», «Девушка» и архитектурный этюд собора Василия Блаженного.
Первая беседа началась со стихов. Горькому нравились мои деревенские гекзаметры, он упомянул, что ему из этого цикла нравится стихотворение «Брань», где в горячем споре, пока стелют холсты, сошлись две горячие на слово и словцо кареглазые молодки:
Кофе хозяину и мне принесла сноха Горького, я знал, что она успешно занимается живописью, и я при ней показал Горькому свои этюды.
Горький крупными шагами заходил по комнате, память о знакомых местах под Казанью вызвала легкую поволоку в серых внимательных зорких глазах.
Он попросил: «С этюда «Хоровод» напишите большую картину, а этюд мне продайте!» Горькому я подарил этюд собора Василия Блаженного, а картину «Хоровод» я писал долго и закончил уже, к сожалению, после смерти Горького.
Никитина Евдоксия Федоровна
Каждому приходится мириться с тем, что ему не остановить время. Через год с небольшим мне будет уже восемьдесят лет. Просматривая залежи в своем письменном столе, я нахожу пожелтевший давний пригласительный билет от литературного общества «Никитинские субботники»… 390-е заседание.
П. А. РАДИМОВ
XV лет в литературе и живописи
1912–1927 гг.
Организатор этого общества мой друг и друг многих русских литераторов Евдоксия Федоровна Никитина.
Программа вечера:
1. Выставка картин П. А. Радимова.
2. Проф. А. А. Сидоров. Радимов как художник.
3. Проф. П. С. Коган. Поэзия Радимова.
Напечатан на билете каталог выставки картин П. А. Радимова (АХРР) 1912–1927 годов из цикла «Деревня».
В доме Евдоксии Федоровны Никитиной, по словам писателя К. А. Федина, «собран нигде и уже никогда неповторимый материал по истории советской литературы, с ее возникновения до наших дней…».
В квартире дома № 14 по Вспольному переулку все необычно: и тесные ряды книжных шкафов и стеллажей, до отказа набитых пухлыми папками, картинами, альбомами, пакетами, и кипы бумаг и свертков, что громоздятся штабелями на столах и по углам комнаты, и стены, сверху донизу увешанные картинами, рисунками, гравюрами…
Привлекают внимание первые посмертные маски В. Маяковского, С. Есенина. Рядом – уникальная вещь пушкинской эпохи: чудесные настольные часы, когда-то украшавшие гостиную дома в Полотняном Заводе – вотчине Гончаровых, родителей жены Пушкина. Словом, в этой до предела заставленной комнате, где действительно яблоку негде упасть, находятся и на виду и под «замками» огромные культурные богатства. Мы говорим об интереснейшем, представляющем значительную литературно-историческую ценность собрании Евдоксии Федоровны Никитиной, – собрании, материалы которого накапливались ею на протяжении почти полувека.
В 1920–1931 годы Евдоксия Федоровна Никитина возглавляла в Москве издательство художественной литературы. На «Никитинских субботниках», организованных по ее инициативе еженедельных субботних вечерах издательства (отсюда название «Никитинские субботники»), бывали известные литераторы, художники, актеры, музыканты, ученые.
Огромное количество рисунков, дружеских шаржей на писателей было создано на «Никитинских субботниках» их участниками – Е. Лансере, К. Юоном. Особенно много вещей Кукрыниксов, и все это, нигде не опубликованное, оставалось в никитинском собрании, так же как рукописи и книги с автографами.
Евдоксия Федоровна Никитина передала свое собрание в дар государству. А ныне это собрание превращено в филиал Государственного Литературного музея. Пожизненным хранителем назначена Евдоксия Федоровна Никитина – старый литератор, член Союза писателей СССР.
Полвека встречаясь на путях жизни как поэт и как художник с Евдоксией Федоровной Никитиной, я знал ее привычки, страсти и увлечения. Одна у нее была сильная, неистребимая страсть – собирать коллекции рукописей, или, что то же, создавать широкий по размерам литературный и живописный архив. Я сам грешил страстью устраивать и устраивал художественные выставки без конца. За свои годы я сделал не меньше пятидесяти выставок. Об одной из них мой теперешний рассказ.
В этой страсти мне помогала и неугомонная Евдоксия Федоровна. Эта выставка должна была быть по ее предложению в Музее изящных искусств. Никитина была в дружбе с главной администрацией музея. Главный зал на втором этаже был в моем распоряжении. Все было решено, утверждено и одобрено домашней непридирчивой комиссией.
Евдоксия Федоровна по-своему скомпоновала повестку, или, вернее, пригласительный билет вечера, посвященного открытию выставки:
1. Выставка художника Павла Радимова, картины Родины.
2. Литературный вечер Павла Радимова, участвуют Качалов и Москвин.
Широкая программа привлекла многочисленных зрителей и слушателей. Качалов, с которым я несколько раз встречался, на этом вечере не мог быть по болезни, он был заменен Аксеновым. А Москвин Иван Михайлович пришел, но шепнул мне на ухо при входе: «Я никогда не читал стихов, но тебе по дружбе прочту какую-нибудь маленькую прозаическую вещицу».
В те годы у меня в сборнике антирелигиозных рассказов была напечатана миниатюра «Панихида». В ней было мало скорби и много добродушного юмора. Москвин сел на лестнице: «Дай книжку!» Я дал знаменитому чтецу свой рассказ.
Боже мой! Что он, волшебник, с ним сделал! Я ему прощаю множество фраз, которых я в жизни никогда не писал. Он читал блестяще, он был на высоте, хохот перекатывался по рядам стульев.
После концерта и выставки был домашний вечер. Деятельное участие в нем принял тогдашний редактор «Известий» Иван Михайлович Гронский. Для гостей он любезно предоставил свою широкую квартиру в Доме Правительства. На вечере выступил известный тенор Николай Николаевич Озеров, мой однокашник по духовной семинарии в Рязани и по Казанскому университету. Он спел романс, написанный композитором Г. Медведевым на мои слова «Журавли». Среди писателей был и Павел Васильев.
В тот вечер все были молоды, стихи и песни лились без останову, из-за стола мне хлопала в ладоши уважаемая Евдоксия Федоровна, при чьем участии огни вечера разгорались сильнее и сильнее. Даже я сам простил себе свою дерзость, что собрал без основательной причины столько народу.
Вчера я только перевернул страницы изданной обо мне в издательстве «Советский художник» художественной монографии. На последних страницах я прочел список устроенных мною художественных выставок, начиная с деревни, с деревенского двора, с избы-читальни, с советской чайной, с музеев русских городов до музеев Москвы – итог для меня внушительный. Я думаю, что это были незаметные, но крепкие камни нашего дорогого искусства.
Следуя этим заветам, я буду и в восемьдесят лет, и после восьмидесяти работать для искусства и говорить о нем. Оружие советских художников и поэтов – кисть и слово. Этим мы отгоняем во мрак прошлого призраки бесчеловечной войны. Пусть же Солнце, встающее с утра, не устанет светить над миром и просторами нашей Родины.