У Пака Хёккосе состоялся почти такой же разговор, как у полковника с Аматэрасу. Только девушек было девять. Они, точно девятихвостая лиса Кумихо, виляли юбками и уговаривали вождя не связываться с великим чародеем Джору, а тихо-мирно отправиться на восток. Там будто бы великаны Чаньин уже налепили острова и горы, украсили их великолепными водопадами, полили цветы душистыми росами и ждут не дождутся, чтобы кто-то пришёл и оценил красоту пейзажа.

У костра Омогоя девиц было всего семь, но галдели они, как семьдесят разряженных девиц.

– Бай! – говорили.

– Пойдём! – говорили.

– На восток! – говорили.

– А что на востоке?

– Страна! – говорили.

– Весны! – говорили.

– И прохлады! – говорили.

– Он что, восток, для вас рыбьим жиром намазан? – удивлялся бай.

Девицы тихо смеялись, словно ручей журчал. За ночь омогойцы потихоньку собрались, чтобы соседей не беспокоить, и чуть свет пустились в путь. И знать не знали, что под покровом ночи племена Пака тоже пакуются, сворачивают юрты. Приладив вьючные мешки, второй отряд отправился на восток ещё до обеда. Узрев сборы соседей, засуетились и в стане Идзанаки. К вечеру и они снарядились в новый поход. Лунный серп сиял в чистом небе и словно подмигивал, маня в страну крепких корней.

Сотон покидал Мундаргу вместе с отрядом Пака. Другой бы со стыда сгорел после случая с красавицей Суро. А этот проморгался и даже с видимым удовольствием следил, как девицы поют и танцуют круг костра, исполняя песню «Старик преподносит цветы». Ему нравились откровенно эротические позы и жесты девушек, вместе с прочими зрителями он хохотал над старым пнём, зря растревожившим красавицу. А если на него показывали пальцами, то тщеславно вскакивал и раскланивался. Вскоре всем это изрядно надоело, на него перестали обращать внимание, и песня зажила своей жизнью.

Дичь опять наполнила леса, едва они покинули перевал. И если бы не приближающаяся зима, то тревог бы и вовсе не возникало. Между тем пришла пора алой брусники и кедробоя. По тайге полетели красивые яркие листья. Караваны птиц потянулись на юг. По рекам и озёрам охотники били жирнющих и вкуснейших гусей да уток. Сотон объедался этой вкуснятиной и, поскольку драчёвская сомагонка давно кончилась, экспериментировал с доступной бражкой. Добавлял в неё разные травки, отрезанные яйца маралов и кабанов, чтобы больше не попадать впросак, грибы, пока однажды в отчаянии не накрошил туда мухоморов. Что случилось дальше, он наутро не вспомнил, но проснулся в объятиях красавицы. Она ласково называла его Пугын, а вот своего имени не называла, а Сотон его так и не вспомнил, как ни напрягал чудовищно гудящие с похмелья мозги. На вторую ночь юртаунец повторил испытание чудесной смеси бражки с мухоморами. Очухался на мягкой моховой постельке с другой красоткой. Она тоже обзывала старика Пугыном и ласково гладила его седую бороду. Несостоявшийся хан тупой похмельной башкой понял, что напал на золотую жилу. Девять дней он встречал помирая от употребления эрзац-сомагонки и холодея от восторга, что такие Красавицы не отказывают ему в ласках. Одна досада, что о своих ночных подвигах не помнил он абсолютно ничего, словно удовольствия обладания красотками доставались кому-то другому. А поскольку личным врагом числил он племянника, то сразу решил, что именно Джору крал у него радость очередной победы.

– Так жри дерьмо! – заорал он, зверея от бешенства. – Кусо кураэ! – зачем-то перевёл свой вопль на диалект североармейского языка, к которому невольно привык, путешествуя по землям лесичей вместе с племенем Идзанаки.

(Интересно, что в оставшемся далеко позади краю Высокой тайги Чулмасы, которая первая обозвала Сотона Пугыном, никак не могла успокоиться. Она искала любовника, похожего на зимнего гостя, и понапрасну приставала к местным охотникам. Ни один из них и в подмётки не годился мужику с прозрачным кувшином. Желая повторения той чудесной зимы, когда сутки свивались цепочкой чувственных наслаждений, склёпанной из звенышек бабьего счастья, Чулмасы ночами обшаривала избы со спящими хозяевами, обыскивала охотников, заночевавших у костра, но так и не нашла второго прозрачного кувшина.

В конце концов в дальней деревеньке стибрила бурдюк с бражкой – хотя бы длинным горлышком он походил на памятный кувшин. Точно так же бражка похожа на сомагонку, но нет в ней свирепой крепости. Мужики, её отхлебнувшие, походили на Пугына как свинья на быка. И лесунка всё лето провела в поисках секретных добавок, улучшающих результат, пока путём проб и ошибок не обнаружила тот же компонент, что и Сотон. Запасы снадобья она пополняла из бражных ям Токкэби, своего сожителя с палёной бородой, и крошила туда красно-белые шляпки ядовитых мухоморов. Мужики пробовали секретную настойку и зверели. При этом любовный пыл некоторых возрастал и чуточку приближался к темпераменту Пугына, хотя большинство пьяниц скучно умирало на месте.

Надо ли говорить, что Чулмасы новой спины не нарастила, хотя при её лемурийских способностях это было делом плёвым, нет, она гордилась своей стёртой на нет спиной, как воинственный абориген татуировкой. Охотно демонстрировала мужикам кишки и рёбра и забавлялась воплями ужаса, считая, что вылетают они из оскаленных ртов от высшего наслаждения.

Впрочем, лесунка никому не хотела ничего плохого и искренне удивлялась, почему вдруг стала пугалом для всех поселений округи. Когда при виде её путник пускался наутёк, она злилась и из ушей её валил жёлтый дым из спор грибов-дождевиков. «Пугын! Пугын!» – аукала она по логам и вершинам скал, но нигде не находила потерянного бабьего счастья…)

Для Сотона девятое утро со дня открытия волшебных свойств мухоморов начиналось чудесно, да день вот неудачным вышел. Может, не предложи он Джору питаться вонючими отходами, ничего бы и не случилось. По крайней мере, сам Сотон позднее решил, что именно необдуманное проклятие и привело его к столь печальному исходу. Рассуждения несостоявшегося хана были просты и логичны: горе свалилось после злых слов, а значит, из-за них. А случилось вот что.

Инаде, матушке Аран, девицы с гребешком, приснился сон, чтоб им всем лопнуть! А приснилось старой карге, будто её ненаглядная Куси пришла к мамушке и поведала тайну своего исчезновения. История, рассказанная Аран, была столь нелепой, что ей тут же поверили все племена Пака. Да и кто бы не поверил: нарочно подобный бред придумать невозможно.

По словам Инады, дочь её Аран забралась на скалу, чтобы полюбоваться лунным светом. Беды в знакомых таёжных чащах она не чаяла. Лунный свет скользил по хвойным мехам, колеблемым весенним ветерком, а девушка мечтала о прекрасноликом юноше, который придёт и легко и благородно совершит с ней то, чего не сумел развратный старикан из печальной песни «Старик преподносит цветы». Повторяя Суро из зримой песни, Аран расстегнула воротник до самого пупка и показала месяцу свои юные груди. Лунный свет принялся щекотать их, словно языком лизал. Девушка раскрыла алый ротик, задрала подол и раскинула ноженьки, подставляя серебряному бесстыднику самое сокровенное. В мечтах она уже качалась на волнах страсти, когда в эротические фантазии ворвалась грубая реальность. Зловещая тень накрыла её обнажённые бёдра, будто коршун курицу. Аран распахнула затуманившиеся очи, думая, что на месяц набежала тучка, чтобы её тоже облизали лучи.

– Но не тучка плыла по небу, – излагала мамаша, – а совсем наоборот.

Вместо ожидаемого луноликого возлюбленного…

– …над невинною девицею, – врала Инада, – нависал седой старик.

С содроганием Аран узнала в нависшей над ней скрюченной фигуре старого Сотона.

– Серебром горели волосы, но – не лунным серебром…

Сальные патлы его блестели.

– То не жемчуга, не яшмы на девицу осыпалися… А самая обыкновенная перхоть. Потными пальцами…

– Старикан сграбастал девушку за невинные за персики!

С гневным криком Аран выхватила нож и безжалостно отпластала «осквернённые груди». Тогда старик ухватил за одну из раскинутых ноженек. Девушка и ногу отрезала, хотя пришлось помучиться, Но развратник не отступал – как клещ вцепился в оставшуюся. Защищая невинность, Аран не пожалела последнюю ногу. Безобразник припал к руке, но Аран отхватила руку так быстро, что та осталась в волосатых лапах насильника, чмокающего от вожделения. Разобравшись, что зря целует мёртвую плоть, старикан с отвращением отбросил её в сторону и ухватился за последнюю живую конечность. Зажав нож в зубах, девица принялась её пилить. Когда отрезанная рука откатилась в траву, Сотон, пользуясь беспомощностью жертвы, поскорее навалился на неё, торопясь, чтобы та не успела отрезать самое главное.

– И лежит моя дочурочка, – закончила свою повесть Инада, – гладенькая, словно чурочка! Нету ни сучков, ни веточек, нету ручек, нету ноженек! Дождь девицу обмывает, ветер тело осушает, звёзды светят в ясны оченьки, а подняться нету моченьки. Ну а коршуны с воронами очи те хотят повыклевать!

Внимательный читатель наверняка заметил влияние песни «Старик преподносит цветы» на поведение героини истории: Аран и «расстегнулась до пупка», и «ноженьки раскинула», и груди названы персиками. Вероятно, сон, если Инада вообще видела его, а не просто сочинила ужастик, да по бабьей дури сама в него и поверила, был навеян этим популярным у костров напевом. Так или иначе, но родилась новая песня – «Ариран»:

…………………………….буду я. ………прослушайте…………меня. У Инады…………………………. ……………………………… ……….раз…………………звезда, Аран……………………………… …………….хотелось……………. То…………………………………. Но…………………………………. ……….если………………………. ……………….тогда………………. ………в…………………самый……

Очень внимательный читатель, возможно, заметил, что текст песни приведён с некоторыми сокращениями, – в ней девяносто девять куплетов, а процитировано чуть меньше. Сокращения сделаны для его же, читателя, блага, чтобы не нарушать нравственности и не дразнить гусей. Не стоит обращать внимание на купюры, а следует наслаждаться столь свойственной всякому истинно народному творчеству поэтичностью изложения. Высокая поэзия сама так и рвётся из любой приведённой здесь строчки.

Песня «Ариран» пережила века. Правда, мамаша Инада за эти годы от долгого употребления вовсе стёрлась, а Аран превратилась в дочь вдовца, начальника уезда Мирян провинции Кёнса-Намдо. В новейшем варианте говорится, будто бы воспитывала её кормилица, которая и задумала выдать замуж за посыльного из управы. Для того заманила Аран на башню и скрылась. Явился посыльный и стал домогаться – ухватил за груди. Девушка осквернённые груди отсекла ножом. Тогда и посыльный выхватил нож. Аран предпочла смерть позору и умерла с ножом в горле, но не запятнала чести. Огорчённый неудачным сватовством, посыльный спрятал тело в бамбуковой роще близ реки Нактонган. Отец упорно искал дочь, потому что её исчезновение пало несмываемым позором на дом дворянина-янбана. Кровиночку свою он не нашёл, и карьера его пошла прахом. Пришлось уйти в отставку и вернуться в столицу.

Если в первой части поздней версии «Ариран» крови поменьше, чем в оригинале, этот недостаток с лихвой покрывается во второй. Каждый новый начальник провинции Мирян умирал в первую же ночь (в тексте перечисляются их имена и предыдущие должности), так что вскоре вовсе не стало охотников на непыльную работёнку и доходное место. Лишь бесстрашный чиновник Ли Санса согласился поехать в провинцию. Остановился на постоялом дворе, но едва раскрыл книгу, чтобы почитать на досуге, как сильный ветер распахнул дверь и загасил свечу. Перед ним очутился труп девушки с лохматой чёрной головой, окровавленными грудями в руках и ножом в горле. Труп вздохнул и, несмотря на нож в горле, внятно поведал печальную историю. Ли Санса понял, о чём идёт речь, и поехал в управу. Вызвал посыльного и кормилицу. После сурового допроса они сначала разрыдались, а потом признались в злодеянии. Виновных казнили, а останки девушки нашли и захоронили. За века труп из ранней редакции размножался, как амёба делением, и в позднейшей версии трупов этих стало не то восемь, не то шестнадцать.

Зато напрочь исчезло имя оболганного Сотона. Он-то Аран и пальцем не тронул, уж не говоря о прочем, потому что не было никакой кровавой драмы: девушку всего-то навсего задрал оголодавший от весенней бескормицы медведь.

Но ведь нашлись простаки, которые поверили лживой Инаде!

Люди, услыхавши столь страшную любовную историю, пришли сначала в ужас, а затем в ярость.

– Убить злого насильника! – решила толпа.

Схватились кто за сук, а кто и за меч и бросились на неповинного старика. Хорошо, что тот успел оседлать незаменимую верблюдицу и упаковать вещи и юрту. Иначе бы ему несдобровать: оторвали б завистники и пугын, и бубенчики, а то и буйну голову. Но не на того нарвались. Пока толпа разогревала себя криками, Сотон, тряся похмельной башкой, прыгнул меж горбов, сделал ручкой и быстрее ветра помчался от разъярённой погони.

И влетел на всем скаку в поселение бухиритов!

А Булагат и Эхирит три дня назад поссорились в очередной раз и сейчас вели кровопролитное сражение: по очереди захватывали ханский трон Тайжи, сгоняя с него равносильного брата-близнеца лишь для того, чтобы самому оказаться жертвой нападения и дворцовых интриг. Солнце клонилось к западу, а битва к закату, потому что подданных, способных держать оружие, у них уже практически не осталось. И когда через их стан проскакал всадник на светлом… не разбери-пойми чём, братья быстро прекратили распри и решили для разнообразия пограбить дерзкого пришельца. Но тут в поселение ворвалась гомонящая толпа с дубинами и мечами и просто стоптала остатки братских войск, прохлопавших нападение с тыла. Сопротивление любителям самосуда, готовым казнить невинного, но не готовым к битве, оказалось слабым, но долгим. И пока толпа и войска дробили дружка дружке челюсти и проламывали черепа, Сотон успел нагнать обозы омогойцев, где и укрылся среди телег и кибиток.

Разведчики Омогоя обнаружили стан бухиритов прошедшей ночью, и бай принял решение скрытно обогнуть поселение, возможно, враждебно настроенных хозяев местности. Никем не замеченные (бухиритам было не до них), омогойцы как раз завершали обход. Старик, стремительно ворвавшийся в колонну и укрывшийся у бабы под юбкой, и воинственные крики, взорвавшиеся в тылу, до того всех напугали, что всадники и возничие принялись изо всей мочи нахлёстывать лошадей. Караван с ходу форсировал реку Раскрытый Рот (Ангару), отчего знаменитый впоследствии Шаман-камень затонул, вбитый в дно реки многочисленными копытами и колёсами. Омогойцы устремились дальше, огибая озеро слева, а отряды Пака и Идзанаки прошли южным берегом.

Идти вслед за прожорливыми племенами Хёккосе полковнику не понравилось: те выбивали, а больше распугивали дичь. Поэтому погнал своих подданных параллельным курсом, намереваясь опередить: пускай паковцы глотают его пыль и подбирают кости. Два народа передвигались едва не толкаясь локтями. Но всё же у того и другого вождя хватило ума прекратить гонки и остановиться на зимовку, пока снега не накрыли. Два стана разбили на берегу Богатого озера. Нечего и говорить, что парни бегали к девчонкам из соседнего племени, потому что многие успели перезнакомиться и перевлюбляться во время совместного похода и когда стояли на перевале. И всё бы ничего, если бы одна из особо вредных мамань – вот же кому-то тёща достанется! – не распустила слух, что по стану шатается развратный ёбосан.

Рождённого праздным бабьим языком ёбосана вымысел превратил в некоего лазутчика из племени Идзанаки, который в образе красного перца в сумерках соблазняет дотоле добродетельных паковских девиц. Откуда взялся красный перец в краях, позднее названных Восточной Сибирью, – загадка для современных историков, а в те допотопные времена над этим вопросом задуматься было некому. Красный перец будущие корейцы ни в глаза не видывали, ни на вкус не пробовали, а вот нате же – после глупейшей сплетни между племенами словно собака пробежала. Не будь этой размолвки, племена, возможно, так и остались бы на южном берегу Байкала и жили – не разлей вода. Тут тебе и рыба омуль, и ценный пушной зверь – соболь, и леса, и горы, и степи. Но что случилось, то случилось. Перезимовали на берегу Богатого озера, а по весне разбежались в разные стороны. Как племена пробивались через страну Инь (Китай), как погиб Пак Хёккосе, отравившись по-китайски приготовленным яйцом, вознёсся на небо, а вниз упало пять частей, которые хоронили отдельно, рассказывать не стоит. И про то, что до вожделенной страны племена довёл Тангун, которого мать родила без отца, будто бы съев некое снадобье – хрен (съела или куда сунула?), – тоже. Тангун довёл племена сира, коре, окчо, пуё, йе и мэк до ручки и основал страну Чосон, за что и считается родоначальником корейцев. А как будущие японцы попали на свои острова – это вообще песня. Но не станем разбирать ни её мелодию, ни текст, потому что к нашей-то истории песня сия не имеет никакого отношения. Ограничимся пределами будущей державы динлинов, Лесного княжества.

Омогойцы перезимовали на северных берегах, а по весне откочевали на север, чтобы проживать в краю весны и вечной прохлады, спускались от истоков реки Тёмной. Достигли местности, где много-много веков спустя возник город Якутск. Там и остановились. Края были богатыми и привольными, рыбу ловить им помогали сюллюкюны – местная разновидность берегинь. От своей юго-западной родни сюллюкюны отличались малым ростом (взрослому омогойцу – по плечо), едва наметившимися грудными железами (как у девочек-подростков) и слабой тягой к мужчинам. Видимо, недоразвились в холодной северной воде.

Сотон с ними познакомился первым. С трудом выманил на берег, что весьма необычно. Привык, что приманить мужчину для берегини – единственная и главная забота и обязанность. А тут увидел в воде русую головку с длинными волосами-водорослями и стал кричать:

– Эй, ты! Плыви сюда, род продолжим!

– Не-а, – просмеялась-прожурчала берегиня.

– Почему нет? – удивился небывший хан.

– Боюсь.

– Кого?

– Тебя боюсь. Схва-атишь…

– Схвачу, но не проглочу. Только чуточку пощекочу.

– Люблю щекотку, – призналась берегиня и полезла из воды. Маленькая – подросток, недодевушка.

Положила руки себе на шею и задрала локти, подставляя подмышки:

– Щекочи.

Её маленькие грудки тоже задрались, и старый греховодник стал щекотать задорно смотрящие вверх соски.

– Ой-ёй-ёй! Хи-хи-хи! – закричала тонюсеньким голоском и захихикала берегиня. – Ещё щекочи!

– Тебя как зовут-то? – спросил Сотон, щекоча один сосок пальцем, а другой языком.

– Сюллюкюн, – отвечала недодевушка, довольная таким способом щекотки.

А того не объяснила, что сюллюкюн – имя местного рода берегинь, а не её конкретно.

– А теперь ты меня пощекочи, – попросил дряхлеющий развратник. И спустил штаны, показал вяло торчащий отросток. А сам бесцеремонно ухватил недоростка за безволосый лобок.

Сюллюкюн взвизгнула, отскочила и сразу же нырнула в реку.

– Эй, погоди! Куда ты? – огорчился Сотон.

Русая головка показалась над волной и объяснила:

– Нельзя за стыдные места трогать. Ты, наверное, не знаешь, но от этого дети бывают.

– Не от этого, но бывают, – наполовину согласился старикан. – Только что в них плохого, в детях?

– Ничего, но мне пока рано.

– А когда не рано будет? – спросил Сотон, недоумевая: может, она и вправду ещё подросток?

– С тобой – всегда рано, – простодушно заявила она. – Мама меня учила: на свою колодку ищи в размер селёдку.

– Ничего не понимаю, – сказал юртаунец. – Если ты с мужиками жить не станешь, то род ваш прервётся. Всё и вымрете по-глупому. Вам рожать надобно.

– Не-а, не вымрем. Мы семьями живём.

– И мальчиков рожаете? – не поверил своим ушам Сотон.

– Ещё как рожаем.

– Да не может этого быть! Не бывает водяных мужиков! Кабы водились береговые, вы бы, поди, все реки-озёра давно переполнили!

В зоологии он понимал не больше Эсеге Малана и тоже путал амфибий с рыбами, хотя знал же не понаслышке: берегини икры не мечут, они – живородящие млекопитающие.

– Бывают береговые! – упрямо мотнула русыми водорослями сюллюкюн и ушла в глубину.

Сотон пересказал новопоселенцам разговор со странной берегиней. Те посмеялись, не поверили. Только отроки встревожились: вступая в пору юности, они были слишком робки, чтобы попросить у подружек, и от неуверенности в своих силах первые уроки по половому воспитанию получали чаще всего от любвеобильных водяных женщин. Взрослым и своих баб обычно хватало.

Вскоре выяснилось, что старый Сотон – человек опытный и зря слов на ветер не бросает. Сюллюкюны и вправду оказались холодными, мужиков не заманивали, хотя охотно вступали в разговоры и помогали загонять рыбу в сети. Но от половых контактов воздерживались, твердя, что в семье этого не одобрят. Вот просто порезвиться, поиграть в догонялки на отмелях, посоревноваться в прыжках в воду, покачаться на ветвях были всегда не прочь. Ещё любили копаться на кладбищах, мародёрствовали помаленьку. Людям это не нравилось, они пугали сюллюкюн, те с притворным ужасом разбегались, чтобы чуть позднее опять приняться за своё. Ещё обожали играть в кости, в бабки. Играли на золото. Мужики пожадней сперва купились на золото и выигрывали кучи золотого песка или самородков, потому что доверчивые берегини не подозревали о жульничестве, не понимали, что можно подменить кости. Но шулера быстро убедились, что золото берегинь – одна видимость. Полежит такое на солнце и вскоре обернётся кучей сухого мха.

Со лживым золотом разобрались куда быстрей, чем с береговыми. Если водяные мужики не водились в других местах, так откуда им взяться в холодных водах Тёмной? Завестись они могли только от сырости, но брехня раскрылась не сразу. Тайна береговых продержалась века лишь потому, что никого не волновала. Секрет продолжения рода северных двоякодышащих лемуриек людей не касался, куда насущней была тайна возникновения волн. Из слухов и пересказов с чужого голоса сам собой сложился скучный факт, что с мужиками сюллюкюны всё-таки спят, но отбирают любовников по каким-то непонятным признакам. А когда и принцип отбора прояснился, то оказался таким позорным, что попавшие в число избранных мужики принялись гонять подводных недоростков острогами, опасаясь огласки: его, справного мужика, за позорника держат!

Впрочем, в ту пору всем было не до сюллюкюн, лето летом, но если сейчас плохо поработаешь, то зимой придётся класть зубы на полку. А жилище своё плохо обустроишь, так и для зубов полки не сыщешь. Всё-таки перебрались на новое место, хозяйственных забот полон рот.

В доме Омогоя разгорелся скандал куда интересней лемурийских. Его наёмный работник Эллэй за время пути снюхался со старшей, нелюбимой, дочкой бая. Тот и не заметил, когда батрак успел обрюхатить дочурку. Дело, конечно, молодое, и бай рад бы сбыть с рук перестарка, но больно не хотелось за неё приданое чужому человеку давать. (Не был бы жадным, не стал бы баем!) Поэтому Омогой закатил сцену, достойную пера драматурга-бытописателя:

– Я тебе, Эллэй, самое дорогое доверял – кобыл пасти, а ты вон чего учудил! Не кобыл ты пас, а как жеребчик развлекался! Дочка у меня была хотя и страшная, зато невинная. А теперь? Ни того, ни другого!

Батрак повинно глядел в землю. Ему и впрямь казалось, что округлившаяся невеста очень похорошела.

– А раз ты дочь самовольно взял, меня не спросил, то не получишь за неё ни котла, ни топора! Ступайте прочь оба! Живите где хотите и как хотите. Она мне больше не дочь!

Так и выгнал из дому, рваной тряпки дочурке не подарил. А работнику за год службы, за перегон табуна с Алтая до полноводной холодной Лены отдал одну корову, да и ту бесплодную. И её как от сердца отрывал.

Заплакал Эллэй от такой несправедливости, посадил брюхатую жену на свою единственную движимую собственность – коня хороших кровей, а сам пешком пошёл. За верёвку вёл годное разве что на мясо приданое. Куда ведёт – не знал, но не больно о том беспокоился. Места были привольные, селись, где понравится. В пути встретил местную лесунку. Та очень нахваливала собственные края, а у него от обиды слёзы по щекам как горох катились.

– Что плачешь-рыдаешь? – спросила лешачиха.

– Обманул меня бай Омогой, – пожаловался бедолага. – Я на его дочке женился как порядочный, а он приданого не дал, ещё и меня обругал. Год я на него горбатился, а за службу верную получил корову бесплодную. Вот родится у меня сынок Лабынгха Сююрюк, а у меня и молочка его напоить не найдётся!

Лесунка только посмеялась и сказала, что всё наладится. Корова, мол, принесёт ему целое стадо телят, и молока у Эллэя будет столько, что доить замучится. Бедняга не поверил. Откуда же телята возьмутся без быка? Хотя что с неё взять, с легкомысленной лесной поблядушки? На том и расстались. На прощание Эллэй спросил имя собеседницы.

– Исэгэй Айысыт, – назвалась лешачиха и затерялась среди неспелой морошки.

Побрели дальше. Новоиспечённый хозяин и муж подстрелил глухаря, а когда разделывал, то нашёл в желудке камень размером с фалангу пальца. Экая невидаль – камешек! Но этот имел человеческий облик – с глазами, носом, ртом, ну просто вылитый брат Сата, пропавший в таёжных просторах лесичей. Эллэй оставил камень на счастье, и Сата не обманул. А однажды лежали они с супругой под раскидистой сосной, а неподалёку молния ударила. Пошёл муж глянуть, куда она долбанула, и отыскал топор грома. Топор и топор, только тупой и каменный. Он тоже Эллэю немало счастья принёс, как и Сата-камень.

И сын Лабынгха Сююрюк у него в сроки родился, и бесплодная корова отелилась. Кто её огуливал – неизвестно. Может, лесной зверь марал, может, кто другой, но родилось двое – телок да тёлочка. Через пяток лет стадо не стадо, но телята в загородке, руками Эллэя плетёной, толкались, молодые бычки бодались, юные рога пробовали. А ведь когда на место, выбранное молодыми за красоту и удобство – рядом и лес, и луг, и речка, – прибыли, у них тарелки не было. Медный котелок да две деревянные ложки. Ничего, сами выжили и сынок Лабынгха. Бывший батрак сперва деревянные тарелки вырезал, позднее из глины налепил, когда подходящий материал отыскал, а ещё понаделал из дерева много разной посуды для молока. Молоко у них через год появилось и с тех пор не переводилось, не обманула лесунка, которую они с тех пор называли не иначе как госпожа коровница. И дети пошли один за другим – сыновья да дочки. Крепкие, здоровые, работящие. Стал Эллэй основателем самого знаменитого в местных краях, знатного и богатого рода.

Вот это была новость! Века её обсуждали, не то что завалящую тайну сюллюкюн.

А вот Сотону никак не везло. Да он и сам всегда. искал на свою задницу приключений. На берегах реки Тёмной замучили его житейские проблемы. Пока омогойцы кочевали, то запросто подходил к любому костру, врал что-нибудь новенькое или старенькое, его угощали мясом и бражкой из походных запасов. Он же, грабанув очередную лешачью бражную яму (особенно часто они попадались в стране Лин), всё искал секретные добавки, чтобы стать непревзойдённым любовником. Бражка так и текла меж пальцев, зря пропадая в неудачных экспериментах. Тайну эрзац-сомагонки хан без ханства (ханыга, по определению горыныча) раскрыл в первые дни отступления от Мундарги. Его настойка оказалась только чуть хуже драчёвской сомы: заканчивалась жутчайшим похмельем и не горела. Но он-то, Сотон, не горыньгч, плеваться огнём ему вовсе не обязательно. Зато его сомагонка на мухоморах превосходила напиток старожилов в качестве любовного напитка. Тех девять красоток, виляющих юбками, из Пакова племени он не забывал до конца дней своих. В лицо помнил, а того, что творил с ними, – нет. Нераскрытая тайна, как говорится, памятней забытой победы.

На диких брегах Тёмной племя встало всерьёз и надолго. Люди разбились на семьи и кланы, кто-то возводил избы, как в краю Высокой тайги, кто-то шил новые юрты, некоторые никак не могли опомниться после похода и продолжали кочевать туда, сюда, обратно, соорудив особенно удобные складные чумы. Сотона к своим кострам никто не приглашал, а незваный гость хуже Илбиса, божка войны.

Худо без бабы, самому работать приходится. Ханыга и рад бы поджениться на молоденькой, но у той ни кола, ни шнура для юрты. Понятно, живёт она с родителями, а хороших ли они кровей, ещё вопрос, ибо сокровища не видны, пока хозяйство, укрытое в лесах новостроек, не проступило во всём блеске. Сойдёшься с чужой дочкой, тебя же и заставят на большую семью горбатиться. Сотон даже похудел, придирчиво выбирая невесту. Остановил взгляд на хозяйке из вдов, с приличной юртой и полудюжиной взрослых сыновей. Подкатился к ней с удивительным прозрачным кувшином, полным мутной эрзац-сомагонки, а наутро похмельному и вставать не пришлось. Уж так его супруга холила-лелеяла, днём юлой вертелась, хозяйничала, с Сотона пылинки сдувала, а сыновей гоняла, не давая передышки. Чем они с бабой ночами занимались, ханыга не помнил, а оттого с похмелья вдвойне мучился. А однажды заметил, что мухоморная настойка на самом дне плещется. Понял, что ещё денёк-два – и останется он без любовного напитка. Зная властный характер супруги, легко представил, как стрижём из юрты вылетит, едва ночные, неизвестные ему наяву, подвиги прекратит.

Потому, кряхтя, поднялся и стал собираться в дорогу.

– Куда это ты собрался? – подозрительно спросила ревнивая баба Буус.

– Понятно куда, на охоту собрался.

– Али плохо я тебя кормлю, мало люблю и редко даю?

– Всего в меру, но коли лежмя лежать, за свежанинкой не гоняться, то завьётся пугын мой верёвочкой. Забудешь тогда о ночных ласках.

Такой перспективы Буус испугалась:

– Да я разве ж против? Ступай с Батюшкой, разомни косточки!

Сотон вышел из юрты, оглядел белый свет и пустился куда глаза глядят. Верхним нюхом он сразу же выбрал верное направление и, едва солнце зенит перевалило, обнаружил лесную дачку. Стояла она под вековой лиственницей, была стандартной лешачьей постройки. Медведь да леший возвели её из толстенных стволов с плохо обломанными сучьями, глыбами земли на оборванных корнях и длинными расщепами со стороны макушек. Стволы они складывали колодцем, как бывалые таёжники костры.

Никаких окон или дверей в постройках такого типа не имелось, да и зачем они, коли лесовик мог проникнуть в любую щель, а в иные и медведю пролезть впору. Постройка щетинилась сучьями, как ветка боярышника колючками. Покрыта дачка была беспорядочной грудой веток. Из тех, что со стволов, пошедших на венцы постройки, Медведь грубо пообламывал. Такая крыша от дождя не спасала, как и стены от ветра. А полов жилище и вовсе не имело. На кой ляд лешие громоздят такие дачки, раз жить в них всё равно невозможно, – руки-ноги враз пообломаешь и глаз о сучок непременно выколешь, ежели внутрь заберёшься? Этого никто не знал, а если и знал, то другим не рассказывал. Да его, знатока ненужных подробностей, и не расспрашивали. Мало ли в лесах других загадок? То стволы раздвоенные и утроенные, а то и вовсе в косу свитые. Даже они интересней, чем сучкастые дрова лешачьих дачек. Мужики главным назначением таёжных построек считали их отличку от окружающего пейзажа. Щелястая да щепастая поленница как маяк указывает: рядом выкопана бражная яма с обмазанными глиной стенками. Подходи да пей, а хочешь – купайся, жуй хмельные ягоды.

Сотон купаться не стал, не малец давно глупостями заниматься, а достал из заспинного мешка прозрачный кувшин и опустил его в яму. Кувшин забулькал горлышком, брага наливалась медленно, потому что узкое отверстие забивалось ягодной крупой. Когда небывший хан приподнял сосуд и на свет глянул, обнаружил, что набрал одной шелухи. Выбулькал её назад, поглубже сунул. Пузырей не пошло, и Сотон надеялся, что на сей раз наберётся жижа без гущи, но ошибся – в бульбультыль вообще ничего не попало, зря время терял. Стал наполнять с бульками, отгоняя сор ладошкой, тут его медведь и попутал. Как рявкнет над самым ухом! Зачем-де ты мою бражку тревожишь? Ханурик подскочил до небес, но кувшин не выронил. Заметил, что зверь собрался приголубить по-медвежьи, причесать когтистой лапой за кражу имущества, и пустился наутёк. Только пятки засверкали. Убежать убежал, но несчастья только начинались. Мстительный леший его заблукал так заблукал! Три дня Сотон из таёжных дебрей выбраться не мог. И по солнцу ходил, и ручьями спускался, чтобы выбраться на берег Тёмной, – всё зазря! Кружил его лесовик свирепо. Видно, обиделся на что-то. От лешачьего морока избавиться нетрудно, коли лесунку ублажишь, да ни одной, как на грех, не попалось. Вот так всегда: их не сыскать, когда нужны!

Лишь на третий день припомнил Сотон разговор с холмградским Роем. Треух тогда говорил, что следует перезастегнуться наоборот. Внимательно оглядел себя, но застёжек не обнаружил. Тогда воспользовался вторым советом: вывернул рубаху и надёл шиворот-навыворот. К закату третьего дня к ненаглядной Буус вернулся. Извлёк бультыль из мешка, а в ней содержимого не больше половины, да какой половины? Куда меньше, если шелуху отцедить.

Проклял он и медведя и лешего, бабе неповинной синяков понаставил. Хорошо, не убил, сынки взрослые не позволили, скрутили отчима, как ни буйствовал, ни буянил. Лежал Сотон на постели, связанный по рукам и ногам, и лютой клятвой клялся, что он не он будет, ежели лешему поганому не отомстит достойной того местью памятной.

А как можно досадить лесовику? Ну, скажем, деревья почем зря погубить. Либо пал по тайге пустить. Но пожар дичь распугает, сиди потом сам голодный без свежанины. А ближний кедрач пожжёшь, придётся из дальней таёжки мешки с орехами волохать, дорогой длинною ноги бить. И всё это месть кривая, обидеться лесовик обидится, но урону не понесёт. А вот как бы его самого зацепить? Чтобы горько пришлось не берёзкам, не осинкам, а их опекуну? Как убить или хотя бы ранить почти бессмертное существо?

Задачка!

Другой бы вовек её не решил, а ханыга – запросто!

Пяток дней поублажал супругу беспамятно, на шестые сутки в лес отбыл. Пошумел в тайге, почем зря по деревьям топориком потюкал. Срубить не срубил, не было печали эдакие стволы насквозь прогрызать! Поругался, поаукал и будто бы спать завалился. Топор рядышком небрежно бросил. Захрапел притворно, да и задремал, разомлев на солнышке. Проснулся от треска и воя. Это лесовик, шумом привлечённый, узрёл мужика-растяпу и решил топор слямзить. В хозяйстве, мол, и насморк пригодится. Ухватился за топорище, да ногой зацепился за петлю настороженную. Та вкруг лешачьей ноги затянулась. Иножитель дёрнулся и освободил рогатинку, которая отпустила ветку пригнутую. Тут и взвился лешак в небеса, верёвкой притянутый. Заорал, задёргался, а освободиться не умеет. На что уж он существо текучее, а всё ж петля хитрее: чем тоньше становишься, тем она плотней стягивается.

– Попался? – злорадно спросил Сотон.

– Отпусти подобру-поздорову! – пригрозил лесовик.

– Щас, только дубинку поувесистей выберу да бока тебе подровняю!

– За что немилость такая?

– А это месть за то, что три дня меня блукал. Припоминаешь?

– Это не я был, – отказался леший.

– А кто ж? Брат твой названый, медведь, что ли?

На столь прямо поставленный вопрос лесовик ответить не сумел.

– Отпусти, хозяин, – взмолился уже без угроз.

– Ладно, отпущу, если ты мне один спор разрешить поможешь.

– Какой ещё спор?

– А мы с мужиками об заклад побились, что тебе век в бультыль не забраться.

– Что за бутыль?

– А кувшин прозрачный. Щас покажу.

Полез в заспинный мешок, извлёк драчёвский кувшин. Поднёс к сучкастому носу висящего головой вниз иножителя:

– Видишь?

– Вижу.

– Влезешь?

– Куда?

– В горлышко, пень ты трухлявый!

– А зачем?

– Чтобы спор разрешить, заклад мне выиграть.

– Нет, в бутыль не полезу.

– Тогда и виси тут, пока верёвка не сгниёт. А я домой пошёл. – И картинно засобирался.

– Постой! – вскричал подвешенный чудак лесной, найденный весной. – Ладно!

– Чего «ладно»? Что висишь высоко и прохладно?

– Согласен я в бутыль забраться, заклад тебе выиграть.

– А как тебя зовут, лешачище?

– Чучуна.

– Клянись, Чучуна. Клянусь клятвой, как сапожник дратвой, как рыбак сетью, как мудак медью. Клятву нарушу – душу разрушу. Слово моё прочней скалы, липучей смолы. Не скажу криво, не совру красиво. Чтоб мне зимой в берлоге оторвали ноги, чтоб весенней ранью встречали бранью, а жарким летом колотили при этом, а в осенней чаще колотили чаще. Клянусь ночкой лунной и тьмой кромешной. А зовусь Чучуной, величаюсь леший. Клятва моя крепче замка. Клянусь на четыре стороны, пятой кланяюсь. Повтори!

Леший повторил, сколько запомнил. Сотон велел попробовать ещё разок. На десятый или двадцатый раз лесовик отбарабанил клятву так, что слова от зубов отскакивали. Ханурик петлю резать не стал, чтобы не портить справную утварь, долго и аккуратно развязывал узел. Напуганный леший сам побежал к бутыли и с левой ноги принялся просачиваться в узкое горлышко, уменьшаясь снаружи, как сдутый пузырь. Когда Чучуна примерно наполовину забрался внутрь, Сотон бесцеремонно забил отверстие пробкой и аккуратно перерезал ножом тонюсенькую нить, связующую левую половину лешего с правой.

– Вот! – сказал он злорадно. – Теперь ты за мной побегаешь! Будешь у меня служить на посылках. Одна нога там, а другая здесь! – И постучал жёлтым ногтем по стенке прозрачного кувшина.

– Ты что же это сотворил? – изумился лесовик.

– Обманул дурака на четыре кулака! – ответил небывший хан, с усмешкой наблюдая, как попавшая в плен половинка, сгустившись, приняла облик ино-жити, только маленькой. Вытягивает вверх руку, а до пробки не достаёт: горлышко длинное. Увеличивается – тогда толстая рука в узость не проходит. Разжижается, а жидкая рука силы не имеет пробку вытолкнуть, вниз стекает.

А наружный лешак и того смешней – стоит на одной ноге с одной рукой, одним глазом и ухом. И тронуться не может: на одной ноге далеко не ушагаешь. А пусть прыгает, решил Сотон.