Пройдя круг, жизнь закольцевалась: меня опять везли в казенный дом строгие люди, и вновь в моей жизни была мадам Хасаншина.
Пролетка резво катила по Кунгурской, а два человека с обеих сторон крепко держали меня за руки.
Больше всего мне было жаль Виктора Тимофеевича. Он принарядился по случаю моего первого публичного концерта и пришел с букетом, который так и не смог мне подарить. Перед выступлением он волновался гораздо больше моего: заставил в левый карман положить серебряный пятак и трижды поцеловать сцену. Наверное, он ожидал триумфа, по крайней мере фотосинтеза, а вышел форменный скандал.
Аню тоже было жаль. У нее было лицо, как у ребенка, ехавшего на ярмарку кататься на каруселях, а попавшего на фабрику по выделке кож. Она же ничего не знает обо мне. Нет, я ей, конечно, рассказывала и про детство, и про свою семью, и про тетеньку Турову. Свой пермский период я подавала ей в облегченной интерпретации, без публичного дома и тюрьмы. Для нее у меня был жених, а мой сердитый папа не давал благословения, и потому мне пришлось бежать из дома.
Впоследствии мой жених оказался уже чьим-то мужем, но с этим знанием возвращаться домой было еще хуже.
Мы остановились возле здания бывшей семинарии, и меня прямо-таки поволокли внутрь, хотя я и не сопротивлялась. В кабинете уже находились несколько военных и мадам Хасаншина, которая, увидев меня, возбужденно заколыхалась.
– Точно она. Точно она, ваше высокобла… Простите великодушно, товарищ командир. Только прическу поменяла, а так никаких сомнений. И ведь какая редкая нахалка, посмотрите на нее!
Она удивительно легко соскочила со стула, подскочила ко мне и быстрым, отработанным движением схватила меня за волосы. Голову словно обожгло кипятком. Она с наслаждением стала таскать меня за волосы из стороны в сторону. В комнате было несколько мужчин, все они с интересом следили за нами, и никто не шевельнулся, чтобы за меня заступиться. Только одобрительно зашумели. Что было делать? Я пнула ее острым носком туфли по надкостнице. Этому приемчику меня научила тетенька Турова, так, на всякий случай.
Хасаншина крякнула, как кожаный диван, на который с размаху садится толстый человек, и отпустила меня. Надо было менять диспозицию. Я вскочила со стула и отбежала за стол, стоящий посередине комнаты. Мы немножко побегали вокруг стола под ликование военнослужащих. Потом остановились. Хасаншина дернулась, будто хочет обогнуть стол вправо. Я была настороже и сделала шаг вправо. Она влево, я туда же. Преимущество было на моей стороне. К тому же она уже запыхалась. Тогда она перегнулась через стол и плюнула, но промахнулась. А я схватила со стола чернильницу и метнула в нее. И попала. И не только в нее. Красиво изогнувшаяся змейка синих чернил угодила на гимнастерку мужика, который хохотал раскатистее всех. Он тут же заткнулся, как будто его выключили, и, перейдя в другой режим, изощренно заматерился. Нас с Хасаншиной тут же растащили в разные стороны.
Мадам тяжело дышала, пошла красными пятнами и изрыгала из себя какие-то древние языческие проклятья.
– Тихо, бабы! – рявкнул вошедший щуплый мужичок.
Хасаншина и облитый чернилами человек враз замолкли. А я и так молчала.
– Что у вас тут за бордель! – он явно был в курсе профессии мадам Хасаншиной и специально так сказал, чтобы повеселить публику.
– А ну, живо рассказывайте, что тут у вас произошло.
Хасаншина немедленно перекинулась в свою вторую ипостась – добропорядочного насекомого. Она говорила, слегка извиваясь.
– Примерно год назад эта девица сняла у меня лучшую комнату. Я с ней, как с родной, – обедами ее кормила наилучшими. Виноград этой кукле купила! Ее отец – царский генерал, в Петрограде живет, она ему даже три телеграммы за мой счет послала. А у девушек моих она все выспрашивала: что где находится, да что за люди в Перми живут. Явно – шпионка. Не случайно она тут отирается, ой, не случайно. Я с ней, как с благородной, а она мало того, что укатила и не заплатила, так еще и лучшие платья мои украла, драгоценности, сбережения, все, все с собой прихватила, мерзавка этакая.
От возмущения я даже не могла понять, что для меня хуже: быть дочерью царского генерала, шпионкой или воровкой.
Мужичок довольно улыбался. Такая рыба в руки приплыла, да еще и с хвостом, как у русалки.
– Разберемся, – говорит. – Эту – в камеру, – и показал на меня, – а эту допросить подробнее.
Я пыталась что-то сказать, но меня уже опять подхватили под руки и вновь бесцеремонно поволокли.
В камере нас оказалось трое. Одна женщина с иконописным, но каким-то безумным лицом ритмично стукала головой о стену. Другая меланхолично заплетала косу. Я не знала, к кому присоединиться: мне хотелось и побиться головой о стену и меланхолично смотреть перед собой невидящим взглядом. Выбрала третье. Опять стала спрашивать. Та, что с косой, охотно очнулась и стала отвечать.
Оказалось, мы находимся в здании ЧК, чрезвычайной комиссии. Ирина, так она представилась, дочь чаеторговца Воронова и за что находится здесь – не знает. Ей сказали, что она будет заложницей. В этой камере Ирина живет уже месяц: соседки все время меняются – наверное, их расстреливают каждое утро. Днем приводят новых, а наутро их тоже убивают.
Из этого я поняла, что она тоже, как и бьющаяся головой о стенку, сумасшедшая: как это можно без суда людей расстреливать, да в таких количествах? Где это видано?
Про нашу соседку она рассказала леденящую душу историю. Фамилия ее Смирнова. Она – жена мотовилихинского рабочего Ивана Смирнова. Когда в 1905 году в Перми были крупные беспорядки, его тоже арестовали. Она, недолго думая, пошла в жандармское управление и выдала всех его товарищей в обмен на то, чтобы его отпустили. Ивана освободили, а всех, на кого указала его жена, сослали в Сибирь. Когда в Перми к власти пришли большевики, то захватили они не только почту, телеграф, телефон, железнодорожную станцию и т. д., но и в целости-сохранности все жандармские архивы за чуть ли не сто лет. Там-то и обнаружили интересные записи. Сегодня ей объявили, что завтра расстреляют, причем сделает это собственноручно ее муж перед лицом своих товарищей.
– А дети-то у них есть? – зачем-то спросила я.
– Как нет! Трое.
– Да нет, не может быть, чтобы ее расстреляли, – у меня в голове эта история не укладывалась. – Она же сделала это из любви: потеряла голову и все такое. Это же понимать нужно.
Ирина улыбнулась какой-то русалочьей улыбкой – из тех, что и не улыбки вовсе, и, перед тем как погрузиться в свою меланхолию, сказала только:
– Вот увидишь.
Я не могла уснуть. С одной стороны, во мне еще не мог улечься внутренний вихрь, вызванный выступлением, – по инерции он все еще крутился. Чувство одновременно и усталости, и силы, наверное, и было тем самым знаменитым фотосинтезом Виктора Тимофеевича. С другой стороны, я уже придумала выход из этой ситуации, но лихорадка опасности била во мне, как пузырьки газа в шампанском, – сквозь все внутренности.
В шесть утра меня повели на допрос.
Мужичок крутил самокрутку и хитро щурился. Я не стала ждать наводящих вопросов и сразу перешла к наступлению.
– Товарищ, я не понимаю, в чем дело.
– Попалась, птичка, – и он выпустил дым мне в лицо.
– Примерно то же я слышала от следователя, когда меня поймали с пачкой революционных листовок.
Мы смотрели друг другу в глаза, и я понимала, что должна выиграть этот бой. Он первым отвел глаза.
– Давай, пиши, губерния. Жги, трави траву.
Я не поняла, что он хотел этим сказать, но произнесла:
– Мне действительно в конспиративных целях пришлось остановиться в публичном доме этой мадам, потому что я обнаружила за собой слежку. Да. И наговорить всяких глупостей. Надеюсь, она вам сообщила фамилию моего псевдопапеньки. Кутузов, не так ли? Драгоценностей я ее не крала, сбережений тоже. А как только все улеглось, дошла до тайника и забрала листовки. Здесь и была схвачена городовым Николенко. Об этом все пермские газеты написали. Можете проверить – 2 ноября 1917 года. Да и мое дело должно сохраниться в архиве, я там шла под псевдонимом S. R.
Было видно, что мужичок не знает, что теперь делать. Поэтому он глубокомысленно постукал карандашом по столу и сказал:
– Так-так. Проверим. Но если врешь, то мы тебе покажем, что с тобой будет.
По всей видимости, воспитательная процедура была намечена заранее, и отменять ее сейчас, при вновь вскрывшихся обстоятельствах, мужичок не видел необходимости.
И меня повели в расположенный недалеко архиерейский сад. Рядом с вырытой ямой стояли мужики в черных и серых одеждах. «Словно наниматься куда пришли», – подумалось мне. Возле ямы стояла моя соседка по камере – Смирнова. Она была словно в лихорадке, взгляд ее блуждал, а на лице была испарина, как у лошади, которая долго перед этим бежала.
– Именем революции, – начал читать какую-то бумажку один из них, – Смирнова Анна Федоровна за предательство рабочего класса приговаривается к смерти через расстрел. Приговор в исполнение будет произведен Смирновым Иваном Степановичем.
Вышел коренастый мужик и, усмехнувшись, поднял руку с револьвером.
Анна смотрела ему прямо в глаза. Затем подняла руку, словно хотела что-то сказать, и тогда он выстрелил. Она стала оседать и некрасиво упала. Ноги ее мелко затряслись и задергались. Изо рта пошла розовая пена. Она подняла голову и уже бессмысленным взглядом посмотрела куда-то вбок. Он выстрелил еще раз. Тогда она вздрогнула еще раз всем телом и замерла. Кто-то хлопнул Смирнова по плечу, и они, отойдя, достали кисеты и стали крутить самокрутки. Кто-то подошел к женщине и плюнул на нее. Потом ее взяли за руки и за ноги и сбросили в яму. Стук был такой, словно бросили мешок с картошкой или какой-то иной неживой предмет.
Меня привели обратно в камеру. Ирина встретила русалочьей улыбкой. Я села на солому. Хотелось биться головой о стену: я не могла поверить, что увиденное происходило на самом деле. Эта картина снова и снова всплывала в голове, и не было сил остановить эту адскую пытку.
К вечеру меня опять привели к мужичку. Уже по поведению охранника я поняла, что дело сдвинулось в мою пользу.
Мужичок затарахтел, как автомобиль «Форд»:
– Мы и ведать не ведали, что у нас в Перми оказалась птица такого полета. Нашли мы дело ваше, там и вырезки из газет были, и показания шпика о том, что вы возглавляете революционный кружок медицинского факультета нашего университета. Произошла ошибка. Мадам Хасаншина за клевету уже арестована, а вас мы, конечно, отпускаем. А как вы ее приемчиком-то из французской борьбы саданули, а? Любо-дорого вспомнить. Одно я не могу понять, почему вы до сих пор никак себя не обнаружили в нашей местной партячейке?
Я не была готова к этому вопросу. Хуже того, рот тоже не открывался и сам ничего спасительного не произносил, как это было в прошлые разы.
– Эуммм, – сказала я.
– Понял, понял, – перебил мужичек, – вы связаны лично с товарищами из центра и держите с ними связь по своим каналам.
Я кивнула.
Он бойко вскочил и затряс мою руку.
– Передайте им, что мы здесь, на месте, изо всех сил боремся с контрреволюцией. А досадное недоразумение, произошедшее с вами, – это результат исключительно рвения.
Я опять кивнула и брезгливо выдернула руку.
– Я могу идти?
Мне даже дали пролетку, чтобы довезти до дома, что, наверное, было верхом галантности. С наступлением сумерек в Перми, по декрету, прекращалось уличное движение, и потому меня сопровождали трое красноармейцев с винтовками. Я подумала, куда мне ехать? И решила – к Рубцовым. Только к ним. Как я могу остаться сегодня одна после всего произошедшего?! К тому же уже началась мода на ночевки в чужих квартирах. Люди опасались арестов и старались обезопасить себя таким немного детским способом. Как будто играли в прятки.
В комнате сидели Аня с мужем, Юра, Сергеи и пара человек с моей кафедры.
Как мне надоели эти немые сцены! Лучше бы их больше в моей жизни не было!
Увидев меня, они закричали, как чайки. Так мне, по крайней мере, показалось. Они всерьез думали, что меня уже расстреляли.
– Это было недоразумение, – пролепетала я, и они продолжили кричать, как птицы над рекой.
– Всех кругом расстреливают! – возбужденно кричал Юрий. – Всех!
– Зоя! Зоя! Зоя! – визжала Аня.
– Мы так за тебя переживали, – вторили ей Сергеи.
И они стали рассказывать истории, одну другой страшнее. Как в Кунгуре взяли в заложники двадцать человек из бывших купцов, и все они пропали. Только пятеро обратно живыми вернулись.
– А помнишь, на Пасху колокольный звон был? – Аня говорила с широко раскрытыми глазами. – Так ведь это, оказывается, забастовка попов была. И за нее архиепископа в июне убили. Повезли в Мотовилиху и в лесу остановились, да и заставили его самого себе могилу копать. И еще из других приходов много священников арестовали. Сказывают, за то, что они против советской власти.
Оказалось, что из нашего университета тоже арестованы несколько человек, и судьба их неизвестна.
– А в Сепычи что было! – к одному из Сергеев приехали оттуда родственники и рассказали вообще нечто несусветное. – Стали там людей в Красную армию мобилизовывать, а народ-то не хочет! Там же староверы! Да и не в том дело – там люди испокон веков общиной жили, дела полюбовно решали, с уважением, а тут трах-тибидох, вынь да положь. Люди взяли косы, наделали в кузне кистеней, ружья, у кого были, собрали и сопротивление организовали. Порешили 47 красноармейцев, которые за пополнением приехали: глаза им выкололи, руки отрубали… Да с окрестных волостей в этот отряд много людей влилось – чуть ли не две тысячи человек в конечном итоге. Да люди-то все – крестьяне, этим многое сказано. Стало пора урожай убирать – август же, они и решили разойтись: внутренний бунт пошел, мол, давайте оружие сложим. И они сами руководителей-то своих и выдали, те спали безоружные, когда их свои же арестовали. Только один, самый главный, успел убежать. А тут и красные. Расклад такой: за 47 красных в первую же неделю 80 человек расстреляли и еще 200 арестовали.
Я опять хотела сказать, что не может быть, но вспомнила бьющиеся в судороге ноги Анны Федоровны Смирновой и промолчала. Пока я пела, жизнь сдвинулась в какую-то страшную сторону, и в глаза катит даже не зима, а неизвестно что, может быть, даже самая настоящая смерть.
Вскоре я получила еще одно неприятное известие: университет уплотняли. Это значит, мне предстоит найти себе новое жилье.
Это было легко: Аня уступила мне одну из комнат двухэтажного дома на Покровской. Плохо было другое: я перестала петь. Совсем. Словно закрылась дверь на тяжелый засов. Точно отрезали мне голос, как косу.
Виктор Тимофеевич сказал, что такое бывает и чтобы я не отчаивалась. И еще подарил мне красивую брошь на память о первом выступлении.
– Дождичек в дорогу – это к добру, – сказал он, излагая одну из своих теорий, – и, может, даже хорошо, что такая ерундистика случилась – хороший знак. Что-нибудь мелкое плохое в самом начале должно было произойти. Оно уравновесит большое хорошее. То, что еще будет впереди.
Жизнь к песням больше не располагала.
Цены росли, и не было даже самого необходимого. Продукты привозили мешочники, и нужна была немалая сноровка, чтобы добыть, к примеру, масло или соль. Жизнь стала совсем простой, если не сказать примитивной.
Однажды мы с Аней поехали в Нижнюю Курью менять одежду на хлеб. Дорога была длинная, и я по пути рассказала о своих разговорах с профессором Гандлевским – раньше об этом как-то не заговаривалось. Мы стали обсуждать женские стратегии, Уильяма Блейка и вспомнили убитую Смирнову.
– Не нужно для мужчин ничем жертвовать, – сказала Аня, – потому что когда начинаешь это делать, происходит нарушение мирового баланса. В чем тут дело, не знаю, но все истории, в которых женщина ради любви совершала какой-нибудь предосудительный поступок, заканчиваются печально. Только на время и можно удержать любовь такой ценой.
Я сжалась, вспомнив свою эпопею с Георгием. Я нарушила мировой баланс, и этот баланс двинул меня по башке да так, что едва жива осталась. А Аня продолжала:
– И еще мужчины абсолютно безжалостны. Это женщину можно удержать, разжалобив, а мужчины, наоборот, когда видят, что женщина, допустим, заболела и нуждается в уходе, быстрее стараются от нее избавиться.
– Ну, тут ты не права! – я действительно знала массу обратных примеров, но Аня ничего не хотела слышать.
– У нас девочка одна заболела чахоткой, и ее тут же жених бросил. Тогда она решила отравиться, но не до конца, чтобы у него была возможность передумать и вернуться. Она выпила уксусной эссенции. Действительно, осталась жива, только говорить уже никогда не сможет, а он к ней так и не вернулся.
Пошел дождь, и мы решили попроситься в какую-нибудь избу, чтобы его переждать. Угрюмый мужик, из-за которого выглядывала пара вертлявых ребятишек, спросил нас:
– А вы, барышни, за кого будете – за белых или за красных?
– Мы – за Уильяма Блейка, – звонко ответила я, ни на секунду не замешкавшись.
Он с минуту переваривал услышанное, потом сделал широкий жест, приглашая нас зайти. В сенях мы с Аней дружно засмеялись – Уильям Блейк действительно спасает дев в самых разнообразных ситуациях. Хотя профессор имел в виду, кажется, что-то другое.
Мы жили, как во сне. Все кругом было каким-то нереальным и слишком быстро менялось. Под новый 1919 год Пермь заняли белые войска. Они шли в ладных полушубках с бело-зеленой лентой на ушанках, а вместе с ними в город пришли и сливочное масло, и белый хлеб, и какая-то видимость старого порядка. Однако слухи по городу ходили прежние: про десятки расстрелянных, на этот раз красных.
Я работала на кафедре, занималась хозяйством и очень уставала: отсутствие водопровода и центрального отопления мигом вытесняет все другие мысли. Пока печку затопишь и сваришь чего-нибудь поесть – нужно уже бежать на работу. С работы прибежала: руби дрова, опять топи печку, носи воду и т. д. Постирать – вообще целое приключение. Я и не знала раньше, что это такая трудоемкая операция.
Однажды Аня вернулась с рынка сама не своя и протянула газету. На третьей полосе стояло мое фото: то самое, где я улыбаюсь улыбкой Моны Лизы с шалью на плечах. Подпись гласила: «Разыскивается красная боевая террористка. Знающим о ее местонахождении – награда 100 золотых рублей. В случае если в течение недели эта террористка не будет поймана, будут расстреляны десять человек из числа заложников».
Внезапно мне стало очень скучно: перед глазами всплыли дергающиеся ноги Смирновой, и я не знала, что говорить Ане. И не хотела больше ничего придумывать, потому что вранье мое росло и приносило только все более и более разрушительные дивиденды. А правду рассказать было невозможно, тем более Ане.
Она смотрела на меня изумленно и выжидательно. Потом как-то смешалась и говорит:
– Пойду, самовар поставлю.
А я пошла в свою комнату и стала собирать вещи. Завязала аккордеон в платок, брошь, которую мне Виктор Тимофеевич подарил, нацепила на платье, надела теплую кофту. Перекрестилась. Сняла брошь и оставила ее на комоде – Ане в подарок. И вышла на улицу.
Я опять бежала, хотя и не буквально. На этот раз я точно решила во что бы то ни стало вырваться из лап этого проклятого города. Прочь отсюда! Я никогда не буду здесь в безопасности. Всегда со мной тут будут происходить дикие и несправедливые вещи. Это место моего бессилия и унижения. Моей лжи и неудач. Что за несчастная моя судьба! Да, я была виновата, но отчего же так долго терзать меня за то, в чем я уже сто раз раскаялась! Прочь из Перми!